Индустрия счастья. Как Big Data и новые технологии помогают добавить эмоцию в товары и услуги Дэвис Уильям Стирнс
William Davies
The Happiness Industry: How the Government and Big Business Sold Us Well-Being
© William Davies 2015
© Перевод. К. Шашкова, 2017
© Оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017
Посвящается Лидии
Предисловие
С момента учреждения, в 1971 году, Всемирного экономического форума (ВЭФ) темы его ежегодных встреч, проходящих в Давосе, всегда служат верным показателем тенденций в сфере глобальной экономики. На эти встречи, которым посвящается несколько дней в конце января, приезжают руководители бизнеса, политические лидеры, представители общественных организаций и несколько неравнодушных селебрити. Собравшиеся обсуждают важнейшие проблемы мировой экономики, и сильные мира сего, так или иначе, вынуждены обращать внимание на содержание и итоги данного форума.
В 1970-х годах, когда ВЭФ носил название Европейского форума менеджмента, его главной задачей было найти решение для такой проблемы, как снижение роста производства в Европе. В 1980-х его участников волновала дерегуляция рынка. В 1990-х на мировую экономическую сцену пришли инновации и Интернет, а в начале 2000-х, во время мощного экономического подъема, на форуме возник интерес к широкому ряду социальных проблем наряду с понятным, после трагедии 11 сентября 2001 года, желанием повысить безопасность. А в течение пяти лет после банковского краха в 2008 году главной целью встреч в Давосе стал поиск возможностей возвращения экономики на круги своя.
На встречах ВЭФ 2014 года рядом с миллиардерами, поп-звездами и президентами оказался не совсем обычный участник форума – буддийский монах. Каждое утро перед началом заседаний делегаты имели возможность медитировать с ним и учиться расслабляться. «Вы не рабы своих мыслей, – уверял аудиторию мужчина в красно-желтом одеянии, водя пальцем по своему айпаду. – Один из способов не поддаваться их влиянию – просто смотреть на них… так же, как пастух сидит на лугу и смотрит на своих овец»[1]. В этот момент тысячи мыслей о курсе акций и очередном подарке для своей секретарши паслись на ментальных пастбищах его слушателей.
Оставаясь верными принципам конкуренции, организаторы форума пригласили не простого апологета буддизма: этот человек в прошлом был французским биологом по имени Матье Рикар. Сейчас его можно назвать даже знаменитостью, ведь он переводит речи далай-ламы на французский язык и выступает на конференциях TED[2], рассказывая о счастье. Он специализируется на этой теме, потому что известен как самый счастливый человек на свете. В течение нескольких лет Рикар участвовал в нейробиологическом исследовании Висконсинского университета, целью которого было выяснить, каким образом разные уровни счастливого состояния человека находят отражение в его мозгу. К голове каждого добровольца подключали 256 сенсоров и в течение трех часов записывали с них информацию. Глубокая депрессия соответствовала показателю +0.3, а огромное счастье: -0.3. Результат Рикара составил -0.45. Исследователи впервые увидели нечто подобное. Сегодня этот буддийский монах с гордостью хранит на своем ноутбуке копию сертификата с упомянутым числом баллов, доказывающим, что он – самый счастливый человек на планете[3].
Присутствие Матье Рикара на встречах в Давосе, в 2014 году, стало показателем изменений, происходящих на рынке в последние годы. Форум превратился в разговоры о самоосознании, о способах релаксации, разработанных в соответствии с постулатами позитивной психологии, буддизма, а также с результатами исследований в сферах когнитивной поведенческой терапии и нейробилогии. Всего было проведено 25 семинаров на тему душевного и физического здоровья, а это в два раза превышает количество подобных мероприятий, проведенных в 2008 году[4].
На семинаре под названием «Перепрограммируй свой мозг» рассказывали о последних методах улучшения работы мозга, а на семинаре «Здоровье – это деньги» обсуждались способы превращения хорошего самочувствия в капитал. Если учесть тот факт, что на форуме присутствовали самые известные бизнесмены и политические деятели, то становится понятным, почему на выставках в рамках форума различные компании, продающие девайсы, приложения и занимающиеся консалтингом, старались не упустить уникальную возможность продемонстрировать свои достижения в сфере «самоосознания» и борьбы со стрессом.
Пока что все кажется предельно ясным. Однако конференция вышла за рамки просто «разговоров на тему». Каждому делегату предоставили специальное устройство, которое он должен был носить на себе: благодаря соединению со смартфоном оно оценивало пользу каждого совершаемого человеком действия. Если его владелец мало ходил пешком или мало спал, прибор сообщал ему об этом. Таким образом, участники форума в Давосе смогли по-новому взглянуть на свой образ жизни и свое здоровье. Кроме того, им даже удалось заглянуть в будущее, поскольку приборы анализировали их поведение и делали выводы о том, каким образом оно повлияет на их разум и тело в дальнейшем. То, что раньше можно было узнать только после ряда исследований в специализированном институте, в лаборатории или госпитале, теперь вдруг стало доступным всего лишь после четырех дней ношения такого устройства.
Вот что теперь занимает умы нашей международной элиты. Счастье во всех его разновидностях является теперь не просто каким-то приятным дополнением к более важному делу, например к добыче денег, или какой-то моде нового столетия для тех, у кого есть достаточно времени, чтобы чудить и печь хлеб у себя дома. Будучи теперь чем-то, что можно измерить, увидеть и усовершенствовать, счастье проникло в цитадель мировой экономики. Если считать Всемирный экономический форум показателем тенденций (по крайней мере, в прошлом он всегда таковым являлся), то правомерно утверждать, что дальнейший успех капитализма зависит от нашей способности уничтожить стресс, депрессию и болезни, поставив на их место отдых, счастье и хорошее самочувствие. Теперь существуют методы, модели и технологии, помогающие всего этого достичь, их уже можно встретить на нашем рабочем месте или, скажем, на центральной улице, они проникают в наш дом и даже в наше тело.
Подобный образ мыслей распространен и далеко за вершинами швейцарских гор – в последние годы политики и менеджеры стали действительно находить его все более привлекательным. Ряд официальных статистических ведомств по всему миру, в том числе и в Соединенных Штатах, Великобритании, Франции и Австралии, регулярно публикуют отчеты об уровне «национального счастья». Некоторые города, например Санта-Моника в Калифорнии, самостоятельно инвестировали в проведение исследований, посвященных этой теме, на местном уровне[5]. Позитивная психология предлагает методы и решения, благодаря которым люди могут стать в своей повседневной жизни счастливее – скажем, научатся блокировать неприятные мысли или воспоминания. Идея о том, что некоторые из данных методов стоит практиковать в школах, была уже озвучена и даже применена на практике[6].
Все больше корпораций нанимают людей, которых условно называют директорами по счастью, а в компании Google есть даже штатный сотрудник, именуемый «веселый добрый малый», и в его обязанности входит распространение флюидов самоосознания и эмпатии[7]. Консультанты по вопросам счастья дают советы руководителям, объясняя, как им лучше всего взбодрить своих подчиненных, безработных же они учат как им направить свою энергию на работу. В Лондоне такие консультанты одно время помогали людям, насильно выселенным из своих домов, эмоционально справиться с ситуацией[8].
Наука быстро шагает вперед, поддерживая эту тенденцию. Нейробиологи определяют, каким образом счастье инесчастье физически отображаются в мозгу (как сделали исследователи Висконсинского университета в эксперименте с Матье Рикаром), ищут объяснение в нейронах нашего мозга, почему, например, пение и зеленый цвет могут улучшить наше настроение. Они утверждают, что точно определили участки мозга, которые генерируют положительные и отрицательные эмоции, в том числе область, вызывающую при стимуляции ощущение блаженства, и область, отвечающую за боль[9]. Инновации вкупе с экспериментальными попытками «измерить собственное „я“ ведут к тому, что люди начинают отслеживать свое настроение через дневники и приложения на смартфонах»[10]. Когда статистика в данной области стала продвигаться вперед, «рынок счастья» сумел воспользоваться всеми этими новыми данными, чтобы создать детальную картину, отображающую, какие регионы, стили жизни, виды занятости или типы потребления наиболее благоприятны для душевной гармонии человека.
Наши надежды теперь связаны с поиском счастья, причем счастья объективного, поддающегося измерению и управлению. Настроение, которое раньше относилось к разряду субъективных понятий, теперь можно оценить с помощью непредвзятых данных. В то же время в науку радостного настроения включили достижения экономики и медицины. Так как исследования в сфере счастья становятся все более междисциплинарными, границы между утверждениями о психике, мозге, теле и экономической деятельности стираются, и никто не уделяет особого внимания философским проблемам, которые лежат в основе всех этих вопросов. Одно лишь только название индекса общей человеческой оптимизации звучит несколько пугающе и совершенно непонятно. Очевидно одно: те, кто разрабатывает технологии «производства» фактов о счастье, приобретают все больше и больше влияния, а сегодняшние вершители судеб продолжают завороженно внимать обещаниям подобных технологий.
Неужели можно быть против счастья? У философов на этот счет нет однозначной позиции. Аристотель понимал счастье как конечную цель существования человека, хотя и в более глубоком этическом смысле этого понятия. Не все могут согласиться с ним. «Человек не стремится к счастью, – написал Фридрих Ницше, – только англичане делают это»[11]. Когда с начала 1990-х годов позитивная психология и исследования на тему счастья стали все сильнее влиять на политическую и экономическую культуру, появилась оправданная тревога по поводу того, каким образом эту новую доктрину счастья и хорошего самочувствия будут использовать политики и менеджеры. Есть риск, что наука начнет порицать людей за то, что они несчастны (и, соответственно, пичкать их лекарствами), совершенно игнорируя те условия, которые послужили причиной их несчастья.
Эта книга разделяет описанное выше беспокойство. Несомненно, в мире пока что по-прежнему существует огромное количество политических и экономических проблем, требующих немедленного устранения, до того, как мы обратимся к разбору состояний мозга и нервной системы, воспринимаемых нами крайне индивидуально. К тому же волей-неволей приходится признать подозрительным тот факт, что организаторы Всемирного экономического форума с таким удовольствием ухватились за тему счастья. Технологии отслеживания настроения, алгоритмы по анализу эмоций и виды медитаций для избавления от стресса – все это служит определенным политическим и экономическим интересам. Но они не просто предоставляются нам в качестве подарка для аристотелевского процветания. Позитивная психология, главная идея которой состоит в том, что счастье – личный «выбор» каждого, является результатом взаимодействия сил, не желающих показать людям выход из сетей потребительства и эгоцентричности – то есть путь, желанный для многих.
Тем не менее это всего лишь часть критики, которая представлена в данной книге. Один из нюансов идеологии науки о счастье заключается в том, что она говорит о себе как о чем-то радикально новом, о том, что она готова дать людям шанс начать все сначала, преодолеть боль, конфликты и противоречия прошлого. На заре XXI века главным инструментом для упомянутых целей служит мозг. «В прошлом мы не знали, что делает людей счастливыми, но теперь мы знаем» – вот как формулируется эта концепция. Теперь, когда нам доступны сложнейшие открытия о субъективном состоянии человека, просто глупо не воспользоваться ими в сферах менеджмента, медицины, психологии, маркетинга и поведенческой политики.
А что, если это психологическое «изобилие» фактически уже существовало рядом с нами последние две сотни лет? Что, если современная наука о счастье – всего лишь очередная стадия давно задуманного проекта, который предполагает, что взаимоотношения между разумом и окружающим миром поддаются математическому исследованию? Показать правомерность данных вопросов – еще одна задача этой книги. Неоднократно, начиная со времен Французской революции и заканчивая сегодняшним днем (процесс ускорился в конце XIX века), нам продавали особенную научную утопию: основные вопросы морали и политики можно разрешить с помощью компетентной науки о человеческих чувствах. Очевидно, что эти чувства классифицируются по-разному. Иногда они «эмоциональные», иногда «нервные», «поведенческие» или «психологические». Однако смысл, так или иначе, один: наука о субъективных чувствах предлагается нам как единственно верный источник алгоритма, указывающего, как нам следует действовать и в моральной, и в политической сфере.
Впервые упомянутая идея зародилась в эпоху Просвещения. Однако ее разработчики всегда были заинтересованы в социальном контроле, нередко ради собственной выгоды. К сожалению, именно благодаря политике индустрия счастья шагает вперед. Критикуя соответствующую науку, я вовсе не хочу подвергать сомнению этическую ценность счастья как такового, не говоря уже о том, чтобы умалять боль тех, кто страдает от хронической депрессии и кому действительно помогают новые техники поведенческого или когнитивного менеджмента. Цель книги разобраться в использовании методик индустрии счастья в инфраструктурах измерения, наблюдения правительства.
Такие проблемы в политическом и историческом контексте заставляют задуматься о ряде других сложностей. Возможно, этот научный взгляд на наш разум как на механический и органический объект, чье поведение и болезни поддаются изучению и оценке, является вовсе не спасением от бед, а одной из наиболее глубоких культурных их причин. Вероятно, мы уже есть продукт различных преувеличенных, иногда противоречивых попыток наблюдения за собственными чувствами и моделями поведения. С конца XIX века работники рекламы, кадровые менеджеры, фармацевтические компании и сами правительства наблюдали за нами, а также поощряли, побуждали, оптимизировали и использовали нас, применяя психологию. Возможно, именно сейчас нам нужно не еще больше информации, посвященной науке о счастье или о поведении, а меньше, или, по крайней мере, нам нужна другая наука. Неужели есть вероятность того, что через 200 лет историки посмотрят на начало XXI века и скажут: «Ах да, именно тогда окончательно раскрылась правда о человеческом счастье»? И если вероятность этого очень мала, то почему мы продолжаем вести подобные беседы? Возможно, потому что так угодно сильным мира сего?
Означает ли, что нынешняя заинтересованность политики и бизнеса в человеческом счастье всего лишь риторическая уловка? Исчезнет ли она, стоит нам осознать невозможность устранения этических и политических проблем с помощью математики? Не совсем. Есть две серьезные причины, по которым наука о счастье внезапно стала такой важной в XXI веке, и они обе социального характера. А ведь социальное происхождение данных причин никогда не рассматривается психологами, менеджерами, экономистами и нейробиологами, которые способствуют продвижению этой науки.
Первая причина связана с природой капитализма. Один из участников встреч в Давосе высказал мысль, содержащую в себе гораздо больше правды, чем он мог предположить: «Мы создали себе проблему, которую теперь пытаемся решить»[12]. Он говорил о том, как работа 24 часа в сутки, семь дней в неделю и постоянная доступность через цифровые устройства вогнали топ-менеджеров в столь сильный стресс, что им теперь приходится медитировать, чтобы хоть как-то его побороть. Так или иначе, тот же самый диагноз можно поставить культуре постиндустриального капитализма и в более широком смысле.
С начала 1960-х годов западные экономики столкнулись с серьезной проблемой: они стали впадать во все большую зависимость от нашего психологического и эмоционального взаимодействия (и в отношении работы, и брендов, и нашего здоровья, и хорошего самочувствия), хотя им стало все сложнее поддерживать его. Формы частной апатии, которые нередко называют депрессией и психосоматическими расстройствами, не только болезненны для самого индивидуума; они все чаще становятся проблемой для политиков и менеджеров, потому что имеют экономические последствия. Исследования социальной эпидемиологии демонстрируют тревожную картину того, как несчастье и депрессия особенно часто встречаются в крайне неравных обществах с ярко выраженными материальными ценностями[13]. На рабочих местах уделяется все больше внимания коллективу и психологической заинтересованности, но меньше – долгосрочным экономическим тенденциям – атомизации и неуверенности. Наша экономическая модель стремится относиться менее серьезно именно к тем психологическим атрибутам, от которых она зависит.
Таким образом, правительства и компании «создали проблемы, которые теперь пытаются решить». Наука о счастье смогла достичь на сегодняшний день определенного влияния, поскольку она обещает найти долгожданное решение подобных проблем. Прежде всего, «экономисты» счастья смогли дать денежную оценку депрессии и отчуждению. Например, Институт общественного мнения Гэллапа подсчитал, что несчастные сотрудники обходятся экономике США в $500 млрд в год – это падение производительности, неуплаченные налоги и затраты на медицинское обслуживание[14]. Эти данные позволяют сделать вывод о том, что наши эмоции и хорошее самочувствие напрямую связаны с экономической эффективностью. А позитивная психология и связанные с ней техники играют здесь ключевую роль, помогая людям вернуть энергию и желание жить. Политики и бизнесмены надеются, что таким образом можно преодолеть недостатки современной системы, не затрагивая тем не менее серьезных политических и экономических вопросов. Очень часто психология становится всего лишь рассказом о том, как общество избегает смотреть на себя в зеркало.
Вторая причина растущего интереса к счастью несколько более тревожна, и она связана с технологией. До относительно недавнего времени большинство научных попыток в данной области предпринималось из-за желания узнать, что чувствуют другие или как-то повлиять на их чувства. Делалось это с помощью определенных институтов: психологических лабораторий, больниц, компаний, фокус-групп и прочего. Но теперь упомянутые вопросы больше не стоят на повестке дня. В июне 2014 года социальная сеть Facebook опубликовала научную статью, в которой детально рассказывалось об удачном опыте сотрудников одной компании: они смогли повлиять на настроение сотен тысяч интернет-пользователей, манипулируя их новостной лентой[15]. После публикации начали распространяться недовольные реплики о том, что все это было сделано в тайне и без согласия испытуемых. Но когда возмущение поутихло, гнев обратился в беспокойство: станет ли Facebook публиковать подобные материалы в будущем или просто продолжит эксперименты, не разглашая их результатов?
Отслеживание нашего настроения и наших чувств превращается в обязательное условие нашего физического окружения. В 2014 году компания British Airways использовала в качестве эксперимента «одеяло счастья», которое определяло состояние пассажира через мониторинг нервной системы. Когда последний расслаблялся, одеяло из красного превращалось в голубое, и экипаж самолета знал, что в данном случае им беспокоиться не о чем. Сегодня на рынке представлен целый ряд потребительских технологий для оценки и анализа самочувствия человека: это и наручные часы, и смартфоны, и «умная» чашка Vessyl, которая следит за тем, чтобы вы потребляли необходимое количество воды в течение дня.
Одним из фундаментальных неолиберальных аргументов в поддержку рынка было то, что он служит своеобразным огромным сенсорным прибором, считывающим миллионы индивидуальных потребностей, мнений и ценностей, превращая их в деньги[16]. Возможно, мы сейчас переходим на новый этап постнеолиберальной эпохи, в которой рынок больше не будет первостепенным инструментом для оценки состояния человека. Стоит средствам отслеживания счастья войти в наши будни, как появляются другие способы оценки чувств, которые могут даже глубже проникнуть в наши жизни, чем рынки.
Либералы традиционно считали, что частная собственность требует регулирования в целях безопасности общества. Однако сегодня нам приходится столкнуться с тем, что существенная часть надзора осуществляется для укрепления нашего здоровья, счастья, удовлетворения и чувственных удовольствий. Вне зависимости от мотивов, скрытых за этим, если мы считаем, что должны быть определены границы контроля за нашими жизнями, нам также следует обозначить лимит необходимого объема положительных эмоций, к которому мы стремимся. Любая критика вездесущего контроля за нами должна стать частью критики максимизации счастья, даже если при этом мы рискуем оказаться чуточку менее здоровыми, менее счастливыми и менее радостными.
Понимание этих тенденций в историческом и социологическом контекстах не означает само по себе, что их нужно отвергать или пресекать на корню. Однако такое понимание приносит огромную пользу: мы обращаем свое критическое внимание вовне, на мир, а не внутрь себя – на свои чувства, разум и поведение. Часто говорят, что депрессия – это «гнев, обращенный внутрь себя». По многим показателям наука о счастье – это критика, обращенная внутрь себя, хотя, казалось бы, позитивная психология и призывает нас «заметить» окружающий мир. Неустанное восхищение, приправленное огромным количеством субъективных чувств, возможно, всего лишь отвлекает внимание от более серьезных политических и экономических проблем. Вместо того чтобы пытаться изменить наши чувства, мы должны ту энергию, которую собирались для этого использовать, направить во внешний мир. Для начала стоит хотя бы скептически взглянуть на саму историю измерения счастья.
Глава 1
Что чувствуют люди
Однажды, сидя в лондонской кофейне Harper's на улице Холборн, молодой человек по имени Иеримия Бентам воскликнул: «Эврика!» Причиной его возгласа послужило не озарение, пришедшее из глубин разума (как в случае с Архимедом, сидевшим в бане), а фраза в «Эссе о правительстве», написанном Джозефом Пристли, английским религиозным реформатором и ученым. Звучала она следующим образом:
«Главное условие для блага и счастья большинства членов общества любого государства есть высокое качество выполнения всех обязанностей этого государства».
Это случилось в 1766 году, когда Бентаму исполнилось восемнадцать. В течение последующих шестидесяти лет он развил высказывание Пристли в широкое и влиятельное направление теории правительства – утилитаризм. По этой теории правильным действием называется то, которое приносит максимум пользы всему населению.
Нельзя сказать, что «эврика» Бентама оказалась настолько уж оригинальной. Да он никогда и не претендовал на звание создателя философского течения. Бентам находился под влиянием не только Пристли, но и шотландского философа Дэвида Юма[17], у которого он перенял понимание человеческой натуры и свою мотивацию к работе. Создание новых теорий и написание увесистых томов никогда особенно его не интересовали, а само по себе писательство не доставляло ему особого удовольствия. Бентама по-насоящему волновало то, каким образом идея или текст могут оказывать влияние на улучшение политического или социального положения человечества. Он считал, что «самое большое счастье самого большого числа людей» станет целью политики лишь в том случае, если будут разработаны инструменты, техники и методы превращения этой идеи в основополагающий принцип управления государством.
Бентама стоит воспринимать не как абстрактного мыслителя, а как исследователя, работавшего на границе между гуманитарными и техническими науками, и исходя из этого можно учиться понимать его. Он был интеллектуалом с классической английской неприязнью к интеллектуализму. Кроме того, он являлся правовым теоретиком, который считал, что большая часть права зиждется на бессмыслице. Его можно назвать и оптимистом и реформатором в эпоху Просвещения, отвергающим врожденные права и свободы человека. При этом Бентам был гедонистом, который утверждал, что каждое удовольствие стоит нам нервов. Рассказы о его личности сильно разнятся: кто-то описывал Бентама как человека небывалой сердечности и скромности, а кто-то говорил, что он был тщеславен и полон презрения.
Его отношения с отцом причиняли ему сильные страдания. Он рос слабым, тихим и нередко глубоко несчастным ребенком, страдающим от тирании своего родителя, который настаивал на его исключительности и заставлял с пяти лет учить латынь и греческий. Бентам ходил в Вестминстерскую школу, но чувствовал себя там не на своем месте, так как был самым маленьким среди мальчиков. В возрасте 12 лет он поступил в Оксфорд, где увлекся изучением химии и биологии. Однако университет сделал Иеремию еще более несчастным, нежели школа. Молодой человек превратил свою комнату в небольшую химическую лабораторию и всерьез начал заниматься естественными науками, всегда интересовавшими его. Если бы отец Бентама не был столь властным человеком, то эти занятия, несомненно, принесли бы юноше умственное удовлетворение, которого так жаждал его математический ум. Однако Иеремия родился в семье юриста, и отец настоял на том, чтобы сын пошел по его стопам ради перспективы достойного заработка. Таким образом, против своей воли Бентам стал барристером в лондонском Линкольнс-Инне.
Юриспруденция не сделала его счастливее, так же как и продолжающееся давление со стороны отца. Будучи от природы крайне застенчивым, Бентам воспринимал выступление в суде как пытку. Возможно, он продолжал мечтать о своей домашней химической лаборатории. И, несомненно, Бентам тосковал по духовной и физической близости, однако когда в двадцатилетнем возрасте он влюбился, его отец снова вмешался и заставил молодого человека прекратить отношения, потому что посчитал избранницу своего сына недостаточно богатой. Таким образом, в конфликте между любовью и деньгами исчисляемое победило неисчисляемое. Позже Бентам станет выступать за сексуальную свободу, в том числе и за принятие гомосексуализма, который он рассматривал как неизменную разновидность человеческого стремления к удовольствию[18].
Его карьера, начавшаяся с Линкольн-Инна, всегда являлась компромиссом между запретами отца, затрагивающими личную и профессиональную жизнь Бентама, и научными, а также политическими порывами, рождавшимися у него в душе. Право действительно стало областью, в которой Бентам стал знаменит, однако не так, как мечтал его родитель. Вопреки воле последнего, он критиковал закон, насмехался над его языком, требовал более разумных альтернатив и разрабатывал теории и методы, с помощью которых правительство могло бы преодолеть философский нонсенс своих абстрактных моральных принципов. Эта деятельность не принесла ему богатства, и в итоге Бентам впал в зависимость от денег своего отца, навсегда разочаровавшегося в своем отпрыске – неудавшемся барристере.
А тем временем наступил период, когда Бентам-техник возобладал над Бентамом-философом. В 1790-е годы он занялся тем, что сегодня мы бы назвали деятельностью консультанта по управлению государственным сектором. В этот период Бентам проводил много времени, разрабатывая чудные схемы и технологии, которые, как он считал, могут повысить эффективность и рациональность деятельности государства. Он писал Министерству внутренних дел Великобритании с предложением провести между министерствами так называемые переговорные трубы для лучшей коммуникации. Также Бентан начертил прибор, названный имфриджариумом и предназначенный для сохранения свежести пищи. И, кроме того, этот незаурядный человек отправил Банку Англии разработку печатающего прибора, способного производить купюры, не поддающиеся подделке.
Инженерная работа Бентама была посвящена идее создать более рациональную форму политики. То же можно сказать и о большинстве его политических предложений, таких как, например, тюрьма «Паноптикум»: ее проект чуть было не утвердили в Англии в 1790-е годы. В конце 1770-х Бентам заинтересовался темой наказания, поскольку ему казалось, что именно в этой сфере кроются способы влияния на человеческое поведение, которое руководствуется стремлениями получать удовольствие и избегать страдания. Бентам никогда не занимался этим вопросом с научной, теоретической точки зрения, и свет увидели совсем мало его работ на данную тему. Его занимала цель добиться реформ государственной политики. Однако воплощение этого желания в жизнь требовало несколько более глубоких размышлений о человеческой психологии.
Иеремия Бентам был ярым критиком политического государственного устройства, однако он едва ли симпатизировал радикальным и революционным движениям того времени. Лозунги французских и американских революционеров вызывали у него презрение. «Естественные права – это нонсенс, – говорил этот исследователь, – естественные и неотъемлемые права – это риторическая нелепость, „нонсенс на ходулях“»[19]. Когда радикальные философы, вроде Томаса Пейна, обращались к подобным идеям, они делали такую же ошибку, как монархи или религиозные лидеры, приписывающие ответственность за свои действия божественной или какой-либо магической силе. И первые, и вторые говорили о чем-то, что не существует в реальности, считал Бентам.
Альтернативой, предлагаемой им, являлось создание системы принятия политических и правовых решений на основе полученных данных. Бентама можно назвать изобретателем современной «политики, основанной на фактах», при которой правительство в своих действиях должно руководствоваться не моральными или идеологическими принципами, а лишь фактами и цифрами. Когда политику оценивают по ее измеримым результатам или обсуждают ее эффективность, прибегая к анализу затрат и прибыли, тут можно смело говорить о влиянии теорий Бентама.
Великие достижения естественных наук, считал он, появлялись из возможности избегать бессмысленного использования языка. Политика и право должны были усвоить этот урок. По мнению Бентама, каждое существительное соотносится либо с чем-то реальным, либо с чем-то фиктивным, но мы зачастую не видим разницы. Такие понятия, как доброта, долг, существование, разум, правильный, неверный, полномочия или причина, что-то значат для нас, и они возобладали в философском дискурсе. Однако, как говорил Бентам, эти слова на самом деле не соотносятся ни с каким реальным предметом. «Чем абстрактнее понятие, – утверждал он, – тем проще с помощью него вводить в заблуждение»[20]. Он утверждал, что иногда мы принимаем подобные абстрактные сущности за нечто реальное.
Иначе дело обстоит с языком естественных наук, который построен на отношениях между физическими, существующими вещами, в котором каждое слово соотносится с реальным предметом. Тем не менее как применить данный принцип по отношению к правительству или юридической сфере? Одно дело, когда химик называет особые элементы, другое – когда судья или государственный чиновник должны быть не менее дисциплинированы в использовании слов. И вообще, какие физические осязаемые вещи составляют политику? Если последней не следует заниматься абстрактными понятиями, такими как «справеливость» и «божественное право», то на что ей тогда обратить свой взор?
Ей следует заниматься счастьем, считал Бентам, рассматривая данное понятие как нечто реально существующее. Но каким же образом? Почему счастье реальнее, скажем, чем добродетель? В своем ответе Бентам полагался на следующее натуралистическое суждение: «Природа создала человека зависимым от двух суверенных сил – боли и удовольствия», и это для него являлось фактом[21]. Счастье само по себе может и не быть объективным физическим явлением, но оно представляет собой соединение различных видов удовольствия, носящих четкий физиологический характер.
В отличие от многих других вещей, рождающихся в нашем разуме, счастье возникает благодаря чему-то реальному, объективному. Оно напоминает нам, что мы, в отличие от других животных, – биологические и физические существа, с желаниями и страхами. Мы можем рассматривать счастье с точки зрения науки, что недоступно для нас в случае с другими философскими категориями. И если бы такая наука возникла, считал Бентам, то она предоставила бы государствам совершенно новую базу для выстраивания политики и законов, и таким образом самочувствие человечества улучшилось бы в реалистичном и рациональном смысле.
В этой психологической теории политики угадываются отголоски жизненного опыта самого Бентама. Она начиналась с трагического высказывания (которое говорило о личном несчастье автора) о том, что всех людей объединяет способность страдать. Положительный исход в сложившейся ситуации можно увидеть лишь во всецелой переориентации государства на уничтожение страданий и культивирование удовольствий. Бентам известен своей необычайной эмпатией, зачастую чрезмерной. Он был крайне чувствителен к людским страданиям. Одна из положительных сторон утилитаризма как философии морали – это роль эмпатии, вера в то, что благо других должно быть так же важно для нас, как и наше собственное. Учитывая, что люди – не единственный вид живых существ, который страдает, многие утилитаристы распространяли данное правило и на животных.
Если понять, что движет нашей психологией, то политики смогут направить человеческую деятельность на достижение счастья всех людей. Тема наказания занимала так много времени и энергии Бентама потому, что оно казалось ему самым эффективным инструментом в руках политиков, способным направить деятельность каждого человека в нужное русло. «Задача правительства – обеспечить счастье общества через наказание и поощрение», – считал он[22]. Свободный рынок, активным сторонником которого был Бентам, должен был, по его мнению, взять на себя выполнение большей части этой задачи; государству следовало позаботиться об остальном. Причиняя телам или душам людей боль, политике необходимо было перенестись в осязаемую реальность, оставив мир лингвистических иллюзий. Когда оптимизм эпохи Просвещения пошел на убыль, Бентам воспринял эти перемены тяжелее, чем другие.
Концентрация этого исследователя на суровой реальности физической боли и его недоверие к языку могут рассматриваться как два в некотором смысле подтверждающие друг друга явления. Историк культуры Джоанна Бурк отмечает, что с XVIII века между языком и болью установились особые отношения[23]. Отныне боль либо не поддается описанию, либо рассматривается как нечто, о чем запрещено разговаривать и что нужно терпеть молча. Существует целая история наблюдения за людьми, испытывающими страдание, особенно за теми, кто преувеличивал или неправильно описывал свое состояние. В связи с этим Бентам предположил, что есть объективная реальность боли, которую можно описать конкретными словами, если бы такие имелись в наличии. В таком случае специалисты получают возможность понять или описать данную реальность, если сам человек, испытывающий страдание, не в состоянии сделать этого сам, и использовать тогда нужно цифры, поскольку слова здесь бесполезны.
Поэтому наука о счастье являлась для Бентама важным компонентом, необходимым для нахождения рациональной формы политики и закона. Ее можно было бы использовать для того, чтобы направить поведение человека к целям, которые сделали бы всех счастливыми. И если правительство занялось бы всерьез этой наукой, оно смогло бы предсказать, каким образом различные виды вмешательства в человеческую жизнь будут влиять на личный выбор людей. Речь тут идет вовсе не о счастье в религиозном или метафизическом смысле и, конечно, не в этическом, как понимал его Аристотель. В данном случае имеется в виду счастье в значении физического состояния человеческого тела. Современная нейробиология, которая демонстрирует уменьшение доли участия в этом вопросе психологии в угоду биологии, может легко обратиться к работам Бентама и найти в них ответы на все наши сегодняшние политические и нравственные вопросы. И наоборот, современный научный интерес к мозгу и человеческому поведению во многом объясняется постулатами Бентама.
Вышесказанное хорошо иллюстрирует одно из нейробиологических исследований, опубликованных группой специалистов Корнеллского университета в 2014 году. Провозгласив, что они дошли до последнего рубежа нейробиологии, а именно до секретов наших чувств, ученые рассказали, что им удалось взломать так называемый код, с помощью которого наш мозг обрабатывает удовольствие и страдание. Вот что сказал по этому поводу главный автор публикации:
«Дело в том, что человеческий мозг генерирует особый программный код для целого ряда валентных колебаний – от приятного до неприятного, от положительных до негативных чувств, – который можно назвать невральным измерителем валентности. Расположение нейронов в одном направлении будет означать положительное чувство, а в другом – отрицательное»[24].
Мы видим, как описание того, каким образом удовольствие и страдание выражаются физически, более или менее подтверждает предположения Бентама. Для ученых, вооруженных измерительными приборами, узнать, что сам орган, который они анализируют, также вооружен измерительным прибором, звучит, по крайней мере, как совпадение.
Данное исследование затрагивает один из самых спорных моментов утилитаризма – могут ли различные виды человеческого опыта расположиться на одной шкале. Корнеллские нейробиологи абсолютно уверены, что могут: «Если вы и я получаем примерно одинаковое удовольствие, когда потягиваем хорошее вино или наблюдаем закат, то, как показывают наши результаты, это происходит потому, что у нас наблюдается похожая тонкоструктурная активность в орбитофронтальной коре». Это относительно невинное высказывание, если речь идет о хорошем вине или закатах. Но если поставить на одну ступень сильные глубокие переживания, такие как любовь и восхищение искусством, и более низменные, вроде употребления наркотиков или шопинга, то утверждение, что все удовольствия представлены в орбифронтальной коре одинаковым образом, кажется несколько странным.
Веру в то, что все виды удовольствия и боли располагаются на одной шкале, философы относят к разновидности монизма. Самым настоящим монистом был и Бентам[25]. Хотя этот исследователь не мог не согласиться, что мы, используя разные слова, говорим о различных видах счастья и удовольствия, он тем не менее утверждал, что объективная субстанция всех подобных форм всегда одна – физическое удовольствие. Мы, естественно, ищем «выгоду, пользу, удовольствие, благо или счастье, которые в конечном итоге означают одно и то же»[26]. Похожим образом все виды страдания, чье физическое воплощение заключается в боли, различаются количественно, но не качественно.
Стоит нам согласиться с тем, что в основе всех положительных и негативных эмоций и действий лежит единственное, конечное и физическое ощущение, и мы должны признать, что виды этого ощущения отличаются друг от друга только по количественным показателям. Бентам никогда не проводил никакого научного исследования по данному опросу, но предложил психологическую модель, показывающую, каким образом удовольствие может различаться в количественном плане. В своей наиболее известной работе на эту тему «Введение в основания нравственности и законодательства» он предлагал семь видов удовольствия, большая часть из которых действительно соотносилась с количественными показателями[27]. Продолжительность удовольствия – довольно очевидная количественная категория. Уверенность в будущем удовольствии – нечто, сравнимое с сегодняшним математическим моделированием риска. Число людей, затронутых определенным действием, – еще один пример количественного показателя.
Однако главной научной количественной категорией, на которой зиждилась вся теория Бентама, была «интенсивность». Как ученый, юрист, судья или политик должны узнать, насколько интенсивно чье-то удовольствие или чье-то страдание? Конечно, можно воспользоваться собственным опытом, однако это едва ли научный подход. Или же можно попросить людей рассказать об их ощущениях своими словами. Но не вернулся бы в таком случае утилитаризм в «Королевство кривых зеркал», которым является философский язык, в тиранию звуков, которыми мы пытаемся объяснить, что значит быть человеком? Измерение интенсивности различных видов удовольствия и боли было технической задачей, и от ее выполнения зависело, будет ли проект Бентама иметь успех или потерпит неудачу.
XVIII век – это время великих изобретений в области измерительных инструментов. Термометр был изобретен в 1724 году, секстант (измеряющий высоту любых видимых объектов, например, звезд) в 1757-м, а морской хронометр – в 1761 году. Введение новой метрической системы было одним из первых достижений французских революционеров в 1790-х годах. Тогда же появился и оригинальный платиновый метр, знаменитый архивный метр, который потом был помещен в Национальный архив в Париже.
Потребность в надежной стандартизированной системе измерений сыграла злую шутку с Просвещением, чей расцвет пришелся на первые годы карьеры Бентама. В 1784 году Иммануил Кант писал: «Просвещение – это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого»[28]. В отличие от своих предшественников, предоставлявших религии и власти право решать, что является правдой и ложью, что считать верным, а что – неверным, зрелые граждане эпохи Просвещения полагались в этих вопросах только на свое собственное суждение. По мнению Канта, девизом Просвещения было sapere aude – «дерзай знать». Критичный разум человека стал единственным авторитетным барометром правды. Однако именно поэтому было крайне важно добиться использования одинаковой системы измерений, иначе всей теории угрожала перспектива краха в релятивистском водовороте субъективных мнений.
Бентам хотел добиться аналогичного научного скептического взгляда на работу политики, системы наказания и закона. Вместо того чтобы призывать уверовать всем сердцем в справедливость и общечеловеческие ценности, Бентам предлагал выяснить, что же делает людей счастливыми, и одинаково обращаться с чувствами каждого человека. Он точно знал, как задать вопрос с научной точки зрения: больше или меньше удовольствия дают политика, законодательство и система наказания обществу в целом?
Однако какой измерительный инструмент позволял ответить на этот вопрос? Конечно, можно тонко, как Бентам, чувствовать страдания других, но без стандарта для сравнения различных видов удовольствия и страданий утилитаризм превращается в игру в догадки. Кроме того, очевидно, что сама природа приятных и болезненных ощущений субъективна. Следовательно, поиск «измерителя счастья» сопряжен с большими трудностями.
Несмотря на то что Бентам всерьез переживал за жизнеспособность своего политического проекта, он уделял на удивление мало внимания данной проблеме. Он называл принцип величайшего счастья в политике всего лишь принципом, который, честно говоря, невозможно сделать частью количественных показателей. Но если мы посмотрим на призыв Бентама к эмпирической реальности, который проходит красной линией через всю его психологию, а также обратим внимание на его едкие замечания относительно всех форм философской абстракции, то мы поймем, что намерение этого человека перестроить политику и право по техническим принципам измерения и вычисления было крайне серьезным. Если бы счастье являлось единственным человеческим благом, о котором можно рассуждать с научной точки зрения, то было бы странным не пытаться достичь его с помощью науки. И, следовательно, мы возвращаемся к проблеме: каким образом можно измерить интенсивность приятного или неприятного чувства? Каким образом утилитаризм работает в этом случае, как можно измерить счастье?
Бентам предлагал два не вполне определенных ответа на этот вопрос, ни один из которых он не опробовал на практике или в ходе какого-нибудь эксперимента. Он не говорил, что чувства могут быть поняты и оценены, а предлагал использовать некоторые «заменители» счастья для упрощения анализа. Однако в обоих случаях Бентам невольно обращался к тем областям человеческого знания, которые лишь гораздо позже будут исследованы психологами, маркетологами, политиками, докторами, психиатрами, специалистами по подбору кадров, аналитиками социальных медиа, экономистами, нейробиологами и обычными людьми, без специального образования.
Первый ответ Бентама на приведенный выше вопрос звучал следующим образом: пульс человека способен стать индикатором удовольствия, и с помощью него можно решить проблему с измерениями[29]. Нельзя сказать, что исследователь сильно увлекся этой идеей, однако он признавал, что тело демонстрирует определенные сигналы, говорящие о том, что происходит в мозгу человека. Поскольку счастье в конце концов не что иное, как скопление приятных эмоций, то неудивительно, если кому-то придет в голову мысль определить его степень через реакцию тела. Мы в нашей повседневной жизни интуитивно понимаем это, когда считываем выражение лица другого человека или язык его тела. Наука о таких знаках вполне имеет место быть. Изучение пульса есть часть сложной науки о хорошем самочувствии человека, которая выходит за границы культуры. Слова могут ввести в заблуждение, но наше сердце – нет.
Второй ответ Бентама, который ему самому нравился гораздо больше, заключался в том, что для измерения счастья вполне подойдут деньги. Если два различных товара имеют одинаковую цену, то можно предположить, что они приносят покупателю одинаковую пользу. В данном утверждении Бентам опережал свое время. Экономисты придут к подобному анализу лишь спустя 30 лет после его смерти. Однако поскольку Бентам был заинтересован в действиях правительства, способных повлиять на общественное счастье, и его не интересовало, какие роли играют участники рыночных операций, то он и не думал развивать эту идею в экономическом направлении. Как бы то ни было, высказав мысль о том, что деньги имеют особое отношение к нашему внутреннему ощущению, и что такое отношение может определить уровень нашего счастья лучше, чем какой-либо другой измерительный инструмент, Бентам заложил основу для дальнейшего психологического исследования и развития капитализма, которые будут оказывать влияние на бизнес в XXI веке.
Как тогда, так и сейчас мы имеем дело с двумя вариантами: деньги или тело. Экономика или психология. Плата или диагноз. Если политике, согласно проекту Бентама, и предстояло стать наукой, высвободившейся от абстрактной глупости, то осуществить это можно только через экономику, психологию или их комбинацию. Когда в 2014 году вышел iPhone 6, его две главные инновации оказались весьма красноречивы: одно приложение следило за физической активностью человека, а другое позволяло бесконтактно оплачивать покупки. Каждый раз, когда эксперты хотят изучить наше покупательское поведение, понаблюдать за деятельностью нашего мозга ии уровнем стресса, они невольно продолжают работу над проектом Бентама. Роль денег в этой науке необычна. В то время как политические и моральные концепты обвиняются в том, что они всего лишь пустые, неосязаемые абстракции, язык фунтов и пенсов считается более соотносимым с нашими внутренними чувствами. Тот исключительный статус экономики, который она начала приобретать с конца XIX века, превращаясь в науку, более близкую к естественным, нежели социальным дисциплинам, является отчасти следствием подобного взгляда на мир.
Может показаться, будто проблема измерения всего лишь ненужная часть научной методологии. Конечно, мы все понимаем, что имел в виду Бентам, когда говорил об обязанности правительства стремиться к всеобщему счастью всех своих граждан. Неужели нам действительно так необходимо вдаваться в детали о том, как это счастье нужно вычислить? Ведь мы можем рассматривать Бентама исключительно как философа, не обращая внимания на его изобретения и технические задумки. Мы способны представить, как работает утилитаризм, например, на занятии по философии.
Нам неведомо, был бы счастлив сегодня Бентам, узнав, что именно такое наследие он нам оставил. Однако еще менее понятным является то, что именно оно и есть самое важное его наследие. Технические, вычислительные, методологические проблемы учения Бентама, в своих самых различных видах и со временем преобразованные, оказали огромное влияние на современную политику, экономику, медицину и даже нашу личную жизнь. По этой причине вопрос о том, как все-таки вычислять счастье – через тело (например, с помощью пульса) или через деньги – может оказаться первостепенным, поскольку объяснит нам, каким образом законы утилитаризма работают в мире вокруг нас. Так или иначе, первые попытки создать методы измерения ощущений были предприняты только спустя несколько лет после смерти Бентама в 1832 году.
22 октября 1850 года наступил момент для нового озарения, и произошло оно на этот раз в Лейпциге, в Германии. Густав Фехнер, теолог и физик, который только отошел от затяжного нервного срыва, внезапно осознал, что проблема «разум-тело», не дававшая покоя многим немецким философам, может быть решена с помощью математики. Фехнер даже записал в свой дневник дату, когда его в голову пришла эта гениальная мысль.
Надо заметить, что отношение разума к физическому миру, в том числе и к телу, – одна из фундаментальных проблем современной философии. Метод радикального сомнения Рене Декарта, примененный к реальности материального мира и его уверенность в собственном существовании заложили основу дуализма, своеобразного отношения между миром мыслей и миром физических вещей. Дуализм – широкое философское течение, которому всегда грозит редукционизм в том или ином направлении. Либо весь мир сводят к мыслящему разуму (идеализм), либо мышление считают всего лишь физическим явлением, связанным с силами природы (эмпирицизм), – примерно так, как и предполагал Бентам. Разные мыслители эпохи Просвещения боролись с этим, и больше всего Кант, который систематически разграничивал вопросы научного знания и предметы морального и философского принципа. Кант считал, что человеческий разум соответствует единственно последней категории и психику никак нельзя описывать с помощью науки.
Фехнер же был непростым дуалистом. Свои идеи он сформировал на фоне разнопланового интеллектуального жизненного опыта, который стал причиной его необычного отношения к традиционным философским проблемам. Фехнер родился в семье пастора, который (как и отец Бентама) с малолетства обучал сына латыни. Молодой человек начал изучать медицину в Лейпцигском университете, но посещал также лекции по ботанике, зоологии, физике и химии. В то же самое время он познакомился с направлениями германского идеализма, в том числе с натурфилософией Шеллинга, романтизмом и философией Гегеля. В начале своей карьеры Фехнер проводил эксперименты с электричеством, параллельно вступая в политические дискуссии о природе души. Немецкие университеты 1830-х годов не разграничивали естествознание и философию, которые сегодня представляются нам двумя независимыми областями науки.
Сегодня Фехнера можно описать как мыслителя нового поколения. Его гений смог объединить все его разнообразные интересы вместе, при этом он остался и философом, и естествоиспытателем, и метафизиком, и терапевтом. В процессе своей деятельности ученый стал рассматривать вопросы психики (которые Кант располагал за пределами сферы знаний) с точки зрения науки. По этой причине Фехнер считается одной из ключевых фигур в развитии того, что сегодня мы называем психологией.
Каким образом математика способна решить проблему «разум/тело»? Ответ возник в результате занятий Фехнера физикой. Принцип сохранения энергии и следующие из него выводы были сформулированы несколькими немецкими физиками в 1840-е годы. Данный принцип гласил, что энергия не исчезает: она может поменять форму, но не количество. При превращении тепла в свет или угля в тепло, согласно этому принципу, логично предположить, что на протяжении всего пути количество энергии не поменялось. Такой подход можно рассматривать как вид монизма. В контексте промышленной революции открытие принципа сохранения энергии стало источником непоколебимой веры в безграничные возможности технологии в том, что касается ее эффективности.
Роль математики в объяснении всех подобных трансформаций сильно возросла благодаря этому достижению в сфере физики. Была найдена базисная количественная постоянная. Идея Фехнера заключалась в том, что он хотел распространить тот же самый принцип на решение задач, которые ранее ставились только перед философией. Если физики правы, рассуждал он, то даже разум можно поместить в эту систему. Интересно во взгляде Фехнера то, что он вовсе не предлагал очередную форму биологического редукционизма. Он вовсе не утверждал, будто разум – физическое явление, но говорил, что «воля, мысль, вся психика способны быть настолько свободны, насколько это возможно, и все-таки их свобода будет осуществляться через основные законы кинетической энергии, а не идти вразрез с ними»[30]. Энергия, по Фехнеру, пересекает границу между разумом и телом, соблюдая при этом законы математики.
Предложенная им теория стала частью науки, которую сегодня называют психофизикой. Она рассматривает разум и тело как две отдельные сущности, имеющие тем не менее несколько стабильных математических отношений друг к другу[31]. В некоторых своих аспектах теория психологии Фехнера была похожа на теорию Бентама. Ученый также был убежден, что людьми управляет стремление к удовольствию, хотя и считал это скорее следствием не закона природы, а спонтанного либидинозного желания. (Он первый ввел термин «принцип удовольствия», который впоследствии позаимствовал Фрейд[32].)
Однако взгляды Фехнера отличались от английского эмпирицизма Бентама в двух отношениях. Во-первых, он не видел в философии никакой угрозы. Такие слова, как «душа», «разум», «свобода» или «Бог», соотносились для него с реальными вещами, хотя не имели физической оболочки и не поддавались измерению. Это было следствие влияния Гегеля. Философская инновация психофизики заключалась в предположении, что перечисленные выше понятия можно будет познать через физическое тело определенными способами. Принцип сохранения энергии, который перекочевал и в область нематериальных явлений, означал, что философские идеи должны находиться в неизменной математической связи с материальным миром.
Таким образом, Фехнера можно назвать дуалистом, ведь он верил в существование двух параллельных областей: области философских идей и области научных фактов. От философов-дуалистов, наподобие Декарта и Канта, его отличает несколько мистическая вера в то, что обе упомянутые области сосуществуют в некой математической гармонии. Объясняя свою мысль, Фехнер использовал примеры из мира промышленности, что говорит об экономическом контексте, в котором он работал. Паровой двигатель аботает за счет неосязаемых сил внутри физической оболочки; похожим образом и человека стоит понимать как сочетание нематериального разума и материального тела[33].
Во-вторых, Фехнер всерьез хотел узнать параметры этой математической гармонии. С 1855 года он проводил серию опытов, в ходе которых ученый поднимал предметы, слегка различающиеся по тяжести, стремясь проверить, как разница в физическом весе связана с изменениями субъективных ощущений. Когда я поднимаю по очереди объекты, почти одинаковые по весу, насколько большой должна стать эта разница в их весе, прежде чем я смогу с уверенностью сказать, какой из них тяжелее? Фехнер называл это едва заметной разницей.
А если я уже держу вещь с определенным весом, то как много дополнительного ощущения я приобрету, если кто-то даст мне еще одну вещь, которая весит вдвое меньше? Изменится ли тогда, по некоторым предположениям, мое ощущение наполовину или же меньше чем наполовину? Если бы в отношениях между духовным и физическим миром можно было бы найти математические закономерности, то на вопросы философии ответило бы естествознание. Психофизики были амбициозны в своих намерениях, несмотря на то что для проверки своих теорий они использовали довольно примитивные эксперименты.
Бентам хотя и разрабатывал различные схемы и проекты, планы для тюрем, «переговорные трубы» и прочее, никогда по-настоящему не принимался за работу над самим телом и не пытался решить проблему измерений за пределами своих теоретических предположений о пульсе и деньгах. Английские философы, как правило, фанатично верили в доминантность физического мира, мира ощущений, над метафизическим миром идей – такое предвзятое отношение было для них удобно. Поэтому особенно интересен тот факт, что именно Фехнер – идеалист, мистик, романтик, – изучая тело, измеряя ощущения и проводя эксперименты, буквально спустил метафизику с небес на землю.
И он делал это не потому, что просто предположил, будто физическое предшествует психологическому (как думал Бентам), а потому, что хотел выяснить, каким образом одно соотносится с другим. Это была не просто теория, провозгласившая зависимость умственных процессов от биологических, или наоборот. Нет, речь идет об открытии новой области науки, которой к концу XIX века стали пользоваться психологи и экономисты. Именно она и породила поколение консультантов по менеджменту. В тот момент на свет появилась количественная и экономическая психология, в которой на смену теориям о функционировании пришли шкалы и измерения, едва ли занимавшие мысли Бентама. Идея о том, что эмоции человека и его поведение можно представить на суд эксперта, в корне перевернула представление о них.
В век МРТ стало привычным говорить о том, что наш мозг «делает», чего он «хочет» и что «чувствует». Во многих ситуациях наш мозг гораздо лучше говорит о наших намерениях, чем мы сами. В 2005 году вышла статья «Как заставить боль говорить»[34], написанная оксфордским нейробиологом Айрин Трейси. Эксперт в сфере маркетинга Мартин Линдстром, который изучил мозговую активность потребителей, построил свою карьеру на теории, что «люди лгут, но их мозг не лжет»[35]. В менее высокотехнологичных сферах психологического менеджмента, например на семинарах по самоосознанию, людей учат замечать, что делают в настоящий момент их разум и эмоции, избавляясь таким образом от чувства тревоги. Медитация помогает им наблюдать за собой и почувствовать эти внутренние процессы.
Подобные высказывания поднимают целый ряд вопросов. Как может определенная часть нашего тела или нашего «я» иметь свой собственный голос, и как эксперты могут утверждать, что знают, о чем говорят? В основе этих утверждений лежат аргументы и техники, которые впервые затронули Бентам и Фехнер. Прежде всего, вспомним о недоверии к языку как к средству презентации наших чувств. Бентам опасался «тирании звуков» и сомневался в том, что люди способны адекватно выражать свои эмоции. Конечно, он признавал, что каждый человек – лучший судья своим личным радостям и своему счастью в жизни. Однако для решения вопросов политики требовалось изобрести другой надежный способ, позволяющий выяснить, что приносит людям счастье.
По сей день изобретаются различные технологии, призванные читать мысли: с их помощью ученые хотят преодолеть очевидную неспособность языка описывать эмоции, желания и ценности. Будь то технологии, связанные с деньгами и ценами, будь то анализ деятельности человеческого тела (например, измерение пульса, контроль за потовыделением и усталостью), наука внутренних ощущений всегда ищет крупицы правды, которые в конце концов смогут «обойти» речь. Одним из наиболее поразительных открытий за последнее время стало изобретение в 2014 году способа телепатической коммуникации через ЭЭГ-сканеры. Конечная цель подобных разработок – форма немой демократии, наполненной безмолвными физическими телами. Бентам и представить себе не мог, какого размаха достигнет измерение удовольствия и боли, а Фехнер мог проводить эксперименты только со своим собственным телом. Однако из логических выводов этих двух эрудитов вырисовывается представление об обществе, в котором эксперты и власть, без нашего участия, в силах определить, что для нас хорошо.
И тем не менее вам не кажется, что мы упустили из виду нечто важное? В монистических взглядах Бентама и Фехнера различные переживания отличаются друг от друга по количественным показателям, располагаясь на шкале между крайней степенью удовольствия и крайним страданием. Однако оба философа совершенно не учитывают тот факт, что у человеческих существ могут быть собственные причины чувствовать себя счастливыми или несчастными, и зачастую такие причины не менее важны, чем сами по себе эмоции. Мы вынуждены признать, что у людей есть право говорить о своих собственных мыслях и телах. Это означает принятие разницы между, скажем, отчаянием и грустью, и признание способности человека использовать данные понятия независимо и с пониманием того, что за ними стоит. Например, если некий человек назовет себя сердитым, то действие, направленное на то, чтобы заставить его чувствовать себя лучше, может полностью упускать из виду причину, по которой он так охарактеризовал свое состояние. А иногда подобное действие даже способно оскорбить. Допустим, кого-то делает несчастным тот факт, что уровень неравенства доходов в Великобритании и США с 1920-х годов достиг небывалой высоты. Специалисты по экономике счастья в таком случае могут посоветовать человеку просто не интересоваться заработком других людей, но это вряд ли ему поможет[36]. В монистическом мире удовольствие и страдание существуют внутри нашей головы, и их симптомы очевидны эксперту.
Все это имеет серьезные последствия для природы политической и нравственной власти. Институты рационального, просвещенного общества, которое представлял себе Бентам, должны были быть полностью подстроены под причуды человеческой психологии. Но управление современным, либеральным обществом кажется конфронтацией двух видов материального. С одной стороны, существует механика разума, подвластная стремлению к удовольствию и желанию избежать боли, которое больше не является спорным, так же как потребность в еде или сне. Но с другой стороны, существуют различные материальные силы, оказывающие влияние на нашу психику. Денежные мотивы, общественная репутация, физическое и уголовное наказание, эстетические искушения, правила, законы и другие вещи, которые могут ничего не значить сами по себе, но приобретают колоссальное значение в сфере самоощущения человека.
В нашем обществе политическая власть использует в качестве опоры тех, кто способен анализировать поведение людей и управлять им. Не существует причины, по которой подобное управление должно было бы исходить напрямую от государства, и это в недавнем времени открыли многие неолиберальные режимы. Еще за два века до тэтчеризма и возникновения системы социального обеспечения Бентам прдлагал государству создать Национальную благотворительную компанию (акционерное общество по модели Британской Ост-Индской компании), которая бы боролась с бедностью, нанимая сотни тысяч людей в частные «промышленные дома»[37]. Его предложение по «Паноптикуму» также включало рекомендацию привлекать частные фирмы для строительства и управления тюрьмами, но только с лицензией от государства. Таким образом, можно считать Иеремию Бентама прародителем аутсорсинга в государственном секторе.
Фехнер указывал на более глубокий способ управления человеком на личном уровне. Представляя отношения между разумом и миром в виде числового соотношения, он имплицитно предлагал два альтернативных способа улучшения состояния человека. Если определенный физический фактор (такой как работа или бедность) причиняет человеку страдание, то прогресс общественного развития должен будет изменить это обстоятельство. Однако другой вариант сделать человека счастливее – изучить механизмы восприятия страдания. Многие специалисты, последовавшие за Фехнером, были психиатрами, терапевтами и аналитиками, направившими свое внимание на субъект, который испытывает чувства, а не на объект, являющийся их причиной. Если поднятие тяжестей становится для вас болезненным, у вас есть выбор: вы можете либо уменьшить вес тяжести, либо обращать меньше внимания на боль. В начале XXI века все больше экспертов предлагают научиться восстанавливать свое душевное равновесие, выступают сторонниками когнитивно-поведенческой терапии, которая выбирает именно последнюю стратегию.
Работа по вмешательству, по изменению психологических состояний и эмоций людей осуществляется различными компетентными институтами[38]. Мы называем их медицинскими или управленческими, а также образовательными или исправительными. Однако все эти обозначения не что иное, как абстракции и фикции. Единственное, что действительно имеет значение, так это то, насколько они, применяя метод кнута и пряника, эффективно справляются с задачей изменить жизнь людей к лучшему.
В 2013 году Литературный фестиваль в Челтнеме (Великобритания) представил альтернативный способ выяснить, насколько участникам понравилось данное мероприятие. Компания Qualia разработала технологию, согласно которой камеры, расположенные на территории фестиваля, считывали улыбки на лицах посетителей. Компьютеры должны были распознавать улыбки и конвертировать их в определенную форму данных. Это была более технологичная версия эксперимента, проведенного в Порт-Филие (Австралия), когда исследователи стояли на улицах города и фиксировали, сколько улыбающихся людей они увидели. После нескольких дней наблюдений они рассчитали «количество улыбок в час».
Конечно, технология компании Qualia еще далеко не идеальна; способность компьютера отличать естественную улыбку от неестественной отнюдь не такая же, как у человека. Однако, как бы то ни было, «наука улыбки» продолжает двигаться вперед в различных направлениях, а именно – в психологическом и в психофизическом. Было доказано, что улыбка, как физическое упражнение, позволяет ускорить выздоровление[39], а вид улыбающихся людей снижает агрессию[40]. Эксперименты доказывают, что искренние улыбки приводят к абсолютно другим эмоциональным и поведенческим результатам, нежели улыбки «социальные»[41].
Улыбка является потенциальным индикатором (и способом влияния) того, что происходит внутри человека – наряду с уровнем его пульса, количеством денег и «едва различаемой разницей в весе» двух предметов. К этим показателям можно добавить и недавно разработанные: например, умные часы от Apple и Google для отслеживания стресса и психометрические тесты для оценки депрессии. Все вышеперечисленное представляет собой попытки сделать субъективное переживание осязаемым и видимым, а следовательно, и сравнимым с другими. Подобно гидролокаторам, сообщающим нам информацию о глубине океана, эти средства стремятся вывести наши чувства из глубин нашего сознания и сделать их всеобщим достоянием.
И тем не менее на пути осуществления данного проекта всегда будет находиться одно препятствие. Дело в том, что, когда речь заходит о чем-то столь важном, как счастье, трудно подобрать мерку, которая бы соответствовала философскому подтексту этого понятия. Мы привыкли к тому, что карта дна океана – не то же самое, что само дно, а просто ее качественное или некачественное изображение. Однако обсуждение самого понятия «счастье» часто заканчивается фрустрацией. Нас не покидает ощущение того, что методы, предполагающие подсчет улыбок, пульса, денег и «едва заметную разницу», упускают из вида нечто очень существенное. Улыбка действительно может кое-что рассказать о человеке, однако она не способна служить научным отображением его состояния.
Давайте еще раз вернемся к основам политической науки Бентама. «Природа создала человека зависимым от двух суверенных сил – страдания и удовольствия». Высказываясь подобным образом, Бентам хотел уйти от абстрактных, ненаучных основ политических программ. Однако является ли его понятие природы менее метафизичным? С каких это пор природа привлекает «суверенные силы» к управлению определенными видами? В итоге подобные рассуждения удивительным образом напоминают метафизику. Не имеет значения желание Бентама видеть свою теорию лежащей в рамках естествознания, она в своей обобщенности все равно повинна в той же абстракции, в которой исследователь обвинял философию. И тогда всеобщее счастье никак не может быть конечной целью существования правительства.
Возникает парадокс. Если мы наделяем счастье философским и моральным статусом «наивысшей силы», то мы должны признать, что они есть то самое, ради чего мы живем. Но тогда как можно столь грандиозную вещь измерить каким-либо научным способом? А если счастье всего лишь физическое, сенсорное восприятие удовольствия и боли, то можно ли использовать такое приземленное понятие в делах государственной важности? Ведь тогда мы говорим просто о сером расплывчатом процессе в нашем мозгу. Зачастую утилитарный подход просто не вдается в подобную дилемму. Вот что написал по данному поводу влиятельный британский экономист и сторонник позитивной психологии лорд Ричард Лэйард: «Если нас спросят, почему счастье – это важно, мы не сможем назвать никакой веской причины. То, что оно важно, просто очевидная данность»[42]. Могут ли методы измерения счастья действительно решить моральные и философские проблемы? Или они, наоборот, являются способом умолчать о них? Однако технократы уже начали прокладывать свой путь, так что слишком поздно задавать вопросы о значении всего этого или о его значении для общества.
Наука о счастье не похожа ни на какую другую дисциплину, поскольку она всегда выходит за рамки исследования своего объекта. Эта наука изучает нечто значимое, однако использует она инструменты и мерки, которые не в состоянии пролить свет на предмет ее изучения. Странные эксперименты Фехнера, направленные на то, чтобы отыскать истину через поднятие тяжестей, стали примером работы современного психологического менеджмента. Это и приборы по отслеживанию неврологических процессов, физиологического состояния и поведения человека, и медитации, и поп-экзистенциализм. Философский дефицит в науке счастья восполняется заимствованием идей из буддизма и религий нового поколения. Таким образом, напрашивается следующий вывод: то, что мы называем счастьем, притаилось где-то между естественными науками и спиритуализмом.
Культурное следствие вышесказанного заключается в том, что определенные индикаторы и показатели счастья стали значимыми сами по себе. В то время как счастье продолжает оставаться невидимым, улыбка или хорошее здоровье приобретают символический смысл. Материальный показатель или индикатор превращается в ключ к внутреннему миру человека, поэтому он наделяется какой-то магией. Когда Бентаммежду делом предположил, что пульс или деньги способны лучше всего измерить удовольствие, он вряд ли мог себе представить, что целые отрасли будут заниматься определенными индикаторами наших чувств. И среди них нет ничего более важного и влиятельного, нежели деньги. Они являются объектом, который сочетает в себе и абстрактное, и материальное значение.
Глава 2
Цена удовольствия
Приемное отделение «Скорой помощи» в Королевской лондонской больнице на востоке Лондона сложно отнести к числу тех мест, где мечтаешь оказаться. Но в тот субботний вечер оно превзошло само себя: нам показалось, что туда как будто привезли раненых с линии фронта, либо же мы стали свидетелями сцены одного из фильмов ужасов студии Hammer[43]. По отделению слонялись пьяные личности, совсем недавно избитые в баре, а сотрудники полиции и «Скорой помощи» словно соревновались в том, кто больше поймает пьяных водителей. Но самым угнетающим зрелищем были страх и печаль на лицах людей, которые пришли повидать своих близких.
Надо было видеть эту представшую перед нами картину, когда мы с женой приехали в больницу с нашей плачущей дочкой, которой на тот момент не исполнилось и года. Мы не знали, все ли с ней в порядке. Такова главная проблема, связанная с грудными детьми: они не могут сказать, как себя чувствуют. Врачи часто спрашивают родителей: «Ребенок выглядит так же, как и всегда?» Данный вопрос есть не что иное, как призыв довериться своим инстинктам. В тот раз наша дочь проснулась в непривычное для себя время и плакала так громко, как никогда раньше, у нее появилась сыпь и повысилась температура. Тогда она «не выглядела так, как всегда».
Посреди предсказуемого хаоса в приемной в 2 часа ночи я заметил троих молодых людей, в спешке заполнявших какие-то бумаги. Они склонились над бланком, в котором один из них что-то писал, а двое других разговаривали. Молодые люди что-то обсуждали, показывали на себе, а потом советовали третьему, что ему написать. Последний витал в облаках, пока его друзья спорили, стараясь прийти к соглашению и периодически оглядываясь, не наблюдает ли за ними кто-нибудь. Было много кивков и указаний, как будто разрабатывался какой-то план. Это продолжалось минут 20, пока наша дочурка с удовольствием играла с брошюрами Национальной службы здравоохранения.
Через какое-то время пришла медсестра и назвала имя молодого человека, который заполнял формуляр. Меня очень удивила его реакция. Его плечи опустились, он скривил лицо и очень медленно поднялся, в то время как на лицах двух его друзей можно было прочитать беспокойство и сожаление. С формуляром в руках он направился к медсестре, прижимая при этом голову к своему плечу, а с другой стороны держась за свою шею, как будто у него были сильные боли. Молодой человек шел медленно, очевидно испытывая сильную боль. Медсестра провела его в кабинет для обследования. После того как он ушел, его друзья перестали унывать и продолжили свою тайную беседу.
У молодого человека, судя по всему, была травма шеи. Возможно, причиной тому стала авария. Однако, что бы это ни было, оно вызвало намного больше разного рода обсуждений, чем можно ожидать от обычной аварии или травмы. Оказалось, я просто стал свидетелем одной из схем мошенничества со страховкой. И меня охватила злость, потому что эти люди тратили драгоценное время врачей и разрабатывали план ограбления среди бела дня. Без сомнения, случилась автомобильная авария, и один из ее участников понял, что может теперь подзаработать. Возникал только один вопрос: сможет ли «пострадавшая сторона» пройти все медицинские обследования и добиться желаемого?
Возможно, мои мысли были крайне несправедливы. А возможно, и нет. Как и в случае с детьми, с травмой от внезапного резкого движения головы, еще известной как хлыстовая травма, ничего нельзя сказать наверняка. Такая травма является необычным медицинским феноменом, и тому есть несколько причин. Во-первых, само понятие описывает происшествие, которое пережил пострадавший, а не медицинский диагноз. Следовательно, если кто-то почувствовал внезапное растяжение мышц шеи, – как часто происходит, когда в автомобиль врезались сзади, – есть основание утверждать, что у этого человека «травма шеи». Во-вторых, симптомы травмы от внезапного резкого движения головы могут быть зафиксированы только пострадавшими. Ее очевидным признаком (кроме смятого бампера автомобиля) является продолжительная боль в спине и шее. Но, как и с психическими расстройствами, нет точных симптомов, которые бы лежали в основе данного заболевания.
С 1950-х годов медики исследуют хлыстовую травму, стремясь найти ей физиологическое объяснение, но пока безуспешно[44]. Впервые эта травма была зафиксирована в Cumulated Index Medicus (сводном издании американских медицинских журналов) в 1963 году, когда эксперты пытались прийти к общему соглашению по меркуриализму[45]. В 60-е годы XX века американские ученые провели ряд экспериментов на обезьянах, в ходе которых они моделировали серьезные автомобильные аварии с ударом сзади, пытаясь, таким образом, точно определить причину, по которой повреждается шейный отдел. Многие из экспериментов привели к параличу или повреждению головного мозга обезьян, но истинная причина хлыстовой травмы у людей найдена не была.
Единственный общеизвестный факт о подобных травмах заключается в том, что по всему миру они распространены неравномерно. Чаще хлыстовые травмы встречаются в англоязычных странах, и их количество растет с 1970-х годов. Если принять во внимание то обстоятельство, что такие повреждения шеи чаще всего связаны с автомобильными авариями, а автомобили стали теперь намного безопаснее, то становится ясно, что выплаты по страховке связаны с другими причинами. Например, в Великобритании в период с 2006 по 2013 год показатель обращения в страховые компании из-за причинения вреда здоровью, связанного с хлыстовыми травмами, возрос на 60 %, и выплаты по ним составили 20 % от общего объема страховых платежей.
В других странах данный феномен менее известен, поэтому объем выплат страховых компаний в таких случаях намного меньше. В то время как в Великобритании 78 % всех обращений в страховые компании в 2012 году пришлись на травму шеи, во Франции этот показатель составил лишь 30 %[46]. В начале 2000-х годов норвежский невропатолог Харальд Шрадер заметил, что в Латвии не было зафиксировано ни одного случая постоянной боли в шее, связанной с автомобильными авариями. После своего исследования этого феномена и публикации результатов он столкнулся с негодованием группы людей, получивших травму шеи в Норвегии (70 000 человек в стране с населением 4,2 млн человек), которая были обижены его выводами.
Особенность травмы шеи при хлыстовом ушибе такова, что боль чаще всего характеризуется внутренним и незаметным саднящим синдромом, что иногда становится причиной попытки получить страховую выплату обманным путем. Это легко объясняет тот факт, что уровень диагностики этой травмы шеи столь сильно отличается в разных странах: в Великобритании и США, где этот феномен широко распространен, водители, которые попали в автомобильную аварию с ударом сзади, стараются не упускать возможности получить денежное вознаграждение. Трое молодых людей в приемном отделении «Скорой помощи» Королевской лондонской больницы были из числа таких мошенников. Они прекрасно понимали, что им необходимо полностью продумать версию случившегося, а затем сообщить пострадавшему, как нужно описать боль, даже если диагноз хлыстовая травма потребует от него имитацию боли в течение определенного времени. Число адвокатов, занимающихся такими заявлениями, сильно возросло с 1970-х годов. В США они даже посещают специальные семинары, организуемые врачами, которые не прочь подзаработать. На подобных семинарах медики объясняют, как сфабриковать дело так, чтобы все выглядело максимально реалистично.
Из-за привлекательности данного диагноза для нечестных на руку людей установить прцент мошенничества в этой области оказалось невозможным. Эксперты называют разные цифры – от 0,1 % до 60 %, – отмечая, что тема эта очень мутная[47]. Страховые компании, со своей стороны, стараются понять, как им действовать в подобных ситуациях. Некоторые ввели форму под названием «Заявления истины», нечто, что звучит немного по-средневековому. Пострадавших просят подписать этот документ, чтобы подтвердить причину недомогания, на которую они жалуются.
Кроме того, к еще большему замешательству приводят тайны философского и культурного характера. Как признают некоторые критики индустрии «больной шеи», вполне возможно, что водители в Великобритании и США в среднем действительно больше страдают от продолжительной боли в шее после автомобильной аварии с ударом сзади, чем водители из стран континентальной Европы. Пострадавший, которому известно о такой травме и о возможном получении за нее компенсации от страховой компании, проконсультируется с врачом, будет носить шейный ортез, отдыхать и восстанавливать здоровье, не работать и в целом вести себя как жертва. Психосоматические аспекты боли в спине и шее означают, что этот человек на самом деле может столкнуться с продолжительными проблемами со здоровьем. В то же время пострадавший, который принимается сразу за дело, обмениваясь номерами с другим водителем и пытаясь починить свою машину, скорее всего не будет страдать от продолжительной боли. Внешнее поведение и субъективные ощущения очень связаны между собой.
Медицинская или неврологическая задача, поддерживаемая в том числе и страховыми компаниями, заключается в дальнейшем исследовании природы боли в шее. Мошенничество можно будет распознать только тогда, когда специалисты хорошо изучат настоящую боль в шее. Но пока заявителям можно верить только на слово. Из этого следует, перекликаясь с тезисами Иеремии Бентама, что наблюдатель в принципе может оценить, насколько сильна боль у пострадавшего, если только есть соответствующий метод для измерения подобной боли. Такой метод в какой-то мере должен сконцентрироваться на теле человека. Способ измерения пользы, который предпочитал Иеремия Бентам, – используя для этого деньги – в данном случае исключается, поскольку именно погоня за деньгами в первую очередь и создает проблему.
Но что если хлыстовая травма всегда связана с погоней за денежным вознаграждением? И что если мошенничество такого рода является не злосчастным, исключительным и искоренимым элементом нашего потребительского общества, а совершенно неизбежным следствием того, что наше чувство справедливости оказалось порабощено денежной выгодой? Что касается хлыстовой травмы шеи, то есть идея, утверждающая, что существует некое равенство между ощущениями нервной системы и деньгами. Основная мысль в данном случае следующая: определенное субъективное ощущение уравновешивается соответствующим количеством денег. Предположительно в некоторых странах этот принцип встречается чаще, чем в других. Но сам факт, что невозможно точно знать, встречается ли нечто подобное и если да, то в какой степени, говорит нам об абсурдности нашего предположения. Возможно, вместо того чтобы выяснять степень достоверности физической боли, нам следует изучить, могут ли деньги служить неким нейтральным, объективным и точным представителем наших чувств.
Джозеф Пристли, человек, чьи работы привели Иеремию Бентама к тому, что тот прокричал «Эврика!» в кофейне Harper's в 1766 году, имел сильное влияние на зарождающийся средний класс индустриальной Англии. В 1774 году он помог основать первую унитарианскую церковь в стране, хотя это религиозное движение оставалось в то время запрещенным. Унитариане отрицали веру православных христиан в Троицу: Бога Отца, Сына и Святого Духа, считая, что Бог един. По всей Европе в XVI веке жило довольно много унитариан, хотя официально их учение не признавали. Его английские приверженцы оставались вне закона, пока Пристли не основал свою церковь. Понятное дело, что, подвергаясь гонениям, они, будучи заядлыми оптимистами, выступали за Просвещение и боролись за свободу слова и вероисповедования.
Кроме того, унитариане являлись приверженцами науки и твердо верили в прогресс человечества в области техники и инженерии. Из-за своей поддержки индустриализации эта вера пользовалась популярностью среди промышленников. Ряд так называемых институтов мастеровых[48] были основаны унитарианами в начале XIX века, с целью соединить инженерный прогресс и общественные интересы. Математика рассматривалась последователями данного учения как особо важная наука, которая помогала создавать полезные устройства, помогающие людям в их работе. Но нужно было писать не об изучении мира природы и инженерного искусства, а о социальной и политической сферах. Поэтому вряд ли удивительно, что Иеремию Бентама стали считать близким по духу.
Уильям Стэнли Джевонс родился в унитарианской семье на окраине Ливерпуля в 1835 году. Его отец являлся преуспевающим торговцем железом, поэтому семья имела неплохой доход. Принципы унитарианства были очень сильны в ней, именно они определили обучение молодого Джевонса, для которого механические приспособления и геометрические рассуждения играли большую роль в жизни. В детстве он больше всего любил играть с балансировочным устройством, и в течение всей жизни его особенно интересовали именно такие инструменты[49]. В девятилетнем возрасте Джевонс впервые познакомился с экономикой. Его мать читала ему учебник «Простые уроки о сущности денег», который написал архиепископ Ричард Уотли[50]. Когда мальчику исполнилось 11 лет, он стал посещать Ливерпульский институт механики. Там его научили смотреть на математику как на признак «настоящей» науки, не обращая внимания на то, чем мог являться объект изучения.
В начале 1850-х годов Уильям Стэнли Джевонс поступил в Университетский колледж Лондона, учебное заведение, где также учился Иеремия Бентам. Это дало ему возможность посещать также лекции известного унитарианина Джеймса Мартино, утилитариста, преподававшего курс «ментальной философии». В 1850-е годы у английской философии появились некоторые новые черты, в чем-то схожие с идеями Фехнера, работающего в это время в Лейпциге. Применение самоанализа, учения о внутреннем мире разума, получило распространение в середине XIX века, особенно после публикации в 1855 году работы Александра Бэна «Чувства и интеллект». Влияние Иеремии Бентама на эту традицию было также велико, но речь идет в первую очередь о влиянии Бентама-философа, склонного к абстрактному теоретизированию, который создал теории удовольствия, а не Бентама-технократа, который поддерживал устои использования технических устройств. С его унитарианскими и индустриальными взглядами Уильям Стэнли Джевонс был больше склонен к геометрической механике. Он не был против психологии, но к этой науке нельзя было подойти с математической точки зрения.
Джевонс планировал провести еще много времени в Университетском колледже, однако в 1853 году у его семьи возникли финансовые трудности, и его отец потребовал, чтобы он отправился в Сидней, в Австралию, работать ювелиром. Эта деятельность предполагала использование точных инструментов и шкал для оценки качества и веса золота, так что в силу умения Джевонса работать с приборами она пришлась ему по душе. Работа ювелира требовала применения математических знаний к физическому миру, и Джевонс видел в ней возвращение к своему детскому хобби, когда он любил играть с балансировочными приборами. Правда, не только это повлияло на дальнейшую интеллектуальную карьеру Джевонса – немаловажную роль здесь играли и деньги. Интересный факт: почти в то же время Фехнер начал свои опыты с поднятием тяжестей, чтобы изучить математическое отношение между физическими объектами и психическими ощущениями, тогда как на расстоянии в 10 000 миль от него Джевонс делал нечто похожее, стремясь, однако, определить денежную стоимость драгоценного металла. Если б между тремя вещами – разумом, удовольствием и деньгами – можно было бы обнаружить какую-то математическую зависимость, то наше понимание рыночной экономики стало бы более глубоким.
Будучи в Австралии, Джевонс продолжал читать книги по психологии, изучая работы Бентама и другого английского психолога – Ричарда Дженнингса. Он не особенно интересовался экономикой, в которой в то время доминировала фигура Джона Стюарта Милля, и предпочитал традиционную «классическую политическую экономию», чьим основоположником являлся Адам Смит. Классические политэкономисты занимались серьезными материальными и политическими вопросами о том, как увеличить производственный потенциал наций на основе свободной торговли, разделения труда, агропромышленной политики и роста численности населения. Они всегда выступали за свободные рынки из-за того, что последние рассматривались как способ увеличить производство. Если целью общества являлось обогащение, то ресурсы, которые им необходимо было изучить, представляли собой физические объекты: рабочая сила, пища, недвижимый капитал, земля. Классические экономисты не особо задумывались о психологических вопросах, таких как чувства или счастье. По их мнению, главная задача экономики – это поиск наиболее эффективного способа использования природы.
Однако пока Джевонс жил в Австралии, стали появляться признаки возможного изменения основ политэкономии. Дженнигс был психологом, однако в его работе 1855 года под названием «Естественные элементы политической экономии» делалось предположение, что экономика больше не может игнорировать психологию. Если учесть, что рабочая сила полагалась центральным понятием в классическом экономическом взгляде на капитализм, то наука не могла не согласиться с тем фактом, что рабочие испытывают различные виды боли и страдания в течение дня, и это отражается на их производительности.
Про скучную или монотонную работу часто говорят: «последний час – самый долгий». Дженнингс пришел к такому же выводу в отношении физической нагрузки: чем дольше человек выполняет задание, тем тяжелее оно ему дается. Его выводу вторит наблюдение Фехнера: чем дольше держишь предметы, тем тяжелее они кажутся. Такие предположения были связаны с растущей тревогой промышленников о том, что рабочие переутомляются, и, следовательно, главный источник обогащения – рабочая сила – постепенно истощается. В XIX веке произошел всплеск странных экспериментов, посвященных усталости, с целью найти эргономичные решения этой проблемы[51]. И поскольку данная тема связана с субъективным восприятием (например, упражнение, которое в ходе выполнения становится все более болезненным), то капиталисты впервые начали интересоваться тем, как мы думаем и что мы чувствуем.
Таким образом, благодаря работе Дженнингса, Джевонс обратил внимание на экономику. В 1856 году его привлекли к обсуждению финансирования железной дороги в Новый Южный Уэльс, и экономика еще более заинтересовала его[52]. С точки зрения Джевонса как унитарианина, экономика, о которой писал Адам Смит, в строгом смысле наукой не являлась. Дело в том, что ей не хватило механической и математической точности. Однако, если взглянуть на нее с другой стороны, как предлагал Дженнингс, то не исключено ее превращение в настоящую науку. Если бы экономику можно было рассмотреть как математическую проблему, поддающуюся механическому решению, то тогда речь уже пошла бы о научных основах. В своем письме сестре в 1858 году Джевонс сообщил, что теперь хочет применить математику для изучения общества. В 1859 году он вернулся в Великобританию и вновь появился в Университетском колледже, однако на этот раз с целью заниматься экономикой.
Деньги – это экстраординарная вещь, способная стать причиной психологического опустошения. В психосоматических ситуациях, наподобие травмы шеи, скорее всего, так и происходит. Деньги должны выполнять одновременно две противоположные функции: быть резервом и служить средством обмена. Первая функция подтверждается тем, что мы дорожим деньгами, хотим их сохранить и кладем их, к примеру, на банковский счет. Когда деньги выступают средством обмена, они открывают для нас безграничные возможности приобретения других, гораздо более полезных и интересных вещей. Противоречие между первым и вторым отражено даже во внешнем виде денег: с одной стороны, это высокий уровень символики (знаки и блеск), а с другой – минимальный уровень пользы от их физической формы как таковой.
Ставки по процентам – главный способ, через который в капиталистических обществах осуществляется баланс двух упомянутых выше денежных функций. Когда проценты увеличиваются, наше желание сохранить деньги становится сильнее, а когда проценты становятся ниже, нам, наоборот, хочется их потратить. Наше отношение к деньгам постоянно меняется: то мы рассматриваем их как «всё», то как «ничто». Психоаналитик Дэриан Лидер заметил, что деньги часто играют центральную роль в поведении пациентов с биполярным расстройством[53]. Когда они маниакально счастливы, они рассматривают деньги как ликвидность, как наличие бесконечного числа возможностей, не придавая им самим какого бы то ни было значения. Такие люди тратят их быстро, наслаждаются свободой, которую они дарят. Однако потом они впадают в депрессию, потому что осознают важность потраченных ими средств из-за долгов, которыми они обзаводятся во время своей мании.
Поэтому вся история либеральной экономики, у истоков которой стоит Смит, есть не что иное, как затяжная попытка разобраться в биполярной природе денег. Инстинктивно мы понимаем, что рынком называется место, где товары и услуги обмениваются на деньги. Однако зачастую мы не осознаем, насколько в действительности странным является такой обмен.
Каким образом банкнота стоимостью 10 фунтов может считаться эквивалентной, скажем, пицце? Чтобы обмен произошел, обе функции денег – и в качестве средства обмена («я хочу от них избавиться»), и в качестве резерва (продавец пиццы хочет получить их) должна сработать одновременно. Как кусок чистого числового символизма может равняться тесту с сыром? Если бы он не мог ему равняться, то тогда бы вся рыночная система потерпела крах, и нам пришлось бы самим производить свою собственную еду, шить себе одежду и строить дома. Мы постоянно рискуем либо переоценить деньги (излишнее накопительство и дефляция), либо недооценить их (беспорядочная скупка вещей и гиперинфляция). Экономисты предлагают решить эту проблему через изобретение загадочного нечто, существующего внутри пиццы и носящего название «ценности».
Мы часто используем слово «ценность», «оценивать» в значении «цены», когда, например, кто-либо говорит: «Эта картина оценивается в 1000 фунтов». Однако в других случаях «ценность» вовсе не означает «цену». Если я скажу, что пицца не стоит «таких денег», то я имею в виду, что она не стоит того, чтобы отдавать за нее 10 фунтов. Получается, что ценность пиццы и ее цена не равны друг другу, а значит, покупателя обманывают. Идея о ценности позволяет нам рассматривать рынки как балансировочные устройства, результат работы которых должен быть по сути справедливым. Предлагая, что ценность можно выразить неким числом – деньгами, экономисты показывают нам, что обе стороны в процессе обмена в конечном счете эквивалентны. Если рынок пицц работает правильно, то, по их мнению, десять фунтов равны такому же количеству ценности. Вместо того чтобы обменивать количество (деньги) на качество (пицца), обе стороны уравнения можно представить в численном выражении. Рынок становится набором шкал, взвешивающих деньги и ценность предметов до тех пор, пока они не достигнут баланса. Главная идея введения ценности следующая: деньги сами по себе – не самая важная вещь на свете, однако это идеальный способ измерить все, что мы считаем важным.
Итак, что же такое ценность? Как ее вычислить? Классическая политэкономия утверждает, что ценность товара или услуги соотносится с количеством времени, которое было потрачено на е производство. В таком случае реальная стоимость пиццы должна соотноситься с количеством времени, которое было потрачено на приготовление ингредиентов. В принципе, если бы рынки работали честно, то цена пиццы должна была бы равняться количеству рабочего времени. Эта «рабочая теория ценности» доминировала в экономике примерно в течение столетия. К 1848 году Джон Стюарт Милль достаточно верил в свои убеждения, чтобы написать: «К счастью, вопросы законов образования цен уже полностью раскрыты; теорию этого предмета можно считать завершенной»[54]. Однако та самая теория никогда особо не волновала Джевонса.
19 февраля 1860 года последний сделал следующую запись в своем дневнике:
«Весь день дома, занимаюсь главным образом экономикой. Кажется, начинаю понимать истинное значение Ценности, о котором в последнее время я очень много думал»[55].
Книга, в которой Джевонс смог описать это «истинное значение Ценности», получит название «Теория политической экономии» и появится лишь спустя десять лет. К тому времени два других экономиста из континентальной Европы – Леон Вальрас из Франции и Карл Менгер из Австрии, – размышляя в том же направлении, пришли к похожим выводам, что и Джевонс. Таким образом, трое этих ученых произвели революцию в экономике, создав в итоге более узкую и более математическую дисциплину, которую мы и называем сегодня «экономикой».
Некоторые английские теоретики, в том числе и Бентам, предполагали, что мыслительная деятельность потребителей может быть решающим фактором в определении цены вещей. Эта идея даже высказывалась в детской книжке архиепископа Ричарда Уотли, которую Джевонсу читали в детстве. Однако Джевонсу, Вальрасу и Менгеру пришлось самим пройти весь теоретический путь, чтобы сделать данное открытие новой основой экономики. Вопрос о ценности предмета оставался ключевым, ведь как иначе рынок может быть представлен местом справедливого обмена? Новизна их предположения заключалась во взгляде на проблему ценности с точки зрения того, кто тратит деньги на покупку товара, а не с точки зрения человека, производящего данный товар. Ценность становилась вопросом субъективного мнения покупателя.
Что отличало Джевонса от других исследователей, так это его стремление построить теорию, которая бы напрямую выходила на психологию удовольствия и страдания. Он писал об этом точным языком Бентама:
«Цель экономики – удовлетворить наши потребности с наименьшими затратами, то есть заполучить самое большое количество желаемого, совершая при этом как можно меньше нежелаемых действий. Другими словами, цель экономики – максимизация удовольствия»[56].
Таким образом, центральная ось капитализма сдвинулась. Со времен Адама Смита до времен Карла Маркса считалось, что фабрики и рабочая сила диктуют цены на рынке. Однако с 1870-х годов такой взгляд на вещи перестал доминировать. Отныне вся ценность предмета должна была определяться через внутренние «прихоти» покупателя. С этой точки зрения работа рассматривается как «негативная польза», противоположность счастья: ее приходится выполнять, только чтобы получить больше денег и потратить их на свои удовольствия[57]. Теперь субъективное ощущение и его взаимодействие с рынком стало центральным вопросом экономики.
Что касается Джевонса, то, верный своему унитарианскому воспитанию, он хотел заниматься экономикой только в том случае, если будет найден способ делать это с помощью математики. «Очевидно, что экономика, если она вообще претендует на звание науки, должна быть математической дисциплиной, – говорил он, – просто потому, что она занимается числами». Остается неясным, был ли Джевонс сам хорошим математиком, однако он рьяно отстаивал необходимость именно такого подхода к экономике. Она должна была строиться на концепции удовольствия и страдания, но только при том условии, что эти психические понятия также будут подчинены определенным математическим законам. Такая точка зрения предполагала, что экономика как наука сможет состояться, только если разум рассматривать в качестве калькулятора.
Во введении ко второму изданию «Теории политической экономии» Джевонс сожалеет, что ему приходится оставлять словосочетание «политическая экономия» в заголовке книги, а не использовать вместо него термин «экономика». Разница, по его мнению, была существенной. Он ясно видел в своей работе зарождение более точной, по сравнению с политэкономией, дисциплины. Для дальнейшего развития экономики необходимо было создать новые, объективные математические основы.
Для Джевонса речь шла лишь о вопросе равновесия, измеренном в количественных понятиях. Он один из первых стал думать о разуме как о машине, а ведь подобное мышление привело, в конечном итоге, к созданию информатики. Джевонс даже поручил солфордскому часовщику смастерить для него простой деревянный калькулятор, который он называл своим логическим абаком – механической моделью для рационального мышления[58]. Разум, по мнению ученого, походил на балансировочное устройство, с которым он играл в детстве, или на прибор для взвешивания золота, используемый им в Сиднее.
Когда я решаю, есть мне пиццу или нет, я сам играю роль балансирующего устройства: удовольствие на одной стороне, страдание – на другой. Как много удовольствия даст мне пицца и каким страданием я за нее заплачу? То, что перевесит, определит мой выбор. Как говорил Бентам, наш мозг постоянно выступает в роли калькулятора, взвешивая все «за» и «против»[59].
Главный вклад Джевонса в экономическую теорию заключался в том, что он первым представил потребителя на рынке в качестве размышляющего гедониста. Бентам хотел, прежде всего, повлиять на политику правительства и реформировать исправительные учреждения, которые оказывали влияние на общество в целом. Однако Джевонс превратил утилитаризм в учение о разумном выборе потребителя. Механизм разума, в котором возникает понятие ценности, и механизм рынка, порождающий цены, могут идеально подходить друг к другу. Джевонс предположил следующее:
«Так же, как мы измеряем силу тяжести по ее воздействию на движение маятника, мы можем оценить равенство или неравенство чувств человека по его выбору. Наша воля есть маятник, а его траектория – это цены, которые образуются на рынке ежеминутно»[60].
Таким образом, рынок превратился в место обширной психологической проверки, призванной выявить потребности общества.
Данный подход придал деньгам исключительный психологический статус, поскольку они позволили заглянуть в частную жизнь людей и узнать их сокровенные желания. Бентам предполагал, что деньги можно использовать как мерило удовольствий, однако он никогда не хотел развить это предположение в целую экономическую теорию. Джевонс эффективно превратил рынок в огромный прибор для «чтения мыслей», использующий цены – то есть деньги – в качестве своего главного инструмента. Отныне привычный взгляд на деньги изменился, а экономика больше не была обыкновенной наукой. Мечта сделать видимым доселе скрытый мир эмоций и желаний могла теперь осуществиться с помощью механизмов свободного рынка.
Классические экономисты изучали капитализм как мир тяжелого труда и пота, позволяющих создавать физическую продукцию. Джевонс же представлял его как математическую игру фантазий и страхов. Отчасти это было обусловлено историческим контекстом. В период между детством Джевонса, прошедшим в промышленном Ливерпуле, и его зрелостью, сопровождавшейся комфортным проживанием в Хэмпстэде, на севере Лондона, сфера промышленности претерпела серьезные изменения, которые особенно стали заметны в городах.
Первый универмаг открылся в Париже в 1852 году, и вместе с тем стало возможным то, что сегодя мы называем словом «шопинг». Тогда на прилавках появлялись продукты, каким-то магическим образом оторванные от своего производителя, но в сопровождении ценников, указывающих на стоимость товара – то есть на то «страдание», которое необходимо принять, чтобы приобрести их[61]. Функционирование национальной сети железных дорог, в свою очередь, означало, что товары теперь передвигаются быстрее людей и дальше, чем многие из них могут себе позволить. В 1830-е годы официальные банкноты или фиксированные цены еще не были в ходу, поэтому большое количество магазинов имели свой собственный бухгалтерский реестр, где фиксировались долги и цена, на которой сошлись продавец и покупатель. Розничная же культура сложилась к 1880 году, и ее характерными чертами стали широкое использование бумажных денег и появление нескольких известных брендов. В условиях отсутствия такой культуры экономическая теория, имеющая в своей основе утверждение, что каждый человек ищет удовольствия, выглядела бы как безумная утопия.
Другими словами, капитализм рассматривался теперь как арена для психологических экспериментов, в которых физические вещи, приобретаемые за деньги, выступали всего лишь в качестве реализации наших желаний. По мнению Джевонса, товары были лишь тем, что может «доставить удовольствие или уничтожить страдание»[62]. Альфред Маршалл, один из величайших английских экономистов, пришедший на смену Джевонсу, очень точно выразил эту концепцию:
«Человек не может создавать материальные вещи. В мире разума и морали он, напротив, может быть создателем новых идей; однако когда ему нужно произвести материальные вещи, он на самом деле производит лишь то, что изначально было идеей; или, другими словами, его усилия и жертвы меняют форму или структуру самой идеи, адаптируя ее для удовлетворения наших потребностей»[63].
С 1980-х годов вдруг стало модным говорить, что капитализм основан на «знании», «нематериальных активах» и «интеллектуальном капитале». Причиной подобных высказываний послужило исчезновение в западных странах многих тяжелых отраслей промышленности. На самом деле в качестве феномена разума экономика стала рассматриваться еще веком ранее. Капитализм переориентировался на желания потребителей, о которых говорят самые очаровательные представители наших чувств – деньги.
«Я не уверен, что люди когда-нибудь смогут найти подходящее средство, чтобы напрямую измерить чувства человеческого сердца», – написал Джевонс в «Теории политической экономии»[64]. Наверное, ему было непросто признать это. Тем не менее он все же сделал несколько заявлений о том, как именно люди принимают решения. Как и Бентам, он надеялся, что естественные науки предоставят эмпирическую базу для его теории личного выбора. «Возможно, настанет время, – предположил Джевонс, – когда тонкая работа мозга будет вычислена, и каждая мысль будет рассмотрена как определенное количество азота и фосфора»[65]. Ученый даже провел несколько экспериментов, похожих на опыты Фехнера: он поднимал тяжести, стремясь изучить влияние объектов на его восприятие.[66]
Целый ряд британских исследователей, которые работали в период между 1850 и 1890 годами, не оставляли надежду найти способ измерить человеческие эмоции. Они полагались на учения Бентама и Дарвина, надеясь вывести теорию человеческого поведения, способную удовлетворить их аристократичные политические предубеждения, очень часто представлявшие собой не что иное, как веру в необходимость евгеники. Джеймс Салли, один из таких исследователей, учился в Берлине вместе с великим немецким физиком Германом фон Гельмгольцем и вернулся в Англию, усвоив два новых психофизических метода, введенных Фехнером. Другой ученый, Фрэнсис Эджуорт, был соседом и близким другом Джевонса, который и познакомил его с миром экономики.
Основываясь на теориях Джевонса, Эджуорт в измерении психических процессов пошел еще дальше[67]. Он возлагал серьезные надежды на науку о чувствах. По его словам, необходимо «представить совершенный инструмент, психофизическую машину, постоянно фиксирующую количество удовольствия, получаемого человеком». Такую машину можно назвать «гедониметр». «Показатели гедониметра меняются каждую секунду, – писал Эджуорт, – они зависят от переживаемых нами в данную минуту страстей и могут в течение долгих часов равняться нулю, а потом внезапно взлететь до бесконечности». Конечно, в 1881 году подобные высказывания были всего лишь научной фантастикой. Теперь же существует мнение, что в XXI веке они больше таковой не являются: мы почти у цели и скоро научимся отличать научным способом истинные чувства потребителей от ложных (например, разоблачим мошенников с травмой шеи). Однако еще более интересно другое: почему эта научная фантазия вообще так надолго укрепилась в нашем сознании?
Джевонс не смог ответить на вопрос, почему, если рынки работают эффективно, необходимо разрабатывать науку удовольствия и боли. Если мы просто предположим, будто каждый человек стремится к удовлетворению своих личных потребностей и каждый знает, как ему достичь желаемого, то почему просто не позволить рынку естественным образом разобраться со всем этим? Зачем нам беспокоиться о том, сколько «азота и фосфора» в мозгу потребителей, или разрабатывать «гедониметры» для изучения их уровня удовольствия? Для Бентама, как для политического мыслителя, было очевидным, почему эти инструменты необходимы. По его мнению, правительствам нужна была наука, которая помогала бы им находить лучшее применение их силе и деньгам. Однако не является ли огромным преимуществом рыночной системы ценообразования то, что она сама по себе уже представляет подобную науку? Естественно, деньги служили определению ценности, а не психология. Действительно ли экономистам требовалось знать, что происходит в головах у людей?
Для тех, кто оказался на научной сцене сразу же после Джевонса, ответ был прост: нет. После смерти Джевонса в 1888 году экономисты начали дистанцироваться от его психологических теорий и методов[68]. На место учения Джевонса, гласящего, что каждый вид удовольствия и страдания имеет свои собственные количественные показатели, пришла теория предпочтений. Ее ввели такие экономисты, как Альфред Маршалл и Вильфредо Парето, и у других ученых отпала необходимость узнавать, сколько удовольствия даст потребителю пицца, они хотели всего лишь знать, что он предпочтет – пиццу или салат. То, каким образом человек тратит деньги, определяется теперь его предпочтениями, а не ежеминутными субъективными ощущениями.
Постепенно экономисты приходили к выводу, что они все меньше и меньше понимают, что происходит в головах у потребителей, и единственный показатель, которым им остается руководствоваться, это то, как покупатель использует свои деньги. К 1930 году дороги экономики и психологии полностью разошлись. Джевонс был бы счастлив, если бы увидел, как много математики пришло в экономику. Однако он, вполне возможно, испытал бы разочарование, узнав, что экономика тех лет абсолютно не пользовалась его теориями о счастье. Почему же в таком случае имя Джевонса сегодня опять на слуху?
Уильям Джевонс является одним из создателей концепции homo economicus – довольно жалкого видения человеческой личности, которая постоянно что-то считает, устанавливает цены для вещей и при каждом удобном случае невротически преследует свои интересы. У homo economicus нет друзей, он не умеет отдыхать. Он слишком занят выискиванием самого лучшего. Если бы данный вид действительно существовал, его нарекли бы психопатом. Но в этом-то отчасти и проблема, что описанного здесь теоретического монстра на самом деле никогда небыло. Джевонс представлял себе человеческий разум через образы геометрии и механики; он никогда не выходил за рамки предположения о том, что мозг – физически настраиваемый инструмент.
В конце XIX века в homo economicus был смысл, потому что эта концепция помогала понять функционирование рынка. Однако не существовало никакого смысла в том, чтобы использовать его за пределами сферы денежных отношений. Теория максимизации пользы, разработанная Джевонсом и другими экономистами в 1870 году, была нужна, чтобы объяснить, почему люди покупают и продают вещи. И все. Однако во второй половине XX века эта экономическая теория начала получать широкое распространение до тех пор, пока не стала выполнять более широкую общественную функцию, которой и добивался первоначальный утилитаризм Бентама. То, что начиналось как концепция операций на рынке, постепенно превратилось в теорию справедливости.
Рассмотрим следующий пример. 24 марта 1989 года у берегов Аляски на нефтяном танкере Exxon Valdez, перевозившем 55 млн галлонов нефти, произошла авария, результатом которой стало крупнейшее нефтяное загрязнение за всю историю США. Погибло более сотни тысяч морских птиц, и в течение последующих 20 лет уровень жизни популяций различных видов рыб, морских выдр и других живых существ оставался ниже обычного. Расследование аварии показало, что ее причиной послужила халатность, неадекватная реакция команды и недостаточная оснащенность судна, в противном случае трагедию можно было бы предотвратить. Судебное разбирательство продолжалось несколько лет. Однако кроме юридических вопросов возник еще один, более широкий: каким образом наказать компанию, которая навредила побережью длиной в тысячу миль? Как восстановить справедливость?
Один из ответов на этот вопрос нашло правительство штата Аляска. Оно провело опрос среди граждан из всех остальных штатов Америки на тему, как много бы они заплатили, чтобы трагедия с нефтяным танкером не произошла[69]. Ведь все знали размах произошедшего и ужасающие последствия катастрофы. Оказалось, что в среднем каждая семья готова была заплатить $ 31. Умножив эту цифру на 91 млн семей, исследователи получили сумму, которую компания Exxon должна американскому обществу, а именно – $ 2,8 млрд. Результат опроса был использован в суде при назначении компании штрафа.
На этом примере мы видим, как экономические принципы применяют для того, чтобы большое общество смогло прийти к какому-то соглашению, а это выходит за рамки обычных рыночных отношений. Техники, созданные для изучения баланса при обмене на малых рынках, могут пригодиться для урегулирования глобальных моральных разногласий. Только подумайте, как странно: людей из разных частей Америки попросили закрыть глаза и подумать, сколько они готовы лично заплатить за то, чтобы некое событие никогда не произошло. Они должны были сами для себя решить, что для них является адекватным заменителем для этой «ценности». Как странно, что основанная на самоанализе техника, точность которой очень трудно доказать, становится более значима, чем, скажем, речь судьи, и оказывается важнее мнения выборных должностных лиц или экспертов по дикой природе.
Кроме того, политическая значимость подобных методов и техник постоянно растет. Нередко оказывается все сложнее достигнуть подходящего общественного соглашения, поэтому экономика приходит на помощь в разрешении споров. С целью понять, стоит ли вкладывать деньги в защиту каких-либо достопримечательностей, делать ли доступными объекты культурного наследия или повышать ли безопасность транспорта, чиновники все чаще проводят опросы. Последние подобны описанному выше и служат тому, чтобы определить, сколько может стоить та или иная вещь[70]. Другие техники включают в себя изучение впечатлений от красивого парка для определения цены этого парка в денежном выражении. В здравоохранении, где ограниченные ресурсы должны быть использованы наиболее эффективно, вопрос «ценность за деньги» стоит особенно остро. Психологический самоанализ играет свою роль тогда, когда нужно оценить в числовом выражении такие болезни, как рак или слепоту, несмотря на то что эти болезни представляешь себе лишь гипотетически.
Эти техники олицетворяют собой противоречие между демократическим мировоззрением, при котором требуется, чтобы к общественности прислушивались, и наукой Бентама, утверждающей, что верить можно только числам. В результате возникает следующая проблема: члены общества могут выражать свое мнение, но только если переходят на язык измерений и цен. Чтобы их мнение имело вес, им нужно функционировать как калькулятор.
В начале 1990-х годов произошло своеобразное воссоединение экономики и психологии. Экономисты вдруг начали использовать результаты исследований на тему «хорошего настроения». Возникли новые техники для измерения «пережитой» пользы (в отличие от «переданной» или «ожидаемой» пользы), например, метод реконструкции дня, при котором участники пытаются вспомнить и записать, как они себя чувствовали в разное время в течение всего дня, или же используют приложения для телефонов, позволяющих их владельцу фиксировать свои эмоции также на протяжении всего дня. Неудивительно, что одно из таких приложений, разработанное в Лондонской школе экономики и политических наук, было названо «гедониметром».
Если бы экономисты могли точно определить связь между психологическим удовольствием и деньгами (сравнив, насколько люди ощущают себя счастливыми и размер их заработка), а затем зависимость между ощущением счастья и разными нерыночными товарами (такими как безопасность, чистый воздух, здоровье и прочее), то выявился бы ряд взаимосвязей, благодаря которым потом можно было бы назначить всему свою цену. Правительство Великобритании использовало именно такую технику для определения «стоимости» картинных галерей и библиотек: сначала был выяснен объем счастья, получаемый от посещения подобных мест, а затем подсчитано количество денежных средств, необходимых для равноценного на него обмена[71]. Это позволяет людям, отвечающим за принятие решений, оценивать культурное наследие. Такую же технику предложили использовать как основу для расчета компенсационных выплат тем, кому был причинен моральный ущерб, например, при потере ребенка[72].
Нельзя сказать, что подобные техники бесполезны. Затраты на здравоохранение, например, требуют некую основу для определения наиболее сложных случаев. Деньги стали общепринятым языком, с помощью которого происходит общение: экономисты в области здравоохранения характеризуют разные клинические случаи различным объемом денежных средств. Но из-за того, что экономика все чаще сталкивается с моралью, психологический вопрос оценки ставится все более остро. Чтобы денежные выплаты и экономика в целом оказались способны справиться с общественными разногласиями, вопросы Джевонса о том, как мы ощущаем удовольствия и страдания, почти невозможно игнорировать.
Пока экономисты принимали во внимание только рыночные операции, они не особенно переживали о наших чувствах. Работа Джевонса в области утилитаристской психологии не была действительно необходима для достижения его цели. И только тогда, когда экономисты начали вмешиваться в общественную жизнь, в вопросы морали и дозволенности, они стали задумываться над тем, какие эмоции мы испытываем. За пределами рынка вновь возник вопрос: чему равноценно определенное количество денег? Сколько счастья оно приносит? Деньги стараются удержать свою позицию в качестве всеобщей меры, однако безуспешно, поскольку они имеют двойственный характер. Именно по этой причине, из-за опасной природы денег, счастье стало объектом исследования экономистов.
Уильям Стэнли Джевонс задавался вопросом: возможно ли открыть секрет работы «механизмов нашего мозга», чтобы раз и навсегда выяснить природу удовольствия? Спустя век после его смерти, некоторые исследователи решили, что им удалось приоткрыть завесу это тайны. Азот и фосфорсодержащие элементы не настолько важны, как полагал Джевонс. На самом деле, главным в этом смысле элементом для головного мозга является химический элемент дофамин.
Предположение о нервной «системе вознаграждения» впервые появилось в 1950-е годы, когда ученые начали проводить опыты на головном мозге крыс, с целью понять, как изменяется их поведение в процессе поиска удовольствия[73]. Сама идея такой системы имеет отражение в теориях психологии, представленных Бентамом и Джевонсом. Теория предполагает, что животными движут удовольствие и страдание: они повторяют действия, приносящие им вознаграждение, и избегают делать то, что причиняет им боль. Только сейчас нет необходимости в метафорах балансирующего устройства, которым увлекался Джевонс: считается, что реальное биологическое обоснование получения удовольствия уже выявлено.
В начале 1980-х годов ученые открыли, что дофамин вырабатывается в нашем головном мозгу как «вознаграждение» за правильно принятое решение. У экономистов возник интересный вопрос: может ли ценность быть фактически химическим компонентом, отличающимся по количеству и находящимся в нашем мозгу?[74] Когда я решаю потратить 10 фунтов на пиццу, может ли это означать, что я получу абсолютно равноценное количество дофамина в качестве награды? Получается некий баланс: на одной стороне весов находятся деньги, а на другой – соответствующее количество химического вещества. Возможно даже реально определить обменный курс такой условной биржи «деньги к дофамину».
Кроме того, нейробиологи считают, что они определили отдел головного мозга, центр удовольствия, отвечающий за решение купить какой-либо продукт. В подтверждение теории о том, что психика – это некий уравновешенный процесс, в одной статье говорилось об открытии области головного мозга, отвечающей за удовольствие и его цену, то есть неких весов, в этой области мозга отвечающих за выбор в момент совершения покупок[75]. Для более оптимистичных последователей Джевонса таковым является наш новый мир, который сегодня бурно развивается.
Здравый смысл говорит нам, что все эти предположения абсурдны. Впервые большое недовольство теориями, утверждающими, что мозг работает по определенным «предсказуемым» принципам, выразили экономисты в 1860-е годы. Зачем соглашаться с тем, что человек, высший разум, может действовать как машина? Ответ на этот вопрос довольно прост: для того чтобы спасти экономику как науку и вместе с тем поднять моральный авторитет денег.
В 2008 году, после крупнейшего, с 1929 года, финансового кризиса, послужившего причиной самой долгой, с 1880-х годов, рецессии, многие осознали необходимость обсудить будущее политической экономики. Появилось мнение, что если заглянуть внутрь головного мозга человека, то там нам откроется причина всех бед. Давайте не будем винить в случившемся стратегическое лоббирование со стороны банков в отношении финансового регулирования, которое началось в 1980-е годы. И вращающиеся двери между Белым домом и банком Goldman Sachs тут ни при чем. И, разумеется, кризис случился не из-за того, что инвестиционные банки давали взятки агентствам кредитной классификации, чтобы те расхваливали финансовые продукты, на самом деле ничего хорошего из себя не представлявшие. Нет. Проблема, из-за которой пошатнулся весь финансовый мир, заключалась в неправильном виде нейрохимического элемента.
И объяснений здесь появилось масса. На Уолл-стрит находилось чересчур много мужчин, движимых тестостероном![76] И многие из них сидели на кокаине, который провоцировал выработку дофамина, когда он не должен был вырабатываться![77] Банкиры просто забыли о биологических изъянах в их мозгах, которые сделали их слишком уверенными в себе в неподходящий момент. Они стали жертвами нарушения процесса эволюционирования[78]. В ответ на такие обвинения трейдеры начали искать способы медитации, стремясь успокоиться и рисковать более обдуманно. Компания truBrain представила медицинский препарат, разработанный на основе электроэнцефалограмм во время торговли биржевых брокеров. Предполагается, что данный препарат помогает принимать верные решения. Не всем же так повезло с мозгом, который способен подсказать, когда должен лопнуть финансовый пузырь[79].
Существует нейроэкономическое убеждение, что механическое, математическое представление мышления главным образом должно быть верным. Конечно, существуют случаи отклонения, когда нейрохимические элементы вырабатываются не в том количестве или не в то время. Но если проследить, когда такие элементы выделяются, и сделать необходимые расчеты, можно еще раз убедиться, что разум является уравновешенной системой. Правда заключается в том, что если высшее руководство, экономисты или крупные предприниматели начинают поверхностно интересоваться нейропсихологией поощрения, стимула или дофамина, их личные цели будут иные, нежели у всех остальных: они хотят убедиться, что деньги по-прежнему остаются главной мерой всех ценностей.
Финансовый кризис оказался серьезной угрозой общественному статусу денег и показал необходимость подвести под «ценности» более твердую основу. Головной мозг – это последнее место для этих основ, чья история уходит в 1860-е годы. Наш сегодняшний интерес к природе удовольствия и счастья напрямую связан с традициями экономики, которая лишь требует эффективной теории мышления, ведь именно это необходимо для рынка. Предполагать, что подобные теории можно отделить от политического и культурного контекста, то же самое, что пытаться понять, как работают кухонные весы, но не иметь никакого представления о приготовлении пищи. Когда трое молодых людей в Королевской лондонской больнице поняли, что боль в шее равноценна денежному вознаграждению, они просто пришли к естественной для современной экономики мысли. Пока чувство справедливости не будет отделено от принципа «ценность – это деньги», а также ото всех сопровождающих данный принцип идей, мошенничество наподобие случая с мнимой травмой шеи продолжит процветать.
Рынки представляют собой тот контекст, в котором вышеупомянутые идеи получили развитие благодаря капитализму. Но эта сфера не единственная. Есть другие экономические и политические институты, для которых также важно знать о наших желаниях и нашем состоянии. После того как в 1890-е годы экономисты закрыли дверь перед психологами, последние стали вольны самостоятельно заниматься экономической деятельностью и искать себе покровителей. Появилось много представлений и гипотез о нашем мышлении, возникли предположения о том, как будет дальше развиваться капитализм. Вся наша современная озабоченность количеством внутреннего счастья во многом есть не что иное, как наследие Джевонса и его последователей.
Глава 3
Хочу купить
Лист железа с двумя квадратными отверстиями и с куском привязанной веревки лежит на столе. На конец веревки, которая свисает со стола, крепится железный груз. В определенный момент опускается рычаг, высвобождая металлический лист, который затем с помощью груза с усилием протягивается через весь стол. Когда он двигается, квадратные отверстия на долю секунды показывают изображение, нарисованное на столе. Наблюдатель пытается определить, как долго был виден рисунок, а затем анализирует, что он увидел.
Так в 1850-е годы работал тахистоскоп в Германии[80]. В то время его использовали физиологи для исследования зрительного восприятия. Оптическое исследование анализировало разные аспекты зрения, включая свет, ощущение глубины, остаточное изображение, а также то, как глаза создают изображение в трехмерном пространстве. Проводились разнообразные исследования по результатам различных ответных реакций.
Сегодня такое же исследование осуществляется довольно просто – с помощью обычной веб-каеры. Подобным образом можно отследить не только движение глаз, но и расширение зрачка. Количество времени, которое затрачивает глаз на определение целой картинки или какой-либо ее части, может быть высчитано с точностью до миллисекунды. Частные компании наподобие Affectiva или Realeyes предлагают научить своих клиентов добиваться и удерживать внимание аудитории. Зачастую направленные на это техники включают в себя сложные системы сканирования мимики лица, которые должны открыть секреты нашего эмоционального состояния. Технология сканирования мимики получает распространение и в повседневной жизни, например в супермаркетах или на автобусных остановках. Конечно, подобные тахистоскопы XXI века используются не только в научных целях. Чаще всего их применяют для изучения рынка и для целевой рекламы.
С конца 1990-х годов исследователи рынка стали уделять намного больше внимания нашим глазам и лицам в поисках знаков, указывающих на то, что мы хотим купить. Существовала теория, согласно которой потребление в первую очередь зависит от наших эмоций. Книга американского нейробиолога португальского происхождения Антонио Дамасио «Ошибка Декарта», выпущенная в 1994 году, оказала огромное влияние на индустрию рекламы и на исследования рынка. Взяв за основу снимки головного мозга, Антонио Дамасио поставил под сомнение утверждение, что рациональность и эмоции не являются альтернативными или противоположными функциями мозга, и постарался доказать, что эмоции – это условие вести себя рационально. Например, он доказал, что люди, которые получили повреждение головного мозга, вызвавшее у них трудности в эмоциональной сфере, также имели проблемы с принятием взвешенных, рациональных решений.
Сегодня Дамасио негласно называют предшественником мини-эпохи Просвещения в теории маркетинга и науки. После его исследований все чаще и чаще специалисты рекламного бизнеса и маркетинга стали рассматривать эмоциональные аспекты мышления и головной мозг как единый механизм, а после выхода книги Малкольма Гладуэлла «Озарение» такой подход стал повсеместным. Это привело к появлению неясных и сомнительных ответвлений науки наподобие нейромаркетинга и аромамаркетинга. Такие психологи, как Джонатан Хайдт, пошли дальше и начали исследовать эмоциональную основу морального и политического выбора[81].
Подобное развитие событий вряд ли удивительно. Мы уже давно знаем: люди, которые занимаются рекламным бизнесом, стараются управлять нашими бессознательными желаниями для того, чтобы мы покупали их продукцию. Еще в книге «Тайные манипуляторы»[82], появившейся в 1957 году, приподнималась завеса тайны над всеми методами и ухищрениями работников рекламного бизнеса, желающих манипулировать нами. Возможно, эта рекламная теория действительно необычайно надуманна, однако новая концепция была не за горами. Здесь, кроме того, важно учесть, что рекламщики всегда противились тому, чтобы их называли тайными манипуляторами, утверждая, что невозможно заставить кого-то купить то, что ему по-настоящему не нужно. Так в чем же суть новой концепции?
Для многих маркетологов возникновение нейробиологии имело огромное значение. Самые оптимистичные из них считают, что ученые близки к открытию той самой «покупательной кнопки» в нашем мозгу – особой области, подталкивающей нас положить товар в корзину для покупок[83]. Будущие достижения нейробиологии означают, что рекламщикам больше не придется выбирать между творческим и научным подходами: они смогут определить, какие виды изображения, звука или запаха вызывают эмоциональное привыкание к определенному бренду. Добавьте к этому результаты исследований движения глаз и мускулов лица человека, и вы уже владеете инструментом, который может рассказать вам, что чувствуют люди. Некоторые еще собираются использовать в качестве таких показателей анализы на гормоны.
Столь широкий и активный технологический прогресс спровоцировал возникновение научного «изобилия» в сфере маркетингового исследования. Сейчас у нас появилась реальная возможность узнать, способна ли реклама заставить нас испытать определенную эмоцию и повлиять на наше желание купить некий продукт. Объективная математическая наука о наших желаниях отныне не кажется чем-то фантастическим.
Как результат, возникают различные новые исследования. Эрик дю Плесси, гуру рекламы из ЮАР, убедил многие компании, и прежде всего Facebook, что вещи, которые нам нравятся или не нравятся, оказывают сильное эмоциональное влияние на наши поступки[84]. Еще одно исследование раскрыло причины, по которым люди выбирают продукцию известных брендов[85]. Брайен Кнутсон, нейробиолог из Стэнфорда, открыл, что больше всего удовольствия в процессе покупки вещи мы испытываем, когда принимаем решение ее купить, и посоветовал компаниям выстраивать свою стратегию продаж соответствующим способом[86]. Кроме того, ученые изучали способы уменьшения «боли» от ценника, например, они выяснили, что чем более кратко написана цена, тем менее болезненно воспринимается потеря денег[87]. Страдание от потери денег также становится меньше, когда покупатели используют кредитные карты вместо наличных[88].
Позитивные психологи и экономисты счастья пытаются привлечь общественное внимание к тому, что деньги и вещи не способны сделать нас счастливее. Однако таких экспертов гораздо меньше, чем специалистов по психологии потребителей, нейробиологов, специализирующихся на вопросах потребления, и маркетологов, которые стремятся убедить нас, что мы испытываем эмоциональное удовлетворение, когда тратим деньги.
Все реже, если верить исследованиям, наше решение купить что-либо можно назвать случайным. Рекламщики продолжают утверждать, будто образ тайных манипуляторов в корне неправильный и несправедливый. В конце концов, целью исследований в любом случае являются объективно существующие эмоции. Никто не говорит о том, чтобы лгать людям. Наоборот, маркетинг заменил понятия «счастья» или «удовольствия», которыми руководствовались Бентам и его последователи, на понятие «эмоции». Это однотонная неврологическая, химическая или психологическая реальность, сопутствующая всему, что мы делаем или о чем мы думаем. Но что еще важнее, именно эмоции заставляют нас доставать из карманов кредитные карты. Однако мы достаем их не потому, что нас обманывают, и не потому, что мы становимся жертвами рекламной идеологии, а поскольку мы хотим получить порцию положительных эмоций (пожалуй, данное объяснение понравилось бы Джевонсу). Так, по крайней мере, утверждают маркетологи.
Тем не менее, хотя маректинг все чаще обращается к науке, какие-то вопросы по-прежнему остаются без ответов. Что именно представляет из себя эмоция? Да, прекрасно утверждать, что речь идет о видимой деятельности мозга, однако это не помогает нам определить, что конкретно имеется в виду, и что означают такие эмоции, как беспокойство, радость, страх, счастье, ненависть, симпатия и так далее. Трудно представить себе, как кто-либо описал или объяснил бы эти состояния человеку, никогда не испытывавшему ничего подобного, вне зависимости от того, насколько хорошими средствами он был бы вооружен.
Кроме того, новая нейроиндустрия настолько запутала нас, что мы уже и не знаем, какова истинная природа наших поступков. Являются ли потребители независимыми, автономными существами, эмоции которых есть порождение их свободной воли и характера? Или они всего лишь пассивные механизмы, с легкостью вводимые в заблуждение картинками, звуками и запахами? Маркетологи, конечно, будут утверждать первое, однако их методы больше соответствуют последнему утверждению. Возможно, они сами не знают, как обстоят дела на самом деле. Обычно, чтобы избежать этой философской дилеммы, ответственность за принятие решений приписывают мозгу.
Хотя технологии, обеающие узнать секреты наших эмоций, кажутся нам чем-то невероятно новым, философские и этические вопросы, которые возникают вместе с ними, стары как мир. Нам вновь приходится возвращаться к схеме, придуманной для оптических тахистоскопов в 1850-е годы, и мы вновь поддаемся соблазну поверить в возможность существования технологий, способных прочитать наши мысли. Каждая волна новых методов и инструментов для сканирования мыслительных процессов или чувств других людей заставляет нас верить в то, что серьезная наука навсегда исключила философскую или этическую проблематику данной сферы. В то же время мы не оставляем надежду научиться понимать другого человека без слов.
Однако, как бы то ни было, в нас еще остались крохи понимания того, что действительно означают свобода и сознательность, которые необходимо оградить от научного вмешательства. Когда психологи, нейробиологи или маркетологи провозглашают, будто они раз и навсегда освободили свою дисциплину от моральных и философских размышлений, хочется задать им вопрос: а откуда в таком случае вы черпаете свое понимание человеческой природы, в том числе различных эмоциональных состояний человека, его мотивов и настроений? Вы руководствуетесь своей интуицией? А что есть ваша интуиция?
С тех пор, как появились первые тахистоскопы, ответ на подобный вопрос продолжает упрощаться. Оставшееся представление о свободе, которое структурирует прогресс этой науки, – это свобода покупать. В таком случае современный нейромаркетинг и подобные дисциплины вряд ли можно обвинить в нарушении каких-либо моральных норм. То, что специалисты открывают в синапсах нашего мозга и в движении наших глаз, вовсе не «сырые» сведения, тут же применяемые в создании рекламы, а важная основа для потребительской философии.
В связи с этим нам необходимо изучить историю психологии и историю консьюмеризма как двух взаимосвязанных дисциплин. Технологии в высшей степени отвечают за их взаимосвязь. Благодаря используемым методам и инструментам (начиная со времен тахистоскопа) современная психология может провозгласить себя отдельной объективной наукой. Притягательная сила подобных инструментов позволила некоторым утверждать, что философия и этика больше не нужны. И здесь мы видим отголосок обещания Бентама о научной политике – той, в которой знание о чувствах заменит беспорядочность и двусмысленность языка. Однако в современном варианте данной концепции стоит не национальное правительство, действующее в интересах общества, а какая-нибудь корпорация, преследующая исключительно свои интересы.