Левша (сборник) Лесков Николай
© Богданов В. А.,составление, вступительная статья, 2002
© Бритвин В. Г., иллюстрации, 2002
© Оформление серии, комментарии. Издательство «Детская литература», 2002
В. А. Богданов
Против течений
Николай Семенович Лесков появился в литературе в самый горячий, переломный момент той эпохи, которая вошла в историю русского общества как шестидесятые годы XIX века. Прологом исторических событий, идей и настроений того времени явилось поражение царской России в Крымской войне (1853–1856).
Печальные итоги Крымской кампании вскрыли экономическую и политическую отсталость страны. Не только «верхи», но и «низы» осознали неотложную необходимость обновления страны, неизбежность коренных перемен и прежде всего – неизбежность отмены крепостного права. «Это было удивительное время, – вспоминал видный публицист той поры, – обдумывались и решались судьбы будущих поколений, будущие судьбы всей России. <…> Эта заманчивая работа потянула к себе даровитых и способных людей и выдвинула массу молодых литераторов, публицистов и ученых»[1].
Особенно широкий и мощный поток в общественном и литературном движении шестидесятых годов XIX века составили разночинцы – выходцы из бедных духовных, чиновничьих, купеческо-мещанских, а иногда и собственно крестьянских семей. Другой современник метко назвал разночинцев «разведчиками», которых «низы» высылали «к неведомым им доселе «верхам», чтобы хотя бы косвенно причаститься тому, что зарождалось там, таинственное и волнующее»[2].
«Разведчики» придавали освободительным настроениям яркую, колоритную окраску. И Лесков всей своей биографией, всем своим богатым жизненным опытом был подготовлен к тому, чтобы стать таким «разведчиком», поддержать и укрепить демократические устремления литературы шестидесятых годов XIX века.
Николай Семенович Лесков родился в 1831 году. Его детские и отроческие годы прошли на Орловщине. В 1839 году его родители приобрели Панин хутор в Кромском уезде. В уплату за хутор они продали свой дом в Орле.
В «Автобиографической заметке» Лескова читаем: «Жили мы в крошечном домике, который состоял из одного большого крестьянского сруба, оштукатуренного внутри и покрытого соломой. Отец сам ходил сеять на поле, сам смотрел за садом и мельницей. <…> В деревне я жил на полной свободе, которой пользовался как хотел. Сверстниками моими были крестьянские дети, с которыми я и жил и сживался душа в душу». Вместе с ними он пас лошадей, гонял их в ночное, ловил пескарей в узенькой, но чистой Гостомле. Впоследствии Лесков целый ряд своих произведений отнес к серии «Гостомленские воспоминания».
Лесков очень рано познакомился с тяжелыми, драматическими картинами крестьянской жизни. «Еще в мои детские годы, – расскажет Лесков своему биографу, – я видел близко страдания злополучного мужика, и рано во мне начали роиться грезы об улучшении участи несчастливцев».
Лесков был глубоко убежден, что именно своему детству он обязан подлинным, незаемным знанием народной жизни: «Простонародный быт я знал до мельчайших подробностей. <…> Публицистических рацей о том, что народ надо изучать, я вовсе не понимал и теперь не понимаю. Народ просто надо знать, как самую свою жизнь, не штудируя ее, а живучи ею. Я, слава Богу, и знал его, то есть народ, – знал с детства и без всяких натуг и стараний».
Юный Лесков познакомился «без всяких натуг» не только с бытом и укладом «несчастливцев». Он приобщился к народным верованиям, к поэтическим вымыслам народной фантазии, что в дальнейшем пробудит и в нем самом дар воображения.
В 1841 году Лескова определили в Орловскую губернскую гимназию, которой он так и не окончил: без надзора старших, предоставленный самому себе, он куда больше времени проводил на улицах, площадях, базарах, чем за учебниками. Он провалился на экзаменах за третий класс, но от переэкзаменовки отказался и подал прошение в Орловскую палату уголовного суда о принятии его в канцелярские служители. Его принимают на службу, через год переводят в 1-й разряд канцелярских служителей, затем назначают помощником столоначальника.
Через канцелярию уголовного суда проходили дела о разорении крестьян помещиками, о побегах крепостных (за что их наказывали розгами), о ссылках беглых в арестантские роты. Наблюдения над судопроизводством западут в память будущего писателя и всплывут в его первых статьях и очерках.
В 1849 году Лесков переезжает в Киев и поступает служить в Казенную палату. Вскоре юношу определяют помощником столоначальника по рекрутскому набору, где он, по его словам, погрузился в «море стонов и слез».
Киевский период – а это десять лет жизни! – ничем не примечательный для служебной карьеры Лескова, многознаменателен для развития и запросов, необходимых для литератора.
В Киеве Лесков живет у своего дяди С. П. Алферьева, профессора Киевского университета. Андрей Николаевич Лесков, сын писателя, подчеркивал важную роль, которую сыграл дядя в жизни своего племянника: «Изъял его из мертвенно-дремотного Орла в университетский Киев, поставил в условия, благоприятствующие расширению умственного кругозора, пробуждению жажды к знанию, а тем, попозже, к писательству»[3].
В доме своего дяди юный Лесков встречался с профессорами университета, многие из которых и стали для юноши «добрыми людьми», – вспомнит с благодарностью писатель, – обогатившими его, незадачливого гимназиста, необходимыми знаниями. Лесков всю жизнь сожалел, что не окончил Орловскую гимназию: обстоятельства положили предел «правильному продолжению учености». Он называл себя «самоучкой».
Одним из таких «добрых людей» стал профессор анатомии А. И. Вальтер. Его Лесков слушал «приватно» в аудиториях университетского анатомического театра. Профессор и убедил Лескова написать фельетон для журнала «Современная медицина» и тем «увлек» его в писательство.
В Киеве Лесков познакомился с друзьями опального Т. Г. Шевченко (сам поэт находился в это время в ссылке), а через них – с его потаенной поэзией. Здесь же Лесков овладел украинским и польским языками.
Лесков намеревался заняться наукой серьезно и систематически. Но, согласно университетскому уставу тех лет, даже вольнослушателями в университет допускались лица только с соответствующими аттестатами. А Лесков, получивший свидетельство, выданное Орловской гимназией, не мог быть принят в университет или лицей. Даже при поступлении на государственную службу он освобождался лишь от экзамена по священной истории, – а ее-то он знал на «отлично» – и арифметике.
В 1857 году Лесков увольняется из Казенной палаты и поступает на службу в коммерческую компанию А. Я. Шкотта, мужа своей тетки, англичанина. По делам компании он беспрестанно разъезжает по всему Поволжью, по Мариинской и Тихвинской водным системам, неоднократно бывает в Москве, «…прежде чем быть литератором, я был человеком коммерческим. <…> Я, смею сказать, знаю Россию как свои пять пальцев».
Когда в 1860 году компания, обанкротившись, прекратила свое существование, Лесков вернулся в Киев, где и начинается его литературная деятельность. В корреспонденциях, статьях и заметках, появляющихся в киевских и петербургских газетах и журналах, он обличает взятки и прочие злоупотребления чиновников, критикует административные неурядицы, чреватые печальными последствиями для «низов». В свою статью «О рабочем классе» эпиграфом он, как и Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву», взял строки из «Тилемахиды» Тредиаковского: «Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй». А одна из его корреспонденций появилась за полной подписью: Николай Лесков.
Страстным антикрепостническим пафосом полны и первые рассказы Лескова о жизни крестьян: «Погасшее дело», «Разбойник», «Язвительный». А в «Житии одной бабы», повествующем о подвижнической – потому и «житие»! – жизни крепостной, этот пафос приобретает трагическое звучание.
В 1861 году Лесков приезжает в Петербург. Здесь он активно включается в литературную жизнь эпохи: публикуется в «Отечественных записках», в газете «Русская речь», издаваемой в Москве популярной в те годы писательницей графиней Е. В. Салиас де Турнемир. Когда Лесков в середине года переезжает в Москву, она поручает ему вести «внутреннее обозрение».
Лесков с самого начала сближается с А. С. Сувориным, постоянным сотрудником и секретарем редакции «Русская речь». Суворин в ту пору разделял общедемократические убеждения, и между Лесковым и Сувориным складываются дружеские отношения.
Лесков, став членом кружка Е. В. Салиас, завязывает знакомства с виднейшими профессорами Московского университета – Ф. И. Буслаевым, H. С. Тихонравовым, С. М. Соловьевым. В ее салоне он встречается с И. С. Тургеневым, знакомится с поэтом А. Н. Плещеевым, писателями новой, разночинной, волны В. А. Слепцовым, А. И. Левитовым.
В «Русской речи» появляются статьи Лескова, в которых он впервые называет себя постепеновцем и противопоставляет свою, довольно умеренную, позицию радикально настроенным сотрудникам «Современника».
Летом в Москву приезжает жена Лескова, Ольга Васильевна, с которой он практически разошелся еще в Киеве. Между супругами вновь разгораются ссоры, вспыхивают распри, в которые вмешивается Салиас и члены ее кружка. Тогда Лесков порывает с редакцией и переезжает в Петербург, где начинается его постоянное сотрудничество с ежедневной газетой «Северная пчела», где он регулярно пишет передовые статьи.
По поводу полемических передовиц «Северной пчелы» Г. З. Елисеев, ведущий публицист «Современника», заметил, что в них «высказалась» «сила <…> еще не нашедшая своего собственного пути» и что «при большей сосредоточенности и устойчивости своей деятельности <…> она найдет свой настоящий путь и сделается когда-нибудь силою замечательною».
Этот доброжелательный, если иметь в виду выпады Лескова против «Современника», и прозорливый отзыв ставит литературное будущее Лескова в зависимость от выработки определенных и глубоких взглядов, свободных «от веяния кружка, интересов минуты».
Елисеев Г. З. предугадал то основное в позициях зрелого Лескова, что будет отличать его от других писателей – независимость от господствующих учений, признанных доктриной. И автор первой биографии Лескова очень точно назвал ее: «Против течений». В то же время Г. З. Елисеев предостерег начинающего писателя от ограниченности его мировоззрения, от стихийности демократизма, какой отличалась разночинная литература. А с ней все теснее смыкается Лесков.
Одним из зачинателей этой литературы стал Н. В. Успенский.
В рассказах, очерках и сценах Н. Успенского, В. Слепцова, Н. Помяловского, Ф. Решетникова образ простолюдина рисовался в традициях и духе критического реализма.
Лесков уже в ранних своих произведениях изображал простой народ без каких-либо прикрас: это и бессмысленное – со страху «смертного»! – убийство беглого солдата («Разбойник»), и бестолковый бунт целого села, вспыхнувший лишь потому, что управляющий начал применять непривычно мягкие меры наказания («Язвительный»).
Писатели-разночинцы опирались в своем творчестве только на личные впечатления и наблюдения, они цепко держались реальности, не выверяя виденное какой-либо системой общих взглядов. Они передавали «интенсивное чувство интенсивной тяготы» (по словам А. Н. Пылина, беллетриста-народника), хорошо им известное и самими пережитое. И в жизни простолюдинов они воспроизводили по преимуществу те явления и ситуации, на которые прежде всего и реагировал сам простой человек, – беспросветную нужду и полное бесправие.
С другой стороны, миропониманию стихийных демократов недоставало последовательности и цельности. Так, Г. И. Успенский о своих соратниках по литературе шестидесятых годов писал: «Даже малейших определенных взглядов на общество, на народ, на цели интеллигенции ни у кого решительно не было». Н. Успенский не разбирался в программе «Современника», куда его привлек Некрасов. Проявляя непоследовательность и колебания, они при всем их органическом, природном демократизме, нередко оказывались в лагере противников демократии, что очень скоро случилось и с Лесковым.
Не выработав твердых, последовательных взглядов на общество, на отношения между социальными и политическими силами, определяющими перспективы его развития, они не были подготовлены к тому, чтобы группировать, как требовал того Добролюбов, отдельные факты жизни, чтобы «соображать», как учил Салтыков-Щедрин, то или иное явление с общим ходом жизни. А без такого «соображения» трудно было создать цельную картину жизни, без этого литература была обречена на «осколки», как писал о жанре произведений Н. Успенского Чернышевский. И действительно, разночинная литература шестидесятых годов не поднималась, за редким исключением, выше отдельных, разрозненных картин и сцен, нередко натуралистических.
Летом 1862 года русское общество переживает трудное время. В Петербурге вспыхивают пожары, и правительство, инкриминируя их нигилистам, приостанавливает издание «Современника» и «Русского слова», арестовывает Писарева и Чернышевского. Впечатлительный Лесков, по его собственному признанию, «бежал из России», когда его статья о пожарах, весьма не четкая в определении их причин, вызвала гневную реакцию со стороны демократической прессы.
Через Вильно (Вильнюс) Лесков добирается до Львова, живет некоторое время в Кракове, старой столице Польши, потом в Праге, в Париже. Он намеревается попасть в Лондон, к Герцену, «жарким поклонником» которого был с юности. Но что-то помешало этому плану, иначе, вероятно, у Герцена Лесков встретился бы с Достоевским.
Из Парижа Лесков шлет корреспонденции в «Северную пчелу», здесь же возникает у него и замысел повести «Овцебык». Ее герой, разночинец Василий Богословский, после неудачных попыток поднять восстание приходит к горькому выводу: «Да, понял ныне и я нечто, понял… Русь, куда стремишься ты?.. Некуда идти… Никто меня не признает, и я сам ни в ком своего не признал».
Лесков вернулся в Россию в марте 1863 года и в следующем году начинает публиковать свой роман «Некуда». Воспринятый демократической критикой и общественностью как антинигилистический, он сыграл в судьбе писателя злополучную роль.
Нигилизм – это движение передовой молодежи, направленное против умственного и нравственного угнетения личности. Нигилисты отстаивали свободу, независимость от всего, что считали ветхозаветным. Горький отмечал еще и такую черту в нигилистах, как «юношески дерзкое желание сразу, одним махом, порвать все связи с прошлым страны». Наиболее полно и согласованно во всех своих элементах нигилизм выразил Писарев, а его радикальную сторону («сразу», «одним махом») – Варфоломей Зайцев, критик и публицист того же журнала, «Русское слово».
После появления тургеневских «Отцов и детей» слово «нигилист» стало кличкой, вошедшей в обиход и толкуемой подчас слишком расширительно. Например, М. Н. Катков и сотрудники его предельно консервативного журнала «Московский вестник» нигилизмом считали чуть ли не все направления революционно-демократических идей. К такому пониманию нигилизма склонялся в пылу полемики с «Современником» и Лесков. Впоследствии это приведет его к идейному сближению с Катковым.
Первые главы романа «Некуда» появились в журнале «Библиотека для чтения». Там же в течение 1864 года печатались и очерки Лескова «Русское общество в Париже», где он категорически настаивал: после отмены крепостного права в России революции «не надо». Полемические выпады против революционных демократов со страниц этих очерков перешли в роман, став его антинигилистической составляющей.
Необходимо заметить, что антинигилистическая беллетристика в общем литературном потоке той поры занимала довольно заметное место: это и «Взбаламученное море» (1863) А. Ф. Писемского, и «Панургово стадо» (1869) В. В. Крестовского, и «Бродящие силы» (1867) В. П. Авенариуса. Но «антинигилистический» не значит «антихудожественный». Например, антинигилистический роман А. Ф. Писемского «В водовороте», появившийся почти одновременно с «Бесами» Ф. М. Достоевского, восхитил и H. С. Лескова, и Л. Н. Толстого, а роман «Бесы» высоко оценил за его художественные достоинства М. Горький. В то же время роман Лескова «Некуда» он ставил вне художественной литературы как «книгу прежде всего плохо написанную». Одним словом, антинигилизм – категория идейная, а не эстетическая, антинигилизм – тенденция, а не художественная несостоятельность.
Лесков несомненно критически, иногда переходя на памфлет, и явно предвзято, изображает в романе «так называемых… новых людей». Он упрекает их в том, что они «не получили в наследство ни одного гроша, не взяли в напутствие ни одного доброго завета», что у них не хватило решимости отречься от примкнувших к ним «шутов» и «дурачков».
Писатель тем самым продолжил «линию» И. С. Тургенева, который попутчиков Базарова изобразил «шутами» и «дурачками», а Герцен метко назвал «базароидами». Но у Лескова эти «базароиды» оттеснили на задний план «новых людей», и карикатурное изображение «шутов» и «дурачков» переросло в идею невозможности революционно-демократического переустройства России. Доктор Розанов, авторский резонер в романе, утверждает: «Никто с вами не пойдет… революции не будет… она невозможна в России… никаких элементов для революции нет… Некуда метаться. Россия идет своей дорогой, и никому ее не свернуть».
Не успел роман появиться в печати, как с его резким осуждением выступили «Современник» и «Русское слово». Д. И. Писарев предупредил из своего заточения в Петропавловской крепости: «Найдется ли теперь в России – кроме «Русского вестника» – хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь выходящее из-под пера г. Стебницкого? «(Роман был напечатан под этим псевдонимом.)
Слова Писарева оказались пророческими. Никто, даже из сочувствующих Лескову, не смел вступиться за него печатно. «Я ряд лет лишен был даже возможности работать», появление романа «испортило все мое положение в литературе», – признался он позднее. А еще раньше Лесков жаловался своему близкому знакомому: «Ведь просто приткнуться некуда тому, кто написал «Некуда».
Бойкотируемый демократической прессой, Лесков, по сути, вынужденно оказался в «Русском вестнике» Каткова, как и предвидел Писарев. К сотрудничеству с ним его толкало и то обстоятельство, что к этому времени прекратили существование и «Северная пчела», и «Библиотека для чтения», и «Эпоха» братьев Достоевских, где Лесков опубликовал в 1865 году «Леди Макбет Мценского уезда».
Несмотря на отчаянное положение, Лесков не прекращает творческой работы. Он приступает к «Соборянам», издает повесть «Островитяне», драму «Расточитель» (первая постановка состоялась на сцене Александрийского театра, особенно часто ставили ее в провинции).
Хроника «Соборяне» – иногда Лесков называет это произведение романом – была опубликована в 1872 году. Писатель так разъяснял ее замысел: «…я имею в виду выставить нынешние и нынешние положения людей, чающих движения легального, мирного, тихого». Эти люди – причт провинциального Старгорода, служители его собора, а сюжет – это, как разъясняет автор в другом месте, – «борьба лучшего из этих героев с вредителями русского развития».
Лучший и главный герой хроники – протопоп Савелий Туберозов, вступающий в конфликт с церковными властями. Когда он выступил в соборе с проповедью, обличающей торговлю совестью, его отлучили от службы и сослали в монастырь, где он и умер.
«Что за лицо! – восхищался безымянный рецензент еженедельника «Гражданин», не исключено, что Ф. М. Достоевский, – просто и естественно, как сама жизнь, вырастает эта чудесная, величавая фигура…»
…В семидесятые годы XIX века русское общество вступило в новый период развития. С падением крепостного права началось стремительное промышленное развитие страны. А вместе с тем открылся простор и для авантюрного предпринимательства, биржевых спекуляций. На арену общественной жизни выходят новые хозяева – «хищники», «воротилы», как назовет их Салтыков-Щедрин. В духовно-нравственной жизни «все переворотилось» (Л. Н. Толстой), возобладала страсть к обогащению, эгоистические расчеты, разрываются семейные связи, глохнут интересы к коренным вопросам бытия, выветриваются чувства долга и ответственности перед униженными и оскорбленными.
Лесков и в этот период остается противником революционной демократии. Но постепенно он высвобождается из-под влияния кружка «Русского вестника», назревает его разрыв с Катковым.
Но ни к одному из тогдашних общественных движений Лесков не примкнул, ни одной из тогдашних доктрин не увлекся. Он не связывает себя постоянным сотрудничеством с каким-либо издательством или журналом. Оставаясь свободным от литературных и общественно-идейных направлений, он хочет «наблюдать, обсуждать и резюмировать это мертвое время»[4]. Но когда после появления его очерка «Загадочный человек», посвященного памяти участника революционного движения Артура Бенни, критика вновь обвинила Лескова в клевете на освободительное движение, писатель ответил критикам романом «На ножах» (публиковался в «Русском вестнике», в ноябре 1871 года появилось отдельное издание романа).
Даже Ф. М. Достоевский, этот суровый и не всегда справедливый оппонент революционеров и социалистов, против которых он и направил свой роман «Бесы», появившийся одновременно с лесковским романом «На ножах», – даже он недоуменно развел руками. «Читаете ли вы роман Лескова в «Русском вестнике»? – спрашивает он А. Н. Майкова. – Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит. Нигилисты искажены до бездельничества»[5].
Окарикатуривание демократов, весьма заметное и в романе «Некуда», здесь переросло в памфлетное обличение реальных и легко узнаваемых участников освободительного движения. И Суворин был прав, заметив, что при создании романа автором руководило мстительное чувство к нигилистам. А сам Лесков признал, что «сбился» в романе на одну мысль с Достоевским – на аморализм нигилистов.
По самым расхожим штампам антинигилистической литературы строится сюжет романа, портретируются его персонажи: нигилисты поют гадкие, сальные песни, неряшливо одеваются, соблазняют невинных девушек, привлекают к своему «движению» преступников. И даже А. Л. Волынский, сочувствующий Лескову, вынужден был признать: «Это запутанное произведение, с невероятно сложными и нелепыми интригами, с убийствами, поджогами и любовными историями. Нельзя понять, каким образом… Лесков мог написать именно такое произведение».
В то же время Лесков при всем крайне тенденциозном отношении к своим противникам уловил реальные изменения в тактике и целях революционного движения – наметившуюся тягу к индивидуальному террору, появление политических авантюристов, приносивших этические принципы в жертву девизу «Цель оправдывает средства».
С большим трудом удалось опубликовать Лескову повесть «Очарованный странник». Еженедельник «Гражданин», который тогда, в 1873 году, издавал и редактировал Достоевский, отказался ее печатать, а Катков счел повесть «неудобною» для печати. По словам самого Лескова, Каткова «покоробило» изображение черствости и жестокости митрополита и «невысокое освещение дворянских фигур» сравнительно с образом «первопроходца» Ивана Флягина.
Несколько благополучнее сложилась издательская судьба рассказа «Запечатленный ангел», хотя и он вызвал критические замечания со стороны Достоевского.
«Запечатленный ангел» по форме – традиционная рождественская повесть с обязательными элементами чудесного, неправдоподобного. Чудо происходит с иконой ангела, вероятнее всего, иконой Михаила Архангела, которую артель раскольников хранила как драгоценную святыню. Икону отобрали у чиновников и, опечатав сургучной печатью, вручили архиерею. Раскольники выкрали свою святыню, подменив ее подделкой. И вот с иконы сама собой сошла печать. Раскольники чудесное событие сочли проявлением силы провидения и перешли в Православие.
Образ архиерея, который столь снисходительно отнесся к чиновникам, надругавшимися над иконой, вызвал у Достоевского сомнения. Неодобрительно отозвался он и о языке рассказа.
Повествование ведется от лица раскольника. Достоевский заметил, что за рассказчиком стоит автор, «ряженый», который, имитируя речь старообрядцев, «пересаливает», выражается «эссенциями».
Вскоре Лесков бесповоротно порывает с Катковым и его проправительственным журналом: «Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания «Захудалого рода» сказал: «Мы ошибаемся: этот человек не наш! Жалеть нечего, – он совсем не наш». А чуть позднее Лесков выскажется о своем многолетнем «спутнике» еще резче: «…лично на меня как на писателя он действовал не всегда благотворно, а иногда просто ужасно, до того ужасно, что я мысленно считал его человеком вредным для нашей художественной литературы. Одно это равнодушие к ней <…> меня угнетало и приводило в отчаяние».
Осенью 1875 года Лесков вновь съездил в Париж, откуда через Прагу, Дрезден, Варшаву, вернулся в Петербург. Одним из первых произведений Лескова, написанных после возвращения из заграничной поездки, был рассказ «Железная воля».
Его замысел связан, как разъяснил сам автор, с модным в середине семидесятых годов девятнадцатого столетия вопросом о «немецкой воле и нашем безволии». История Пекторалиса – иронический ответ на бытовавшее мнение о превосходстве русского ума над «железной волей» немцев.
Пекторалис приехал в Россию, чтобы установить машины в компании и наблюдать за ними. Обещая хозяевам приехать как можно быстрее, он, однако, невольно задерживался на каждой станции: таковы были порядки, напоминает автор. Но вместо того чтобы сделать выводы из своего опоздания и понять, в какой стране предстоит ему жить и действовать, Пекторалис гордится тем, что твердо, то есть железно, держал слово.
В рассказе Лескова русский ум превзошел немецкую волю: Пекторалис оказался просто-напросто педантом, слепо следующим принципам и не считающимся с обстоятельствами.
К началу восьмидесятых годов XIX века почти полностью забывается «заклятье»[6], которое тяготело над Лесковым. От издательств и журналов начинают поступать предложения о сотрудничестве. «За мною действительно немножко ухаживают», – сдерживая гордость, сообщает Лесков о своей возрождающейся популярности. А. Н. Лесков пишет о переломе в литературной репутации отца: «Истосковавшийся в многолетней немоте «с платком во рту», Лесков неудержимо спешит нагнать потерянное время»[7].
После замкнутого образа жизни, какой вел Лесков все эти годы «заклятья», он расширяет и оживляет свои литературные связи. В салоне С. Н. Толстой, вдовы известного поэта и драматурга, он встречается с Ф. М. Достоевским, И. Гончаровым, философом Вл. Соловьевым. Знакомство с Гончаровым очень скоро перерастает в дружбу: летом 1879 года они вместе отдыхают в Дуббельне (Дубулты, Прибалтика), совершают совместные прогулки, встречаясь в гостиницах, на концертах.
Сближается Лесков и с Достоевским. Когда появился разбор Достоевским романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», Лесков пошлет ему «горячее спасибо и душевный привет», найдя разбор умным, благородным и справедливым. Лесков будет присутствовать при выносе тела Достоевского из его квартиры и проводит гроб до Александро-Невской лавры. В одной из повестей Лесков назовет похороны Достоевского «событием в истории».
Семидесятые годы XIX века ушли в историю под выстрелы и бомбы народовольцев. Был убит С. М. Степняком-Кравчинским шеф жандармов Н. В. Мезенцов, за ним последовало покушение на его преемника, затем на Александра II, а 1 марта 1881 года взрывом бомбы, изготовленной Н. И. Кибальчичем, Александр II был смертельно ранен на Екатерининском канале.
На экстренном заседании Государственного совета обер-прокурор Святейшего Синода убийство императора объявил прямым следствием той либеральной политики, какую пытался проводить Александр II. «Государь, – обратился он к новому императору, – в такое ужасное время надобно думать не об учреждении новой говорильни (проект создания совещательного органа из выборных гласных. – В. Б.), в которой бы произносились новые растленные речи, а о деле… Нужно действовать!»
И правительство приступило к действиям. Последовали массовые аресты революционеров и ссылки. Уже 3 апреля террористы, осуществившие терракт на Екатерининском канале, были казнены. Все обращения о помиловании (в частности, Вл. Соловьев во время публичной лекции призвал Александра III не допустить смертной казни первомартовцев) правительство оставило без внимания.
Министром внутренних дел назначили Д. А. Толстого, который провел ряд контрреформ, в том числе реформы суда и земства: они свели на нет послабления царя-освободителя. Министр просвещения И. Д. Делянов закрыл высшие женские курсы, а циркуляром «о кухаркиных детях» предписал не допускать в средние учебные заведения детей малообеспеченных родителей.
Выполняя волю Победоносцева и Толстого, Делянов уволил со службы из Министерства просвещения Лескова, куда, в ученый комитет, тот был назначен еще в 1874 году. В ответ Лесков «пожертвованную» ему золотую медаль передал беднейшему ученику орловской гимназии, который будет поступать в университет.
В 1884 году закрыли «Отечественные записки», тем самым Салтыкову-Щедрину, как он с горечью скажет, «запечатали душу».
- В те годы дальние, глухие
- В сердцах царили сон и мгла:
- Победоносцев над Россией
- Простер совиные крыла…
Эти строки из поэмы Александра Блока «Возмездие», быть может, точнее и рельефнее других передают атмосферу восьмидесятых годов девятнадцатого столетия. В литературе, все усиливаясь, нарастают ноты отчаяния и пессимизма. Модной становится «унылая» поэзия С. Я. Надсона. В творчестве В. М. Гаршина, Г. И. Успенского возникают трагические мотивы. Обозначается процесс «дегероизации» литературы: повесть И. Н. Потапенко «Негерой» становится знамением времени.
Лесков с его общественным темпераментом не остался безучастным свидетелем свершившихся политических и социальных перемен. Победоносцева писатель называет не иначе как Лампадоносцев. Публично осуждает Лесков и циркуляр о «кухаркиных детях».
Лесков и теперь остается вне общественных и идейных течений, тем более что самое демократическое из них – народничество – терпит поражение за поражением. «Хождение в народ» не принесло ожидаемых результатов, волну терроризма отбило правительство. В самой идеологии народничества демократические идеалы вытеснялись теорией «малых дел». Отсюда такое пристальное внимание Лескова к деятельности Льва Толстого.
«А замечаете ли Вы, – пишет он Суворину, – что Лев Толстой и в нынешнем своем настроении оживляет литературу. Он шевелит совесть, будит мысль, переустанавливает точки зрения на лица и репутации… «Огромное воздействие производит на него этическое учение Толстого, которое он, однако, воспринимает критически. Лесков не принимает призывов к непротивлению, ко всепрощению, но с воодушевлением поддерживает проповедь любви и деятельного добра. В письме к Толстому он так передает смысл их многолетней дружбы и духовной близости: «Я иду сам, куда меня ведет мой «фонарь», но очень люблю от Вас утверждать себя и тогда становлюсь еще решительнее и спокойнее».
Лесков усматривает выход из кричащих противоречий современности в совершенствовании личности, в духовном ее преображении на началах деятельной любви. «Не хорошие порядки, а хорошие люди нам нужны», – убежден Лесков. Свою веру в появление таких людей, а именно оно станет решающим вкладом в обновление страны, – эту веру Лесков черпает в глубинах русской жизни, в нравственной стойкости русского народа.
В восьмидесятые годы XIX века рождаются наиболее критические произведения Лескова. Многие из них по сатирическому пафосу близки щедринским. С другой стороны, именно в это время в творчестве писателя воплотился авторский положительный идеал – в образе праведника, человека, отзывчивого на чужое горе, способного к сопереживанию, щедрого на добро и деятельную помощь.
В Петербурге выходит сборник рассказов Лескова «Три праведника и один Шерамур». На замысел, пояснит писатель, повлияло его несогласие с Писемским, замечавшим в своих соотечественниках одни гадости и мерзости. Этим же «несогласием» подсказан и цикл «Праведники», открывающийся повестью «Однодум» (1879).
Ее герой, квартальный Рыжов, прослыл юродивым, поскольку не брал никаких взяток. Таким же честным остался он и на посту городничего Солигалича. Когда губернатору Ланскому, приехавшему в город с ревизией, доложили, что Рыжов живет на одно жалованье, он воскликнул: «Вы вздор мне рассказываете: такого человека во всей России нет!» Ланской познакомился с Рыжовым лично и назвал городничего «библейским социалистом».
Другой праведник, Голован (рассказ «Несмертельный Голован»), совершает такие подвиги добра, проявляет такую самоотверженность, что в благодарной памяти народа его история становится легендой. А во время чумы он поднялся до такого бесстрашия и отваги, помогая больным и зараженным, что его прозвали «несмертельным». Лесков как бы укрупняет характер героя тем, что мерой его человеческой ценности выбирает мнение народное.
Рецензент демократического журнала «Дела», не преминув попенять Лескову за прежний антинигилизм, так отозвался о рассказе: «Сколько тут теплого чувства к человеку и народу, сколько понимания нравственной красоты безграмотного труженика…»
Летом 1878 года Лесков, отдыхая в Сестрорецке, услышал присловье о стальной блохе, которую сделали англичане, а тульские мастера ее подковали и отослали обратно в Англию. Лесков все доискивался корней этой анекдотичной молвы, а через три года написал свой знаменитый «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе». В 1881 году он был напечатан в журнале «Русь», а в следующем году Лесков выступил с чтением «Левши» на литературно-музыкальном вечере Пушкинского кружка, куда вступил осенью прошлого года. В том же году «Сказ…» вышел отдельным изданием.
«Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе» рецензенты и критики встретили неоднозначно. Одни увидели в нем лесть простому народу, другие, напротив, желание принизить простых людей. Нетрудно представить, какую реакцию Лескова вызвали эти взаимоисключающие оценки: писатель на протяжении всего своего творчества, как мы уже убедились, скептически относился к односторонним, крайним точкам зрения на народ, на Россию.
Уже в середине шестидесятых годов Лесков воспринимал «сочиненными» те произведения, где мужики предстают «охаянными дураками», а также те, что изображают мужиков «сахарными, добродетельными». Писатель порицал поэтизацию «силы народного смысла».
Разумеется, что отсюда никак не следует, что Лескову было чуждо чувство патриотизма. Он преследовал нетерпимое отношение к другим народам. Свою родину Лесков «любил, желал видеть ближе к добру, к свету познания и к правде».
У Лескова было что ответить рецензентам, он сумел отвергнуть упреки и в лести, и в желании принизить русских людей в специальном «литературном объяснении»: «Ни того, ни другого не было в моих намерениях, и я даже недоумеваю, из чего могли быть выведены такие крайние противоречивые заключения. Левша сметлив, переимчив, даже искусен, но он «расчет силы не знает, потому что в науках не зашелся и вместо четырех правил сложения из арифметики все бредет еще по Псалтырю да Полусоннику».
На упреки рецензентов Лесков ответил и рассказом «Загон», где полемизирует с идеей обособления от Запада. По мысли автора, стремление к «уединенному государству» превратит Россию в загон. Лесков приводит взятые из жизни примеры того, как старозаветные предубеждения против всего нового заставляют крестьян отдать предпочтение сохе, а не пароконному плугу, дымным «куренкам», а не домам с печами, трубами, черепичными крышами, построенными для них гуманным помещиком. Лесков напоминает, что и Крымская война была проиграна именно из-за этих предрассудков.
Рассказ сочувственно встретил Л. Н. Толстой: «Мне понравилось, и особенно то, что все это правда, не вымысел».
«Левша» вошел в сокровищницу русской литературы еще и тем, что в нем был доведен до совершенства такой стилевой прием, как сказ.
Сказ – это, по определению академика В. В. Виноградова, «художественная ориентация на устный монолог повествующего типа, это художественная имитация монологической речи». Сказовый стиль восходит к фольклору. Он ближе не к литературной, а к разговорной речи. Автор как бы устраняется из повествования и оставляет за собой роль записывающего услышанного. В этом стиле выдержаны «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Эпизодически сказовые интонации встречаются у Пушкина, Достоевского. Сказовое начало звучит и в более ранних произведениях Лескова: в «Житии одной бабы», «Запечатленном ангеле», «Очарованном страннике». В «Левше» имитация устной монологической речи проведена на всех уровнях – лексическом, синтаксическом. Особенно изобретателен Лесков в словотворчестве. Он создает «камушки-самоцветы» (А. В. Чичерин), используя народную этимологию, местные выражения, клички: «валдахин» (вместо балдахин), «буремер» (барометр), «мелкоскоп» (микроскоп), «двухсестная» (двухместная)… Он доводит сказовый стиль до совершенства. Именно сказ в лесковском виде оказал заметное влияние на М. Зощенко, А. Платонова.
В восьмидесятые годы XIX века Лесков наконец занял в русской жизни место, достойное его таланта: он становится литературным, да и общественным авторитетом.
Из всех современников Лескова ближе всех к нему был, несомненно, А. П. Чехов. Видение мира обоими писателями, творческое воспроизведение характеров отличалось прежде всего «непредубежденностью», скептическим отношением к господствующим доктринам. «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором», – под этими строками Чехова мог поставить свою подпись и Лесков. А главное, и Лескова и Чехова выделяла и отличала суровая правда в изображении мужика…
Первая их личная встреча состоялась в Москве. Старший и стареющий писатель произвел неизгладимое впечатление на Чехова: «…мой любимый писака <…> похож на француза и в то же время на попа-расстригу». И каждый раз, когда Чехов приезжал в Петербург по своим литературным делам, он обязательно навещал Лескова.
В 1887 году Лесков познакомился с Л. Н. Толстым. «Какой умный и оригинальный человек», – напишет Толстой Черткову.
Жизнь Лескова наполняется яркими событиями и встречами. Репин иллюстрирует повести Лескова, пишет его портрет, а его портрет работы В. А. Серова экспонируется на XIII выставке передвижников.
Лесков посещает «пятницы» Я. П. Полонского – так называли литературные собрания, которые устраивал поэт. На одной из них писатель встретился с А. Фетом.
К изданию Собрания сочинений Лескова приступает Суворин.
Последние годы жизни Лескова прошли в доме на Фурштадской улице близ Таврического. Здесь его навещали Чехов, художник H. Н. Ге, философ Вл. Соловьев, с которым у Лескова возникли дружеские отношения на почве интереса к идеям Л. Н. Толстого. Сам писатель почти нигде не бывал и никуда не выезжал, за исключением прогулок в пролетке вокруг Таврического сада.
Бедная внешними событиями биография Лескова этого периода насыщена напряженными раздумьями над современностью. Он интенсивно переписывается с Толстым, обсуждая волнующие их социальные и нравственно-этические вопросы, советуется с ним, проверяя собственные решения. Лесков по-прежнему обличает церковников, критикует общество за безучастное отношение к культуре, искусству. Сам он читает много и заинтересованно, выделяя из молодых писателей новые таланты – Чехова, Потапенко, Короленко.
В эти последние годы Лесковым созданы рассказы «Тупейный художник», «Человек на часах», «Грабеж».
Рассказ «Тупейный художник» был опубликован в 1883 году с датой «19 февраля. День освобождения крепостных». Лесков описал тот же крепостной театр графа Каменского в Орле, что и Герцен в своей повести «Сорока-воровка».
Владельцы театра отличались капризным своеволием и жестокостью: крепостные артисты, доведенные до отчаяния, даже убили одного из них – генерал-фельдмаршала М. Ф. Каменского.
Исследователь творчества Лескова обращает внимание на примечательное обстоятельство, а именно: рассказ не оставил никаких следов в переписке и статьях писателя, в критике той поры. И он выдвигает такую гипотезу: в рассказе заключено нечто более глубокое, чем антикрепостническая тенденция.»Так кто окончательно подрубил Любино счастье и сделал ее «вечной вдовой»? – спрашивает исследователь. – Граф? <…> Так ведь не граф окончательно разбил Любину жизнь. Разбил ее – безликий, безымянный дворник. Это как погода, стихия. Увидел деньги – зарезал»[8].
Это почти так же, как и в случае с Катериной Измайловой («Леди Макбет Мценского уезда»). Роковую роль в ее судьбе сыграли не столько обстоятельства, сколько страсти, темные инстинкты.
Основу рассказа «Человек на часах» составил реальный случай. Солдат, стоявший на посту около одного из подъездов Зимнего дворца, услышал с Невы крики о помощи. Он, несмотря на устав караульной службы, оставил пост, сбежал на лед и вытянул утопающего на берег. А затем происшествие наполняется такими подробностями, что оно, по словам самого Лескова, превращается в «исторический анекдот, недурно характеризующий нравы и направление очень любопытной эпохи тридцатых годов».
Командир батальона отправил солдата в карцер, а медаль «За спасение погибающих» получил случайно оказавшийся на набережной офицер. Сам же солдат остался доволен, хотя после карцера был еще наказан розгами: «И он в самом деле был «доволен», потому что, сидя три дня в карцере, он ожидал гораздо худшего». Заключая рассказ, писатель возвращает читателя к мысли о праведниках: «Я думаю о тех смертных, которые любят добро просто для самого добра и не ожидают никаких наград за него где бы то ни было». Командир батальона остался на втором плане повествования.
В рассказе «Административная грация» (при жизни писателя не печатался) исполнители карательного политического режима также выведены из повествовательной тени.
Старый сановник, воспитанный на том, что «злоучений оставлять не след», возмущается, что современные жандармы не умеют вести свою линию, то есть сыск и слежку, аккуратно, «грациозно». В назидание молодым он приводит историю из своей практики, когда в результате его изощренной провокации один вольнолюбивый профессор покончил жизнь самоубийством, а другого сановника скомпрометировал так, что тот вынужден был бежать из города.
В апреле 1890 года исполнилось тридцать пять лет литературной деятельности Лескова. Он обратился через газету с просьбой не устраивать по этому случаю праздника.
Лесков чувствовал себя все хуже и хуже. Он жалуется на здоровье, а главное, на то, что «привык к болезни». Сужается с неизбежностью круг его друзей, близких знакомых. Жена доктора, лечившего Лескова последние два года, оставила словесный портрет Лескова тех последних лет: «…это был породистый, полный, среднего роста, приятный человек, с движениями медленными и важными <…> у него была небольшая голова с коротко стриженными волосами, большой открытый лоб и приятная улыбка. Особенно хороши были, своим выражением, его небольшие карие глаза: умные, живые, проницательные, иногда лукаво-насмешливые…»
В марте 1892 года Лескова навестил Чехов. Осмотрев больного, он заключил: «Да, жить ему осталось не больше года». В начале следующего года его посетил Л. Н. Толстой.
Когда Чехов увиделся с Лесковым в последний раз, тот, хотя и был весел, на свою жизнь и будущее смотрел очень мрачно: «Это не жизнь, а только житие».
18 февраля 1895 года Лесков, выехав на прогулку, простудился. Началось двухстороннее воспаление легких. В ночь на 21 февраля Николай Семенович Лесков скончался. Первым, кому А. Н. Лесков, сын писателя, отправил телеграмму о смерти отца, был Л. Н. Толстой.
Среди оставшихся бумаг Лескова нашли его распоряжение: «…погрести тело мое самым скромным и дешевым порядком… прошу никого никогда не ставить на моей могиле никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста».
Похороны Лескова на Литературных мостках Волкова кладбища состоялись 23 февраля 1895 года. Сейчас на его могиле, ничем не огороженной, стоит крест, вырезанный из камня.
В. А. Богданов
Запечатленный ангел
Глава первая
Дело было о Святках, накануне Васильева вечера. Погода разгулялась самая немилостивая. Жесточайшая поземная пурга, из тех, какими бывают славны зимы на степном Заволжье, загнала множество людей в одинокий постоялый двор, стоящий бобылем среди гладкой и необозримой степи. Тут очутились в одной куче дворяне, купцы и крестьяне, русские, и мордва, и чуваши. Соблюдать чины и ранги на таком ночлеге было невозможно: куда ни повернись, везде теснота, одни сушатся, другие греются, третьи ищут хотя маленького местечка, где бы приютиться; по темной, низкой, переполненной народом избе стоит духота и густой пар от мокрого платья. Свободного места нигде не видно: на полатях, на печке, на лавках и даже на грязном земляном полу, везде лежат люди. Хозяин, суровый мужик, не рад был ни гостям, ни наживе. Сердито захлопнув ворота за последними добившимися на двор санями, на которых приехали два купца, он запер двор на замок и, повесив ключ под божницею, твердо молвил:
– Ну, теперь кто хочешь, хоть головой в ворота бейся, не отворю.
Но едва он успел это выговорить и, сняв с себя обширный овчинный тулуп, перекрестился древним большим крестом и приготовился лезть на жаркую печку, как кто-то робкою рукой застучал в стекло.
– Кто там? – окликнул громким и недовольным голосом хозяин.
– Мы, – ответили глухо из-за окна.
– Ну-у, а чего еще надо?
– Пусти, Христа ради, сбились… обмерзли.
– А много ли вас?
– Не много, не много, восемнадцатеро всего, восемнадцатеро, – говорил за окном, заикаясь и щелкая зубами, очевидно совсем перезябший человек.
– Некуда мне вас пустить, вся изба и так народом укладена.
– Пусти хоть малость обогреться!
– А кто же вы такие?
– Извозчики.
– Порожнем или с возами?
– С возами, родной, шкурье везем.
– Шкурье! шкурье везете, да в избу ночевать проситесь. Ну, люди на Руси настают! Пошли прочь!
– А что же им делать? – спросил проезжий, лежавший под медвежьею шубой на верхней лавке.
– Валить шкурье да спать под ним, вот что им делать, – отвечал хозяин и, ругнув еще хорошенько извозчиков, лег недвижимо на печь.
Проезжий из-под медвежьей шубы в тоне весьма энергического протеста выговаривал хозяину на жестокость, но тот не удостоил его замечания ни малейшим ответом. Зато вместо его откликнулся из дальнего угла небольшой рыженький человечек с острою, клином, бородкой.
– Не осуждайте, милостивый государь, хозяина, – заговорил он, – он это с практики берет и внушает правильно – со шкурьем безопасно.
– Да? – отозвался вопросительно проезжий из-под медвежьей шубы.
– Совершенно безопасно-с, и для них это лучше, что он их не пускает.
– Это почему?
– А потому, что они теперь из этого полезную практику для себя получили, а между тем, если еще кто беспомощный добьется сюда, ему местечко будет.
– А кого теперь еще понесет черт? – молвила шуба.
– А ты слушай, – отозвался хозяин, – ты не болтай пустых слов. Разве супостат может сюда кого-нибудь прислать, где этакая святыня? Разве ты не видишь, что тут и Спасова икона и Богородичный лик.
– Это верно, – поддержал рыженький человечек. – Всякого спасенного человека не ефиоп ведет, а ангел руководствует.
– А вот я этого не видал, и как мне здесь очень скверно, то и не хочу верить, что меня сюда завел мой ангел, – отвечала словоохотливая шуба.
Хозяин только сердито сплюнул, а рыжачок добродушно молвил, что ангельский путь не всякому зрим и об этом только настоящий практик может получить понятие.
– Вы об этом говорите так, как будто сами вы имели такую практику, – проговорила шуба.
– Да-с, ее и имел.
– Что же это: вы видели, что ли, ангела, и он вас водил?
– Да-с, я его и видел, и он меня руководствовал.
– Что вы, шутите или смеетесь?
– Боже меня сохрани таким делом шутить!
– Так что же вы такое именно видели: как вам ангел являлся?
– Это, милостивый государь, целая большая история.
– А знаете ли, что тут уснуть решительно невозможно, и вы бы отлично сделали, если бы теперь рассказали нам эту историю.
– Извольте-с.
– Так рассказывайте, пожалуйста: мы вас слушаем. Но только что же вам там на коленях стоять, вы идите сюда к нам, авось как-нибудь потеснимся и усядемся вместе.
– Нет-с, на этом благодарю-с! Зачем вас стеснять, да и к тому же повесть, которую я пред вами поведу, пристойнее на коленях стоя сказывать, потому что это дело весьма священное и даже страшное.
– Ну как хотите, только скорее сказывайте, как вы могли видеть ангела и что он вам сделал?
– Извольте-с, я начинаю.
Глава вторая
– Я, как несомненно можете по мне видеть, человек совсем незначительный, я более ничего, как мужик, и воспитание свое получил по состоянию, самое деревенское. Я не здешний, а дальний, рукомеслом я каменщик, а рожден в старой русской вере. По сиротству моему я сызмальства пошел со своими земляками в отходные работы и работал в разных местах, но все при одной артели, у нашего же крестьянина Луки Кирилова. Этот Лука Кирилов жив по сии дни: он у нас самый первый рядчик. Хозяйство у него было стародавнее, еще от отцов заведено, и он его не расточил, а приумножил и создал себе житницу велику и обильну, но был и есть человек прекрасный и не обидчик. И уж зато куда-куда мы с ним не ходили? Кажется, всю Россию изошли, и нигде я лучше и степеннее его хозяина не видал. И жили мы при нем в самой тихой патриархии, он у нас был и рядчик и по промыслу и по вере наставник. Путь свой на работах мы проходили с ним точно иудеи в своих странствиях пустынных с Моисеем, даже скинию свою при себе имели и никогда с нею не расставались: то есть имели при себе свое «Божие благословение». Лука Кирилов страстно любил иконописную святыню, и были у него, милостивые государи, иконы всё самые пречудные, письма самого искусного, древнего, либо настоящего греческого, либо первых новгородских или строгановских изографов. Икона против иконы лучше сияли не столько окладами, как остротою и плавностью предивного художества. Такой возвышенности я уже после нигде не видел!
И что были за во имя разные и Деисусы, и Нерукотворенный Спас с омоченными власы, и преподобные, и мученики, и апостолы, а всего дивнее многоличные иконы с деяниями, каковые, например: Индикт, Праздники, Страшный Суд, Святцы, Соборы, Отечество, Шестоднев, Целебник, Седмица с предстоящими; Троица с Авраамлиим поклонением у дуба Мамврийского, и, одним словом, всего этого благолепия не изрещи, и таких икон нынче уже нигде не напишут, ни в Москве, ни в Петербурге, ни в Палихове; а о Греции и говорить нечего, так как там эта наука давно затеряна. Любили мы все эту свою святыню страстною любовью, и сообща пред нею святой елей теплили, и на артельный счет лошадь содержали и особую повозку, на которой везли это Божие благословение в двух больших коробьях всюду, куда сами шли. Особенно же были при нас две иконы, одна с греческих переводов старых московских царских мастеров: Пресвятая Владычица в саду молится, а пред ней все древеса кипарисы и олинфы до земли преклоняются; а другая ангел-хранитель, Строганова дела. Изрещи нельзя, что это было за искусство в сих обеих святынях! Глянешь на Владычицу, как пред ее чистотою бездушные древеса преклонились, сердце тает и трепещет; глянешь на ангела… радость! Сей ангел воистину был что-то неописуемое. Лик у него, как сейчас вижу, самый светлобожественный и этакий скоропомощный; взор умилен; ушки с тороцами, в знак повсеместного отвсюду слышания; одеянье горит, рясны златыми преиспещрено; доспех пернат, рамена препоясаны; на персях младенческий лик Эмануилев; в правой руке крест, в левой огнепалящий меч. Дивно! дивно!.. Власы на головке кудреваты и русы, с ушей повились и проведены волосок к волоску иголочкой. Крылья же пространны и белы как снег, а испод лазурь светлая, перо к перу, и в каждой бородке пера усик к усику. Глянешь на эти крылья, и где твой весь страх денется: молишься «осени», и сейчас весь стишаешь, и в душе станет мир. Вот это была какая икона! И были-с эти два образа для нас все равно что для жидов их святая святых, чудным Веселиила художеством изукрашенная. Все те иконы, о которых я вперед сказал, мы в особой коробье на коне возили, а эти две даже и на воз не поставляли, а носили: Владычицу завсегда при себе Луки Кирилова хозяйка Михайлица, а ангелово изображение сам Лука на своей груди сохранял. Был у него такой для сей иконы сделан парчевой кошель на темной пестряди и с пуговицей, а на передней стороне алый крест из настоящего штофу, а вверху пришит толстый зеленый шелковый шнур, чтобы вокруг шеи обвесть. И так икона в сем содержании у Луки на груди всюду, куда мы шли, впереди нас предходила, точно сам ангел нам предшествовал. Идем, бывало, с места на место, на новую работу степями. Лука Кирилов впереди всех нарезным сажнем вместо палочки помахивает, за ним на возу Михайлица с Богородичною иконой, а за ними мы все артелью выступаем, а тут в поле травы, цветы по лугам, инде стада пасутся, и свирец на свирели играет… то есть просто сердцу и уму восхищение! Все шло нам прекрасно, и дивная была нам в каждом деле удача: работы всегда находились хорошие; промежду собою у нас было согласие; от домашних приходили всё вести спокойные; и за все это благословляли мы предходящего нам ангела, и с пречудною его иконою, кажется, труднее бы чем с жизнию своею не могли расстаться.
Да и можно ли было думать, что мы как-нибудь, по какому ни есть случаю, сей нашей драгоценнейшей самой святыни лишимся? А между тем такое горе нас ожидало, и устроилось нам, как мы после только уразумели, не людским коварством, а самого оного путеводителя нашего смотрением. Сам он возжелал себе оскорбления, дабы дать нам свято постичь скорбь и тою указать нам истинный путь, пред которым все, до сего часа исхоженные нами, пути были что дебрь темная и бесследная. Но позвольте узнать: занятна ли моя повесть и не напрасно ли я ею ваше внимание утруждаю?
– Нет, как же, как же: сделайте милость, продолжайте! – воскликнули мы, заинтересованные этим рассказом.
– Извольте-с, послушествую вам и, как сумею, начну излагать бывшие с нами дивные дивеса от ангела.
Глава третья
Пришли мы для больших работ под большой город, на большой текучей воде, на Днепре-реке, чтобы тут большой и ныне весьма славный каменный мост строить. Город стоит на правом, крутом берегу, а мы стали на левом, на луговом, на отложистом, и объявился пред нами весь чудный пеозаж: древние храмы, монастыри святые со многими святых мощами; сады густые и дерева таковые, как по старым книгам в заставках пишутся, то есть островерхие тополи. Глядишь на все это, а самого за сердце словно кто щипать станет, так прекрасно! Знаете, конечно, мы люди простые, но преизящество богозданной природы все же ощущаем.
И вот-с это место нам так жестоко полюбилось, что мы в тот же самый в первый день начали тут постройку себе временного жилища, сначала забили высокенькие сваечки, потому что место тут было низменное, возле самой воды, потом на тех сваях стали собирать горницу, и при ней чулан. В горнице поставили всю свою святыню, как надо, по отеческому закону: в протяженность одной стены складной иконостас раскинули в три пояса, первый поклонный для больших икон, а выше два тябла для меньшеньких, и так возвели, как должно, лествицу до самого распятия, а ангела на аналогии положили, на котором Лука Кирилов Писание читал. Сам же Лука Кирилов с Михайлицей стали в чуланчике жить, а мы себе рядом казаромку огородили. На нас глядючи, то же самое начали себе строить и другие, которые пришли надолго работать, и вот стал у нас против великого основательного города свой легкий городок на сваях. Занялись мы работой, и пошло все как надо! деньги за расчет у англичан в конторе верные; здоровье Бог посылал такое, что во все лето ни одного больного не было, а Лукина Михайлица даже стала жаловаться, что сама, говорит, я не рада, какая у меня по всем частям полнота пошла. Особенно же нам, староверам, тут нравилось, что мы в тогдашнее время повсюду за свой обряд гонению подвергались, а тут нам была льгота: нет здесь ни городского начальства, ни уездного, ни попа; никого не зрим, и никто нашей религии не касается и не препятствует… Вволю молились: отработаем свои часы и соберемся в горницу, а тут уже вся святыня от многих лампад так сияет, что даже сердце разгорается. Лука Кирилов положит благословящий начал; а мы все подхватим, да так и славим, что даже иной раз при тихой погоде далеко за слободою слышно. И никому наша вера не мешала, а даже как будто еще многим по обычаю приходила и нравилась не только одним простым людям, которые к богочтительству по русскому образцу склонны, но и иноверам. Много из церковных, которые благочестивого нрава, а в церковь за реку ездить некогда, бывало, станут у нас под окнами и слушают и молиться начнут. Мы им этого снаружи не возбраняли: всех отогнать нельзя, потому даже и иностранцы, которые старым русским обрядом интересовались, не раз приходили наше пение слушать и одобряли. Главный строитель из англичан, Яков Яковлевич, тот, бывало, даже с бумажкой под окном стоять приходил и все норовил, чтобы на ноту наше гласование замечать, и потом, бывало, ходит по работам, а сам все про себя в нашем роде гудет: «Бо Господь и явися нам», но только все это у него, разумеется, выходило на другой штыль, потому что этого пения, расположенного по крюкам, новою западною нотою в совершенстве уловить невозможно. Англичане, чести им приписать, сами люди обстоятельные и набожные, и они нас очень любили и за хороших людей почитали и хвалили. Одним словом, привел нас Господень ангел в доброе место и открыл нам все сердца людей и весь пеозаж природы.
И сему-то подобным мирственным духом, как я вам представил, жили мы без малого яко три года. Спорилося нам все, изливались на нас все успехи точно из Амалфеева рога, как вдруг узрели мы, что есть посреди нас два сосуда избрания Божия к нашему наказанию. Один из таковых был ковач Марой, а другой счетчик Пимен Иванов. Марой был совсем простец, даже неграмотный, что по старообрядчеству даже редкость, но он был человек особенный: видом неуклюж, наподобие вельблуда, и недрист как кабан – одна пазуха в полтора обхвата, а лоб весь заросший крутою космой и точно мраволев старый, а середь головы на маковке гуменцо простригал. Речь он имел тупую и невразумительную, все шавкал губами, и ум у него был тугой и для всего столь нескладный, что он даже заучить на память молитв не умел, а только все, бывало, одно какое-нибудь слово твердисловит, но был на предбудущее прозорлив, и имел дар вещевать, и мог сбывчивые намеки подавать. Пимен же, напротив того, был человек щаповатый: любил держать себя очень форсисто и говорил с таким хитрым извитием слов, что удивляться надо было его речи; но зато характер имел легкий и увлекательный. Марой был пожилой человек, за семьдесят лет, а Пимен средовек и изящен: имел волосы курчавые, посредине пробор; брови кохловатые, лицо с подрумяночкой, словом, велиар. Вот в сих двух сосудах и забродила вдруг оцетность терпкого пития, которое надлежало нам испить.
Глава четвертая
Мост, который мы строили на восьми гранитных быках, уже высоко над водой возрос, и в лето четвертого года мы стали на те столбы железные цепи закладывать. Только тут было вышла маленькая задержка: стали мы разбирать эти звенья и пригонять по меркам к каждой лунке стальные заклепы, как оказалось, что многие болты длинны и отсекать их надо, а каждый тот болт, – по-аглицки штанга стальная, и деланы они все в Англии, – отлит из крепчайшей стали и толщины в руку рослого человека. Нагревать этих болтов было нельзя, потому что тем сталь отпускается, а пилить ее никакой инструмент не брал; но на все на это наш Марой-ковач изымел вдруг такое средство, что облепит это место, где надо отсечь, густою колоникой из тележного колеса с песковым жвиром, да и сунет всю эту штуку в снег, и еще вокруг солью осыпет, и вертит и крутит; а потом оттуда ее сразу выхватит, да на горячее ковало, и как треснет балдой, так, как восковую свечу, будто ножницами и отстрижет. Англичане все и немцы приходили на это хитрое Мароево умудренье смотрели, и глядят, глядят, да вдруг рассмеются и заговорят сначала промеж себя по-своему, а потом на нашем языке скажут:
– Так, русс! Твой молодец; твой карош физик понимай!
А какой там «физик» мог понимать Марой: он о науке никакого и понятия не имел, а произвел просто как его Господь умудрил. А наш Пимен Иванов и пошел об этом бахвалить. Значит, и пошло в обе стороны худо: одни всё причитали к науке, о которой тот наш Марой и помыслу не знал, а другие заговорили, что над нами-де видимая Божия благодать творит дивеса, каких мы никогда и не зрели. И эта последняя вещь была для нас горше первыя. Я вам докладывал, что Пимен Иванов был слабый человек и любосластец, а теперь объясню, зачем мы его, однако, в своей артели содержали; он у нас ездил в город за провизией, закупал какие надо покупки; мы его посылали на почту паспорты и деньги ко дворам отправлять, и назад новые паспорты он отбирал. Вообще, вот всю этакую справу чинил, и, по правде сказать, был он нам человек в этом роде нужный и даже очень полезный. Настоящий степенный старовер, разумеется, всегда подобной суеты чуждается и от общения с чиновниками бежит, ибо от них мы, кроме досаждения, ничего не видели, но Пимен рад суете, и у него на том берегу в городе завелось самое изобильное знакомство: и торговцы, и господа, до которых ему по артельным делам бывали касательства; все его знали и почитали его за первого у нас человека. Мы этому случаю, разумеется, посмеивались, а он страсть как был охоч с господами чаи пить да велеречить; те его нашим старшиною величают, а он только улыбается да по нутру свою бороду расстилает. Одним словом сказать, пустоша! И занесло этого нашего Пимена к одному немаловажному лицу, у которого была жена из наших мест родом, такая была тоже словесница, и начиталась она про нас каких-то новых книг, в которых неизвестно нам, что про нас писано, и вдруг, не знаю с чего-то, ей пришло на ум, что она очень староверов любит. Вот ведь удивительное дело: к чему она избралась сосудом! Ну любит нас и любит, и всегда, как наш Пимен за чем к ее мужу придет, она его сейчас непременно сажает чай пить, а тот тому и рад, и разовьет пред ней свои свитки.
Та своим бабьим языком суеречит, что вы-де староверцы и такие-то и вот этакие-то, святые, праведные, присноблаженные, а наш велиар очи разоце раскосит, головушку набок, бороду маслит, а голосом сластит:
– Как же, государыня. Мы-де отеческий закон блюдем, мы и такие-то, мы и вот этакие-то правила содержим и друг друга за чистотою обычая смотрим, и, словом, говорит ей все такое, что совсем к разговору с мирскою женщиной не принадлежащее. А меж тем та, представьте, интересуется.
– Я слыхала, – говорит, – что к вам Божие благословение видимо, – говорит, – проявляется.
А тот сейчас и подхватывает:
– Как же, – отвечает, – матушка, проявляется; весьма зримо проявляется.
– Видимо?
– Видимо, – говорит, – государыня, видимо. Вот еще на сих днях наш один человек могучую сталь как паутину щипал.
Барынька так и всплеснула ручонками.
– Ах, – говорит, – как интересно! ах, я ужасно люблю чудеса и верю в них! Знаете, – говорит, – прикажите вы, пожалуйста, своим староверам, чтоб они помолились, чтобы мне Бог дочь дал. У меня есть два сына, но мне непременно хочется одну дочь. Можно это?
– Можно-с, – отвечал Пимен, – отчего же-с, очень можно! Только, – говорит, – в таковых случаях надо всегда, чтоб от вас жертвенный елей теплился.
Та с великим своим удовольствием дает ему на масло десять рублей, а он деньги в карман и говорит:
– Хорошо-с, будьте благонадежны, я повелю.
Нам об этом Пимен, разумеется, ничего не сказывает, а у барыни родится дочь.
Фу! та так и зашумела, еще после родов обмогнуться не успела, как зовет нашего пустошу и чествует его, словно бы он сам был тот чудотворец, а он и это приемлет. Вот ведь до чего осуетится человек, и омрачнеет ум его, и оледенеют чувства. Через год у госпожи опять до нашего Бога просьба, чтобы муж ей дачу на лето нанял, – и опять все ей по ее желанию делается, а Пимену все на свещи да на елей жертвы, а он эти жертвы куда надо, на наш бок не переплавляя, пристраивает. И дивеса действительно деялись непонятные: был у этой госпожи старший сын в училище, и был он первый потаскун, и ленивый нетяг, и ничему не учился, но как пришло дело к экзамену, она шлет за Пименом и дает ему заказ помолиться, чтоб ее сына в другой класс перевели. Пимен говорит: