Невозвращенец Кабаков Александр
Из внутреннего кармана я достал транзистор. Удивительно — он был совершенно цел. Часов у меня не было уже давно, радио, как и для многих, определяло всю мою жизнь. Часы были изъяты Комиссией еще прошлым летом, слишком часто их использовали во взрывных устройствах… Я нажал кнопку.
«…выражает соболезнование родным и близким погибших, всем пострадавшим при аварии на Красноярской ГЭС. По предварительным данным, во время разрушения плотины погибло около двадцати трех тысяч человек, около восьми тысяч ранено, сотни тысяч остались без крова и продуктов питания в связи с затоплением Красноярской и значительной части прилегающих областей. Общий ущерб составляет, по предварительным подсчетам, около восьмидесяти миллиардов талонов. Ведется расследование. В ближайших выпусках новостей мы передадим очередные сообщения правительственной Комиссии. Московское время — три часа тридцать семь минут. Слушайте концерт из произведений русской классической музыки. Первую симфонию Альфреда Шнитке исполняет…»
Я выключил приемник и потянул ее, спрыгивая с прилавка.
— Тут неподалеку, может, поедим.
Перед тем как позвонить в дверь, я отряхнулся, отряхнул и ее, потом, несмотря на все набирающий силу ветер, стащил и взял на руку куртку — в одежде, разрезанной шашкой, ходить в этот шикарный ночной кабак было не принято.
Открыл почему-то сам хозяин — высокий, худой, моложавый еврей в коротко стриженных седых кудрях, по последней моде одетый во все сшитое у лучших крестовских портных. Фрак на нем сидел безупречно, короткие лакированные сапожки сияли.
— А-а, вольные дети любознательности тоже посещают злачные места, — обрадовался он. Вроде обрадовался… Когда-то в давно сгинувшей жизни, за много лет до катастрофы, мы работали вместе. — Ну, прошу, и даму… познакомишь бедного артельщика с дамой? Как это — сам не знаком?!… Очень приятно, Валентин… прошу вас, Юлечка… а вы знаете, что ваш грубый спутник — гений?…
Он продолжал трепаться, как будто мы не знакомы четверть века и будто не в полутемном зале ночного ресторана времен Великого Выравнивания мы встретились, и не стреляют за глухими ставнями неуемные автоматчики — будто сошлись в нашем старом доме на Никитском… Как он тогда назывался? Суворовский, кажется… И сейчас выпьем по рюмке коньяку, и платить буду, конечно, я, потому что у него, как всегда, ни копейки…
— Угощаю, угощаю, — шумел Валька, — пока ты не решился ко мне, в артель, я угощаю… а то давай бросай свою бескорыстную борьбу за решительный возврат к светлому прошлому! Не надоело еще за десять тысяч «горбатых»-то ежемесячно бороться?
Мы шли по залу, и я кивал знакомым. Поэт, за последние годы не написавший ни одной короткой строчки и занимавшийся исключительно борьбой за признание поэтов штатными бойцами Выравнивания с жалованьем в талонах… Угрюмая компания бывших проституток, полностью ушедших в артельное шитье после краха профессии в страшном девяносто втором, когда от эпидемии ЭЙДСа они все чуть не вымерли… Какой-то очумевший от сыплющихся с неба денег артельщик — он пировал в компании двух атлетов — личной охраны из каратистов в отставке… И многих из этих привидений я почему-то знал — иногда сам удивлялся, откуда у меня такие знакомые и зачем они мне…
— Я и сам с вами выпью, — сказал Валька. — Вы будете пить?
— У тебя ж не подают, — удивился я. — Откуда?
— Ну, конечно, — расхохотался Валька, — а эти все кока-колу пьют, что ли? Так у них на нее денежек не хватит… Могу угостить отличнейшим напитком, одна хитрая артелька наладила из зеленого горошка венгерского… Лучше довоенной «Пшеничной», честно!
— А угловцев не боишься? — поинтересовался я.
— А угловцев бояться — трезвым капитализма дожидаться! — Валька, по обыкновению, повторял самые дешевые из расхожих шуточек. Между тем лакей уже принес на наш столик блюдо с американской пастеризованной ветчиной, французскими прессованными огурцами и положил возле каждого прибора по куску — огромному, граммов на сто! — настоящего хлеба… Посреди стола уже стоял графин с темно-зеленой жидкостью…
Тем временем на сцене музыканты разбирали инструменты. Черт его знает, как Вальке удалось получить разрешение на пользование мощной, берущей огромное количество энергии усилительной аппаратурой! Но ребята уже настраивались, динамики взревывали… И вот уже вышла певица, зацепила кринолином шнур, другой, наклонила микрофон…
— Вас приветствует рок-шантан «Веселый Валентин»!
И немедленно ударил сумасшедший вальс, зарычали гитары, и певица закричала, конечно же, самую модную этой зимой песню:
- Я ждала тебя в семь,
- Но часов нет совсем
- Ни у тебя,
- Ни у меня,
- Нету часо-ов!
- Но что-то тикает внутри,
- На это что-то посмотри
- И ни тебе,
- И ни мене
- Не надо слов!
В зале уже подхватывали лихой припев:
- Эй-эй, господин генерал!
- Зачем ты часы у страны отобрал?
Шантан смеялся над властью…
Когда мы наконец подошли к Страстной, там стояло предрассветное затишье. Только в такие часы и бывало тихо на этом издавна самом буйном в городе месте. На площади копошились рабочие — глянув в их сторону, я понял, что за взрывы гремели здесь час назад: в очередной раз памятник Пушкину взрывали боевики из «Сталинского союза российской молодежи». И снова у них ничего не вышло: фигура была цела, только слетела с постамента, да обвалились столбики, на которых были укреплены цепи. Рабочие уже зацепили поэта краном и втягивали на место, бетонщики ремонтировали столбики.
— А кто ж то заделал? — спросила Юля. Она, чем ближе к концу шла ночь, задавала все более простые и бесхитростные вопросы — видимо, даже для такой несложной нервной организации ночная прогулка по столице оказалась слишком серьезным испытанием.
— Твои верные сталинцы, — раздраженно ответил я. Все более дурные предчувствия мучили меня этой ночью, и возникала уверенность, что нынешними ночными встречами мои неприятности не кончились. — Твои сталинцы и патриоты…
— А за шо? — изумилась она. — Это ж Пушкин или кто?
— А за то, — уже в бешенстве рявкнул я, — что с государем императором враждовал, над властью смеялся — раз, в семье аморалку развел — два, происхождение имел неславянское — три! Мало тебе? Им достаточно…
— А шо ж неславянское, — еще больше удивилась она, — он разве еврейчик был?
Я не нашелся, что ответить.
— В метро пошли, — сказал я, — А то на улице без оружия долго не проходим…
— А в метро там спокойнее? — спросила она. Видно, после всех переживаний она просто не могла замолчать. — Чего тогда с Брестского вокзала не ехал в метро?
— Ночью там тоже… не рай, — неохотно пояснил я. — Но все же… хотя бы с оружием не пускают… официально.
Мы уже шли по скользким, сбитым и покореженным ступеням эскалатора. Когда-то я терпеть не мог идти по эскалатору — когда он двигался сам…
Перрон был почти пуст — только вокруг колонн спали оборванцы, голодающие Ярославль и Владимир давно уже жили в столичном метро. Да несколько человек подростков сидели посреди зала кружком, передавая из рук в руки пузырек. Сладкий запах бензина поднимался над ними, один вдруг откинулся и, слегка стукнувшись затылком, застыл, уставившись открытыми глазами в грязный, заросший густой паутиной и рыжей копотью свод.
Поезда с двух сторон подошли почти одновременно — редкие ночные поезда. Один из них остановился, двери раскрылись, но никто не вышел — вагоны были пусты. Другой же, как раз тот, что был нам нужен, к Театральной, прошел станцию, почти не замедляя ход. Впрочем, он и так полз еле-еле — километров семь в час, и поэтому я успел хорошо рассмотреть, в чем дело.
В кабине рядом с машинистом стоял парень в мятой шляпе и круглых непроницаемо-черных, как у слепого, очках. С полнейшим безразличием направив очки на проплывающую мимо станцию, сильно уперев, так что натянулась кожа, держал у скулы машиниста пистолет. Длинные косы парня свисали вдоль его щек мертвыми серыми змеями.
В первом вагоне танцевали. Музыка была не слышна, и беззвучный танец был так страшен, что Юля взвизгнула, как щенок, и отвернулась, спрятала лицо… Среди танцующих была девица, голая до пояса, но в старой милицейской фуражке на голове. Были два совсем молодых существа, крепко обнявшиеся и целующиеся взасос, у обоих росли редкие усы и бороды. Был парень, у которого гладко выбритая голова, окрашенная красным, поверх краски была оклеена редкими серебряными звездами. Он танцевал с девушкой, на которой и вовсе ничего не было, даже фуражки. На правой ее ягодице был удивительно умело вытутаирован портрет генерала Панаева, на левой — обнаженный мужской торс от груди до бедер, мужчина был готов к любви… Когда девушка двигалась, генерал Панаев совершал непотребный эротический акт. Заметив, что поезд проезжает освещенную станцию, девушка повернулась так, чтобы вся живая картина была точно против окна, и начала крутить задницей энергичнее… И еще там, конечно, танцевали люди в цепях, во фраках, в пятнистой боевой форме отвоевавших в Трансильвании десантников, в старых костюмах бюрократов восьмидесятых годов, в балетных пачках, даже в древних джинсах… Посередине танцевал немолодой человек в обычном, довольно модном, но явно фабричного отечественного производства фраке. Выражение лица его было — сами скука и уныние, но нетрудно было догадаться, почему его приняли в эту компанию: именно он и держал на плече какой-то дорогой плэйер, беззвучно аккомпанирующий дьявольскому танцу.
Следующие два вагона были темны, там, видимо, спали. Только кое-где вспыхивали огни самокруток да вдруг к темному окну приникла отвратительная рожа: разбитая, в кровоподтеках и ссадинах, с всклокоченными над низким и узким лбом желтыми слипшимися волосами… Рожа была, кажется, женская, но я бы не поручился. Через мгновение рожу обхватила сзади толстая голая рука и оттащила от окна… В этих вагонах собралось дно.
Наконец, последний, пятый, был светел, и не просто светел, а освещен так ярко, как уже давно не освещалось ни одно обычное помещение в городе. В вагоне посередине стоял обычный домашний диван, на диване сидел обычный человек средних лет в свитере и мятых штанах и, склонивши набок лысую голову, играл на обычной гитаре. Это был знаменитейший сочинитель, песни которого пела вся страна. В веселом поезде везли его, чтобы, остановившись где-нибудь в Дачном под утро, вытащить на перрон и заставить петь. Потом его угостят чем-нибудь из горошка или еще какой-нибудь гадостью. Великий неразборчив ни в выпивке, ни в знакомствах…
Поезд сгинул в туннеле. Следующий должен был прийти не раньше чем через полчаса. Ждать не было смысла — он мог быть еще страшнее, ночь выдалась беспокойная. Но и идти дальше с голыми руками не хотелось.
И тут меня осенило. Ведь оружие все равно понадобится…
Я растолкал одного из спящих у колонны. Это был тощий, даже более тощий, чем многие его земляки, старик, судя по выговору — из Вологды или откуда-нибудь оттуда, с севера.
— Чего надо-то? — спросил он, подняв голову на минуту и снова кладя ее на руки, чтобы не тратить силы. Глаза он так и не раскрыл. Я присел рядом на корточки.
— Отец, — шепнул я, — слышь, отец, «калашникова» нет случайно? Лучше десантного… Может, от сына остался? Я бы пятьдесят талонов отдал сразу…
Старик раскрыл глаза, сел. Беззубый от пеллагры рот ощерился.
— Отец, говоришь? От сына? Да я ж сам тебе в сыновья гожусь, дядя!
Я увидел, что он говорит правду, этому человеку было не больше тридцати. Но и голодал он уже не меньше года.
— Калашника нет, — с сожалением сказал он. — Продал уже… А макарку не возьмешь? Хороший, еще из старых выпусков, я его по дембелю сам у старшины увел… Год назад… Под Унгенами стояли, в резерве, тут объявляют — все, ребята, домой, конец. Я его и увел… Возьми, дядя! За тридцать талей отдам… Четыре дня не ел, веришь…
Он уже рылся в лежащем под головой мешке, тащил оттуда вытертую до блеска кожаную кобуру…
Я отсчитал деньги и, не вставая с корточек, чтобы не демонстрировать особенно покупку, надел кобуру на ремень, под куртку, сунул в карман три обоймы. Потом встал — и поймал ее взгляд.
Юля смотрела на карман, откуда я доставал талоны.
И тогда я понял, что наше совместное путешествие должно кончиться немедленно, чтобы мы оба пока остались в живых.
— Ну, пошли, — сказал я. Она двинулась за мной, как загипнотизированная, ее «горбатые» жгли ее сердце, мои талоны не давали дышать.
Мы вышли из метро, и я сразу свернул за угол подземного перехода. Здесь было абсолютно пусто и почти темно, свет сюда шел только из дверей станции. Я вытащил пистолет, повернулся к ней и медленно поднял ствол на уровень ее темных, так и не узнанного мною цвета глаз.
— Иди, — сказал я, — иди от меня. Талонов от меня не получишь. Хлеб можно купить и на «горбатые», а без лишних сапог обойдешься. Иди. Хватит. Я боюсь тебя.
— А куда ж я пойду? — спросила она довольно спокойно. — Ночь же, бандиты кругом…
— До утра побудь в метро. Утром сообразишь, — сказал я. — Иди. Иначе я выстрелю. Ты не даешь мне выбора.
Она кивнула.
Я стоял и смотрел ей вслед. Вот она толкнула качающуюся стеклянную дверь, вот начала спускаться по лестнице…
В это время над ухом у меня негромко сказали:
— Ну-с, как вам все это нравится?
Я отскочил, развернулся лицом, нащупал кобуру…
— Да бросьте, вы что, с ума сошли совсем, что ли?
Мужчина в темном пальто и кепке-букле пожал плечами. Откуда его черт принес? Из перехода подошел, наверное… Но как тихо!
— Так нравится или не очень? — продолжал мужчина. Лицо его при свете, доходившем через стеклянные двери станции, показалось мне знакомым — хотя кого я только не встречал за жизнь в этом городе… — Вот, радуйтесь, дождались! То, что вы все, вся наша паршивая интеллигенция, так ненавидели, рухнула. Бесповоротно рухнула, навсегда. Аномалия, умертвлявшая эту страну почти век, излечена, лечение было единственно возможным — хирургическое… Ну, и вы полагаете выжить после операции? Да и сама операция хороша, а? Госпитальная хирургия: кровь, ошметки мяса, страх и никакого наркоза, заметьте…
— Если вам так уж полюбился ваш убогий образ, то отвечу, — я привалился к облупленному кафелю стены перехода, достал табак, стал сворачивать. — Извольте: мы начали лечение. Длительный, сложный курс терапии. Но последовательности не хватило. А в девяносто втором — метастаз: его превосходительство генерал Панаев. Это — верная смерть. Что же — прикажете ждать, пока этот рак страну сожрет? Или все же хирургия?
— Варварство и идиотизм, — презрительно скривился собеседник. И я вдруг понял, с кем имею дело. По выговору, по всей манере… Вот и встретились! Теперь я уже не смогу отрицать — эта старомодная привычка строить фразу, этот свободный жест, забытые в стране слова… — Варварство и идиотизм, — повторил он. — Как и собственно и отечественная медицина. Все на уровне каменного века. А разве лучше умереть зарезанными, чем естественно? По-моему, вам еще час назад представлялась возможность лечь под нож, но вы постарались ее избежать…
— И вы?.. — удивился я.
— Едва ноги унес, — вздохнул он. И засмеялся мягким дворянским смешком. — А вы, надобно признать, весьма тут поднаторели выходить из отчаянных ситуаций. Подучились! М-да… Вот вам и еще один светлый праздник освобождения. Погромы, истребительные отряды, голод и общий ужас… Потом, естественно, разруха, потом железной рукой восстановление… Бывших партийных функционеров уже по ночам увозит Комиссия. Все ради будущего светлого царства любви и, главное — справедливости. Но… Время будет идти… Через десять лет, если доживете, будете отвечать на вопрос: чем занимались до девяносто второго года? А не служили в советских учреждениях? А не состояли в партии или приравненных к ней организациях? Не ответите — сосед поможет…
— Ведь не хотели мы этого! — заорал я и закашлялся дымом. — Но генерал же!.. Потом — генералиссимус?.. Мы побоимся крови, а он? И опять пойдем под нож, как бараны?! По традиции…
— Не орите. Сталинцев накличете или «витязей» черноподдевочных, — холодно посоветовал собеседник. — И что это за дрянь вы курите? Угощайтесь…
Он протянул пачку «Галуа».
— Угощайтесь, угощайтесь, у меня пока еще есть… Да-с, ничего вы значит, так и не поняли… Черт вас раздери, любезные соплеменники… Вы когда-нибудь научитесь терапии-то европейской? Почему там бастуют веками — и ничего, а у нас день бастуют, на второй — друг другу головы отрывают? Почему там демонстрации, а у нас побоища? Почему там парламентская борьба, а у нас «воронки» по ночам ездят? А вам, смутьянам книжным, все мало, все мало! Подстрекаете, подталкиваете… Ату его, он сталинист! Гоните его, он консерватор! Ну, прогнали консерваторов, а они-то — кон-сер-ва-торы! То есть хотели, чтобы оставалось все, как было, чтобы хуже не стало… Дождались операции? Ну, теперь крови не удивляйтесь, особенно своей. Живой-то орган кровоточит сильнее…
Злым щелчком он выбросил свой окурок, помолчал… Я докуривал сигарету тоже молча, забытый восхитительный вкус настоящего табака сбивал мысли.
— Ладно, — вздохнул он, — что теперь говорить… Да вы ведь и согласны со мною, я же вижу. Так что, если захотите изменить свою жизнь, — милости прошу. Помогу, чем сумею. Найти меня несложно… — небрежным движением он сунул в карман моей куртки твердый бумажный прямоугольник. — Здесь и телефон, и адрес. На всякий случай по телефону себя не называйте, просто попросите, кто подойдет, о встрече в известном месте. Это значит — я буду вас ждать здесь же, в первую после звонка ночь, вот в такое же время… Засим — желаю здравствовать.
Он повернулся и пошел к дальней лестнице перехода. Из-под пальто его были видны вечерние брюки с атласными лампасами и лакированные туфли, вовсе неуместные ночью в районе Страстной.
— Тут вы, конечно, немного перегнули, Юрий Ильич, — сказал Игорь Васильевич и, как обычно, засмеялся. — Женщину под пистолетом гнать не стоило. Тем более и пистолет-то… купленный. А вы знаете, у кого, кстати, вы его купили?
— Дезертир, — сказал строгий Сергей Иванович. — Совершенно точно дезертир и, как он же сам признался, расхититель военного имущества. Зря вы рисковали, Юрий Ильич, зря…
— Мы вас, если что, конечно, в обиду не дадим, позвоним или подъедем, если нужно, — сказал Игорь Васильевич. — Но другому бы пришлось отвечать…
— Вот и не нужно за меня заступаться, — упрямо сказал я и придавил сигарету в пепельнице. На этот раз мы сидели уже не в гостиничном номере, а в какой-то квартире в одном из старых, давно вышедших из-под капитального ремонта домов на Садовой. Квартире была полупустая, только большой холодильник шумел в прихожей да в углу большой комнаты стояли два казенных кресла, низкий столик и диван с одним отломанным валиком. Окна были завешаны желтыми газетами, сквозь газеты лупило солнце… Но пепельница на столике, естественно, имелась. — Нет уж, не надо меня защищать, прошу вас…
— Да как хотите, Юрий Ильич, — воскликнул Игорь Васильевич, — как хотите, мы ж понимаем, что вы человек самостоятельный, независимый, смелый, талантливый, гордый, неподкупный…
— И вообще, — закончил Сергей Иванович, который от раза к разу становился все строже и строже, все важнее и важнее, покрикивал и на Игоря Васильевича, и на меня. — Но теперь вопрос другой: ну, прогнали вы эту… даму. И дальше что? Почему же вы дальше не писали, а, Юрий Ильич?
— Что вы имеете в виду? — спросил я, чтобы как-то потянуть время, чтобы, может, снова свести разговор к невнятице, к неконкретной лояльности. — Вообще-то больше и не было ничего… Ну, прохожие разные… бандиты…
— Нет, Юрий Ильич, — тут посерьезнел и Игорь Васильевич, с бандитами все уже ясно. Вы нам напрасно не доверяете, Юрий Ильич. Времена теперь не те, мы ж вам сесть вот предлагаем, а вы… Мы сейчас в трудном положении, Юрий Ильич, а вы не верите. Пока с нами говорите — верите, а потом, как уйдете, так вас кто-то и настроит против нас. Может, жена?
— Почему жена? — я чувствовал себя все увереннее по мере того, как нарастал их напор. — Вот вы говорите, времена не те. А если снова будут те?..
— Что ж вы думаете, Юрий Ильич, мы тогда здесь дыбу поставим, что ли? — обиделся Сергей Иванович. — Разве можно так рассуждать? Вы же нас, лично нас, перед собой видите? Похоже, что мы на такое способны?
— Ну, лично вы, может, и не способны, — замялся я, — но редакция в целом…
— И никто в редакции, уверяю вас! — взялся Игорь Васильевич. — Это все у вас старые стереотипы, как теперь говорят, образ друга… то есть врага… А у нас теперь все кадры сменились, народ грамотный, вон Сергей даже три института кончил, правильно, Сергей?
— Ну, — сказал Сергей Иванович. — А раньше у нас даже подполковники не все читать умели. Вот Игорь Васильевич лично помнит одного, он даже «расстрел» через одно «эс» писал, представляете?
— Представляю, — сказал я, и мы все втроем засмеялись. Хорошо так засмеялись, понимая друг друга…
— Вот я и говорю, — сквозь смех произнес Игорь Васильевич, — если у вас адресок и телефон этого… ну, который вам предлагал кое-что… если остались, вы поделитесь, вам же и легче будет…
— Это ж ведь он и есть, — сокрушенно вздохнул Сергей Иванович, — экстраполятор ихний. Причем тесно связанный с ихними пресловутыми редакциями. С нашими, извиняюсь, коллегами по ту сторону исторических баррикад. Он только числится экстраполятором, а на самом деле имеет звание старшего редактора. Его уже один раз выдворяли даже.
— Действительно, — я ляпнул и остановился. Действительно…
— Что действительно? — Сергей Иванович быстро встал с дивана, на уголке которого он по обычаю устроился, подошел ко мне вплотную, нагнулся — почти лицом к лицу. Пацан этот быстро повзрослел. Губы у него уже были не такие пухлые, а толстые щеки стали обвисать, он был все так же важен, но уже совсем не смешон. — Что действительно? Говорите!
— Я его вроде и раньше видел… — мямлил я. — Довольно известный экстраполятор… Представляет здесь какой-то институт. Не помню…
— А мы помним! — Игорь Васильевич тоже склонился ко мне, два этих лица теперь были так близко к моему, что черты их даже искажались. — Помним: Николай Михайлович Лажечников, потомок эмигрантов, Николас Лаже, представитель института экстраполяции Европейского Сообщества, на самом деле — старший редактор одной из редакций! Адрес, телефон! Быстрее, Юрий Ильич!
— Я потерял, — пробормотал я. — Выронил из куртки…
И тут же атмосфера в комнате снова стала очаровательно дружеской.
— Ну, это совсем другое дело! — опять весь сморщился в сплошную улыбку Игорь Васильевич. — Так бы и сказали! Что вы, ей-богу, Юрий Ильич? Это ж полностью меняет дело… Потерять каждый может.
— Вот я, например, однажды шесть томов совершенно секретного дела потерял, — засмеялся и Сергей Иванович, — когда еще молодым был…
— Точно! — хлопнул себя по колену Игорь Васильевич. — Ровно восемнадцать лет тому назад, когда его только из полковников в стажеры перевели, точно, Сергей?
— Так точно, — подтвердил Сергей Иванович. — Потерял — и ничего. Потерять любой может…
— Из полковников — в стажеры, — повторил я. Ум у меня вовсе заходил за разум.
— Ага, — кивнул Сергей Иванович, — у меня тогда еще только четыре класса было, я вечернюю начальную заканчивал… Ну, полковник, сами понимаете: корову через «ять» писал, одно дело знал — иголки да ногти… А уж потом в один институт поступил, во второй, и пошло… Уже восемнадцатый год стажером. А что? Почему вы этим заинтересовались?
— Я по-нял, — хитро протянул Игорь Васильевич. — Юрия Ильича мое звание интересует, правильно? Так я вам скажу: майор я. В восьмой класс перешел только что, с отличием… Еще вопросы, как говорится, будут?
— Никак нет, — ответил я. — Все ясно. А вы, Сергей Иванович, значит…
— Как двадцать пять лет отслужу, — кивнул Сергей Иванович, — так всех моих институтов как не бывало. Получу снова первое офицерское звание — и в вечернюю. Арифметика, география, то-се…
— Вот так, Юрий Ильич, — заключил Игорь Васильевич. — Обновляем помаленьку кадры. А вы думали, у нас не меняется ничего… Ну, я вижу, вы спешите. Так что пожелаю… А найдете адресок или там телефончик — звоните, ладно?
— Непременно позвоню, — пообещал я, решительно направляясь к двери.
— Или мы позвоним, — сказал Сергей Иванович. Оба они шли вместе со мной, чтобы еще раз пожать мне руку. Мы нежно простились, и я вышел, тихонько притворив за собою дверь. Перед этим я оглянулся. Они стояли рядом и смотрели мне вслед. Выглядели они сегодня внушительно: оба были в форме, с ромбами в петлицах и наградами, в новеньких ремнях и хорошо начищенных сапогах.
Над Садовой желтой гарью светилось небо, жара туманила перспективу, и бешено спешащие машины кучей заворачивали на Маяковку, стараясь прорваться на Брестскую, пока пешеходам не дали зеленый.
Жена была дома, она сидела на кухне, перед нею лежал английский роман и стоял стакан чая с молоком.
— Идем, — сказал я. — Собирайся. У нас уже нет и не будет времени.
Мы вышли на Страстную. Холод перед рассветом был лютый, я снова чертыхнулся: несмотря на мои настояния, жена оделась слишком легко. И, конечно же, брюки она надела старые! Вот порвутся здесь на третий день, что будем делать тогда?.. Но объяснить ей это было невозможно.
— Давай пойдем… — она показала туда, где у края площади уже собиралась небольшая толпа. Там вывешивали сегодняшние «Ведомости». Времени у нас уже оставалось немного, но на минуту мы подойти могли.
Однако протиснуться к газете не удавалось. Стоящие сзади переговаривались:
— Что там сегодня?
— Вроде ничего интересного… Только, говорят, «Тайная биография генерала» сильная…
— Так и называется? Ну, они дают…
— Подумаешь, называется… Они там пишут, что он в партии состоял! Раскопали… Вроде только в девяностом вышел… Даже в райкоме каком-то работал.
— Не может быть… Кто б им позволил такое писать… А еще что?
— Отрывок из старой какой-то рукописи. Не то в восемьдесят восьмом написано, не то в шестьдесят восьмом… А, говорят, сильно написано, как будто вчера, про нас… «Невозвращенец» называется, что ли…
— А написал кто?
— Не помню…
Пробиться к газете я так и не смог. Да мне и не очень хотелось: я точно знал, о каком отрывке речь.
— Ну, наслушалась? — я взял жену под руку. — Пошли, пошли, нечего здесь больше делать.
Мы прошли к Тверской метров десять, когда я понял, что и на этот раз я ухватил счастье за самый последний, ускользающий поручень. Позади раздался шум, мы обернулись…
Толпа у газетного стенда даже не успела дрогнуть. Со стороны Большой Дмитровки раздался частый топот — и в мгновение все читающие оказались окружены плотным кольцом набежавших «витязей» в черных поддевках. В руках у каждого был аккуратно выструганный, светящийся в темноте свежим деревом кол. Кольцо стало сжиматься, как бы выдавливая из себя время от времени редких удачников, раздались негромкие приговоры:
— Жид… жид… жид… так, крещеный, необрезанный, выходи… жид… опять жидовка… русская? «Слово о полку» читай. Сколько знаешь… так, врешь, мало помнишь, стой… жид, жид, жид…
Мы свернули на Тверскую.
В это время где-то вдалеке, в стороне Рогожской и Владимирки раздался звук, рванулся вверх — и тут же распался на эхо, несущееся со всех сторон.
Жена остановилась, в ужасе оглядываясь, поднимая голову к старым облакам на светло-лиловом небе.
— Что это? — спросила она. — Воздушная тревога? Зачем же мы сюда бежали, здесь хуже…
— Просто ты уже забыла, — я крепко прижал ее руку, ей трудно было привыкать. — Это обычные заводские гудки. Видишь, короткие? Значит, сегодня стачка продолжается и за Москву-реку не пройдешь — на мостах танки…
Было уже почти светло. По середине улицы ехали тяжелые грузовики под брезентом, в них сидели пятнистые солдаты. Вся колонна постепенно втягивалась, сворачивая в Чернышевский переулок.
— Куда это их? — жена оглянулась.
— На молебен, наверное, к Воскресению на Успенском, — я не вдавался в подробности, постепенно сама освоится. — Перед отправкой в Трансильванию… Как положено: полковой молебен за победу православного оружия… Идем, идем, надо спешить.
Мы подошли к площади ровно в половине восьмого, в проезд между музеями уже почти невозможно было втиснуться. Отсюда толпа, заполнявшая площадь, казалась сплошной и аморфной, но я знал, что сверху, если бы можно было взглянуть хотя бы с одной из башен или с собора, стали бы видны кольца и извилины этой очереди, плотно слипшиеся зигзаги…
Вместе с боем курантов толпа шарахнулась и отступила, мы едва успели отскочить, чтобы нас не смяли. Теперь мы снова оказались на Манежной. Я знал, что сейчас происходит: это со стороны Маросейки несется кортеж.
Вот они влетели на площадь — семеро всадников клином, на одинаковых белых конях, в форменных белых полушубках, а следом — одинокий танк, в белой же зимней окраске, с ворочающейся вправо-влево, на толпу, башней. Вот засвистела охрана у Спасских ворот — и все, проехали, скрылись… Рабочий день генерала Панаева начался.
— Это правда, что его сопровождают всадники? — спросила жена. — Почему?
— Горючего нет, — ответил я. Про всадников она уже успела услышать от кого-то… — Тише… Сейчас объявят.
Над площадью раздался мощный радиоголос:
— К сведению господ ожидающих! Сегодня в Центральных Рядах поступают в выдачу: мясо яка по семьдесят талонов за килограмм, по четыреста граммов на получающего, хлеб общегражданский по десять талонов за килограмм, производства Общего Рынка — по килограмму, сапоги женские зимние, по шестьсот талонов, производство США — всего четыреста пар. Господа, соблюдайте очередь! Участники событий девяносто второго года и бойцы Выравнивания первой степени имеют право на получение всех товаров, за исключением сапог, вне очереди. Господа, соблюдайте очередь!..
— Идем, — жена дергала меня за руку. — Идем, ты же знаешь, я боюсь толпы. Как-нибудь проживем?
— Проживем, — согласился я, и она удивилась, что я не стал спорить, даже засмеялся.
Мы пошли домой — пошли вверх по Тверской, свернули на Неглинскую, потом в Петровские линии… Ветер утих, тонкий снег под первым же утренним солнцем быстро таял, заливая разбитый асфальт неглубокой водой. Мы шли вон от площадки, к которой я добирался всю ночь и добрался живым только чудом. Но жена не знала этого — она ведь шла только от Страстной…
Обгоняя нас и навстречу шли люди, среди них все больше попадались в одинаковых телогрейках защитного цвета. Это были беглецы из Замоскворечья, из Вешняков и Измайлова, из рабочих районов, где уже вовсю орудовали «отряды контроля» — боевики Партии Социального Распределения. Там отбирали все до рубашки и выдавали защитную форму. Там у проходных бастующих второй месяц заводов варили в походных кухнях и разливали бесплатный борщ. И иногда с котелком в руках в очереди появлялся сам Седых, могущественный глава Партии, легендарный рабочий лидер…
— Проживем, — сказал я, сунул руку в карман куртки и вытащил твердый бумажный прямоугольничек. Телефон, адрес… «…если захотите изменить свою жизнь — милости прошу…» С трудом перегибая толстую бумагу, я мелко изорвал карточку и швырнул обрывки на водосток. Половина из них тут же унеслась в решетку вместе с талой грязью, остальные поплыли вдоль тротуара…
— Смотри, — сказала жена, — какая странная машина.
Я поднял глаза. От дальнего перекрестка нам навстречу медленно ехали разбитые «Жигули», правого крыла у них не было совсем, левое было смято, по переднему стеклу разошлась густая сетка трещин. За рулем, как всегда щурясь, сидел Игорь Васильевич. Сергей Иванович, сидящий на втором переднем сиденье, высунулся в боковое окно и укоряюще грозил мне пальцем. В руке он держал сильно ободранный никелированный «тэтэ», поэтому грозить пальцем ему было неудобно, приходилось снимать этот довольно пухлый указательный палец со спуска, сильно выставлять его в сторону и качать всей кистью с большим тяжелым пистолетом.
Я покосился на жену. Близоруко щурясь, она присматривалась к едущим навстречу. Волосы из-под вязаной шапки выбились, очки слезли почти на самый кончик носа, неистребимый румянец пылал на щеках… И здесь у нее был всегдашний вид посторонней. На месте она была бы, конечно, только там, куда звал нас ночной барин… Там пьют чай с молоком, читают семейные романы и не признают открытых страстей. Скучно, но достойно. Что ж, телефон я вспомню, если понадобится…
— Это твои знакомые? — спросила она. — Кто это? Из «Вестника»? А что у него в руках? Ну, что ты молчишь? С тобой невозможно разговаривать…
— Знакомые, — сказал я. — Но здесь я их почему-то совсем не боюсь… Здесь все будет нормально. Главное — что мы уже не там.
«Жигули» подъехали совсем близко, Сергей Иванович стал опускать руку. Я втолкнул жену в нишу, мимо которой мы как раз проходили. Когда-то здесь, наверное, стояла каменная ваза, теперь ниша пригодилась для человека.
Я толкнул ее — и рухнул на землю, уже расстегнув кобуру под курткой, уже готовый. Здесь я их совсем не боялся. Здесь я привык и в случае опасности успевал лечь и прижаться к земле.