Семейная жизнь весом в 158 фунтов Ирвинг Джон
«А может, она попыталась заняться с ним любовью уже после того, как обезглавила», – сказала она.
Северин уставился на картину, и она спросила:
«И что, по-вашему, она предпочла, до или после?»
Но ответ Северина просто обескуражил ее:
«Во время».
Потом он повел ее в Музей двадцатого века. Однако и там они не стали обсуждать картины Курта Уинтера.
«Фрау Райнер тоже поедет в Америку?» – спросила Эдит.
«Зачем нужны старые друзья? – сказал Северин. – Старые друзья не путешествуют с тобой. Старые друзья остаются, когда ты уезжаешь».
«Вы собираетесь ехать в одиночестве?»
«Ну, может, я возьму с собой шестьдесят или семьдесят картин отца».
«Моя мама занимает не вполне официальную должность», – сказала Эдит. (Она и не подозревала, какой пружинистой делают походку мужчины спортивные туфли.)
«Фрау Райнер живет с вами?» – спросила она.
Теперь они стояли около «Семьи Шёнберг» Герстля, 1908 год.
«Малоизвестному художнику, – сказал Северин, – написавшему это, конечно же стоило умереть. Ни одна из его картин не выставлялась при жизни. А у моего отца после 1938 года, разумеется, не было возможности совершенствоваться…»
«А вы не хотите оставить за собой квартиру матери? Ну, для отпуска хотя бы?» – спросила Эдит.
«Для отпуска? – отозвался эхом Северин. – Если живешь, как тебе нравится, то само понятие отпуск теряет смысл. Однажды мы с мамой решили поехать в Грецию. Когда мы паковали вещи, Зиван и Васо спросили ее, не собирается ли она там немного попозировать. „Конечно, – сказала мама. – Конечно, если кто-то захочет рисовать“. Понимаете, мы ехали отдыхать, а моей маме нравилось то, чем она занималась, и ей не от чего было отдыхать на самом деле». «А что вы любите?»
«Иностранные языки, – сказал он. – Мне хочется, чтобы каждый говорил на двух-трех языках, используя их одновременно. Даже один язык может выразить многое; но мы сделаем нашу речь еще ярче, если станем изъясняться на нескольких. Я люблю все сложное. К примеру, еду. Я бы хотел стать великим поваром. Хотел бы научиться готовить все самое лучшее – изысканные кушанья, потрясающие кушанья, деликатесы, все самое питательное, все, что возможно! Я люблю поесть».
«Вы бы хотели иметь свой ресторан?»
«Что? – спросил он. – Избави бог, нет. Я хочу готовить для себя и, конечно, для близких друзей».
«Но как же зарабатывать на жизнь?» – спросила Эдит.
«Для меня самый простой способ – преподавать немецкий. Я бы охотнее учил поварскому делу, но на этом не сделаешь много денег. Еще я хотел бы тренировать борцов, но у меня нет соответствующего образования. Во всяком случае, – сказал он, – гораздо важнее, как я живу, чем то, что я делаю. Для меня важнее всего качество жизни; я не стремлюсь много зарабатывать. В идеале я бы хотел жениться на богатой женщине и готовить для нее! Я бы ежедневно занимался спортом, что было бы полезно для нас обоих, и я находил бы время, читать для того, чтобы быть источником информации, идей и для обогащения языка. О боже! Я бы предпочел быть свободным, чтобы посвятить себя самым основополагающим вещам. Если бы мне не нужно было думать о доходе, я мог бы обеспечить качественное общение, качественную еду и качественный секс! Ох, простите».
«Продолжайте», – сказала Эдит.
Эдит собиралась стать писательницей, и для нее было важнее то, что она делала, чем то, как она жила, – так ей, во всяком случае, казалось. Ей никогда не хотелось готовить, но поесть она любила. Этот человек заявлял, что фактически его мечта – стать женой!
«Пожалуйста, продолжайте», – сказала она ему.
«Я думаю, вы просмотрели здесь все работы отца, – сказал Северин. – Остальное – частная коллекция. Мы могли бы сначала пообедать».
«Я люблю поесть», – сказала Эдит.
«Можно пообедать у меня дома, – сказал Северин. – Я как раз приготовил суп-гуляш и пробую новую приправу для спаржи».
«И у вас дома есть еще картины Курта Уинтера», – ободряюще сказала Эдит.
«Но некоторые из них не продаются».
«Я думала, продается все».
«Только то, что имеет художественную ценность, – сказал Северин. – Все, имеющее художественную ценность, продается».
Порнографические изображения Катрины Марек, конечно, этой ценности не представляли; они имели отношение лишь к биографии его матери; Катрина Марек занимала спальню, искусство – гостиную.
«Осмотритесь пока», – сказал Северин, подогревая суп-гуляш.
Самое интересное она обнаружила, конечно, в спальне: разнообразная эротика окружала аккуратно прибранную кровать. Если бы она не знала, что моделью являлась его мать, то, наверное, все это ее бы сильно взволновало. Она даже подумала, лучше б там была изображена посторонняя женщина. Наверное, Катрину Марек Эдит воспринимала как соперницу. Она села на кровать. Рядом с кроватью стояло несколько гирь, которые никогда не изгладятся из ее памяти так же, как и язык фрау Райнер у Северина в ухе.
Когда Северин вошел в комнату объявить, что обед готов, он уже не держался так холодно-формально, и Эдит со страхом осознала, что стоит ему дотронуться до нее, и она позволит ему все. Он открыл окно. «Очень мило, – подумала Эдит. – А теперь он…»
«Отлично, – сказал Северин, извлекая миску с салатом из ящика за окном. – Там прохладно, – объяснил он, – мне никогда не хватает места в холодильнике».
Он помахал перед ней стебельком спаржи, блестящим от масла и уксуса.
«Попробуете?» – спросил он.
Она открыла рот и закрыла глаза; он взял ее за подбородок, отклонил немного назад ее голову и положил стебелек ей в рот. Оказалось очень вкусно. Когда она открыла глаза, он уже хлопотал в кухне, вопрошая:
«Вино или пиво?»
Эдит не хотелось вставать. На некоторых рисунках Катрина Марек, казалось, мастурбировала; Эдит подумала, что она никогда не делала так, как мама Северина.
«Вино или пиво?» – опять крикнул Северин.
Она снова легла на кровать и, услышав, что он идет, закрыла глаза.
«С вами все в порядке?» – спросил он.
«Я сказала вам неправду».
Она ждала, что ощутит его тяжесть рядом с собой на кровати, но он продолжал стоять. Глаз она не открывала.
«У меня нет официальных полномочий покупать какие-либо картины вашего отца, и моя мама – совершенно неофициальное лицо из Музея современного искусства. Я вообще ничего не знаю про этот музей, кроме того, что там никому особо не нравятся картины Курта Уинтера. А вот эти, – сказала она все еще с закрытыми глазами, указывая рукой куда-то в сторону стены, – ей-богу, они просто невероятны».
Она почувствовала, как он сел на кровать рядом с ней, но глаз не открыла.
«Эти не продаются», – сказал он тихо.
«Они никогда не должны покидать вашей спальни», – сказала она.
«Они и не покинут», – сказал Северин.
Эдит открыла глаза.
«Вы не сердитесь на меня? Я чувствую себя виноватой за эту историю с мужем».
«Я никогда не верил в эту затею, – сказал он, и это слегка рассердило ее.
Он сидел к ней в профиль, стараясь не глядеть на лежащую женщину».
«Ну а вы, и ваша мама, – сказал он. – Вы говорили, что могли бы сами купить что-то».
Эдит села. Она подумала, что он, наверное, вообще никогда до нее не дотронется, даже если она разденется.
«А все-таки что бы вы сделали, если бы у вас вдруг появилась куча денег?»
«Мне много не нужно, – сказал он. – Было бы достаточно и того, чтобы хватило перевезти те картины, которые не могу продать».
Он огляделся по сторонам и улыбнулся. Ей нравилась эта улыбка.
«А это немало, – сказал он. – И еще мне нужны деньги, чтобы найти хорошую работу в Америке, а не какую попало. И, – он усмехнулся, – еще мне хочется съездить в Грецию, прежде чем я займусь всем остальным. Я бы поехал хоть сейчас, – сказал он и лег на кровать, закрыв глаза. – Я хотел бы останавливаться в небольших чистеньких гостиницах, я хотел бы добраться до моря. Там сейчас тепло, но еще не начался туристический сезон. Никакой расточительности, но и без самоограничений! Вкусно есть и пить, покупать хорошие книги и читать, лежа на солнышке, купаться. А когда наедут туристы, я бы вернулся, собрал вещи и уехал в Америку…»
«И простился бы с фрау Райнер?»
«И с Васо, и с Зиваном. Скажу им, что я скоро вернусь, это будет означать, – сказал он, открывая глаза, – что вернусь прежде, чем они умрут. Но, возможно, и не вернусь».
Он опять закрыл глаза, потом добавил:
«Прежде всего Греция. Именно туда я хочу поехать».
«А сколько картин вам надо продать, чтобы поехать в Грецию?» – спросила Эдит.
Он открыл глаза. Эдит нравились его глаза, когда они были открыты, но ей нравилось смотреть и на его рот, когда он закрывал глаза.
«Закрой глаза и ответь мне, – сказала Эдит. – Сколько картин?»
Казалось, он думает. Она тихонько соскользнула с кровати, пошла в кухню, погасила огонь под гуляшом и принесла вино и два бокала. Он все еще лежал с закрытыми глазами. Она сбросила с себя туфли, налила обоим вина и снова устроилась на кровати рядом с ним. Ей хотелось курить, но он, такой белозубый и широкогрудый, мог это не одобрить. В бедрах он был неправдоподобно узок
«Возможно, пять больших полотен, – сказал он, – но из тех, о которых я думаю, двух вы не видели».
«Я верю на слово, – сказала она, – но я хотела бы еще кое-что выбрать себе и маме».
Он открыл глаза, и она протянула бокал. Он отпил. Она забрала бокал и жестом приказала ему снова лечь и закрыть глаза. Он подчинился.
«Два условия», – сказала она, когда он лег.
Он открыл было один глаз, но она закрыла его рукой. Ей хотелось оставить руку на его лице, но, поразмыслив, устроила ее на кровати совсем близко к его лицу. Она знала, что он должен почувствовать аромат духов у нее на запястье. Ее пальцы ощущали его мерное дыхание.
«Первое условие, – сказала она и сделала паузу, – чтобы одна из пяти картин была вот эта, одна из этих – не смотри, ты знаешь, что я имею в виду. Обещаю, она никогда не станет достоянием общественности; я никогда не продам ее, никогда не дам выставить ни в одном музее. Откровенно говоря, я хочу повесить ее в своей спальне».
«Какую именно?» – спросил он. Эдит посмотрела на ту, которую ей хотелось иметь. «Ту, где она на спине с вытянутой ногой, а другая согнута в колене. Она ощупывает себя легонько, как я думаю, но лицо ее повернуто к нам, и она прижимает пальцы ко рту, будто посылает нам воздушный поцелуй, а может, зажимает рот, чтобы не закричать». «Она пробует себя», – сказал Северин. Тут же Эдит поняла, что это именно так. «Она в одном оранжевом чулке? – спросил он. – С правой ноги чулок сполз наполовину? Глаза закрыты? Эта картина?»
«Да, – сказала Эдит почти шепотом. – Эта мне нравится больше всех».
«Нет, эту я не могу вам отдать, – сказал он ей. – Мне она тоже нравится больше всех».
Он не открыл глаз даже для переговоров. Эдит удивилась, но как ни в чем не бывало продолжала торг, хотя про себя подумала, что проиграла по всем статьям. Она усомнилась, знает ли себя.
«Второе условие, – сказала она, – состоит в том, что ты должен ответить на вопрос – да или нет. Никаких обязательств, просто сказать да или нет».
«Да», – сказал Северин.
Когда она взглянула на него, его глаза были открыты. Она попыталась прикрыть их рукой, но он поймал ее и крепко прижал к груди.
«Да», – снова сказал он.
«Но я еще ничего не спросила», – сказала она, отворачиваясь. Он не закрывал глаз и не отпускал руку.
«Все равно да», – сказал он.
Он уже догадался, подумала она и почувствовала себя униженной. Она отняла руку и решила больше ничего не спрашивать. Он ужасный человек, все время дразнит ее, не знает меры насмешкам.
Но он сказал:
«Теперь одно мое условие. Мы отправимся в Грецию вместе».
Она посмотрела на него. Это и был ее вопрос: хочет ли он, чтобы она поехала с ним?
Она пожала плечами.
«Почему я должна согласиться? И времени у меня нет».
Она встала с кровати, нашла свою сумочку и закурила.
«Суп-гуляш готов?» – спросила она.
«Если только вы его не выключили», – сказал он и лег ничком.
Эдит пошла в кухню, включила огонь и немного погремела тарелками, но Северин не появился. Она посмотрела на фотографию его матери с фрау Райнер и двумя югославскими борцами. Они строили рожи фотографу, каковым, невзначай подумала Эдит, возможно, был Северин. Те трое, что остались в живых, на фотографии выглядели намного моложе. Во всяком случае, можно было догадаться, что некогда у фрау Райнер была, что называется, фигура, – на фотографии все были голышом. Они стояли у красиво накрытого, сервированного для нескольких перемен стола с ножами и вилками в руках. Васо и Зиван надели на голову салфетки, а между пухлыми грудями фрау Райнер угрожающе накренился стакан. Мать Северина выглядела старше и скромнее прочих, она стояла, робко улыбаясь в объектив, застенчиво прикрывая руками низ живота. Ничего похожего на изображение Катрины Марек в спальне; обнаженная, она казалась одетой. «Это ты фотографировал?» – крикнула Эдит в спальню.
Она ожидала, что он спросит: «Что именно?» А она ответит: «Вот это». Тогда он встанет с этой опасной кровати и придет. Но он не ответил.
«Еда готова!» – крикнула она.
Ничего не услышав в ответ, она вернулась в спальню; он лежал точно в той же позе.
«Если вы не хотите, можете не покупать никаких картин, – сказал он в подушку, – а если вам нравится эта, – он неопределенно махнул рукой в сторону картины на стене, – берите так».
«Я хочу поехать с тобой в Грецию», – призналась Эдит.
Он лежал не шевелясь.
«А я хочу тебя», – сказал он.
Ладно, решила Эдит, он сказал достаточно. Она спустила на пол юбку и переступила через нее, потом сняла через голову блузку, так что волосы затрещали. Тогда она еще носила лифчик. Она расстегнула его и, сняв, повесила на спинку стула. Потом кинула свои трусики прямо на Северина, который все еще лежал на кровати как поверженный вепрь. («Трусики колыхались, повиснув у него на ухе, как спущенный парашют», – написала она в одном из своих самых претенциозных рассказов.) Она собиралась хорошенько рассмотреть его, но он, внезапно сев, сам уставился на нее; и тут он подскочил, неловко сунул трусики обратно ей в руки и бросился вон из комнаты. Она думала, что умрет от стыда. Но он крикнул ей из кухни:
«Господи Исусе, гуляш! Неужели ты не слышишь?»
«Выкипел и сгорел», – прошептала она сама себе.
Потом залезла под одеяло и ощутила знакомый запах духов – без сомнений, это были духи фрау Райнер – прямо на подушках. Он даже не посмотрел на меня, подумала она.
Но он оставил ее ненадолго – он вернулся, раздеваясь прямо на ходу и роняя одежду.
Не так много мужчин она знала, чтобы понять, что спортсменам, как и женщинам, то и дело приходится переодеваться, и поэтому движения их ловки и привычны. Раздетый, он встал перед кроватью, чтобы дать ей посмотреть на него. Она думала, что такое свойственно только женщинам. Она откинула одеяло, чтобы он тоже мог посмотреть на нее. Пожалуй, он оглядел ее слишком быстро, но дотронулся до нее просто чудесно и проворно залез в кровать. Что ж, это у них семейная традиция – расхаживать в чем мать родила, а на нее, может, в следующий раз он посмотрит подольше. Прежде чем он набросился на нее с поцелуями, не останавливаясь ни на секунду, она успела произнести: «Пожалуй, ты мне понравишься». И, конечно, она оказалась права.
Через пять дней они отправились в Грецию. Они могли бы уехать и раньше, но Эдит хотела сделать слайды с картин Курта Уинтера и отправить их матери. «Мама, – писала она, – я надеюсь, музей купит одну-две картины. Мы с тобой уже купили с первого по четвертый номер, а номер пятый я пока тебе не посылаю. Я еду в Грецию; мне нужно вернуться к своей работе». В день их отъезда фрау Райнер и югославские борцы устроили им ритуальное прощание. Эдит и Северин еще лежали утром в постели, где, собственно говоря, они и провели почти целиком все пять дней, как вдруг Эдит услышала шепот и шаги.
«У фрау Райнер все еще есть ключ от квартиры, – пробормотал Северин, и Эдит нахмурилась, – мама дала ей, а кроме того, Васо и Зиван за это время, наверное, тоже скопили небольшую коллекцию ключей».
Эдит спросила, что они там делают. Северин прислушался. Доносившиеся из-за двери звуки явно были ему знакомы. Он закрыл глаза.
«Это что-то вроде семейной шутки», – сказал он ей.
«Что именно?»
«Сейчас увидишь, – сказал он озабоченно. – Это превратилось чуть ли не в традицию. Ты должна это воспринимать как знак большого уважения».
За дверью слышались смешки и топот.
«Во всяком случае, придумано это давно», – нервно заметил он.
Он обнял ее за плечи и, глядя на дверь, улыбнулся. Дверь распахнулась, и в комнату вплыла фрау Райнер, голая, мясистая и пышущая румянцем, как с картин Рубенса. Ее внесли Васо и Зиван, тоже голые. Около кровати они выстроили группу, в которой Эдит узнала ту же мизансцену, что и на фотографии. Не хватало только матери Северина; место для нее оставалось между Васо и Зиваном. В руках все они держали вилки и ложки, а у Васо и Зивана на голове были салфетки. А вот стакан между грудей фрау Райнер отсутствовал, грудям уже было не удержать его достаточно крепко.
«Gute Reise», – прокаркала фрау Райнер, и старые борцы прослезились.
«Они желают нам счастливого пути», – сказал Северин Эдит.
Позже она узнала, что фотография была сделана на прощальном ужине в честь Северина, когда он уезжал в Айову за спортивными достижениями.
И так они стояли вокруг кровати, плача, обнимая и целуя друг друга без разбора. Эдит обнаружила, что одеяло сползло на пол и она лежит перед ними голая, как и они. Старые борцы, казалось, вовсе не замечали этого – профессиональная сдержанность, возможно, – но она видела, что фрау Райнер внимательно обозрела ее молодое тело, с искренним восхищением и бешеной завистью одновременно. Вдруг Райнер с пугающей страстью обняла Эдит.
Приплюснутая грудью фрау Райнер, грудью, видавшей виды, не раз служившей ареной истории, Эдит внезапно вспомнила про письмо своей мамы, где та писала, что «родных у него никого не осталось». Фрау Райнер буквально положила Эдит на обе лопатки, лицо Эдит было мокро то ли от слез, то ли от пота фрау Райнер. Дама была как минимум на две весовые категории тяжелее Северина. Эдит схватилась за ляжку Северина, которая, впрочем, с легкостью могла оказаться ляжкой Васо или Зивана, в этой суете ничего невозможно было разобрать. Она надеялась, что фрау Райнер все же не придушит ее. Мама ошибалась. Нет родных? Эдит знала, что Северин обладает поистине неукротимым чувством семьи. Нам всем следовало быть начеку.
Я должен признаться, что мое собственное чувство семьи очень пострадало от нашего общения вчетвером. Меньше всего в этот период я вспоминал о детях, и это тревожило меня. У нас, конечно, были и другие приятели, и своя собственная семейная жизнь. Но про детей я не вспоминал вообще. Однажды, когда я был с Эдит, в дверь спальни тихонько постучала Дорабелла. Я вздрогнул при мысли, что Северин вернулся домой раньше, хотя трудно было представить, чтобы он так деликатно стучал. Произошло поспешное распутывание коленей и разнимание других частей тела; Эдит волновалась, чтобы Северин ничего не услышал.
– Мамочка? – сказала Дорабелла.
Я спрятался под одеялом, а Эдит впустила ее.
Ей приснился сон; ребенок описывал его ровным, спокойным тоном, но ручка нервно постукивала по холмику перед мамой, каковым был я.
– Т-с-с, – мягко сказала Эдит, – не разбуди папу. Девочка тронула меня.
– А почему папа так спит?
Она начала стягивать одеяло, но Эдит остановила ее.
– Потому что ему холодно, – сказала она.
Ребенку приснились воющие собаки и свинья, визжащая под машиной. Свинью раздавило, но не насмерть, а собаки выли потому, что их донимал свинячий визг. Дорабелла бегала и бегала вокруг машины, но ничем не могла помочь свинье.
– А потом оказалось, что это я под машиной, – сказала девочка, и голос ее дрожал от несправедливости происшедшего. – И это я, оказывается, так визжала и заставляла собак так выть.
Рассказывая, она била меня маленькими кулачками.
– Бедная Фьордилиджи, – сказала Эдит.
– Я Дорабелла, мамочка! – закричала девочка. Эдит включила свет.
– А, Дорабелла, – сказала она. – Какой ужасный сон.
– Это ведь не папочкина рубашка, нет? – спросила Дорабелла.
– Папа поменялся, – без заминки ответила Эдит.
– А на что? – спросила Дорабелла, после чего, помню, наступила тишина.
Фьордилиджи и Дорабелла – дети Уинтеров, конечно. Своих собственных детей в тот период я вообще вспоминаю с трудом.
– На что он поменялся? – снова спросила Дорабелла.
Я забыл детей, но я помню ту тишину.
6. Кто сверху? Кто снизу?
Однажды, когда мы все были вместе, я посмотрел на своих мальчиков и провозгласил:
– Посмотрите только на Джека (мой старший, худенький и гибкий, с личиком более хорошеньким, чем у Эдит). Посмотрите на его спину; видите этот грациозный изгиб? Он выглядит как лучник на гравюре эпохи Возрождения; он гнется так же, как его лук. Джек – тонкая натура. Он любит музыку. Надеюсь, он станет художником.
А Северин ответил:
– Если он разовьет мышцы плечевого пояса, он может стать борцом в весе 142 фунта.
Северину нравился Барт, мой младший. Он был коренастый, унаследовал от Утч широкие скулы и небольшой рост. Между прочим, если бы наше знакомство с Уинтерами состоялось раньше, я мог заподозрить Северина в отцовстве, потому что телосложение мальчика скорее напоминало его, чем мое.
Что же касается врожденной нечувствительности Барта к боли – он был словно защищен панцирем, непробиваемым, как у черепахи, – то я мог только догадываться об ее происхождении. «Это от Утч, конечно, – говорил Северин. – Она нечувствительна к боли, как ленточный червь».
Как он мог знать? Что он хотел сказать этим? Джек был старше, однако в воду входил всегда последним; он был крупнее, но при потасовке Барт вцеплялся в него зубами и не отпускал. Когда Барт ломился в дверь, то делал это так, будто дверь сама должна была распахнуться перед ним. Я содрогался, глядя, как двигается этот ребенок: возможность столкновения, казалось, бежит впереди него. Аккуратный, грациозный Джек был любопытен, внимателен и скромен. Он медленно просыпался. Как-то он сказал мне:
– С тобой бывает так, что грустно и хочется плакать, даже если ничего плохого и не случилось?
Да, конечно, это мой сын; я хорошо знал его. Он мог час чистить зубы, так как в ванной висело зеркало и он вглядывался в свое отражение, словно надеялся разгадать смысл существования.
А Барт выглядел этаким неотесанным крестьянским пареньком из садов Айхбюхля, с крепкими щиколотками и запястьями и с неискоренимой жизнерадостностью. Не успев проснуться, он уже требовал завтрака.
Когда мы брали детей в город, Джек смотрел вверх, разглядывая силуэты крыш, высматривая девушек в окошках и духов в небе. Барт глядел под ноги, в лужи, искал, не упало ли что-нибудь туда.
Девочки Северина наряжались для Джека, писали ему любовные записки и говорили: «Сядь, Джек, и давай сыграем во „Что угодно для души“». С Бартом они боролись, играли и возились как со щенком. Дорабелла сказала Эдит, что выйдет замуж за Джека. Фьордилиджи засмеялась и заявила, что тогда она станет его любовницей.
– Любовницей? – удивилась Эдит. – Ты даже не знаешь, что это такое.
– Знаю, – сказала Фьордилиджи. – Любовница получает подарки.
Северин сказал:
– Барт – наш человек Он станет отличным поваром и будет есть много-много.
– Он похож на книжный шкаф, – сказал я, – но на писателя не похож.
– У него будет весовая категория, по крайней мере, 177 фунтов, – сказал Северин. – Посмотрите на грудную клетку этого ребенка!
– У него чудесный характер, – сказала Утч. Такого мальчика, как Барт, могли любить только мать и борец.
– А вот Джек, – сказала Эдит, – станет погубителем женщин. Он будет для них настоящая чума.
Я надеялся, что он вырастет хорошим сыном и покажет мне некоторых из них. У него ресницы были длиннее, чем у Эдит и Утч, вместе взятых.
– Почему вы дали детям такие американские имена? – спросила Эдит Утч.
– Они проще, – сказала она, – и мальчикам нравятся. Какой американский ребенок захотел бы называться Гельмутом или Флорианом?
– А мне нравятся итальянские имена, – сказала Эдит. – После того как я назвала старшую девочку Фьордилиджи, мне пришлось вторую назвать Дорабеллой.
– Если бы родился мальчик, мы бы назвали его – Данте, – сказал Северин. – Но я рад, что у нас девочки.
Мальчишки – ужасные эгоисты.
Он все пытался научить девочек читать.
«Вы должны быть умными, – говорил он им, – и вы должны быть добрыми. Потому что, если вы добры и глупы, люди станут вас обижать».
– Мне нравится все итальянское, – сказала Эдит.
– Ты никогда не была в Италии, – напомнил ей Северин, а нам пояснил: – Больше всего на свете Эдит привлекают незнакомые вещи.
– Неправда! – сказала Эдит. – Разве знакомые вещи я выбрасываю на помойку?
– Поживем – увидим, – сказал Северин.
Конечно же, он глядел в мою сторону, но я не сводил глаз с Джека и Барта. Меня поражало, как два человека, одинаково мною любимые, могут быть такими разными.
– В этом нет ничего удивительного, – сказала Эдит.
– Есть, – не согласилась Утч. – Кого-то одного всегда любишь больше.
– Ну вот, опять, – сказал Северин, – снова застряли на чувствах.
Да, он мог быть забавным. Но за чей счет?
«Он вовсе не жесток, – как-то сказала Эдит, рассердившись. – Надо просто прекратить попытки понять его. Я так и сделала, и теперь он мне нравится гораздо больше. Терпеть не могу мужчин, считающих, что они должны все понимать».
По ее словам, она жалела, что мы с Северином никогда не сможем стать друзьями.
Теперь изменился и стиль ее письма. Неудачно, показалось мне, но она возражала с невозмутимым спокойствием. Поначалу она откликалась на мою критику, теперь же проявляла полнейшую независимость. Я чувствовал, что здесь поработал Северин – сказывались его тяжеловесное теоретизирование, его уничижительные комментарии по поводу так называемых исторических романов!
Я часто слышал, как Северин говорил своим борцам: «Если вы не можете подняться с пятой точки, вы не сможете победить». Но речь не об этом.
Помню, как-то мы вчетвером ночевали у Уинтеров вместе с детьми. Мы притащили матрасы в телевизионную комнату и оставили там детей. Они зачарованно созерцали разные ночные ужасы и всю ночь жевали чипсы. Утром мы никак не могли найти Северина. Я был один в детской, куда приполз из чьей-то кровати, чтобы поспать в одиночестве.
Мы искали и искали. В конце концов Эдит обнаружила Северина в телевизионной комнате, спящего на матрасах в обнимку с детьми. Они грудой, вповалку лежали на нем. Он перебрался туда под утро, когда услышал крики моего младшего сына, напуганного каким-то телевизионным кошмаром. Крики эти испугали и остальных детей. Северин оторвался от теплого тела одной из женщин, напялил первую попавшуюся под руку одежду и лег с детьми, пообещав не уходить до утра. Одеждой, попавшейся под руку, оказался халат Эдит, прозрачный, розовый в цветочек. Эдит позвала нас посмотреть. Дрожащие дети медленно просыпались и жались к нему как к большой подушке или как к большой дружелюбной собаке, а Северин Уинтер лежал между ними в халате Эдит и выглядел как штангист-трансвестит, провалившийся сквозь крышу начальной школы наподобие бомбы.
Утч надела длинную запахивающую юбку Эдит, так как не могла найти свою, и мы отвезли наших мальчиков домой.
– Уверен, она найдется, – сказал я.
– Я помню, где сняла юбку, – сказала Утч, – но ее там нет.
Я вел машину, положив руку на колено Утч, а может, на юбку Эдит. Все эти сравнения ужасно нравились мне! Но это было позже.
С Кейп-Кода мы мчались в потоке других машин, возвращавшихся с уик-энда. Встречные фары освещали наши лица. Мы с Эдит расположились на заднем сиденье; у себя на животе, под рубашкой, я чувствовал ее прохладные пальцы. Звук двигателя и шорох колес по асфальту создавали удобный фон, так что мы могли говорить друг с другом, не понижая голоса, и Северин с Утч нас не слышали. Ничего особо секретного, впрочем, мы не обсуждали, но просто было что-то очень интимное в этой поездке домой. Огни встречных машин, вспыхивающие на мгновение, а потом оставляющие нас в темноте, вносили какую-то особую таинственность, избранность, изолированность от всего мира. Утч и Северин целомудренно сидели поодаль друг от друга на переднем сиденье – конструкция машины просто не оставляла им иного выбора. К тому же Северин настоял, чтобы все пристегнули ремни. Он, впрочем, наверное, догадывался, что мы с Эдит выскользнули из них и сидели, тесно прижавшись друг к другу. До меня порой долетали певучие интонации его голоса, иногда перекрывавшего звук мотора, шум колес и мой собственный голос, но когда я попытался прислушаться, то понял, что он говорит по-немецки. Рассказывает какую-то историю? Еще одну старую венскую сказку? О чем они говорили?
– Ни о чем, – сказала мне потом Утч. Мне показалось, что она обиделась. – Это только тебе кажется, что у меня с Северином много общего. Если бы ты жил, скажем, в Вене и встретил американца из Кембриджа, штат Массачусетс, разве ты решил бы, что у вас есть еще что-то общее, кроме языка и некоторых воспоминаний?
Вот так. Спросишь простую вещь, а в ответ получишь речь.
Но я видел нашу спальню после его ухода и видел мою жену после его ухода. Следами их общения были яблочные огрызки, пустые бутылки, корки хлеба и сыра, виноградные косточки, перекрученные простыни и матрасы, вздыбленные и перекошенные так, будто на кровати давала представление целая балетная труппа! Я находил подушки в дальних углах комнаты, а однажды обнаружил плетеный стул, на который обычно кидаю свои брюки, на корзине с грязным бельем, перевернутый вверх ногами. На каждой ножке стула висело по ботинку (моему), а стул напоминал четырехногое существо с человеческими ногами, возможно, зверски убитое и истекающее кровью среди грязного белья.
– Похоже, вы поладили, – сказал я Утч. Она засмеялась.
– Конечно, – сказала она, тихонько щелкая меня по носу, – ты можешь думать все, что угодно, – потом слегка хлопнула меня по руке и добавила: – Потому что тебя не переделать. – Она никогда не злоупотребляла этими жестами, вынесенными из спортивных раздевалок, – этими щипками, ударами под ребра и дерганьями за ухо, – до тех пор, пока не повстречалась с ним.
После Бостона движение ослабло, и мы ехали почти в темноте. Я молчал. Немецкий Северина звучал как музыка. Я уверен, слушали мы оба, хотя Эдит понимала ничуть не больше меня. Утч ничего не отвечала, а он говорил и говорил. Я не помню, в какой момент он выключил радио (пытался услышать, о чем говорили мы с Эдит? хотел, чтобы слушали его?), но Эдит попросила снова включить. Чтобы он ее услышал, она подалась вперед и заодно поцеловала его сзади в шею.
– Пристегните ремни, – сказал он.
– Не можешь ли опять включить музыку? – спросила Эдит, игнорируя его просьбу.
– Нет. Сначала пристегните ремни. Утч сидела не поворачиваясь.