Новая модель реальности Руднев Вадим
© Руднев В.П, 2016
© Издательский дом Высшей школы экономики, 2016
От автора
К этой небольшой книге я шел без малого 30 лет. В 1984 году, еще при Советской власти, я начал писать статью «Текст и реальность: Направление времени в культуре», где постулировал, опираясь на идеи Ганса Рейхенбаха, изложенные им в книге «Направление времени», что реальность в соответствии со Вторым началом термодинамики движется в положительном направлении времени, в сторону накопления энтропии, а текст – в противоположном направлении накопления информации. По тем временам в России издать такую работу было невозможно, и стараниями западных коллег она вышла в Вене, в одном из томов «Wiener slavistischer Almanach» в 1988 году. Далее в книгах «Морфология реальности» и «Прочь от реальности» (2000) я выдвинул концепцию, в соответствии с которой реальность есть сложнейшая система знаковых систем. Причем настолько сложная, что обычный пользователь воспринимает ее как естественную систему. На этом я успокоился на долгие годы.
В 2007 году я написал книгу «Введение в шизореальность» (опубликована в 2011 году), где под влиянием идей английского психиатра Тимоти Кроу предложил термин «шизореальность», означающий повседневную обыденную и иллюзорную реальность, противопоставленную невидимой подлинной реальности чистых смыслов, во многом соответствующую реальности шизофреника.
В 2012 году в книге «Новая модель шизофрении» я пришел к выводу, что никакой реальности вообще не существует, и все мы, включая Господа Бога, являемся лишь галлюцинирующими галлюцинациями. Однажды ночью я проснулся с ужасным ощущением, что реальность все-таки существует. Это был, что называется, «удар под дых». Но как же устроена эта реальность? На этот вопрос я пытаюсь дать ответы в настоящей книге. Во многом она является возвратом к идеям моей молодости о противопоставлении «реальности», движущейся по времени в сторону накопления энтропии, и текста, движущегося по времени в направлении накопления информации. В настоящей книге я вообще отказался от противопоставления текста и реальности. В основу моей новой концепции легло убеждение, что реальность есть наррация, а изучающая ее дисциплина должна быть названа нарративной онтологией. Далее я исхожу из того, что реальность в рамках ее новой модели является не просто наррацией, но системой зашифрованных посланий. Целью человека в жизни является расшифровка как можно большего числа посланий реальности. Затем я представил техническую сторону новой модели реальности в виде ленты Мёбиуса, которая парадоксальным образом движется одновременно в противоположных направлениях, в сторону увеличения информации («против жизни», по выражению английского мыслителя Мориса Николла) и в сторону увеличения энтропии («по жизни»). Поскольку внутренние и внешние процессы на ленте Мёбиуса все время меняются местами, то элементы новой модели реальности «упорствуют» (по выражению Делёза) в постоянном превращении, проникновении друг в друга и отождествлении друг с другом. По моему убеждению, мы все живем в рамках новой модели реальности, сами не замечая этого. Уверен, что книга «Новая модель реальности» поможет читателю в этом убедиться.
Выражаю сердечную признательность и благодарность моему парижскому другу, замечательному филологу Ефиму Курганову, прочитавшему рукопись этой книги и сделавшему мне массу замечаний и добавления, бльшую часть которых я учел в процессе работы над книгой.
Я желаю всем счастья.
I. Реальность как наррация
В самом деле, если мы понимаем реальность как рассказ, то кто рассказывает и о чем? Здесь поможет аналогия с ситуацией сновидения, как ее когда-то обрисовал Н. Малкольм [Малкольм, 2014]. Люди рассказывают друг другу сны. Если бы это было не так, понятие сновидения просто не возникло бы. Люди рассказывают друг другу события. Иначе понятия реальности просто не возникло бы. Но это не просто аналогия, так как сновидение и реальность образуют континуум. Сновидения перетекают в реальность и наоборот, человек грезит наяву, мечтает, что-то воображает, чего на самом деле не было. Он думает: «А вот если бы…» Он вспоминает свой сон, воображает, что это так было и на самом деле. И так далее. Сновидение, как ни парадоксально, проще реальности, как детская игра в войну проще настоящей войны.
Я думаю, что новейшие данные физики совпадают с древними учениями упанишад и буддизма. Я имею в виду, что «рассыпание» мира на элементарные частицы сродни тем элементам сновидения, которых, как мы думаем, не существует. (Но я не настаиваю на этом.)
Со сновидением все относительно понятно. Я просыпаюсь и рассказываю сон. А как рассказывают реальность? Я прихожу домой и говорю жене: «Ты знаешь, я сегодня видел нечто необычное – на улице дрались две девушки». Но может быть и так. Я прихожу домой с прогулки, и жена меня спрашивает: «Ну что ты видел?» – «Ничего». – «Ну как ничего?» – «Я просто гулял и ничего не видел. Ну, дома, деревья, машины, улицы. Нет, еще я видел двух кошек». Вот это – начало наррации. Нечто необычное. Но то, что мы называем реальностью, это не наррация в обычном смысле. Реальность скучна, неинтересна, и рассказ о ней, как скучный документальный фильм или как первые фильмы русских концептуалистов (параллельное кино). Стоит человек и диктует машинистке письмо. Машинистка печатает. Вот и весь фильм (братья Олейниковы). Хорошо, я прихожу домой, и дома никого нет. Я никому ничего не рассказываю. Мне некому рассказать о том, что я видел. Я разочарован. Почему у нас есть потребность рассказать о том, что видел, слышал, даже чувствовал, о том, что тебе рассказывали на работе, и т. д.? Это можно назвать нарративной потребностью. Нам хочется поделиться реальностью. Я включаю телевизор. Мне рассказывают в новостях о внешнем мире, о реальности. Этот рассказ всегда искажен, не только сейчас, во время войны в Украине. Вспомним Ж. Бодрийяра или советское телевидение. Видимо, реальность так устроена, что в ней особенно удобно врать. Возможность монтажа и т. д. Меня спрашивают: «Почему ты не смотришь телевизор? Неужели тебе не интересно узнать, что происходит во внешнем мире?» Это все равно, что спросить: «Неужели ты не любишь, когда тебе рассказывают сказки?»
Эта книга началась так. Я стоял на балконе и увидел, как из-за угла вышел человек, прошел через проходной двор и скрылся за углом. Я понял, что это был действительно человек, а не мое сновидение этого человека, что этот человек – часть реальности. Тогда я засмеялся, так для меня это было неожиданно. Главное не в том, существует реальность или не существует, а в том, что она собой представляет. Реальность нарративна по своей природе.
Но зачем вообще что-то рассказывать? Вот просто стоит дом. Вот просто камень лежит на дороге. Но ведь это уже рассказ, во всяком случае, начало рассказа. Хорошо. Камень – это элемент внешнего мира, и дом – это элемент внешнего мира. Об этом камне никто никогда не рассказывал, и он никогда никому не снился. Такое вполне возможно. Ну и что же? Разве можно представить себе камень, о котором в принципе нельзя рассказать? Реальность рассказывает о себе сама. Когда появилась наррация? Вероятно, «в тот момент», когда появилась наррация, появилась и реальность. То есть мы реальность связываем с человеком. А до человека никакой реальности не было. Но что-то же было? Может быть, самое интересное как раз и состоит в том, что же это было. Хорошо, допустим, мы исходим из того, что реальность – это наррация, рассказ неизвестно кого неизвестно о чем. Любой рассказ, любая история состоит из предложений, пропозиций, высказываний. Предположим, я тебе рассказываю, как я ехал домой с Рижского вокзала, проводив тебя на поезд. Я начал свой рассказ так:
(1) В метро была страшная давка.
Согласно перформативной гипотезе Дж. Росса и А. Вежбицкой любое декларативное высказывание является скрытым перформативом, любое предложение – скрытым речевым актом. Я тебе рассказываю о чем-то. Таким образом, в любом высказывании, скрывающем речвой акт, есть либо эксплицитная, либо срытая пропозициональная установка. Я тебе что-то сообщаю. Я о чем-то рассказываю. О чем я рассказываю тебе? О реальности. И этот рассказ и есть реальность. Другой не существует. Реальностью, на мой взгляд, было не то, что, когда я ехал в метро, там была давка, а мой рассказ об этом. Почему? Тут все достаточно просто. С традиционной точки зрения событие либо произошло, либо не произошло. Например, я его выдумал. На самом деле я не давился в метро, а ехал на такси. То есть у высказывания, выражающего событие, должна быть логическая валентность, или истинностное значение, то есть оно должно быть либо истинным, либо ложным. Но Г. Фреге доказал, что у косвенного контекста, то есть у содержания пропозициональных установок, нет логической валентности, другими словами, оно не является ни истинным, ни ложным. Логическая валентность есть только у самой пропозициональной установки. То есть, в терминах Фреге, на место денотата в косвенном контексте становится смысл, а смысл безразличен к истинности или ложности. Я рассказываю тебе что-то. Стало быть, можно утверждать реальность моего рассказа, а не того, о чем я рассказываю. Содержание моего рассказа (давка в метро и т. д.) полностью на моей совести, на совести нарратора. И вовсе не обязательно, что я все это сознательно выдумал. Реальность в нашем смысле не имеет отношения к истинности или ложности. Тот факт, что я ехал в метро в толкучке 28 марта 2014 года, имеет такой же логический статус, как «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». Но тогда остается реальность (в традиционном смысле) самой пропозициональной установки. Я что-то рассказываю тебе. Есть я, и есть ты, и есть мой рассказ. «Реальность» (для удобства мы будем в кавычки брать реальность в традиционном смысле) того, что я рассказываю доказать нельзя, но можно доказать «реальность» того факта, что я тебе что-то говорю, то есть пропозициональной установки.
Но разве этого не достаточно? Того что я и ты, вполне «реальны». Но кто удостоверит нашу «реальность»? А что значит удостоверить реальность чего бы то ни было? Это значит, путем верификации показать ее истинность или ложность. Итак, есть пропозициональная установка
(2) Я тебе что-то рассказал, неважно что.
Мы просто разговариваем. Но из чего следует, что мы реальны? И в каком смысле мы реальны, в традиционном, в том, что про нас можно сказать, существуем мы или нет, или в том смысле, что мы часть какой-то наррации? Доказывать, существуем мы или нет, пустое дело. Всё существует каким-то образом, и круглый квадрат существует в невозможном возможном мире, и сам глагол «существовать» – очень плохой и многозначный. Все это мы уже проходили. Гораздо интереснее понять, можно ли сказать, что мы являемся частью некой наррации. Что про нас кто-то рассказывает. Кто-то смотрит про нас фильм. Да и как же иначе? Кто-то должен засвидетельствовать событие нашего разговора, и здесь традиционная точка зрения и наша нарративная почти совпадают. Но если некому засвидетельствовать событие или факт нашего разговора, то никаких других доказательств того, что мы реальны нельзя представить. Кроме той сомнительной, что за нами всеми наблюдает Бог с небес.
Должна быть какая-то другая пропозициональная установка. Это история про то, как Вадик рассказывал Тане о том, как он возвращался с Рижского вокзала. Кому придет в голову рассказывать эту историю? Ну, вот я ее рассказываю, например. Но почему реальность – это непременно наррация? Почему мы должны доказывать друг другу, что мы не выдуманные персонажи? Просто есть некоторые тела и организмы, у которых есть еще сознание и даже бессознательное. Почему нельзя сказать, что реальность – это просто совокупность бездушных вещей? Но каких вещей? Как называются эти вещи? Если они как-то называются, то, стало быть, кто-то их назвал. Нарек. Кто-то сказал: это – море, это – скала, это – дерево. По законам нашего языка называть может только одушевленное существо. Даже само слово «вещь» должен был кто-то придумать. Но как рассуждают наивные материалисты? Вот просто стоят горы, просто шумит ветер, и море бьет волнами о камни. Вот это и есть реальность.
В чем их наивность? В сущности, что такое наррация? Это некий двучлен, на одном конце которого жизнь, а на другом – смерть. Все это в древнем сознании было очень запутано и переплетено. Еда связана с жертвоприношением, то есть со смертью, смерть с рождением, рождение с жатвой и т. д.:
Три наших понятия – «смерть», «жизнь», «снова смерть» – для первобытного сознания являются единым взаимно-пронизанным образом. Поэтому «умереть» значит на языке архаических метафор «родить» и «ожить», а «ожить» – «умереть» (умертвить) и «родить» (родиться). И вот видим отцов и матерей, умерщвляющих своих детей: этим они дают им бессмертие. Мы видим в мифе и обряде проглатывание детей, божества, человека, и в этом акте проглатывания рот метафорически уподобляется земле, чреву, преисподней, рождающему органу. Проглатывая, человек оживляет объект еды, оживая и сам; «еда» – метафора жизни и воскресения. Принести в жертву – это, как указывают Тантал и Фиест, значит съесть. И значит «спасти», сделать смерть жизнью [Фрейденберг, 1997, с. 64].
Фрейденберг при этом говорит очень четко (в другой работе): «Наррация – это понятийный миф» [Фрейденберг, 1978, с. 227], то есть замена архаического мифа, когда рассказ одновременно является действием, обрядом, магией и т. д. Что значит «понятийный миф»? У нас все разобщено. Если о еде, то только о еде. Если о любви, то преимущественно о любви (хотя «Давайте, поужинаем вместе»). Если о дожде, то о дожде, забыв мифологические предпосылки разговоров о погоде. Но на самом деле архаический миф продолжает присутствовать и не только в оставшихся традиционных ритуалах, например, поминках, где еда связана со смертью, и это осознается поминающими. Миф разлит повсюду, подобно тому как в христианстве осталась языческая традиция в народных верованиях. В самой сути мифа нейтрализация «метафор» жизни и смерти через огромное число опосредований. Но любой рассказ, любая наррация это повествование, на одном конце которого жизнь, а на другом – смерть. Так, мой рассказ о том, как я возвращался с Рижского вокзала, в сущности, посвящен тому, как мне удалось уцелеть в давке в метро, о том, как я остался жить и добрался до дома. Это малая «Одиссея». Но не преувеличение ли это, что любой рассказ – это рассказ о жизни и смерти? Можно ведь рассказать просто какую-то ерунду: «Приснился раз, Бог весть с какой причины, советнику Попову странный сон: поздравить он министра в именин в приемный зал вошел без панталон…» Причем здесь жизнь и смерть? Но как же? Он в финале, чтобы спасти свою жизнь, заложил всех своих друзей и знакомых. Ну, хорошо. «Без окон, без дверей, полна горница людей». Загадка – это тоже дискурс, языковая игра, род наррации. Где здесь жизнь и смерть? Но подумайте сами: без окон, без дверей – они же там все задохнутся! Хорошо, это шутка. Возьмем просто предложение «Я вижу дерево» (из поздних дискуссий Д. Мура и Л. Витгенштейна). Просто я вижу дерево. Но так не бывает. Нужно придумать контекст. Вот я смотрю в окно, вижу дерево и думаю, что я скоро умру, и оно меня переживет. Гляжу ль на дуб уединенный и мысль: патриарх лесов переживет мой век забвенный, как пережил он век отцов. Или наоборот. Смотрю на старое дерево и думаю, что эту смоковницу нужно спилить. Нет, про деревья сколько угодно. Дуб князя Андрея, например. Это понятно. Мировое древо. Пример неудачный. Хорошо, вот стихотворение В. Брюсова:
О закрой свои бледные ноги.
Но это стихотворение не о смерти и жизни, а о сексе. Но вспомним хотя бы статью С. Шпильрейн «Деструкция как причина становления»: любовь, секс, рождение и смерть – все там увязано воедино. Хорошо. Допустим, мы действительно на огромном количестве примеров показали, что любой дискурс связан с диалектикой жизни и смерти. Что же это нам дает в плане того, что реальность – это наррация? Поскольку наррация вышла из мифа, где нет разграничения реального и вымышленного, а миф – это нейтрализатор жизни и смерти, то наррация-реальность – это естественное расподобление понятий жизни и смерти и их трагическое расподобление. А о чем вообще говорить, как не о жизни и смерти? Но надо сказать, что, по сути, неразграниченность подлинного и кажущегося, определяющего миф, осталась в нашей жизни. Ну что это за разграничения! Статья в газете – это правда, а роман в книжке – это вымысел. Поверхностное и даже, в определенном смысле, мнимое разграничение. Есть различные речевые жанры со своей поэтикой и языковые игры со своими правилами. Но противопоставление документального вымышленному – такое же искусственное и надуманное, как материалистическое представление о реальности, существующей вне и помимо нашего сознания. В сущности, мой рассказ о том, как я добирался от Рижского вокзала домой, принципиально ничем не отличается от романа «Шум и ярость». Там, кстати, недаром процитирована строка из Шекспира: «Жизнь – это повесть, рассказанная идиотом, полная шума и ярости, но не имеющая никакого смысла». Но как же так? Бенджи Компсон выдуман У. Фолкнером. А нас с тобой тоже кто-то выдумал? И получается, что если нет разграничения между вымыслом и реальностью, то Бенджи Компсон и Уильям Фолкнер имеют одинаковый логический статус. Это кажется непонятным. Но мы ведь доказали, что поскольку денотатом любого косвенного контекста является его смысл, безразличный к логической валентности, – а все на свете контексты суть косвенные, – то проверить, жил ли на свете писатель Уильям Фолкнер, логически невозможно. Кто-то считает что жил, кто-то с этим не согласен. Вспомним «шекспировскую проблему». Но Бенджи Копмсон-то на свете точно никогда не жил, это вымышленный персонаж, его никогда на свете не было. И это абсолютно точно! Но почему же тогда Д. Андреев рассматривал судьбу князя Андрея Болконского (и других персонажей русской литературы) наравне с судьбой Лермонтова, Толстого (которого он называет отцом Андрея Болконского)?
Возможно, что в следующем эоне, когда преображенное человечество приступит к спасению сорвавшихся в Магмы и Ядро Шаданакара, тот, кто нам известен как Андрей Болконский и ныне находящийся в Магирне, обретет свое воплощение в Энрофе и примет участие в великом творческом труде вместе со всеми нами [Андреев, 2006, с. 528].
И A. C. Пушкин говорил, что Татьяна выскочила замуж помимо его воли. Все это очень непростые вещи, отмахиваться от которых легкомысленно.
Сколько же вообще существует на свете видов наррации? Сколько существует реальностей (Разве реальность не одна на всех?)? Это равносильно тому, чтобы спросить, сколько существует языковых игр? Какие там у Витгенштейна? Ну, скажем, забивание молотком гвоздя. Это языковая игра? А то! А это реальность? Кто бы сомневался! А вот можно ли забивание гвоздя молотком назвать наррацией? Я сразу представил себе картину: стоит мужик и забивает гвоздь в стену. Молча. Но ведь я много раз наблюдал эту картину и, наверное, хотя я не мастак в таких делах, мне самому приходилось быть этим мужиком, забивающим гвоздь в стену. Ну, вот картина – причем жанровая картина – это наррация. Картина под названием «Мужик забивает гвоздь в стену». Вспомним дядю Поджера из романа Джерома «Трое в одной лодке, не считая собаки»:
Потом он снимает пиджак и принимается за работу. Он посылает горничную купить гвоздей на шесть пенсов и шлет ей вдогонку одного из мальчиков, чтобы сказать ей, какой взять размер. Начиная с этой минуты, он постепенно запрягает в работу весь дом.
– Принеси-ка мне молоток, Уилл! – кричит он. – А ты, Том, подай линейку. Мне понадобится стремянка, и табуретку, пожалуй, тоже захватите. Джим, сбегай-ка к мистеру Гогглсу и скажи ему: «Папа вам кланяется и надеется, что нога у вас лучше, и просит вас одолжить ваш ватерпас». А ты, Мария, никуда не уходи, – мне будет нужен кто-нибудь, чтобы подержать свечку. Когда горничная воротится, ей придется выйти еще раз и купить бечевки. Том! Где Том? Пойди сюда, ты мне понадобишься, чтобы подать мне картину.
Он поднимает картину и роняет ее. Картина вылетает из рамы, дядя Поджер хочет спасти стекло, и стекло врезается ему в руку. Он бегает по комнате и ищет свой носовой платок. Он не может найти его, так как платок лежит в кармане пиджака, который он снял, а он не помнит, куда дел пиджак. Домочадцы перестают искать инструменты и начинают искать пиджак; дядя Поджер мечется по комнате и всем мешает.
– Неужели никто во всем доме не знает, где мой пиджак? Честное слово, я никогда еще не встречал таких людей! Вас шесть человек, и вы не можете найти пиджак, который я снял пять минут тому назад. Эх вы!
Тут он поднимается и видит, что все время сидел на своем пиджаке.
– Можете больше не искать! – кричит он. – Я уже нашел его. Рассчитывать на то, что вы что-нибудь найдете, – все равно что просить об этом кошку.
Ему перевязывают палец, достают другое стекло и приносят инструменты, стремянку, табуретку и свечу. На это уходит полчаса, после чего дядя Поджер снова берется за дело. Все семейство, включая горничную и поденщицу, становится полукругом, готовое прийти на помощь. Двое держат табуретку, третий помогает дяде Поджеру взлезть и поддерживает его, четвертый подает гвоздь, пятый – молоток. Дядя Поджер берет гвоздь и роняет его.
– Ну вот, – говорит он обиженно, – теперь гвоздь упал.
И всем нам приходится ползать на коленях и разыскивать гвоздь. А дядя Поджер стоит на табуретке, ворчит и спрашивает, не придется ли ему торчать там весь вечер.
Наконец гвоздь найден, но тем временем дядя Поджер потерял молоток.
– Где молоток? Куда я девал молоток? Великий боже! Вы все стоите и глазеете на меня и не можете сказать, куда я положил молоток!
Мы находим ему молоток, а он успевает потерять заметку, которую сделал на стене в том месте, куда нужно вбить гвоздь. Он заставляет нас всех по очереди взлезать к нему на табуретку и искать ее. Каждый видит эту отметку в другом месте, и дядя Поджер обзывает нас одного за другим дураками и приказывает нам слезть. Он берет линейку и мерит снова. Оказывается, что ему необходимо разделить тридцать один и три восьмых дюйма пополам. Он пробует сделать это в уме и приходит в неистовство. Мы тоже пробуем сделать это в уме, и у всех получается разный результат. Мы начинаем издеваться друг над другом и в пылу ссоры забываем первоначальное число, так что дяде Поджеру приходится мерить еще раз.
Теперь он пускает в дело веревочку; в критический момент, когда старый чудак наклоняется на табуретке под углом в сорок пять градусов и пытается отметить точку, находящуюся на три дюйма дальше, чем он может достать, веревочка выскальзывает у него из рук, и он падает прямо на рояль. Внезапность, с которой он прикасается головой и всем телом к клавишам, создает поистине замечательный музыкальный эффект.
Тетя Мария говорит, что она не может позволить детям стоять здесь и слушать такие выражения.
Наконец дядя Поджер находит подходящее место и приставляет к нему гвоздь левой рукой, держа молоток в правой. Первым же ударом он попадает себе по большому пальцу и с воплем роняет молоток прямо кому-то на ногу.
Тетя Мария кротко выражает надежду, что когда дяде Поджеру опять захочется вбить в стену гвоздь, он заранее предупредит ее, чтобы она могла поехать на недельку к матери, пока он будет этим заниматься.
– Вы, женщины, всегда поднимаете из-за всего шум, – бодро говорит дядя Поджер. – А я так люблю поработать.
Потом он предпринимает новую попытку и вторым ударом вгоняет весь гвоздь и половину молотка в штукатурку. Самого дядю Поджера стремительно бросает к стене, и он чуть не расплющивает себе нос.
Затем нам приходится снова отыскивать веревочку и линейку, и пробивается еще одна дырка. Около полуночи картина, наконец, повешена – очень криво и ненадежно, – и стена на много ярдов вокруг выглядит так, словно по ней прошлись граблями. Мы все выбились из сил и злимся – все, кроме дяди Поджера.
– Ну, вот видите! – говорит он, тяжело спрыгивая с табуретки прямо на мозоли поденщице и с явной гордостью любуясь на произведенный им беспорядок.
– А ведь некоторые люди пригласили бы для такой мелочи специального человека.
Но представим себе, что перед нами картина В. Кандинского. Вот эта, например.
Или эта.
Вообще абракадабра – это наррация? Например, пфвлпофжвщпшлровжафлд (случайный набор букв) – где здесь диалектика противопоставления жизни и смерти? Я скажу, где. Каждый текст имеет начало (рождение) и конец (смерть). Вот и все. И в этом сообщении «много шума и ярости, но нет никакого смысла». В сущности, «пфвлпофжвщпшлровжафлд» – это и есть жизнь, реальность, внешний мир. Мы говорим о тексте и о реальности. Но текст это тоже реальность. В любой абракадабре психоаналитик уровня У. Биона нашел бы массу ассоциаций. А причем здесь реальность? Что такое реальность? Это агломерат событий, фактов, предложений, вещей, имен. Это такой семантический металлолом, плюшкинская свалка, но каждая вещь в этой свалке может быть бесценной. Вспоминаю финал фильма Владимира Мирзоева «Человек, который знал все», где фэбээровец, мечтающий о славе режиссера, по наводке главного героя, находит на свалке рукопись сценария, который называется «Человек, который знал все». Я хочу сказать, что если что-то не структурировано, то это не значит, что оно бессмысленно. Ничего бессмысленного вообще не бывает. В реальности все пригодится.
Но есть естественно-научные процессы, которые очень трудно будет редуцировать к наррациям или, скорее, наоборот, возвести к наррациям. Вот простой классический пример на второе начало термодинамики. Мы наливаем в чашку кофе и сливки, и они необратимо смешиваются. Но если мы заснимем этот процесс на камеру и прокрутим ее в обратном направлении, то мы увидим, как сливки выползут из чашки обратно и вольются в бутылку, из которой мы их выливали. Смешение сливок и кофе необратимо, их невозможно вновь разделить. Это и есть реальность. Но это не так! Людвиг Больцман, основатель статистической термодинамики, доказал, что процессы, подобные разделению кофе и сливок, не являются логически невозможными, но лишь ничтожно вероятными. И мы вполне можем представить какую-то, условно говоря, электронную центрифугу, которая разделит этот кофе и эти сливки, и тем самым будет доказано, что так называемые естественно-научные процессы – это те же наррации. И физика – это такая же примерно наука, как филология, наука метафор. И физики это знают лучше всех. Об этом, к примеру, говорит принцип неопределенности Гейзенберга, расширенное понимание которого гласит, что на любой процесс влияет наблюдатель, и потому любой процесс является потенциальной наррацией. Поэтому естественные науки не могут существовать в отрыве от человека. В. Гейзенберг сам писал неоднократно об этом:
Отчетливее всего эта новая ситуация выступает именно в современном естествознании. Здесь оказывается – выше я уже описал это, – что те составные части материи, которые мы первоначально считали последней объективной реальностью, вообще нельзя рассматривать «сами по себе», что они ускользают от какой бы то ни было объективной фиксации в пространстве и во времени, и что предметом научного анализа в принципе может быть только наше знание об этих частицах. Целью исследования поэтому уже не является познание атома и его движения «самих по себе», то есть вне зависимости от экспериментально поставленного вопроса. Мы с самого начала находимся в средоточии взаимоотношений природы и человека, и естествознание представляет собой только часть этих отношений, так что общепринятое разделение мира на субъект и объект, внутренний мир и внешний, тело и душу больше неприемлемо и приводит к затруднениям. Стало быть, и в естествознании предметом исследования является уже не природа сама по себе, а природа, поскольку она подлежит человеческому вопрошанию, поэтому и здесь человек опять-таки встречает самого себя.
‹…›
Если в наше время можно говорить о картине природы, складывающейся в точных науках, речь, по сути дела, идет уже не о картине природы, а о картине наших отношений к природе. Старое разделение мира на объективный ход событий в пространстве и времени, с одной стороны, и Душу, в которой отражаются эти события, – с другой, иначе говоря, картезианское различение res cogitans и res extensa уже не может служить отправной точкой в понимании современной науки. В поле зрения этой науки, прежде всего, – сеть взаимоотношений человека с природой, те связи, в силу которых мы, телесные существа, представляем собой часть природы, зависящую от других ее частей, и в силу которых сама природа оказывается предметом нашей мысли и действия только вместе с самим человеком. Наука уже не занимает позиции наблюдателя природы, она осознает себя как частный вид взаимодействия человека с природой. Научный метод, сводившийся к изоляции, объяснению и упорядочению, натолкнулся на свои границы. Оказалось, что его действие изменяет и преобразует предмет познания, вследствие чего сам метод уже не может быть отстранен от предмета. В результате естественно-научная картина мира, по существу, перестает быть только естественно-научной (Примеч. авт.) [Гейзенберг, 1987, с. 300–303].
Реальность бывает внешней и внутренней. Есть внутренняя реальность дома, куда человек прячется от непогоды. Есть внутренняя реальность утробы, откуда человек рождается. Есть психическая внутренняя реальность, например, реальность бессознательного. Какие наррации они несут? Соотношение внешнего и внутреннего – это соотношение внешнего понятного и внутреннего непонятного, но гораздо более важного послания. Человек всегда стремится домой. Что он этим хочет сказать? Я представляю себе ситуацию своего возвращения с Рижского вокзала. Что я хотел сказать себе? Что я хочу наконец попасть домой, чтобы быть в безопасности? А зачем быть в безопасности? Разве среди людей опасно? Утром человек идет на работу. Он отдохнул и не боится. Люди ему кажутся даже приятны. Он обменивается с ними внешними наррациями. Но вечером, когда он устал, он возвращается в домашнее тепло к жене и детям. Я хотел написать книгу о загадочной реальности простых людей, которые приходят домой и смотрят телевизор. Едят, разговаривают и смотрят его. Органическая реальность. Чего же я хотел, вернувшись с Рижского вокзала, проводив тебя в Апшуциемс? Русский философ может писать только о себе, тогда он удачен, как Розанов и отчасти поздний Шкловский. Хорошо, так чего я искал в пустом доме, где не было тебя? Я думал, что ищу в реальности второго порядка, но не телевизора, а утробы. Думал, лягу, накроюсь одеялом с головой и засну. Вместо этого я стал писать книгу. Что такое внутренняя реальность третьего порядка? Это то, зачем я стал писать эту книгу. Это можно выразить двумя словами – Царствие Небесное. Да, я в твоем отсутствии искал Царствия Небесного как внутренней реальности высшего порядка.
Реальный смысл человеческого существования на земле можно найти не во внешней жизни и земных объектах, а в идее трансформации, которая, происходя в человеке, ведет к этому состоянию – Царствию Небесному. Таким образом, все беды и горести, все личные трагедии, все тревоги, разочарования и обиды, так же как все радостные события и счастливые моменты, которые каждый человек время от времени переживает, в свете Царствия Небесного, не что иное, как средства для достижения цели. Сами по себе они лишены какого-либо значения и не имеют ничего общего с Божьей волей. Человек должен отвернуться от мира и обратиться к себе [Николл, 2006, с. 115, 127, 134].
Но я не готов к обретению Царствия Небесного, поэтому я стал писать книгу. Внутреннее, говорит М. Николл, это то, что невозможно постичь при помощи ощущений. Чтобы обрести Царствие Небесное, недостаточно выключить телевизор и выглянуть из-под одеяла. Надо совершить подвиг не писания книги. Нет, этого тоже мало. Можно и писать книгу, можно даже смотреть телевизор с ощущением внутренней реальности в себе. Внутренняя реальность высшего порядка это не наррация о Царствии Небесном. Царствие Небесное анарративно. Оно является вещью в себе за пределами пространства и времени.
Не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там. Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть [Лк. 17:20–21].
А где внутри нас? Где именно внутри? Параметры как внутренней, так и внешней реальности регулируются повторением и различием [Делёз, 1997]. Повторение обыкновенно связывают с ритуалом. Это в определенном смысле неверно: ритм повторения лежит в основе человеческого дыхания, где вдох связывается с жизнью, а выдох – со смертью (или наоборот; в данном случае это неважно, в свете того, что жизнь переходит в смерть, а смерть в жизнь). Но одного повторения мало. Нужно различие. Человек не может все время дышать и только – это человек, который находится в коме. На дыхание большое внимание обращал O. Мандельштам:
- …За радость тихую дышать и жить
- Кого, скажите, мне благодарить?..
- …На стекла вечности уже легло
- Мое дыхание, мое тепло.
- Из омута злого и вязкого
- Я вышел тростинкой шурша
- И страстно, и томно, и ласково
- Запретною жизнью дыша.
В определенном смысле повторение – это аналог протяженности, а различие – это аналог мышления. Повторение и различие связаны диалектически подобно тому, как связаны внутреннее и внешнее. Не понимаю. Подробнее! Например, что-то можно вывернуть наизнанку. Внутреннее станет внешним, а внешнее – внутренним. Вспомним также ленту Мёбиуса. Но это не все. Можно ли изнутри вывернуть Царство Небесное так, чтобы оно было внешним? Другими словами, можно ли заменить высшее внутреннее состояние внешними делами. Можно пожертвовать внутренним во имя внешнего, нирваной – во имя счастья других людей – так поступали Боддххисавты. Хватит пока об этом. Но какие наррации несут нам повторения и различия? Прежде всего, информацию о жизни и смерти: если дышит, значит, жив.
Что является главным признаком реальности? Тот факт, что она несет нам какое-то сообщение, которое одновременно является действием. В общем, единицей реальности является речевой жанр, или языковая игра, примем до поры до времени, что это синонимы.
Я иду по улице. – «Что ты делаешь?» – «Да разве ты не видишь – я иду по улице». А кому ты это говоришь? Ведь никто тебя об этом не спрашивает. Меня реальность об этом спрашивает, например, другие люди. Если я иду по улице, а навстречу мне идут другие люди, то они краешком сознания меня косвенно спрашивают: что он делает? А! Он идет по улице. Или он остановился, потому что у него развязался шнурок. Ритм шага как res extensa, пожалуй, является, следующим по важности после ритма дыхания. Вероятно, следующий по важности – это наиболее сложный ритм человеческой речи. Интонация, соотношения гласных и согласных, долготы и прочее. Ведь Ж. Лакан определил человека как говорящее животное.
Но нам более важны в данном случае такие вещи, как шаг, потому что нам необходимо отделить человеческую ходьбу от передвижения животного. Почему о животном нельзя сказать, что он сделал шаг. Можно сказать, что шаг может быть коротким, быстрым и т. д., но и животное может передвигаться быстро, медленно и т. д. Можно сказать, что кардинальным отличием человеческого шага является его осмысленность. Здесь нам могут возразить, что мы лишаем животный мир осмысленности. Если собака куда-то бежит, то ведь в этом есть определенный смысл. Нет, это мы вкладываем в него смысл, мы, изучая животных, невольно антропоморфизируем их. Можно договориться так: животные располагают значением, но не располагают смыслом. Это будет, конечно, достаточно примитивно, но на первый случай сойдет. Смысл и значение мы понимаем по Фреге. Значение (то же, что денотат) – это тот факт, что собака бежит, смысл – это способ выражения значения в знаке, например собака семенит. Другая собака понимает значение, но не понимает смысла, по-моему, это очевидно. Мы остановились на том, какие наррациии несут нам повторение и различие. Помня о том, что все сообщения, сообщения-действия, сводятся к диалектике жизни и смерти, можно сказать, что повторение – это смерть, а различие – это жизнь. Тот факт, что повторение родственно смерти, открыл З. Фрейд в работе «По ту сторону принципа удовольствия». Можно сказать, что инстинкт жизни – это не инстинкт удовольствия, а инстинкт различия – более свежая мысль. В определенном смысле удовольствие это и есть различие. Все это простые, в сущности, вещи, просто их нужно собрать воедино и осмыслить. Гораздо сложнее соотношение повторения и различия в том, что касается ритуала. Там, по общему мнению, господствует повторение. Тем не менее в ритуале различие не может не играть роли: и в ритуале люди и дышат, и едят, и рождаются, и умирают. Вообще трудно представить себе жизнь первобытного человека как полностью ритуализованную, так же как было бы легкомыслием представлять нашу современную жизнь как полностью спонтанную. Полная ритуализация – это кома. Тотальное различие – это столпотворение. Нужна золотая середина. Если следовать развиваемой здесь онтологии, в соответствии с которой все контексты – косвенные и, стало быть, к реальности, где валидные понятия истины и лжи, отношения не имеют, то получается следующее. В самом деле – вот течет река, какое она имеет отношение к истинности и ложности? Или я вижу фильм, в котором течет река. Снятая на пленку, река является такой же наррацией, как подлинная река. Но здравый смысл говорит, что это не так. В кинематографической реке зритель, сидящий в зале, не может искупаться, потому что это просто кусочки пленки. Но по какому принципу мы различаем человека в кадре, который купается в кинематографической реке, и зрителя, сидящего в зале, который не может этого сделать? Искупаться в кусочке пленки нельзя. Тот человек в кадре не купался в кусочке пленки, он купался в реке. В чем же разница? Это другая реальность. Да нет, та же самая!
Поскольку понятия истинности и ложности не релевантны для реальности, понимаемой как наррация, то это не только, как мы писали выше, делает бесполезным разграничение вымышленного и документального дискурсов, но и в самм документальном дискурсе делает понятие истины лишним. «Я сейчас иду по улице». Что это, в сущности, значит? Правда это или нет? Мы привыкли думать, что это либо правда, либо ложь. Либо я на самом деле иду по улице, либо мне это снится. Но в нашем понимании реальности, как наррации, значения истинности, или логической валентности, не принимаются в расчет. Совершенно не важно, на самом ли деле я иду по улице или мне это только кажется. Смысл моего речевого акта от этого не меняется. Но что же это за онтология такая, где неважно, идет человек по улице или ему это только снится? Мы можем сказать, что понятия истинности или ложности применительно к элементам реальности, как наррации, мы заменяем диалектикой жизни и смерти. «Я сейчас иду по улице» – означает, что я жив; «Мне снится, что я сейчас не иду по улице» – означает, что я мертв. Но этим все дело не ограничивается. Допустим, в логике реальности понятию «истинно» соответствует понятие «жизнь», а понятию «ложно» – «смерть». Тогда у нас получится, что смысл высказывания «Я сейчас иду по улице» означает, что я жив, а смысл высказывания «Мне снится, что я сейчас иду по улице» означает, что я мертв. Но здесь возникает новая трудность. Она как раз связана с понятием смысла. Смысл в отличие от истинностного значения не бинарен. Он не членит высказывание на два противоположных полюса. Он просто что-то показывает. Представим себе картинку «Я сейчас иду по улице» – ее легко представить. Но эта картинка не имеет отношения не только к истине или лжи, но и к жизни и смерти. Одна и та же картинка соответствует мне, идущему сейчас по улице наяву (то есть живому) и во сне (то есть мертвому). Опять-таки: что это за странная онтология, которая не различает, ни истины, ни лжи, ни жизни, ни смерти, ни сна и яви? Зачем тогда вообще нужны какие бы то ни было наррации? Представим себе такой диалог. Звонок по мобильному телефону: «Ты где?» Ответ: «Я сейчас иду по улице». Важно ли тому, кто спрашивает, действительно ли отвечающий идет по улице или нет, истинно это или ложно? Важно ли тому, кто спрашивает, жив отвечающий или мертв? Важно ли спит он или бодрствует. Очевидно, что все это чрезвычайно важно. оя идея заключается в том, что вся эта «важность» нам только кажется. Зачем она позвонила и спросила его «Ты где?» Важно ли ей иду я по улице или сижу в баре, живой я или мертвый, спящий или бодрствующий. Ей важно только, что он ее любит. Вот смысл этого звонка. Если он ее любит, то все равно – идет ли он по улице, спит или давно умер. Если нет, то тем более. Тогда возникает другой вопрос. Если ей важно, любит он ее или нет, то с точки зрения традиционной онтологии это означает положительный ответ на воп рос «Истинно, что он меня любит». Но и это тоже кажущаяся материализация нарративной реальности. Вот, допустим, она его спрашивает: «Ты меня любишь?», и он отвечает: «Да!» Разве это звучит убедительно? Как он может действительно ответить ей на этот вопрос в свете нарративной реальности? Он должен показать ей, что он ее любит. Как? Есть много способов. Хорошо, другой вопрос: «Вы кто про профессии?» «Я – врач». А сам думает: «Да какой я врач! Я говно». Так же как врач не тот, у кого есть диплом врача, любящий не тот, у кого есть удостоверение, что он любит. Есть разные языковые игры. Игра в прятки – это языковая игра. Учеба в школе – это языковая игра. Истина и ложь – это языковая игра. Жизнь и смерть – это языковая игра.
Но любовь это не языковая игра. Когда мы слушаем музыку (особенно инструментальную), мы ведь не спрашиваем, истинна ли эта музыкальная фраза или ложна. Мы просто слушаем.
Вот так просто надо слушать реальность. Из-за того, что в музыке нет слов и она безразлична к истине и лжи, ей отказывают в нарративности. Если наррация – это диалектика жизни и смерти, то, конечно, она есть. Ведь жизнь и смерть это не слова. Но когда мы смотрим художественный фильм или читаем роман, мы судим героев с точки истины и лжи, как если бы они принадлежали к понятой традиционной онтологии. Самое сложное это объяснить самое простое. Стоит табуретка. Лежит камень. Растет дерево. О чем они рассказывают и кому? Нет, они-то – табуретка, камень, дерево – в общем-то, ничего не рассказывают. Но они сами являются сгустками наррации. Реальность, получается, это то, о чем рассказывают, а не то, кто рассказывает. Нет, мы тоже реальность, и то и другое. Когда мы говорим «камень», мы либо ничего не говорим, либо подразумеваем под этим «Это камень» или «Я вижу камень». При этом мы можем подразумевать «Камень» Мандельштама. Мы можем вообще ничего не говорить, даже про себя. Просто наше сознание (или бессознательное, в данном случае неважно) фиксирует: «Это камень», «Это деревья». Вот дом, который построил Джек. Опиши челюсть крокодила. Это ассоциативная психоаналитическая языковая игра. В сплетении ассоциаций может крыться какая-то тайна, а может и не быть ничего. Почему так важен ассоциативный анализ? Мы пишем роман своей жизни, проживая ее, но он тут же стирается в нашей памяти. Сколько домов сегодня видел я на улице? Каких людей я встретил? Мы можем сказать – вот, пожалуйста, вот так можно разграничить бытовую реальность и вымышленный дискурс. Там все исчерпывается количеством слов, сказанным героями и о героях. Так рассуждал М. Бойко в одной из своих статей. Но это не так. А бесконечные критические статьи, а устные разговоры! «Ну, ты совсем как Пьер Безухов». Вспомним Д. Андреева. Нет, не получается так разграничить. И даже бывает так, что один раз читаешь и видишь одно, а другой раз – совершенно другое.
- …Я «Исповедь» Руссо
- Как раз перечитал.
- Так буйно заросло
- Всё новым смыслом в ней,
- Что книги не узнал,
- Страниц ее, частей.
- Как много новых лиц!
- Завистников, певиц,
- Распутниц, надувал.
- Скажи, знаток людей,
- Ты вклеил, приписал?
- Но ровен блеск полей
- И незаметен клей…
Камень, который никто не видит, это роман который никто не читает. В этом смысле роман (книга) почти ничем не отличается от камня. И напротив, роман, который у всех на слуху, можно уподобить камню, исписанному надписями вроде «Киса и Ося были здесь».
Барт писал когда-то: «Пишешь, чтобы тебя любили, но когда тебя читают, любимым себя не чувствуешь». А я чувствую себя любимым, только когда пишу. Поэтому надо писать дальше.
Итак, табуретка и «Я вас любил. Любовь еще быть может» – это элементы нарративной реальности одного уровня. Да и есть ли там какие-то уровни? Но есть разные языковые игры. Есть, например, кодифицированные языковые игры, скажем, система уличной сигнализации или шахматы. Но тот человек, который перебегает улицу на красный свет («И Ленский пешкою ладью берет в рассеяньи свою»), не только нарушает правило языковой игры в уличное движение, важнее то, что он также играет в другую игру, например, он опаздывает на свидание с возлюбленной. Но полицейский играет в первую игру и оштрафует его и будет прав. Но возлюбленную, стоящую на другом конце улице, будет волновать вторая языковая игра: что ради нее пренебрегают всеми другими правилами. Если, конечно, его у нее на глазах не раздавит машина. Миф нейтрализует все оппозиции [Пятигорский, 1965], но не обязательно, что он нейтрализует только важные универсальные оппозиции, он в принципе может нейтрализовать не значимые и даже не сопоставимые. Например, ясно, что миф нейтрализует оппозицию любви и смерти. Но совершенно неочевидно, что миф нейтрализует оппозицию табуретка vs эмпириокритицизм. Но он-таки и их нейтрализует. Как же и зачем он это делает? Мифологическое мышление довольно близко к цзенскому, а цзен – к психоанализу (впервые это заметил Э. Фромм). Чем нелепее ответ учителя на вопрос ученика, чем неправдоподобнее ассоциация пациента, тем ближе они к смыслу (чуть было не сказал к истине). Зачем человеку смысл? В определенном смысле ответив на этот вопрос, мы ответим на вопрос, что такое реальность. Когда у человека депрессия, он говорит, что все теряет смысл. Когда он был в нормальном состоянии, что-то для него имело смысл, а что-то нет. (В гипомании все имеет смысл.) Находясь в депрессии, он понимает, что табуретка и эмпириокритицизм – это совершенно разные вещи. Но для него они равно бессмысленные. Ему на них наплевать. Роза очень красивая. Но что ему до нее, когда ему плохо. Ему безразличны смыслы, но не денотаты. Он отличит розу от чайника, в какой бы тяжелой депрессии ни был. В этом отличие депрессии от шизо френии, которая не различает денотатов. Депрессивный человек не различает смысла как реализации – по Фреге – значения в знаке. А что значит смысл как реализация значения в знаке? Это значит, я люблю только эту женщину (а к остальным отношусь просто с симпатией). В ней и только сосредоточен для меня мой смысл, моя реальность. Поэтому Фрейд был неправ, говоря, что потеря реальности – это потеря денотатов. Шизофреник теряет не реальность, что-то другое, себя в ней. Реальность теряет депрессивный. Есть такой тест. Девушку берут на работу в компанию, строящую дома, на должность секретарши. Ее просят нарисовать дом. В зависимости от того, что за дом она нарисует, ее возьмут или нет. Для того чтобы работать в строительной компании, она должна любить дома, они должны иметь для нее смысл, быть частью ее реальности.
В чем заключается ощущение отсутствия реальности, или нереальности происходящего? Его можно выразить словами «Так не бывает!» Например, я иду по улице, а вокруг меня люди плывут по воздуху. Тогда я скажу себе: «Либо я сошел с ума, либо я сплю, и мне все это снится». Значит, все-таки бывает, но за пределами обыденного семантического пространства.
Что значит ощущение нереальности с точки зрения нарративной онтологии? Я говорю: «Так не бывает», когда не понимаю, что происходит, когда я не считываю месседж. Я как будто оказался в совершенно иной семиотической среде. «Так не бывает» – это сродни ощущению бессмысленности наррации, но не той бессмысленности отсутствия любви и поддержки, которой страдают депрессивные люди, а чисто логической бессмысленности, которая имеет иную природу. Это ощущение отсутствия обеспеченности знаков их денотатами. Люди не могут плыть по воздуху, такое может быть лишь в бреду, во сне или фантастическом фильме.
Ну, хорошо, тем не менее я иду по улице, а навстречу мне по воздуху плывут люди. Что я могу предпринять в таком случае? Я могу заставить себя проснуться. Или я могу пойти к психиатру. Но я могу сказать: «Вот как, оказывается, бывает на свете. И как я буду теперь жить дальше?» По-видимому, необходимо прочитать эту наррацию, расшифровать это послание, понять его смысл.
- Мне не спится, нет огня;
- Всюду мрак и сон докучный.
- Ход часов лишь однозвучный
- Раздается близ меня.
- Парки бабье лепетанье,
- Спящей ночи трепетанье,
- Жизни мышья беготня…
- Что тревожишь ты меня?
- Что ты значишь, скучный шепот?
- Укоризна или ропот
- Мной утраченного дня?
- От меня чего ты хочешь?
- Ты зовешь или пророчишь?
- Я понять тебя хочу,
- Смысла я в тебе ищу…
Возможно, Пушкин имел в виду нечто в таком роде. Понять смысл непонятного – в этом суть экзистенциально смелого отношения к абсурду. Трусливое отношение – нежелание проснуться или стремление пойти к доктору. В чем смысл того, что вот я иду по улице, а вокруг люди летят по воздуху? Неважно, сон это или бред или просто моя фантазия, все равно это некое сообщение моего бессознательного о том, что мне, к примеру, кажется, будто мне слишком тяжело живется, а другие люди будто летают по воздуху. В таком случае надо его проанализировать, деконструировать это послание. Мы на самом деле все время это и делаем, только сами не замечаем. Вещи, факты, ситуации, события (все элементы реальности) существуют в семантическом пространстве бесконечного количества вхождений, в которые они входили на протяжении всего развития культуры. Все эти элементы реальности, будь то Кёльнский собор или табуретка, несут на себе семантические слои, следы их употреблений как более универсальных, так и совсем индивидуальных. (Когда мы делаем шаги в реальности, ходы в языковых играх, мы ищем повторений, а находим различия и наоборот. В этом состоит суть нашего движения по реальности.)
Что происходит, когда мы что-то рассказываем? Например, я был в Париже и рассказывал знакомым о Париже. Но я видел всего лишь какой-то кусочек Парижа. Является ли мой рассказ именно тем кусочком Парижа, о котором в нем рассказывается? Ведь то, что я говорил – просто слова. Я называл какие-то имена, названия улиц, кафе, в которых я был. Разве рассказ о Париже и есть хотя бы частично сам Париж? С точки зрения традиционной онтологии это, конечно, не так. Хорошо, а с точки зрения нарративной онтологии является ли предложение «Как вы знаете, я выступал в Сорбонне!», частью Парижа? А предложение «Я никогда не бывал в Париже»? А предложение «Сейчас я буду есть гречневую кашу»?
Все эти предложения могут быть частью языковой игры «Поездка в Париж». Кстати, все языковые игры предикативны. Нет такой игры «Париж», но есть «Это Париж». Если есть слово «Париж», это не гарантирует того, что есть реальный город Париж. Но если я говорю «Я был в Париже», то я тем самым подтверждаю онтологический статус реальности Парижа. Если никто не был в Париже, не видел его, не может о нем ничего рассказать, то о чем тогда вообще говорить! Вообще представление о том, что существует город Париж во всей его целостности и во всех его подробностях с точки зрения нарративной онтологии, конечно, абсурдно. Кто этот человек, который ходил по всем улицам Парижа, заходил во все его кафе, бывал во всех домах и квартирах Парижа и разговаривал со всеми парижанами? Да и как можно рассказать обо всем Париже? Даже о камне, лежащем на дороге, рассказать, довольно трудно. Попробуйте рассказать о камне, лежащем у дороги. – «Ну, это был большой темный камень…» – «Да-да». – «Ну, это был такой камень… и он лежал у дороги, ну и… в общем, больше я ничего не могу рассказать об этом камне». Да и зачем? На самом-то деле с этим камнем, поскольку он несет на себе семантические слои, отпечатки и следы всех камней мира, связано бесконечное количество историй. Почему, однако, мы утверждаем, что этот камень несет на себе все слои, следы и отпечатки всех камней мира? Это же были совершенно различные камни. Хорошо, а понятие «социализм» – в устах разных социалистов это совершенно разные понятия? (Витгенштейн бы сказал, что разные.) Если Идея камня, Смысл камня, Тотем камня один, то все конкретные камни суть разновидности одного Камня. Мы ищем повторения, а находим различия, а когда ищем различия, находим одни повторения.
Смысл, идея камня, каменности универсальна. Но является ли эта идея частью реальности? Можно ли рассказать историю про Идею или Смысл Камня? Скорее, можно рассказать мифологическую историю некоего архетипического камня. Когда нам говорят, что вот этот дом – каменный, мы все понимаем, о чем идет речь. Но как рассказать, в чем суть каменности? Что имел в виду Мандельштам, когда написал «Легче камень поднять, чем имя твое повторить»? Все вещи были когда-то одной вещью. Все факты были одним фактом. Но это было не интересно. Поэтому мы наблюдаем иллюзию бесконечного многообразия вещей и фактов. Это интересно. Но это иллюзия. Рассказывая об одном, мы почти всегда рассказываем о чем-то другом. Причина этого в том, что все вещи и факты на уровне бессознательного являются чем-то одним и всё равно всему [Matte Blanko, 1979].
Цель этого состоит в том, чтобы рассказать о том, о чем хочешь умолчать.
- Я пришел к тебе с приветом,
- Рассказать, что солнце встало,
- Что оно горячим светом
- По листам затрепетало;
- Рассказать, что лес проснулся,
- Весь проснулся, веткой каждой,
- Каждой птицей встрепенулся
- И весенней полон жаждой…
О чем он здесь ей рассказывает? Конечно, о своей любви к ней. А почему бы просто не сказать: «Я тебя люблю. Пойдем, поужинаем вместе». Ну, хорошо, а дальше что? Секс, ЗАГС, коммунальная квартира, пеленки. А так – «рассказать, что солнце встало» – красиво и никаких пеленок! Зачем мы вообще друг другу что-то рассказываем? «Ты знаешь, я сегодня встретил Колю Н. Он совсем не изменился». Ну и что дальше? (O. Фрейденберг писала: «Говорить – значит жить».) Он мог бы рассказать и такую версию: «Ты знаешь. Я сегодня видел Колю Н. Он страшно постарел!» В принципе, что именно рассказывать про Колю, которого он, может быть, и вообще не видел, совершенно все равно. «Расскажи мне что-нибудь интересное!» Пожалуйста. «Ты знаешь, сегодня встретил Колю – он стал гомосексуалистом!» Цель всех трех нарраций про Колю – убедить ее: «Я лучше Коли», «Он тебя больше не любит», «Я люблю тебя больше всех». Что такое вообще смерть? Что лучше: потерять смысл жизни и выжить или умереть, но при этом сохранить смысл жизни?
В принципе, все равно, о чем писать книгу. Любая книга – это новая модель реальности.
Тогда зачем ты пишешь? Именно для того, чтобы сказать об этом. Ну, вот ты сказал, можешь дальше не писать. Не буду. Врешь, будешь. Вру, буду. Чем отличается хорошая книга от плохой? Ничем. На месте Фрейденберг я бы сказал: писать – это жить. Пора подводить итоги. Любовь сильнее смерти? Да. Потому что любовь в себя включает смерть. А смерть не включает в себя любовь. Нет, это не верно. Любое слово включает в себя любое слово. Например, смерть (самоубийство) на почве несчастной любви. Тогда почему же любовь сильнее смерти? Ну, если следовать принципу, что «все равно всему», неукоснительно, то вообще можно просто повторять одно и то же. Но мы придумали различные языковые игры. Мы придумали себе реальность. Или это кто-то нам придумал реальность, чтобы и нам и ему не было скучно. Любовь сильнее смерти в том смысле, что у этого понятия больше экстенсионал. Можно любить смерть, но нельзя убивать любовь. О любви вообще не принято говорить. О смерти – пожалуйста. «А Иван Петрович жив? Нет, Иван Петрович умер. А в каком году умерла Софья Львовна?» Нормальные разговоры! «А Софья Львовна любила Ивана Петровича?»* Здесь надо поставить звездочку – так не говорят. Потому что это никого не касается. Но ведь все равно, о чем говорить! Но язык наш этому сопротивляется. Нельзя сказать: «Иван Петрович умер Софью Львовну». Это какой-то Хармс! А что, Хармс – плохой поэт? А это все равно – плохой поэт, хороший поэт… Мы уже говорили об этом. Тогда и традиционная онтология, утверждающая, что вещи существуют сами по себе помимо нашего сознания, тоже по-своему права. Ну, тогда и Гитлер тоже по-своему был прав. Вот и получается «бесконечный тупик» – ничего не докажешь!
Человек не может существовать только во внешней реальности или только во внутренней реальности. Если он существует только во внешней реальности, он превращается в бездушное животное или в автомат и сам не ведает, что творит, как Акакий Акакиевич, который мог только переписывать бумаги (поэтому ему и нужна была внутренняя реальность – шинель). Пребывание во внешней реальности – это пребывание во тьме внешней. Человеку нужен дом, где бы он мог укрыться от всего внешнего, внутренний дом, например, сон или утроба. Яма, шалаш, катакомбы. Но человек не может существовать и только во внутренней реальности своей психики, когда он спит или одухотворен, или вдохновлен, влюблен. Человеку необходим переход из внутренней реальности во внешнюю и наоборот. Этот переход осуществляется посредством наррации. Позволю себе пример из собственной жизни. Я приехал в Париж на конференцию, проснулся утром в маленьком нелепом гостиничном номере в ужасном расположении духа: «Зачем я сюда приехал!» Тогда я раздвинул шторы и увидел Париж – настоящий Париж. Город своими домами и окнами моментально рассказал мне о себе, перевел меня в свою внешнюю реальность. Рассмотрим наш обычный пример. Я иду по улице. Я иду по внешней реальности, одновременно находясь во внутренней реальности своей психики, своих размышлений и фантазий. Но я же иду по улице, по какой-то конкретной улице. Улица как представитель внешней реальности, обеспечивает мою внутреннюю реальность. Каким же образом это происходит? Улица рассказывает мне о себе. Я не могу идти по улице с закрытыми глазами. Внешняя реальность своим рассказом поддерживает мою внутреннюю реальность. Или я пишу книгу, как сейчас. Я могу долго размышлять о ней, слушать музыку, разговаривать с кем-то о погоде. Но настанет момент, когда я должен буду все свои внутренние впечатления перевести во внешнюю реальность. Я должен написать книгу на бумаге или набрать ее на компьютере. Так происходит переход из внутренней реальности во внешнюю. Я не могу всегда спать или грезить. Что-то должно разбудить меня, какая-то наррация извне. А что это за наррация? Это может быть будильник, солнечный луч, голос из-за двери. Какая разница! Что-то должно меня разбудить. Где я? Я в своей квартире, которая является внутренней реальностью по отношению к остальному миру и внешней реальностью по отношению к реальности моей психики. Как я вошел в квартиру? Я отпер дверь ключом. Ключ рассказал замку, как открыть дверь. Или я позвонил. Но мне никто не ответил. Дома никогда не было. Реальность говорит не словами и предложениями. Река не говорит: «Я теку». Она просто течет. Но самим этим процессом своего течения она говорит «Я теку». Но река не говорит «Истинно, что я теку». Она говорит скорее «Смотрите, как я теку» или даже «Смотрите, как я медленно теку» или «Как я быстро теку». Река сообщает о своем смысле, а не о своем денотате. Потому что самой реки может и не быть в смысле традиционной онтологии. «Смотри, вон река течет» может означать «Представь: вон река течет», а самой реки может и не быть. Вспомним эпизод из фильма Куросавы «Под стук трамвайных колес», где отец и сын строят в воображении дворец или замок. Вопрос о существовании или несуществовании реальности это неправильно поставленный вопрос. Что такое реальность? Какая реальность? Река – это реальность? А то, что изображено на картине Р. Маг рит та – это не реальность? А тело без органов – это не реальность? А круглый квадрат? Да всё реальность! Вопрос в другом. Зачем нам нужна реальность? Зачем нам нужна внешняя реальность? И не является ли внешняя реальность лишь проекцией внутренней реальности? Или нет, скорее, не проекцией, а проективной идентификацией. Младенец видит то, что мы за него называем грудью. Она реальна, когда кормит, и нереальна, когда не кормит. Ребенок не мог бы существовать без материнской груди. Реальность имеет не просто нарративную природу, но диалогическую, агональную природу. Всегда есть не только тот, кто говорит, но и тот, кто слушает и готов отвечать (в этом суть расширенного понимания проективной идентификации, данного нами в книге) [Руднев, 2012]. Эта агональная природа реальности, понимаемая как бесконечный диалог жизни со смертью [Фрейденберг, 1937], имеет ключевой характер для нарративной онтологии. Монологическая, или молчаливая, реальность – это реальность традиционной онтологии. Дерево растет, река течет, камень лежит. Почему такая реальность невозможна? Да когда некому сказать, что дерево растет, река течет, а камень лежит, то их и нет вовсе. Еще один бессмысленный вопрос, который отчасти решили Мах и Авенариус – что первично: материя или сознание? Ничего не первично и не вторично. Все связано отношением принципиальной координации или, что почти то же самое, проективной идентификации. Если мы не знаем слов «дерево», «река», «камень», и глаголов «расти», «течь» и «лежать», как мы можем тогда усмотреть в них реальность, и как их реальность сможет усмотреть нас? Мы тогда сможем только пробормотать нечто вроде: «Вон там что-то такое, неизвестно что, и с этим что-то происходит». И как мы тогда различим дерево, реку и камень, с одной стороны, и расти, течь и лежать – с другой? При этом нам хочется, чтобы все было ясно и стабильно: чтобы дерево росло, река текла, а камень лежал. Но что будет, если дерево вдруг потечет, река встанет, а камень начнет расти? Это что-то произошло в реальности или у нас «крыша поехала»? Но так ставить вопрос нельзя. Если мудрец видит в гнедом жеребце пегую кобылу, значит, у него по-другому устроено сознание. Про этого китайского мудреца мы можем сказать, что он сквозь внешнюю реальность (гнедого жеребца) видит внутреннюю реальность (пегую кобылу), то есть он находится в отношении проективной идентификации с внутренней реальностью, а не с внешней реальностью. Мы же не говорим, что картины Магритта, где внешняя реальность перепутана с внутренней, это бред сумасшедшего. Просто, значит, эти проблемы его волновали. Когда человеку, ориентированному материалистически, показали «Черный квадрат» K. Малевича и спросили, что он здесь видит, он сказал: «Что ж, это чернозем». А другой человек, с другим складом сознания, увидит «Московский дворик» В. Поленова, как систему магических символов и фигур. Внутренняя реальность анарративна. Она в чем-то похожа на бессознательное. В ней нет времени, нет имен и нет вещей, даже вещей-в-себе. Зачем нужна внутренняя реальность и как можно себе представить анар ративность? Как одновременность чего-то, что может быть развернуто в последовательность. Для чего же нужна внутренняя реальность, если ее вообще можно назвать в каком-то смысле реальностью? В ней зреет внешняя реальность, как плод зреет в утробе матери. Внутренняя реальность подобна мифу или, скорее, прамифу. В мифе собрана и нейтрализована возможность всего. Миф есть путь из внутренней реальности во внешнюю реальность. В мифе уже есть некоторое поступательное движение изнутри вовне, но оно все время оборачивается вспять. Поэтому смерть там чревата рождением, а рождение смертью. Почему, минуя миф, невозможно выйти из внутренней реальности во внешнюю? Это так же невозможно, как если бы из плода матери вышел сразу взрослый человек. Ему надо пройти большое количество стадий развития, большинство из которых носит мифологический характер. Про внутреннюю реальность нельзя сказать, что там смерть равна жизни, потому что там пребывают лишь непоименованные возможности. Что должно произойти, чтобы нечто внутреннее появилось как названное или поименованное? И для чего появляться этому поименованному, из которого родится внешняя реальность? Представим себе такую ситуацию. Некто или нечто, например, будущее Я, мой зародыш, оказывается в неко торой темноте, слепоте, глухоте, беззвучьи. Ему надо вырваться оттуда. Неизвестно, почему ему надо вырваться оттуда, но это так. Первое, что это будущее Я может почувствовать, это ритм своего дыхания – это протожизнь и протосмерть борются в нем, то есть внешняя и внутренняя реальности, которые в определенном смысле бездыханны). Когда эти вдох и выдох протожизни и протосмерти «опознаются» как первая, главная и в определенном смысле единственная оппозиция (все оппозиции сводятся к оппозиции жизни и смерти, см. об этом статью «Игра со смертью» [Руднев, 2011]), это становится началом мифа. Оппозиция жизни и смерти все время сворачивается и разворачивается до тех пор, пока не происходит прорыв, первый прорыв во внешнюю реальность. Как выглядит эта первоначальная внешняя реальность? Это поле борьбы жизни (дальнейшего движения во внешнюю реальность) и смерти (возвращения назад во внутреннюю реальность). Когда эта борьба стадиально исчерпывает себя, то появляется слово. Слово – имя ограничивает возможность мифа, поскольку слово – это окончательный прорыв во внешнюю реальность. В жизнь. Постепенно реальность загружается все бльшим количеством оппозиций, пока не сформируется реальность взрослого человека. Оппозиции формируют речевые жанры и языковые игры. Но при этом каждый жанр и каждая игра в своей основе есть фундаментальная борьба жизни и смерти, стремление побороть внутреннюю реальность, представителем которой выступает миф, продолжающий пронизывать внешнюю реальность, стремление, если угодно, пройти всю внешнюю реальность, доступную человеку, и вернуться в посмертие новой внутренней реальности, в ее ахронность и безымянность. И так продолжается без конца. Буддисты называют это «колесо сансары». «Мы рождаемся и умираем каждую минуту».
Мне кажется, я помню, когда я впервые задумался над непростотой или непонятностью реальности. Мне было лет 12 и я посмотрел очень интересный фильм, который мне страшно не понравился. Назывался он «Спорт! Спорт! Спорт!» Это был фильм Элема Климова 1970 года. Насколько я сейчас понимаю, это был очень хороший и необычный фильм. Но для провинциального мальчика это был шокирующий эстетический опыт: начиналась одна история, потом она обрывалась, потом другая, документальные эпизоды чередовались с игровыми, потом шел рассказ про прыгуна Валерия Брумеля, как он сломал ногу, а потом опять учился прыгать, и он бесконечное число раз пытался прыгнуть, и планка все падала и падала. Этот эпизод мне хорошо запомнился, я думаю потому, что он был ближе всего к советскому (и примитивно кинематографическому) пониманию того, что такое жизнь, как нас этому учили в школе: надо пересилить себя – тогда добьешься успеха. Но фильм был интересен не этим. Он, как мне теперь кажется, давал более адекватную модель того, что такое реальность. Ведь когда мы говорим о языковых играх и речевых жанрах, то нам представляется, что начинается один жанр или игра, потом заканчивается, начинается другой, потом третий. Нет, в реальности все происходит не так. Языковые игры переплетаются, начинается одна, потом она временно обрывается, потом возобновляется снова или прекращается на середине. Человек начал читать книжку, зазвонил мобильный телефон, ему приятель говорит, что по телевизору показывают интересную передачу. Он стал смотреть передачу, в это время жена позвала ужинать. За окном пошел дождь. Пришел сосед с предложением попить пива… Вот это и показал мне впервые фильм «Спорт! Спорт! Спорт», он показал реальность как переплетающуюся ризоматическую совокупность языковых игр. Мне же тогда казалось что это совершенно неправильно, что жанры дискретны. Вот я посмотрел фильм про войну, потом я пошел обедать, потом я делаю уроки, потом я читаю книжку, потом ложусь спать, «и завтра то же, что вчера». В определенном смысле это модель «энциклопедии жизни», которую давала первая глава «Евгения Онегина», прочитанная по-советски. Я был воспитан, как и все советские люди (а впрочем, как и люди, смотрящие голливудское кино), на массовом киноискусстве с его четким классицистическим разделением жанров. Есть комедия – надо смеяться, есть фильм ужасов – надо пугаться, есть мелодрама – надо плакать. В реальности же все переплетено. Фильм «Спорт…» был очень шокирующим опытом. Второй опыт такого рода я испытал, когда смотрел первый раз фильм Тарковского «Зеркало». Я совершенно ничего не понял и был также страшно шокирован, хотя мне было уже лет 18, и я учился в Тарту у Лотмана. Это было все равно, что посмотреть себя самого наизнанку. Потом нам Лотман объяснил, что «Зеркало» – это фильм о том, как устроена человеческая реальность. Это было половинчатое объяснение. «Зеркало» – это фильм о том, как устроена реальность.
Вот два моих любимых примера: «Камень лежит на дороге» и «Я иду по улице». Я в который раз хочу их сравнить. Чем они отличаются? Для того чтобы камень стал элементом реальности, нужно чтобы его увидел человек и проделал с ним какие-то манипуляции, например, поднял его и покатил в гору, как Сизиф, или, как Мандельштам, написал бы книгу стихов «Камень». Сам же камень, никем не виденный, в определенном смысле, даже если допустить, что он существует, лишен диалектики внутреннего и внешнего, жизни и смерти. Только став орудием в руках человека, он эту диалектику обретает. Человек должен включить камень, как мы включаем компьютер или телевизор. Включить его очень просто. Надо только сказать: «Камень лежит на дороге». Этого достаточно, чтобы запустить различные возможные миры, связанные с камнем. Совсем иным образом обстоит дело с языковой игрой «Я иду по улице». Она изначально диалектична. Я иду по улице и вступаю в диалог с ней, например, смотрю вывески:
Мое превосходительство ведут на улицу, сажают на извозчика и везут. Я еду и от нечего делать читаю вывески справа налево. Из слова «трактир» выходит «риткарт». Это годилось бы для баронской фамилии: баронесса Риткарт. Далее еду по полю мимо кладбища, которое не производит на меня ровно никакого впечатления, хотя я скоро буду лежать на нем; потом еду лесом и опять полем. Ничего интересного. После двухчасовой езды мое превосходительство ведут в нижний этаж дачи и помещают его в небольшой, очень веселенькой комнатке с голубыми обоями.
А. Чехов. Скучная история
Улица имеет название, имя, у камня нет имени. Вопрос, есть ли реальность или ее нет, с точки зрения нарративной онтологии неправильно поставлен. Если мы говорим, что реальность не имеет истинно-значного измерения, то говорить «Истинно, что реальность существует», или «Ложно, что реальность существует», не имеет смысла. Имеет смысл задавать вопрос, имеет ли реальность смысл. И в чем этот смысл состоит. Тут очень много логических ловушек, но не будем обращать на них внимания, иначе запутаемся. В каком плане с точки зрения нарративной онтологии можно сказать, что реальность есть? В том, в каком мы говорим, что художественное произведение литературы существует лишь как сочетание слов и букв (эта концепция рассмотрена в книге «Прочь от реальности» [Руднев, 2000]). Мы можем, конечно, сомневаться и в существовании букв и слов. Но это бы слишком далеко нас завело – сказать, что буквы «А» не существует или что слова «баран» не существует. А вот имеет ли смысл спрашивать, существует ли тот или иной герой художественного произведения, существовал ли, например, князь Болконский? С точки зрения нарративной онтологии князь Андрей Болконский – это герой языковой игры, которая называется роман «Война и мир», и другой языковой игры, исследующей это произведение. Можем ли мы согласиться с Д. Андреевым, который пишет, что Андрей Болконский – сын Льва Толстого? Нет, не можем. Отцом Андрея Болконского был старик князь Болконский. Толстого же мы рассматриваем как демиурга его мира. Но входит ли князь Андрей в реальность с точки зрения нарративной онтологии, так же как, например, входит в нее Уинстон Черчилль? Мы считаем, что входит. Потому что вопрос о существовании Черчилля вытекает из вопроса о существовании реальности, а это с точки зрения нарративной онтологии неправильно поставленный вопрос. Почему человеку так важно признавать, что он существует, что о живой? Почему человек не готов признать, что он галлюцинирующая галлюцинация, ведь она бессмертна, как мы показали в книге «Новая модель шизофрении»? [Руднев, 2012]
- Неужели я настоящий
- И действительно смерть придет?
Это вопрос человека, понимающего проблему. Люди же, которые верят в реальность в традиционном смысле, предпочитают верить в окончательность своей смерти, чем в то, что реальность нереальна и, стало быть, бояться нечего. Но дело ведь даже не в этом. Обычно люди боятся не столько своей смерти, сколько смерти своих близких. Особенно детей. Смерть, как ни странно, тоже языковая игра, то есть она не имеет истинно-значного измерения. Вероятно, подлинно религиозные люди не только не боятся своей смерти, но и смерти близких. Ведь в христианской языковой игре страшна не смерть, а то, что будет после нее. Бояться надо другого: чтобы дети не были плохими людьми, чтобы Бог их на том на свете не наказал. Это примитивное рассуждение, но аналитическая философия это вообще грубая и примитивная вещь. (Все время уговариваю себя писать в духе Делёза, и все как-то не получается.) Как же нарративная онтология понимает смерть? Наверное, мы уже писали об этом, – как временный переход из внешней реальности во внутреннюю реальность. Вообще нарративная онтология, если она имплицитно осознает себя как часть постаналитической философии, не может говорить, является ли (моя) смерть языковой игрой или нет, а не о том, существует ли она или нет. Но кто видел переход из внутренней реальности во внешнюю? Кто играл в такую языковую игру? Все это наши реконструкции. Допустим. А кто видел князя Андрея Болконского? Говорить, что реальности нет, можно только в том смысле, в каком можно говорить, что нет вымышленных персонажей. Это опять-таки вопрос очень странный. Мы только что говорили, что князь Андрей входит в нашу реальность, но спрашивать, существовал ли он на свете, неуместно. А я, Вадим Руднев, кто я – главный герой своей реальности, ее демиург или второстепенный персонаж? Этот вопрос каждый решает для себя сам. Я считаю себя главным героем реальности, в которую меня поместил Бог в своей языковой игре. Я могу здесь рассуждать лишь с логико-семантической точки зрения. Считаю ли я свое существование осмысленным? Да, считаю. Значит, я нахожусь в реальности. Однако иногда я нахожу свое существование бессмысленным. Тогда я просто временно выпадаю из реальности.
II. Реальность – зашифрованное послание
Природа и культура находятся в диалоге проективной идентификации. Это означает, что природа может послать культуре какую-то наррацию, и культура может отвергнуть ее, а может и принять. Природа – мать, контейнер, культура – ребенок, контейнируемое. Можно сказать, что природа это агломерат странных объектов, а культура система странных объектов. Странные объекты – это такие, объекты, которые воздействуют на нас в смысле книги [Руднев, 2014]. Камень не может быть просто камнем. Он о чем-то мне говорит. О чем он говорит? О чем он может, в состоянии сказать? О том, сколько ему лет, или о том, кто под ним лежит. На камне может быть какая-то полустертая надпись на непонятном языке. Мы все время расшифровываем послания природы, как охотник в лесу расшифровывает следы на снегу, сломанные ветки и т. д. Я (В. П. Руднев) вижу камень, лежащий на дороге. Я вспоминаю статью Фрейда о человеке Крысе, который совершал компульсивные манипуляции с дорожным камнем. Я вспоминаю (а как же без этого!) «Камень» Мандельштама. Или строки «Господний раб и бригадир / Под камнем сим вкушает мир», или «И кто-то камень положил / В его протянутую руку». Что символизирует камень в христианской культуре? Истину. Камень – это Петр, бывший Симон, краеугольный камень, на котором Христос решил построить свою церковь. Но это я, образованный человек, филолог, психоаналитик. Я работаю ассоциациями. А если неотесанный крестьянин идет по дороге, он и не заметит этот камень. Или он может на нем посидеть и отдохнуть. Что такое культура для простого народа? Песня, анекдот, частушка. «Положи, Бог, камушком, подыми калачиком» (Платон Каратаев). Что-то в таком роде. – «Я тебя люблю». – «И скольким ты это говорил?» – «Тебе первой и последней». – «Врет, ясное дело, но все равно приятно». Но эти слова миллионы раз люди говорили друг другу и какой смысл они в него вкладывали (Умберто Эко). – «А за что ты меня любишь?» – «За твои миллионы» (Славой Жижек). Нельзя из всего делать коан. Почему нельзя? Никто тебя не поймет. «Они потом поймут» (Бетховен о своих поздних сонатах и квартетах). Во всем нам хочется дойти до самой сути. Быть знаменитым некрасиво. А писать так – красиво? Ну, хорошо, начал про камень, так и пишу про камень. Вот ты вступаешь с камнем в проективную идентификацию. Что он тебе говорит? Что под лежачий камень вода не течет. Реальность – это нечто вроде бессознательного. Реальность – живое существо. Реальность – это ризома. Клубок ассоциаций. В чем могут заключаться отношения проективной идентификации тебя и камня. Ты на него присел отдохнуть, и он тебя не отверг. А если кто-то камнем запустил тебе в глаз? Ясно, что любой предмет реальности – это символ чего-то. Что это дает нарративной онтологии? Любое послание – это послание, это наррация о жизни и смерти. Значит ли это, что в любом предмете зашифрованы жизнь и смерть? По Фрейденберг, это так и есть. «Где стол был яств, там гроб стоит». Но этого мало. А ты что хочешь? Я хочу все объяснить про реальность. Я иду по улице. Где здесь зашифрованное послание о жизни и смерти? Под машину могу попасть. Но если я иду по Арбату, где нет машин? Реальность – это открытая книга.
- С природой одною он жизнью дышал:
- Ручья разумел лепетанье,
- И говор древесных листов понимал,
- И чувствовал трав прозябанье;
- Была ему звездная книга ясна,
- И с ним говорила морская волна.
Когда я еду в метро, я смотрю на лица людей, пытаясь расшифровать их характер. «Я психолог. О, вот наука!» Все осмысленно. Все люди братья, ни одна стрела не попадет мимо цели. А вот если в магазине мужик говорит продавщице: «Мне два килограмма картошки». Какое здесь зашифровано послание? Я говорю: я вообще не понимаю, что такое реальность. Объясните мне, наконец, ясно, что такое реальность. Ну как же ты не понимаешь, ты же в ней находишься, в ней живешь. Я живу в России, в своем доме. А что такое реальность, я не понимаю. Представь себе всех людей, живущих на Земле, все события, которые с ними происходят, и все вещи, которыми они пользуются, все фантазии, которые им приходят в голову, все книги, которые они читают, все фильмы, которые они смотрят, все сны, которые они видят… И сны это тоже реальность? Что же тогда не реальность? Ну, представь себе вещь, которую ты никогда не видел и не знаешь, как она называется. Такая вещь не является реальностью, потому что она не может тебе ничего сообщить, она глуха и нема. Вот почему мы говорим, что реальность – это наррация. Теперь понятно? Нет. Непонятно. Наррация – это роман, письмо… А картина – это разве не наррация? Картины «Охотники на привале» или «Земство обедает» – это наррация, потому что они мне что-то сообщают. А вот абстрактные картины Кандинского мне ничего не сообщают. Просто их надо расшифровать. Но подожди с Кандинским. Возьмем картину «Охотники на привале». О чем она рассказывает? О том, что люди отдыхают после охоты и рассказывают о своих приключениях. А в чем же «идейное содержание» этой картины, как говорили в советской школе, или, другими словами, в чем ее смысл? Не знаю, ни в чем. Если бы картина рассказывала только об охотниках, то не стоило бы ее писать. Там показаны три разных характера. Это характерологическая картина. Посмотри. Или возьмем картину Пикассо «Девушка на шаре». Она рассказывает не о девочке и сидящем грузном человеке. В ней зашифровано послание о легкости и грузности. Ну и что мне это говорит? Зачем мне это? Легкость и грузность – ну и что? Это жизнь и смерть. И что же, в любой картине зашифрована жизнь и смерть? Да, потому что человек бессознательно все время об этом думает – о жизни и смерти. «Черный квадрат» – это о смерти? Конечно! А «Бурлаки на Волге»? Ну, конечно. А «Иван Грозный убивает…»? А «Утро стрелецкой казни»… Еще «Голгофа»… А «Девочка с персиками» – это о жизни. Да? Действительно, получается, что вы правы. А музыка – это тоже о жизни и смерти? Ну да, медленная печальная музыка о смерти, а быстрая и веселая о жизни. И любая книга? Любая! Например, «Лекции по теории газов» Л. Больцмана? Конечно, это же об энтропии! Что же такое смерть? Смерть – это реальность? Смерть – это переход из внешней реальности во внутреннюю. Смерти, в сущности, нет. Откуда вы это знаете? Умирает тело. Душа бессмертна. Я не знаю, что такое душа. Это психика? Ну да, можно сказать, что это психика, сочетание сознательного и бессознательного. А можно сказать, что сознательное это смерть, а бессознательное – жизнь? В определенном смысле можно. В каком? Ну, в том, что бессознательное может быть коллективным, а сознательное нет. А индивидуальное бессознательное, значит, смертно? Нет, оно временно переходит в коллективное. А потом опять в чье-то индивидуальное. Любое событие, любая вещь и сознательны и бессознательны. Как это? Вот возьми свой любимый камень. Он лежит на дороге. Это поверхностный и в определенном смысле «сознательный камень». А мотив бессознательного камня дан в романе Густава Мейринка «Голем»:
Время от времени я выхожу из сумерек этого полусна и на мгновение вижу снова на выпученном краю моего одеяла лунный свет, лежащий большою сияющей плоскою плитою, чтобы затем в закоулках вновь ускользающего сознания беспокойно искать мучающий меня камень, что где-то, в отбросах моего воспоминания, лежит, похожий на кусок сала.
Возле него на земле, вероятно, когда-то помещалась водосточная труба – рисую я себе – загнутая под тупым углом, с краями, изъеденными ржавчиной, и упорно я стараюсь разбудить в своем сознании такой образ, который обманул бы мои вспугнутые мысли и убаюкал бы их.
Это мне не удается.
Все снова и снова, с бессмысленным упорством, неутомимо, как ставень, которым ветер через равные промежутки времени бьет в стену, твердит во мне упрямый голос: – это совсем не то, это вовсе не тот камень, который похож на кусок сала.
От этого голоса не отделаться.
Хоть бы сто раз я доказывал себе, что это совершенно неважно, он умолкает на одно мгновенье, потом опять незаметно просыпается и настойчиво начинает сызнова: – хорошо, хорошо, пусть так, но это все же не камень, похожий на кусок сала.
Постепенно мною овладевает невыносимое чувство полной беспомощности.
Кто шифрует элементы реальности? Это происходит тысячелетиями в процессе развития культуры. Слой за слоем архетипическася сущность того или иного события или вещи накапливается и накапливается. Мы опутаны плотной паутиной невидимых архетипов. Хорошо, давайте возьмем обычный разговор двух людей и посмотрим, есть ли там что-то зашифрованное. Хорошо. Но только прежде надо усвоить, что любой разговор – это проективная идентификация. А что такое проективная идентификация? Это такой процесс, при котором один человек перекладывает часть своей психики в психику другого человека и этим заставляет его вести так, как ему хочется. А причем здесь зашифрованность? Проективная идентификация все шифрует. Вот ты хотел пример. Приведи сам какой-нибудь пример для чистоты эксперимента. Ну, хорошо. Муж говорит жене: «Я пошел в библиотеку». Жена: «Знаю я твою библиотеку!» – «Если что знаешь, молчи». Знаю, это доктор Фаустус сказал. Так о чем мне молчать на этот раз? Сложный пример. Ты хочешь сказать, что муж шифрует свое послание в том смысле, что он идет не в библиотеку, а к другой женщине. А жена дает ему понять, что давно его раскусила. Но на самом деле все эти годы муж действительно ходил в библиотеку и писал там диссертацию, потому что дома жена не давала ему работать. И вот в один прекрасный день он приходит и говорит: «У меня завтра защита». – «Какая еще защита?» – «Я три года хожу в библиотеку и там написал диссертацию». – «А разве все эти три года ты мне не изменял с Валькой?» – «Нет, я писал диссертацию.» – «Этого не может быть!» А почему люди так поступают? Зачем они мучают друг друга? Потому что реальность так устроена. Она не дает людям быть транспарентными. Она все шифрует. Но почему? Потому что слова не похожи на вещи, а предложения – на факты. А на что они похожи? Ни на что не похожи. Мы живем в двух реальностях – внешней языковой и внутренней реальности смысла. И в чем же смысл? В жизни и смерти. Вернее, в достойной жизни и достойной смерти. А что такое – достойная смерть? Например, как Бердяев умер за письменным столом. А недостойная? А недостойная это, прежде всего, самоубийство. Почему? Потому что это противоестественно. А как же влечение к смерти? Здесь я задаю вопросы! Хорошо, задавай. Я не верю ни в какое влечение к смерти. И правильно делаешь. Есть только влечение к жизни. Фрейд заблуждался. А Юнг со своими архетипами, значит, был во всем прав? Юнг был слишком начитан. Это ему порой мешало. Кто же ваш идеал? Уилфред Бион. Что мы можем почерпнуть у Биона? Его учение о странных объектах. Что такое – странные объекты? Это любые объекты, которые воздействуют на нас при помощи механизма проективной идентификации, то есть, в сущности, любые объекты. А вы кто? Мы твоя коллективная проективная идентификация с культурой. Значит, вас не существует? Нет, мы существуем, даже больше, чем ты думаешь. Мы твои архетипы: Тень и Самость. Что такое Самость? Это Иисус Христос, вечная жизнь. А Тень? Тень – это Люцифер, вечная смерть, вечное мучение. Вот мы и пришли к тому, что любая наррация – это послание о жизни и смерти. И в любом разговоре, в любой вещи, в любом событии присутствуют Бог и дьявол. Вот что такое реальность. Но это тайна. Никому не говори!
Процесс дешифровки посланий реальности – глубоко таинственный, мистический. Человек может прожить всю жизнь и не прочесть ни одного послания реальности. Такие люди живут только во внешней реальности, им не ведом смысл того, зачем они живут. Дом для них просто дом, река просто река, камень просто камень, картошка просто картошка. Это гурджиевские спящие люди, тела без органов, куклы. Есть люди искусства, которые пытаются интуитивно проникнуть во внутреннюю реальность. Есть ученые, философы. Но ведь это процесс очень опасный и страшный – это все равно, что проникнуть в свою смерть и вернуться обратно в жизнь. Я никого не призываю это делать и сам не знаю, как это делать. Я вовсе не мистик, я аналитический философ, ученик Витгенштейна, который призывал «оставить все как есть». Изучать поверхность и по узорам на поверхности пытаться реконструировать, что там внутри, гадать на кофейной гуще. Можно вступать с людьми как элементами реальности в диалог при помощи механизма проективной идентификации. Но никогда нельзя узнать, что на самом деле думает человек, чего он хочет, чего он боится, на что способен и на что не способен. Даже сам человек про себя этого не знает (вспомним комнату в фильме А. Тарковского «Сталкер»). Можно читать самые интеллектуальные книги (М. Пруста, например, как М. Мамардашвили это делал), смотреть самые изысканные фильмы, слушать самую утонченную музыку и все равно нечего не понять. А можно просто жить и поджидать случая, когда внутренняя реальность откроет свою непостижимую тайну, как Д. Андрееву открылось видение Небесного Кремля. Отсутствие духовного видения заставляет людей все время смотреть телевизор, путешествовать или читать детективы. Никто их не осуждает, но такие люди живут не против жизни, а надо жить против жизни [Николл, 2006], против энтропии. Это нужно не всем, а лишь некоторым людям, здесь я согласен с Г. Гурджиевым и П. Успенским. Мало кто может все оставить и последовать за Иисусом Христом. Даже Петр испугался и отрекся, а остальные просто разбежались. Чего он испугался и почему? Он испугался смерти, потому что не верил. Большинство из нас боится смерти и не верит. Мы в этом не виноваты, потому что проект Христа не был реализован, его миссия была прервана, как пишет Д. Андреев, и извращена последующим псевдохристианством. Христос успел дать нам психологию [Руднев, 2013]. Суть этой психологии жестока – посмотреть на женщину с вожделением едва ли не хуже, чем реально с ней переспать. Почему? Потому что, как сказано в «Хазарском словаре» у Милорада Павича, «создателю дороги твои намерения, но не твои дела». Как это понимать? Так, я думаю, что в своих внутренних побуждениях человек всегда искренен, а в своих внешних проявлениях практически всегда лжет. Поскольку правда ему не ведома. Вот он говорит: «Я купил два килограмма картошки». А, может быть, по дороге из магазина мимо шел Бетховен, и этот человек не заметил его, потому что ему картошка важнее, чем Бетховен. Такие люди просто не замечают чуда. А ты что сделал бы, если бы встретил Бетховена? Не знаю, наверное, не поверил бы своим глазам. А если бы поверил, то что бы сказал ему? Я бы сказал: «Мы поняли ваши поздние сонаты и квартеты, мы оценили их». А он бы ничего не услышал, потому что он глух, как пень. Человек, который купил два килограмма картошки, живет не против жизни. Он умрет, и все о нем забудут, как будто его вообще не было. Хорошо, а вот Гитлера не забыли. Что лучше? Ни то ни другое. У Б. Ахмадуллиной были стихи:
- О пошлость, ты не подлость,
- А лишь уют ума.
Нет, пошлость – страшная вещь. Весь Гитлер вышел из пошлости немецкого бюргера.
Хорошо. Хватит про Гитлера, хватит про Бетховена. «Оставим все как есть», будем смотреть телевизор и есть жареную картошку с луком. Почему ты так говоришь? Потому что мне очень неуютно писать эту книгу. Отчего? Оттого, что, мне кажется, будто я пишу ее просто потому, что больше нечего не умею. Все книги прочитаны – «там скука, там обман иль бред»… Пиши романы, это ты умеешь. Слишком просто! А что не просто? Я бы сказал, что не просто, но это прозвучит пошловато: оставаться самим собой при всех обстоятельствах, но при этом не показывать никому свою Самость, быть тайным монахом в миру.
Ну хорошо, а разве ты не чувствуешь, что это Бог тебя призвал делать то, то что ты делаешь? Иногда чувствую. Но не теперь. Ты что же думаешь, что Бог тебя оставил? Значит, были причины. Послушайте, я не Августин и не Руссо. Я пишу не исповедь, просто у меня такая экстравагантная манера письма и жизни – искренность. Что-то мы запутались. С чего мы начали этот фрагмент? С того, что дешифровка посланий реальности – это таинственное дело, мистическое, а мы занимаемся другим. Чем? Мы говорим – вот два килограмма картошки. Какое послание зашифровано в них? Какое угодно. Это как же, что еще за новости? Ну, вот так: два килограмма картошки для каждого человека в разных ситуациях несут разный смысл. Кто-то не любит картошку и вообще ее не ел бы, если было бы что-то другое. А кто-то съел, а потом доказал теорему Ферма. Чего ты вообще добиваешься своим рассуждениями? Да ничего, просто я строю свою – ризоматическую – модель реальности. И больше ничего. Нет, ты сам от себя скрываешь, что хочешь проникнуть в самую главную тайну, в Святая Святых. Да что я там не видел! Я скажу тебе, чего ты там не видел: свободы! Я свободен и так. Неправда! А что – правда? Правда в том, что ты боишься, что окажешься в конце концов таким, как все. У тебя комплекс Сальери. О, как! Ну и как же с ним бороться? Да ты и так лет 30 с ним борешься. Своей «новой искренностью». Я не понимаю, почему на меня все время наезжают. Я что, рвусь к власти? Да, ты рвешься к духовной власти над умами. Серьезно? Серьезно. Ты рвешься в бессмертие – а это самая пошлая препошлейшая пошлость. Да, согласен, но если так, то я не знаю, что мне делать. Пиши дальше, может что-нибудь прояснится ближе к концу.
Ладно…
Я думаю, что проблема существования или не существования реальности и ее природы возникает чаще всего у мыслителя, которому сильно не достает его Самости, у философа со слабым Эго, у человека, который сомневается в собственном существовании или в своей одушевленности («Неужели я настоящий…»), и он вынужден время от времени смотреть на себя в зеркало, чтобы удостовериться, что он это он (это соотносится с концепцией стадии зеркала Лакана). Зеркальное отражение, с которым я вступаю или пытаюсь вступить в диалог при помощи проективной идентификации, может посылать мне послания. Какие? «Ты красивый!» – нарциссическое послание или «Ты умный!» – эпистемическое послание. Человек порой разговаривает со своим отражением в зеркале, как царица в сказке Пушкина.
– Ну и что ты этим хочешь сказать?
– Я не знаю, я ведь пишу первое, что придет в голову.
– А хорошо ли это? (Это заговорило мое зеркало-Суперэго.)
Я не знаю, хорошо это или плохо. Я просто старюсь понять, что такое реальность. Зеркало – это путь в загробный мир.
– А почему? Что в нем такого, что позволяет ему быть помощником в этом путешествии?
– Ну, удвоение, понимаешь…
– Удвоение – ну и что?
– Тот я, который отразился в зеркале, ушел в зазеркалье, а другой остался тут.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
– А если у человека нет зеркала, и он не может убедиться в своем существовании? Есть другие способы?
– Лучший способ – забыть о себе, подумать о самой реальности и отталкиваться от нее. Считывать ее послания, ориентируясь при этом на большое зеркало коллективного бессознательного.
– Как это?
– Ну, вот я сижу дома, и меня окружают странные объекты.
– А что они делают?
– Они воздействуют на меня.
– Так ты сумасшедший!
– А интересно быть сумасшедшим профессором?
– Да я, собственно, не возражаю. Допустим, я сумасшедший философ, и все вокруг воздействует на меня. Я могу заговорить голосом Лакана, потом перебить его молчаливым жестом Витгенштейна. Прокукарекать, как Суворов.
– Ты разговариваешь с ними, советуешься?
– Да, когда у тебя есть более или менее безумная аудитория. Но я не читаю лекций. Моя аудитория – это мои читатели, мертвые и живые, близкие и далекие. Бетховен, Фрейд, Витгенштейн, Иисус, о которых я написал или собираюсь писать книги, это тоже мои читатели.
– Ну, Фрейд давно на меня обижен, с Витгенштейном мы утратили общий язык, с Бетховеном мы не так давно перестали понимать друг друга. Иисус относится ко мне неплохо. Но вообще он склонен смотреть на меня свысока.
– Скажи, пожалуйста, вот то, что ты сейчас пишешь, ты это считаешь философией?
– Да мне наплевать. Я следую двум принципам. Первый я называю «Как река течет» – это поток моего бессознательного. А второй сформулировал Маяковский:
- Поэзия – та же добыча радия.
- В грамм добыча, в годы труды.
- Изводишь единого слова ради
- Тысячи тонн словесной руды.
Напишешь несколько страниц ерунды, а потом, глядишь, и мысль настоящая придет.
– И что твои читатели? Терпят?
– А что им. Реальность ведь так и устроена.
– Как так?
– Всюду скука, ерунда, одно и то же, уже ничего не ждешь, а потом вдруг что-то происходит.
– Что, например?
– Встретишь хорошее лицо на улице. Кто-то напишет письмо.
– И тебе не страшно так жить?
– Да нет, а что?
– Давай тогда подумаем над основным тезисом второй главы этой книги: реальность – это не просто наррация, послание – это зашифрованное послание. Что это значит? Это значит в первую очередь, что мы в подавляющем большинстве случаев идем по реальности и не видим ее. Мы понимаем ее просто как совокупность вещей и фактов. Примерно так же понимал ее Витгенштейн в «Трактате». Но в конце он написал: «Есть нечто мистическое. Оно показывает (в моем переводе – проявляет) себя». Это значит, по-видимому, что зашифрованную часть послания, которая есть реальность, нельзя расшифровать, пользуясь обычным языком. Но что значит – мистическое показывает или проявляет себя? Как, например, проявляет себя мистическая часть моей комнаты, в которой я последние годы пишу свои книги? При помощи странных объектов, которыми она наполнена. Странные объекты в узком бионовском смысле это, в сущности, галлюцинации, возникающие при бреде воздействия. В широком смысле это любые объекты, с которыми ты вступаешь во взаимодействие при помощи механизма проективной идентификации. Безумцы во всем видят странные объекты. Так поступают параноики, как больные, так и здоровые. Шерлок Холмс, например, или Уильям Баскервильский, герой «Имени Розы» Умберто Эко. Но это гениальные дешифровщики реальности. Я не причисляю себя к ним. Но немного, самой капельки, безумия не повредит в этом деле. Ну, так какие же странные объекты я вижу в своей комнате, и как я с ними вступаю во взаимодействие? Например, это макет парусника, который мне подарила жена на день рождения. Когда у меня креативное настроение, мне кажется, что мой парусник начинает плыть. Я думаю, именно об этом писал Пушкин:
- И мысли в голове волнуются в отваге,
- И рифмы легкие навстречу им бегут,
- И пальцы просятся к перу, перо к бумаге.
- Минута – и стихи свободно потекут.
- Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
- Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
- Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
- Громада двинулась и рассекает волны.
– Другой мой любимый странный объект – это портрет английского философа Мориса Николла, ученика Гурджиева, Успенского и Юнга. Он играет большую роль в моей жизни. Мне в тайне кажется, что у меня в комнате живет сам Морис Николл. Во всяком случае, я с ним иногда разговариваю. Это входит в определение Бионом странного объекта – ни живой, ни мертвый. Иногда мне кажется, что, несмотря на то, что это очень добрый человек, его улыбка, похожая на улыбку чеширского кота, меняется в зависимости от того, одобряет он мои действия или нет.
– Еще один странный объект, с которым я все больше и больше теряю связь по мере того, как отхожу от классического психоанализа, это портрет Фрейда. Он мной вечно недоволен и уже не ждет от меня ничего хорошего. Еще есть часы, которые идут то слишком быстро, то слишком медленно в зависимости от настроения (моего). Я думаю, что если вы настроитесь определенным образом, вы и в своем кабинете обнаружите много странных объектов, с которыми будет о чем поговорить.
Почему важны странные объекты для нарративной онтологии? Потому что из них состоит культура. Когда я писал книгу о Христе, передо мной мысленно стояла картина Николая Ге «Голгофа». Это очень страшная картина. Там Христос изображен безумным дряхлым стариком, обхватившим руками голову, как бы говоря: «Что я наделал!» Эта картина была моим камертоном. Потом я воспроизвел ее на обложке книги. О чем говорят, вернее, что показывают, проявляют странные объекты? Они недаром ни живые, ни мертвые. Они воплощают дизъюнктивный синтез идей жизни и смерти. Ведь послание о жизни и смерти – это главное и, возможно, единственное послание, которое шифрует для нас реальность. Не бойся смерти, не верь жизни. Так сказать, не верь, не бойся, не проси. Если бы не было странных объектов, то не было бы ни жизни, ни смерти, ни культуры, ни природы, ни самой реальности. Почему? Ну как же. Ведь что такое не-странный объект? Это такой объект, который не может на меня воздействовать. Это абсолютное ничто, укон. Значит, это не объект вовсе.
Что значит дешифровать послание реальности? Это значит, сквозь призраки ложной истинности и истинной ложности попытаться разглядеть смысл этого послания, пробиться к нему. Допустим, муж говорит жене: «Я пошел в кино». Это ведь не значит «Истинно vs ложно, что я пошел в кино». Смысл этого послания совершенно в другом. Жена должна расшифровать этот смысл, докопаться до него. Это послание может означать: «Я устал, хочу отдохнуть» или «Мне не хватает зрительных впечатлений», или «Не хочешь пойти с мной?»
Это проективная идентификация. Если жена, по Биону, «умеет мечтать», она может отозваться на эти смыслы. «Да, конечно, пойди, ты и, правда, много работал. Тебе нужно отдохнуть» или «Ой, я с огромной радостью пойду с тобой». Если жена в этот момент не может мечтать или не хочет, то она может отослать ему это послание обратно бумерангом, сказав: «Просто я тебе надоела, ты ищешь любого повода, чтобы улизнуть из дома». Можно на это возразить, что жена и в этом случае считала какой-то смысл. Его можно назвать негативным смыслом, или антисмыслом. В чем здесь суть? Она спроецировала на мужа свое неумение мечтать. Испортила проективную идентификацию, превратив ее в обыкновенную проекцию, то есть в антикоммуникацию. Что значит – антикоммуникация, или негативная коммуникация? Это значит некое внутренне плохое психическое содержание, которое выталкивается наружу. В этом случае муж становится, если можно так выразиться, плохим странным объектом, то есть, в сущности, галлюцинацией, элементом бреда воздействия в широком смысле. Что же может в этой ситуации сделать муж, чтобы не развернуть пагубный механизм антикоммуникации? Он может сказать: «Хорошо, я никуда не пойду!» Но он этим ничего не добьется. Жена дешифрует это послание в том смысле, что ее опасения сбылись. Что она ему надоела и т. д. Что бы я сказал в этой ситуации жене, окажись я на месте мужа? «А куда бы ты хотела, чтобы мы пошли вместе?» Он дает ей шанс, и тут уж нужно быть последней идиоткой, чтобы этим шансом не воспользоваться. Тогда она может сказать: «Давай просто погуляем по парку», и скорее всего на этом инцидент будет исчерпан.
Представим себе другую ситуацию. Я иду по улице и встречаю молодую незнакомую мне женщину, очень красивую и, судя по всему, умную. Я очень хочу с ней познакомиться. Чем я располагаю кроме трафаретного: «Девушка, я вас где-то видел»? Лучше всего сказать прямо: «Простите мне мою смелость, но вы мне с первого взгляда очень понравились, я бы хотел с Вами познакомиться и подружиться. Меня зовут Вадим Руднев, я философ». Если я действительно разгадал внутренний смысл этого послания, этой встречи, она может сказать: «Очень приятно. Меня зовут Маша. Вы, наверное, хотите пригласить меня выпить кофе». Или она может улыбнуться и спросить: «Вы что, сумасшедший?» «Ну конечно», – ответил бы я. – «И давно это с Вами?» Тогда я процитировал бы «Каменного гостя»:
- Давно или недавно, сам не знаю,
- Но с той поры лишь только знаю цену
- Мгновенной жизни, только с той поры
- И понял я, что значит слово счастье.
- И тогда она может сказать:
- Подите прочь, вы человек опасный…
Ну и так далее.
Я хочу, чтобы меня правильно поняли. Я не пишу пособия по знакомству с девушками на улице и/или по общению мужей с женами. Моя задача скромнее: я пытаюсь понять механизмы кодирования и раскодирования посланий реальности. Поэтому приведу совсем другой пример.
Начал Фиоргал Ученый. Он поднял один палец перед своим противником, и в тот же миг Джонни показал ему два пальца. На что Фиоргал поднял три пальца. Тогда королевский герой погрозил ему кулаком. Фиоргал достал темно-красную вишню и съел ее. Джонни Одноглазый – зеленый крыжовник. Зрители в неистовом возбуждении тут же решили: что бы все это ни значило, а дело оборачивается против Джонни, так как он даже потемнел лицом от гнева. Фиоргал быстро вынул из кармана яблоко и поднял его. Тогда Джонни поднял полбуханки хлеба, которую вытащил у себя из-за пазухи. Он был просто в бешенстве, – это видели все, – в то время как Фиоргал оставался спокоен, словно форель в озере.
Фиоргал поднес яблоко ко рту и откусил от него. В тот же миг Джонни поднялся с хлебом в руке и запустил им Фиоргалу прямо в голову, так что даже сшиб его с ног!
Тут королевские ученые повскакали со своих мест с намерением прогнать Джонни Одноглазого и четвертовать его, но не успели они и рта раскрыть, как Фиоргал Ученый, вскочивший с места раньше их, пересек помост, схватил руку Джонни в свои и пожал ее. А затем повернулся к онемевшим зрителям и произнес:
– Господа! По доброй воле и громогласно я признаю, что впервые за долгие годы своей славной жизни Фиоргал Ученый побежден!
Всех как громом поразило.
– Я изъездил весь свет, – продолжал Фиоргал, – побывал во многих знаменитых колледжах, вступал в спор с величайшими учеными мира, но мне суждено было приехать в Тару к ученым верховного короля, чтобы встретить наимудрейшего и удивительнейшего ученого, который благодаря своей всепостигающей мудрости во всем превзошел меня и побил в этом споре. Но я не разбит, – сказал он, – я горд, что судьба принесла мне поражение от неповторимого гения!
Тут поднялся король и молвил:
– Будьте любезны, объясните собравшимся здесь господам, что произошло между вашей ученой светлостью и мим ученым героем.
– Сейчас объясню, – сказал Фиоргал. – Я начал с того, что поднял один палец, и это означало: бог один. На что сей ученейший муж справедливо заметил, подняв два пальца, что, кроме бога-отца, мы поминаем еще двоих: сына и святого духа. Тогда, думая, что я ловко поймал его, я поднял три пальца, что должно было означать: «А не получается ли у тебя три бога?» Но ваш великий доктор и тут нашелся: он тотчас сжал кулак, отвечая, что бог един в трех лицах. Я съел спелую вишню, говоря, что жизнь сладка, но великий мудрец ответил, проглотив зеленый крыжовник, что жизнь вовсе не сладка, но тем и лучше, что она с кислинкой. Я достал яблоко, говоря, что, как учит нас Библия, первым даром природы человеку были фрукты. Но ученый муж поправил меня, показав хлеб и заявляя этим, что человеку приходилось добывать их в поте лица своего. Тогда, призвав на помощь весь мой разум, знания и вдохновение, я надкусил яблоко, чтобы сказать: «Вот ты и попался. Объясни-ка, коли сумеешь». Но тут подумать только, этот благородный и неповторимый гений бросает в меня свой хлеб и, не дав опомниться, сшибает меня с ног. И этим, как вы сами понимаете, напоминает, что именно яблоко было причиной падения Человека. Я побежден! Вечный позор мне и бесчестье. Одного лишь прошу – я отпустите меня с миром и предайте вечному забвению.
Так ответил королю Фиоргал Ученый.
И вот со стыдом и позором Фиоргал Ученый и его свита поджав хвосты покинули королевский замок. А вокруг Джонни Одноглазого, который прослушал речь Фиорга, разинув рот, собрались все великие доктора и ученые короля. Они подняли его к себе на плечи и трижды три раза совершили с ним полный круг по двору королевского замка. Затем они опустили его наземь и заставили короля собственноручно увесить Джонни всеми значками, медалями и учеными орденами, какие только имелись в королевстве, так что у бедняги даже согнулась спина от тяжкой ноши.
– А теперь, – молвил король, подымаясь с трона, – я напомню вам, что имеется еще один человек, которого мы забываем, но которого нам грех не помнить и не чтить. Я говорю о Темном Патрике из Донегола. Пусть он отзовется и выйдет вперед!
Из дальнего угла комнаты, из-под хоров поднялся черноусый человечек и поклонился королю.
– Темный Патрик, – обратился король к черноволосому человечку из Донегола, мне хотелось бы оставить тебя при моем дворе. Я дам тебе любое жалованье, какое ты назовешь, и вся работа твоя будет находиться всегда у меня под рукой, чтобы в любое время я мог получить от тебя совет. Так назови же свое жалованье, и, каково бы оно ни было, оно твое!
– Ваша светлость, – отвечал Темный Патрик, – примите от чистого сердца нижайшую благодарность за вашу снисходительность и доброту ко мне, недостойному. Но простите меня, если, прежде чем ответить на ваше предложение, я осмелюсь воспользоваться правом каждого ирландца задать один вопрос.
– Говори, – молвил король.
И Темный Патрик повернулся к совершенно опешившему Джонни Одноглазому, который весь сгорбился под тяжестью своих медалей, и, указывая на него, произнес:
– Мой вопрос будет вот к этому ученому мужу, восседающему на помосте. Фиоргал Ученый, – обратился он к Джонни, – милостиво сообщил всем собравшимся здесь, свое толкование немого спора, который проходил между вами и в котором вы, с помощью вашего гения, побили первого в мире ученого. Не могли бы и вы оказать честь всем присутствующим и рассказать, что вы сами думаете об этом?
– Отчего ж не рассказать, расскажу! – ответил Джонни, то есть, простите, ученый муж. – Нет ничего проще. Этот самый парень, которого вы выставили против меня, да бесстыднее бездельника я в жизни своей не встречал, к счастью. Так вот, сперва ему потребовалось задеть мою личность: задрал кверху палец, чтоб подразнить, что я одноглазый. Ну, я взбесился и показываю ему два пальца, мол, мой один глаз стоит твоих двух. Но он дальше – больше надсмехается и показывает три пальца, чтоб и вам захотелось потешиться: вот, мол, перед вами три глаза на двоих. Я показал ему кулак, чтоб он знал, что ждет его, если не уймется. Но тут он съел вишню и выплюнул косточку, говоря, что ему наплевать на меня. А я съел зеленый крыжовник, мол, и мне наплевать на тебя со всеми твоими потрохами. Когда же этот негодяй вынул яблоко, чтобы напомнить мне, что я всего-навсего сын мелкого яблочного торговца, я вытащил двухпенсовый хлеб, который нес домой к обеду как раз о ту пору, как меня схватили и приволокли вот сюда. Да, так я вытащил хлеб, – ничего тяжелей под рукой не нашлось, – чтоб он знал, что, если не одумается, я ему сейчас голову размозжу. Но охальник сам накликал себе конец: поднял яблоко ко рту и откусил от него, мол, когда ты был юнцом, ты частенько воровал яблоки у своей бедной хромой старой матери и убегал с ними, чтобы съесть потихоньку. Это было последней каплей! Я запустил буханкой этому нечистивому прямо между глаз и пришиб его. Вот вам и великая победа, закончил Джонни.
Ирландские легенды и сказки
Мир не делится на плохих и хороших людей, умных и глупых, красивых и некрасивых. А как он делится? Каждый раз по-разному. В какой-то ситуации самый умный умник может повести себя как полный болван, а в другой ситуации полный дурак может повести себя очень мудро. От чего это зависит? Это зависит от того, что можно назвать состоянием бессознательного. Что такое состояние бессознательного? Это такое положение вещей, при котором малое зеркало моего индивидуального бессознательного глядится в большое зеркало коллективного бессознательного и видит там определенный архетип. Это может быть все что угодно. Анима, Анимус, Тень, Персона, Самость. Я ехал в метро и увидел на стекле противоположного окна свое лицо как лицо Солженицына. Мне это очень не понравилось. Но потом мне показалось, что я увидел свою Самость. В чем смысл этого видения? Как расшифровать это мистическое послание? Это непростой вопрос. Ведь это не выдуманный пример. Со мной это действительно произошло, причем не далее как сегодня. Здесь можно включить ассоциацию по методу микроанализа. Высокий лоб – длинная борода – Достоевский – Толстой – эпилепсия – великий русский писатель – я не хочу быть русским писателем. Думаю, что на определенном уровне (глубже залезать может быть опасно, чтобы не захлебнуться в собственном бессознательном, от чего предостерегал сам Юнг) я угадал смысл. Что значит, что я не хочу быть русским писателем? Великих русских писателей хоть пруд пруди, а русских философов европейского масштаба, можно сказать, нет. Я хочу стать первым русским философом. Но тут вместо Самости я вижу Персону, свою ложную личность. Ну что ж, надо быть честным с самим собой. Персону увидеть легко, Самость – гораздо труднее. Значит, не в то зеркало смотрел. Остается выйти из вагона.
Граждане, выходя из вагона, называйте вещи своими именами. Что ж, я, по возможности, старюсь так и поступать. Что в первую очередь мешает нам расшифровывать послания реальности? Я считаю, что в этом повинна бинарность, которая кем-то заложена в наше мышление. Мы привыкли к тому механизму защиты, который психоаналитики называют расщеплением (splitting, не путать со схизисом), то есть мы делим объекты на плохие и хорошие, приятные и неприятные. В то время как мир объектов на самом деле является континуальным. Мы живем как будто в черно-белом фильме или в поэме Блока «Двенадцать»:
- Черный вечер.
- Белый снег.
В то время как мир цветной. Вечер на самом деле не черный, да и снег не белый. Человек, который сделал одному плохое, через несколько минут может сделать другому или тому же самому что-то хорошее. Из своего детского советского прошлого я помню, что у меня было два абсолютных суперобъекта: абсолютно плохой объект – Гитлер и абсолютно хороший объект – Ленин. Сокуров в своих фильмах «Молох» и «Телец» предпринял смелую попытку деконструировать эту дихотомию. И все же она продолжает быть актуальной. Если в Ленине еще можно увидеть что-то человеческое, то применительно к Гитлеру это почти невозможно. Но были миллионы немцев, которые искренне восхищались Гитлером и среди них Хайдеггер. Существует воспоминание ученика Витгенштейна, Мориса Друри, о том, как весной 1945 года все радовались поражению гитлеровцев, и Витгенштейн сказал: «А вы представляете, каково сейчас такому человеку, как Гитлер?» Везде следует искать не истинное или ложное, к которым сводятся все остальные оппозиции. Искать следует смысл, который континуален. В чем был смысл истории Гитлера? Я этого не знаю. Но он безусловно был. Вспомним эпизод из фильма Л. Бунюэля «Скромное обаяние буржуазии», когда женщина говорит священнику, что она ненавидит Иисуса Христа, на что он отвечает: «Но почему? Ведь он был такой добрый!» Но был ли Иисус «таким добрым»? Нет, это был суровый человек, порой желчно и несправедливо оскорблявший людей, особенно фарисеев, которые хотели просто знать, действительно ли он Мессия. Шекспировский Гамлет – положительный персонаж или отрицательный? А гётевский Мефистофель? А герои Достоевского? Нет, они все сложны. Но как мы можем мыслить недихотимически, континуально? Для этого надо вдумываться в послания реальности, пытаться расшифровывать их. Идет дождь. Какой смысл этого высказывания? При засухе один, при наводнении противоположный. Мандельштам писал:
- И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Очевидно, что он имел в виду Пушкина, объединив в одной строке идею жизни и смерти поэта. Вот подлинно континуальное оперирование смыслом. В рассказе Рюноскэ Акутагавы «В чаще» в лесу находят тело убитого самурая. Пойманный разбойник признается в том, что это он убил самурая. Потом в этом же признается жена самурая, наконец, дух самурая заявляет, что тот покончил с собой. Здесь важно не то, какая версия верна, они все и верны и не верны. Важно, какой смысл имела эта сцена в мире эпилептоида-разбойника, шизоида-самурая и его истеричной жены. А какой смысл рассказа в целом? В этом не так легко разобраться. Смысл где-то рядом. Что получится, если синтезировать смысл разбойника, смысл самурая и смысл его жены? Каждый из них в своей версии пытается спасти свое достоинство, свою Персону, поэтому убийство каждый берет на себя. Но это именно Персона, гордыня, а не Самость. Разбойнику кажется, что он должен убивать, жене – плакать, а самураю – оставаться благородным при любых обстоятельствах. На самом деле они остаются в том же порочном кругу истинно-значного расщепления. И разбойник может быть добрым и щедрым, и самурай может делать гадости. Дело не в этом. А в чем же? Дело – по максимуму – в том, чтобы отказаться от своей ложной личности, Персоны, жить против жизни, против энтропии. Юнг называл это индивидуацией, Гурджиев – самовоспоминанием. Что значит – самовоспоминание? Это значит, каждый миг помнить, что ты спящая машина желания, работающая в испорченном режиме. Что это дает? Это дает понимание того, что само событие не так важно, что мы переоцениваем его. Что создателю дороги наши намерения, а не наши дела. Как это понимать? Убил или нет Раскольников старуху – не важно, важно, что он хотел этого. Неважно, вымышленный ли персонаж Раскольников или реальный. Важно, что именно таким – принципиально сложным – изобразил его Достоевский. Здесь мы вновь упираемся в феноменологию вымысла. Является ли вымысел частью реальности или нет. Почему это важно? У Макса Фриша есть знаменитый роман «Назову себя Гантенбайн», в котором рассказчик представляет себя попеременно двумя разными людьми, то Гантенбайном, притворяющимся слепым, то Эндерелином, ошибочно думающим, что у него рак, и параллельно проживает их жизни. А кто рассказчик на самом деле? Ни тот, ни другой, и в то же время и тот и другой, и кто-то еще. Очень полезно мысленно представлять себя кем-то другим и пытаться прожить жизнь этого другого. Почему это полезно? Чтобы избавляться от дихотомии мышления. От традиционного разграничения: вот это реальное, а вон то – вымышленное. Пушкин писал:
- Над вымыслом слезами обольюсь.
Это очень полезное и позитивное качество – уметь обливаться слезами над вымыслом. Оно делает человека более, так сказать, семантически богатым. Попробуйте представить себя Иисусом Христом и прожить Его жизнь вплоть до Голгофы. Попробуйте прожить жизнь Гитлера, Дон Кихота или Дон Жуана, или даже Винни Пуха. Наивно думать, что вымышленный персонаж проще, чем реальный человек, что его, мол, вообще не существует, что он просто набор предложений в литературе или последовательность кусочков пленки в фильме. В чем здесь наивность? В направленности на истину, а не на смысл. Для смысла вопрос о существовании не релевантен. Смысл дышит, где хочет. Смысл взывает к осмыслению. Послание взывает к расшифровке. Если перефразировать слова Лакана, каждое письмо взывает к тому, чтобы дойти до адресата.
Если реальность есть система зашифрованных посланий, то возможна ли эволюция реальности? Как эта эволюция могла начаться, каковы ее механизмы и ее цель?
Первоначальной формой такой зашифрованной нарративной онтологии был, вероятно, тотемизм. Любой элемент-послание реальности был отсылкой к определенному тотему. Ему приносились жертвы, чтобы он мог поддерживать жизнь сообщества. Жертву тотему можно рассматривать как первобытную проективную идентификацию. Если жертва принималась (тотем «умел мечтать») – значит, проективная идентификация была успешной. Если жертва отторгалась – значит, тотем, подобно бионовской матери, не умел мечтать. Как известно, по представлению первобытного сознания, человек не мог умереть естественной смертью, его убивала какая-то сила, высшим проявлением которой был тотем. Если человек умирал – значит, он в чем-то был не прав перед этой высшей силой. Если он оставался жив – значит, в своих действиях он поступал правильно. Надо сказать, что посланий, в современном смысле этого слова и самого понятия реальности, тогда еще не было. «Я» и объект не были разделены. Господствовало, по выражению А. Ф. Лосева, «всеобщее оборотничество». Каждый был отрезанным куском тотема. Каждый человек был в одно и то же время другим человеком и всеми людьми вместе. И все эти люди = один человек были тождественны тотему, которому, в сущности, в каждом действии приносились жертвы. Человек, таким образом, приносил в жертву самому себе самого себя. Понятия истинного и ложного не могло возникнуть. Господствовал многоликий Смысл. Еда – охота – сексуальные отношения – быт – сама жизни и смерть были частями этого общего таинственного смысла. Одного на всех. И все были жрецами, служителями этого смысла. Когда же появилась реальность? Она появлялась постепенно подобно тому, как постепенно субъект отделялся от объекта. Когда речь стала отделенной от действия. Когда стало возможным задать вопрос «А что ты этим хотел сказать?» В этот момент появился призрак истинного и ложного. И смысл стал неузнаваем. Его надо было уже расшифровывать. Тогда люди разделились на служителей Смысла и на служителей истины и лжи. Постепенно последних становилось все больше и больше, пока служители Смысла не остались в подавляющем жалком меньшинстве. Люди оказались опутанными ложью истины и истиной лжи. Именно в это время актуализировалось бинарное мышление. И вместе с ним, по-видимому, актуализировались модальности как суррогаты смысла. Хорошо и плохо (удовольствие), должно и запрещено (авторитет и власть), известно и неведомо (загадка и тайна). Модальности были в определенном смысле химерами, позволявшими людям, как им казалось, ориентироваться в непонятной и непонятой реальности. Расщепление, о котором говорилось выше, стало господствовать в мышлении. Люди опознавали другу друга как хороших и плохих (аксиологически), как тех, кто должен, и тех, кому должны (деонтически), как всезнающих провидцев, которым известна тайна жизни, и ничего не ведающих простецов. В психиатрическом смысле можно сказать, что на тотемической стадии люди жили на уровне шизофренического психоза. Когда появился призрак бинарного расщепления, это стало соответствовать пограничному расстройству. Следующий этап эволюции реальности должен был соответствовать невротическому расстройству, то есть практически здоровому человеку – истерику, ананкасту, циклоиду, эпилептоиду и т. д. Исторически мы только и знаем таких людей. Предшествующие стадии можно только реконструировать. Для такой реальности характерно полное забвение смысла и проживание жизни в мелких индивидуальных псевдоистинах. Наиболее адекватное понятие, которым можно охватить эту стадию реальности, – это пошлость. Чистите зубы по утрам, делайте зарядку, мойте руки перед едой, жуйте как следует – таковы «категорические императивы» пошлости. Куда делся смысл? Его хранителями и выразителями стали гении, но они в своем творчестве обслуживали и воспевали пошлость, поэтому их любили и почитали, особенно после их смерти. Зона чистого смысла осталась уделом сугубо эзотерических школ, тайных сообществ, живших против жизни. Учение Гурджиева – один из отголосков подобного рода эзотерической доктрины. Этих людей очень мало, они неизвестны, их цель в уменьшении энтропии (это и есть жизнь против жизни). Однако к концу ХХ века эзотерические учения выродились и стали жертвой общей пошлости. Таким образом, в человеке не осталось ничего человеческого. По сути, мы живем уже за пределами реальности, в гиперреальности симулякров, т. е. копий, не имеющих оригиналов, которую описал Бодрийяр. Реальность куда-то исчезла. Появится ли она вновь когда-нибудь и какой она будет – предсказать невозможно.
Как известно, энтропия и информация суть факторы, равные по абсолютной величине, но противоположные по вектору. Информация наращивает смысл, энтропия убивает его. С такой позиции информация соответствует жизни, а энтропия – смерти. Но может быть и энтропийная жизнь, бессмысленная, никому не нужная. Такая жизнь в определенном смысле хуже смерти. Когда мы употребляем выражение «жить против жизни», имеем в виду «жить против энтропии, во имя информации, во имя Смысла». Что значит – жить во имя жизни? Это значит посвятить себя целиком расшифровке посланий реальности. Но нет такой профессии – расшифровщик посланий реальности. Можно быть профессором философии и вообще ничего не знать об этой проблеме, а можно быть дворником (кем по легенде был Андрей Платонов) и всю жизнь заниматься расшифровкой посланий реальности. Ведь когда мы говорим о посланиях реальности, мы невольно представляем себе какое-то письмо, написанное на бумаге или присланное нам по электронной почте. Но на самом деле человек может даже не знать, что он расшифровывает послания реальности, и тем не менее постоянно это делать. Как это возможно? Например, человек просто сидит на берегу реки, молчит и даже ни о чем не думает. Река течет, человек сидит, и ничего как будто не происходит. Я в связи с этим почему-то вспомнил эпизод из романа Пелевина «Чапаев и Пустота», когда японец предлагает простому человеку в качестве испытания сочинить стихотворение. Тогда тот говорит:
Я не люблю стихов и не пишу их.
К чему стихи, когда на небе звезды.
В этот момент простой человек, не пожелавший подчиниться ритуалу, начал жить против жизни, во имя Смысла. Что такое философия? Это не изобретение концептов, как полагали Делёз и Гваттари. Это способность удивляться миру (Адам Смит). Кто такой философ? Это такой человек, который, например, говорит: «Как удивительно, что этот мир существует, что я – это я. Но, может быть, я – это не я? А кто же я? Может быть, я – Бетховен?» Человек, почувствовавший себя Бетховеном, вовсе не обязан сочинять Девятую симфонию. Он может вообще ничего не сочинять, он может быть бухгалтером или плотником. Но он должен уметь удивляться. И удивляться своему удивлению. Одним словом, он должен УМЕТЬ МЕЧТАТЬ. Он должен быть контейнером смыслов. Что значит – быть контейнером смыслов? Был такой советский анекдот. Человек приходит в аптеку. Там сидит печальная девушка-аптекарша, не ждущая от жизни ничего хорошего. Тогда человек говорит ей: «Девушка, улыбнитесь, и перед вами откроется дивным мир любви и вечной красоты» и т. д. в том же духе. Девушка поднимает глаза и широко улыбается. Тогда этот человек невозмутимым голосом говорит: «А теперь пару презервативов!» Мне можно поставить в вину, что я все время хожу вокруг да около, говорю метафорами и дзенскими парадоксами. Но когда говоришь о смысле реальности, невозможно дать определения per genus proximum et diferentia specfca. У меня есть ученик, который несколько лет назад захотел написать работу «Модели сознания». Но сколько я его ни упрашивал дать определение того, что такое модель сознания через общий род и общее отличие, у него ничего не получалось. Но однажды, кода мы сидели у меня на кухне, он вдруг заговорил о моделях сознания как об универсальной объяснительной теории. Мы не догадались включить диктофон и потом, как ни старались, не смогли восстановить его монолог. Однажды, очень давно, я жил в Тарту и очень поздно вечером занимался йогой. Вдруг перед моим мысленным взором золотыми буквами предстал текст удивительной, небывалой философской системы. Я очень испугался, поскорее лег в постель и заснул. Утром я попытался вспомнить это видение, но у меня, конечно, ничего не получилось. Зачем я вообще пишу эту книгу? Ведь я не так наивен, чтобы думать, что я в состоянии построить новую универсальную модель реальности. Тогда зачем же? Я не знаю, зачем. Иногда мне кажется, что какой-то добрый демон водит моей рукой, но далеко не всегда. Во всяком случае, я убежден, что не делаю ничего дурного. В терминах М. Николла, я хотел бы «попасть в цель». Но я не знаю, что представляет собой эта цель, где она и как ее искать. Может быть, если бы я тогда не испугался и не заснул, у меня был бы шанс увидеть эту цель или даже попасть в нее. Но я был слишком молод и неопытен. Я хотел бы спросить у Бога указать мне путь к этой цели, но мне совестно беспокоить занятого человека.
- На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь,
- Иди на огонь, моя радость, найдешь без труда.
Но огонь не горит, фонарщик заснул, и возможно, я вообще иду не в ту сторону.
Дана ли нам наша реальность одна на всех или существует много субреальностей? Как это определить? Если сказать, что мы расшифровываем послания реальности каждый по-своему (если вообще расшифровываем), то реальность у каждого своя. Можно сказать, что истинно-значная расщепленная квазиреальность одна на всех, а реальность у каждого смысла своя. Мы все примерно одинаково понимаем, что такое кровать. Но смысл кровати может быть разнообразным. В спектакле Владимира Мирзоева «Хлестаков» на сцене стоит кровать, которая предстает, то тюремной камерой, то комнатой для сексуальных утех, то гробом.
Такая полифункциональность характерна для любой вещи. Что такое смысл вообще? Эта та совокупность бессознательных ассоциаций, которую она вызывает. Возьмем, например, слово «книга». Для кого-то книга – это, прежде всего, Библия. А для кого-то – роман Д. Донцовой. Когда говорят «Книга – лучший подарок», то подразумевают, что она сама раскрывает свой смысл тому, кто возьмет ее в руки. Книга может приобретать смысл и терять его. Однажды я зачем-то купил книгу Рональда Лэйнга «Расколотое Я». Она мне показалась настолько ненужной и скучной, что я забросил ее, потерял или кому-то отдал. Когда же я начал заниматься шизофренологией, я вновь купил книгу Лэйнга и прочитал ее. С тех пор это одна из самых нужных и любимых мной книг. По тому, что читают люди в метро, можно про них много узнать. Как-то я ехал в переполненном метро и взглянул на обложку книги, которой отгородилась от меня читавшая ее женщина. Каково же было мое удивление, когда я прочитал: Мишель Фуко «Герменевтика субъекта». Дама, которая читала Фуко, оказалась моей коллегой по институту. После этого мы с ней подружились. Некоторые книги я могу читать только по маленьким фрагментам, например «Бытие и время» Хайдеггера. А вот «Трактат» Витгенштейна я знаю практически наизусть, так как в свое время сделал свой комментированный перевод этого текста. Но можно не читать умных книг и вообще ничего не читать. Свой смысл есть у каждого фрагмента реальности – у дома, у стола, у чернильницы, у яблока и свеклы. Не все знают, что фамилия композитора Бетховена переводится как «свекла». Но дело не только в том, что у слов много смыслов, а денотат один. А в чем же? В том, что этот смысл надо разгадать, как разгадывают шараду. Люди разных психических конституций разгадывают элементы реальности по-разному. Шизоиды в них видят «вечный и бесконечный символ», как любит говорить профессор М. Е. Бурно. Депрессивные люди вообще не склонны наделять вещи смыслами. Их восприятие вещей чисто денотативно. Компульсивные личности в вещах и событиях видят удачу или неудачу. Истерики понимают или, скорее, чувствуют вещи и события как доставляющие или не доставляющие им удовольствие. Параноики видят во всех вещах и событиях одну большую Сверхценную Вещь и Событие. Шизофреники вообще не видят вещей, а только чистые смыслы, порой невероятно сложные и причудливые. Но если не делить людей по характерам, то как будет обстоять дело со смыслом в этом случае? Есть универсальные для всех людей вещи и события. Все люди едят, пьют, испражняются и умирают. Но лишь некоторые люди любят часами говорить по телефону и смотреть телевизор. Другие же этого терпеть не могут. О чем это говорит?
Люди склонны полагать, что вещи бывают полезными или вредными, а события – благоприятными или неблагоприятными. Это наивный взгляд. Люди на самом деле ничего не знают ни о вещах, ни о событиях. Как, например, можно знать Пушкина? Можно знать его стихи наизусть или интимные подробности его личной жизни. Но это еще не весь Пушкин. Мы привыкли к тому, что «Пушкин – это наше всё». Но ведь это не значит, что Пушкин это наша сковородка или что Пушкин это наша клизма. А что же это значит? Это значит, что Пушкин – один из универсальных архетипов русской культуры, нашего коллективного бессознательного. Но архетипы могут быть необязательно универсальными, они могут быть индивидуальными. Для меня такой индивидуальный архетип – Винни Пух, потому что я когда-то перевел и прокомментировал повести Милна о Винни Пухе. Другим таким моим личным арехитипом является Семен Семенович Горбунков, герой фильма «Бриллиантовая рука» – воплощение абсолютного добра. Архетипом может быть и событие, например, переход Суворова через Альпы или Бородинская битва, или Великая французская революция. Для меня архетипическим событием была учеба в Тарту у Ю. М. Лотмана. А одним из последних архетипических событий моей жизни была краткая дружба с покойным В. Н. Топоровым. Но дело не в самих архетипах, а в том, какие смыслы они несут. Частью архетипа В. Н. Топорова был гоголевский Плюшкин, о котором он написал большую работу, где он не только рассматривает Плюшкина как живого человека (подобно Д. Андрееву), но и как очень хорошего человека, несправедливо оболганного Н. В. Гоголем. П. Д. Успенский писал, что Святой Дух это то хорошее, что есть в человеке. В Плюшкине это хорошее несомненно есть. В Сталине и Гитлере его нет. Сейчас таким антиархетипом становится В. Путин. Ему надо было бы посоветовать почитать книгу Топорова о Плюшкине, но, боюсь, это уже не поможет.
Являются ли сновидения частью реальности? Первое, что приходит в голову, что они являются не только частью реальности, но ее наиболее продвинутой частью, потому что сны, которые нам снятся, они-то уж точно суть зашифрованные послания, и человечество с незапамятных времен, начиная со сна фараона в Библии о тучных и тощих коровах, который разгадал Иосиф, вплоть до психоанализа, только и делает, что толкует и расшифровывает сновидения. Н. Малкольм, ученик Л. Витгенштейна, на которого мы ссылались в начале этой книги (я считаю, что его вклад в философию ХХ века сильно недооценен), показал в книге «Состояние сна», что феноменологически сновидений вообще не существует, поскольку у них нет плана выражения, денотативной сферы, они суть чистые смыслы, и когда мы думаем, что анализируем сновидения, мы на самом деле анализируем рассказы о них. В своей работе «Новая модель сновидения», изданной в 2014 году издательством «Академический проект» вместе с переизданием моего перевода книги Малкольма, я показал, что сновидения вообще не надо анализировать, их надо просто проживать. В этом смысле парадоксальным образом сновидения не являются частью реальности, но, скорее, ее двойником. То, что действительно нуждается в расшифровке, это повседневная реальность бодрствующего человека, а не его сновидения. Максимум, что здесь можно сказать, это то, что сновидения имеют компенсаторную функцию (я уверен, впрочем, что не говорю ничего нового, и психологи давно это понимают). Когда у человека гипомания, он обычно спит без сновидений. Когда у него депрессия и жизнь его пуста, сны его ярки и креативны. Характерно, что наиболее продвинутая и философски насыщенная ветвь психоанализа, английская школа М. Кляйн и У. Биона, практически не анализировала сновидений. Я убежден, что книга Фрейда «Толкование сновидений» была в отличие от «Очерков по истерии» и «Психопатологии обыденной жизни» провальной и вредной для развития психоанализа. Царская дорога ведет не к храму бессознательного, а заводит в тупик. Я не верю, что человеческую психику можно вылечить, анализируя сновидения пациентов. Это иллюзия, причем непродуктивная. Я считаю также, что и шизофренический бред и галлюцинации также не имеет смысла интерпретировать, это не приносит никакой пользы больному, хотя порой выглядит эффектно, особенно, когда этим занимаются такие яркие люди, как Фрейд или Лакан. Мой любимый Рональд Лэйнг, которого я вспоминал выше, думаю, в целом бы меня поддержал. Достаточно вспомнить такой фрагмент из «Расколотого Я».
Пациента, которого демонстрирует публике Крепелин, приходится, по его словам, «почти что вносить в помещение, настолько невменяем» (кататония). Далее следует монолог пациента, по мнению Крепелина, совершенно безумный. Вот фрагмент монолога-диалога этого больного с самим собой и, как можно догадаться, с Другим:
Когда его спросили, где он находится, он ответил: «Вы это тоже хотите узнать? Я расскажу вам, кто измеряется, измерен и будет измеряться. Я все это знаю и мог бы рассказать, но не хочу». Когда его спросили, как его зовут, он закричал: «Как тебя зовут? Что он закрывает? Он закрывает глаза. Что он слышит? Он не понимает! Он ничего не понимает! Как? Кто? Где? Когда? Что он имеет в виду? Когда я велю ему смотреть, он смотрит не надлежащим образом. Просто посмотри. Что это такое? В чем дело? Обрати внимание. Он не обращает внимания. Я говорю тогда, что это такое? Почему ты мне не отвечаешь. Ты опять дерзишь? Как ты можешь быть столь дерзок? Я тебе покажу! Не распутничай ради меня. И ты не должен острить. Ты дерзкий и паршивый парень» и т. д. [Лэйнг, 1974, с. 21–22].
Этот человек, на самом деле, не бредит, как считает Лэйнг, в нем просто два Я, две субличности, одна из которых соответствует его безумной ипостаси, другая – профессору Крепелину, который инкорпорировался в него и с которым он ведет диалог. Он просто не желает, что бы его считали больным, он не хочет, как говорит Лэйнг, «чтобы его измеряли и проверяли». Общее правило, которое я хочу предложить, такое: когда смысл дан в чистом виде, как при сновидении и галлюцинации, он не нуждается в толковании. Его зашифрованность – мнимая. То, что нуждается в толковании и расшифровке, это, например, почему ребенок ест макароны и не любит лапшу или почему одним людям нравятся телесериалы, а другие их ненавидят. Для чего это нужно? Для того, что только так можно понять реальность. Анализировать можно и нужно только реальность обыденного языка.
Выражая эти мысли, я, наверное, многих шокирую, но я верю, что найдутся философы и психологи, «умеющие мечтать», которые поймут меня. Но то, что я сейчас собираюсь сказать, не примет ни один филолог. Я полагаю, что анализировать и интерпретировать не следует не только сновидения и галлюцинации, но и художественные тексты. Их тоже нужно проживать. В художественных текстах, даже таких сложных, как «Улисс», «Шум и ярость» или «Андалузский пес», все надо понимать, как есть. Помню, когда я учился в Тарту, с 1975 года, уже три года как вышла книга Лотмана «Анализ поэтического текста» с блестящей по тем временам теоретической частью и совершенно неубедительными конкретными анализами стихотворений во второй части. Тем не менее в 1975 году каждый первокурсник мог анализировать поэтический текст по Лотману.
В качестве примера того, что я имею в виду под расшифровыванием посланий реальности позволю себе привести пример из своей психотерапевтической практики, так как давно известно: то, что плохо видно в норме, обычно проясняется в патологии. Мой пациент страдал полиморфным психическим расстройством. В период гипомании к основному расстройству подключалась истерическая аранжировка. Пациент хвастался своими научными успехами, демонстративно ухаживал за женщинами и т. д. В депрессивной фазе истерические проявления сменялись навязчивостями. Они были весьма разнообразными, и пациент от них очень страдал. Я рассмотрю только одну из его многочисленных обсессий. Тот факт, что навязчивость – это зашифрованное послание бессознательного, – азбука психоанализа. Такие примеры приводил и блестяще расшифровывал Фрейд в лекциях по введению в психоанализ. В нашем случае пациент страдал среди прочего затруднением со сглатыванием. Ему, казалось, трудно было инкорпорировать какую-то субстанцию вместе с воздухом. Однажды мы выяснили, что, по его мнению (с которым нельзя было не согласиться), этой субстанцией и была его депрессия (интроекция, как известно, обычный механизм защиты при депрессии), которую здоровая часть его психики не хотела пускать внутрь. Проблема заключалась в том, что при сглатывании пациент должен был произнести какое-нибудь слово. Какое же слово? Здесь болезнь дала ему некоторую свободу. Он мог выбирать слово. Сначала он выбрал слово «плохо», но оно звучало пессимистично, и он его отверг. Затем он перепробовал десятки слов и в конце концов остановился на слове «ничего». Это и было, видимо, послание его бессознательного. Почему он остановился именно на этом слове. Здесь надо обратить внимание на то, что это слово он использовал одновременно как оператор и как предикат подобно тому, как мы используем слово «существовать». «Существуют ручные тигры», то есть «Для некоторых тигров (квантор существования) истинно, что они являются (то есть «существуют» как предикат) ручными». (Пример Дж. Э. Мура из его статьи «Является ли существование предикатом?») В нашем случае произнесение «ничего» было, прежде всего, оператором обсессии, оно просто означало «ничего»: «говоря “ничего”, я ничего не говорю, то есть ничего не интроецирую в себя». Но постепенно пациент заметил и сообщил мне, что это «ничего» обрастает большим количеством ассоциаций, которые он не мог не принимать во внимание, поскольку слово «ничего» в его внутреннем индивидуальном лексиконе стало самым частотным. Что же это были за ассоциации? С одной стороны, они подтверждали пустотность, «ничевойность» этого «ничего». «Ничего – это пустое место». Далее он вспомнил, как его психиатр имел привычку успокаивать его, произнося: «Ничего, ничего! Все будет в порядке». С другой стороны, «ничего» было предикатом негативного содержания. Оно означало, что он не может работать: «у меня ничего не получается», «ничего у меня не выйдет», «ничего хорошего» и т. д. Было и третий ряд значений – цитаты, в которые входило слово «ничего». Первая – из «Графа Нулина»:
- Дверь отворилась, входит граф;
- Наталья Павловна, привстав,
- Осведомляется учтиво,
- Каков он? что нога его?
- Граф отвечает: ничего.
Потом советская песня, которую когда-то исполняла Пьеха:
- Я люблю бродить одна
- По аллеям полным звездного огня,
- Я своих забот полна –
- Вы, влюбленные, не прячьтесь от меня.
- Ничего не вижу, ничего не слышу,
- Ничего не знаю, ничего никому не скажу.
- Ничего не вижу, ничего не слышу,
- Ничего не знаю, ничего никому не скажу.
- Вижу радость и беду,
- Даже слышу как сердца стучат в груди.
- Кто-то шепчет: «Завтра жду…»
- Кто-то шепчет: «Ненавижу, уходи!»
- Ничего не вижу, ничего не слышу,
- Ничего не знаю, ничего никому не скажу.
Потом строки из первой главы «Онегина»:
- Ничто не трогало его,
- Не замечал он ничего.
Это было метаописание его депрессии.
Далее, «Демон» Лермонтова:
- Не верил он любви, свободе;
- На жизнь насмешливо глядел –
- И ничего во всей природе
- Благословить он не хотел.
Эти цитаты крутились в голове пациента, создавая невыносимую мешанину. Теперь, произнося про себя «ничего», он не знал, в каком именно смысле он его произносит: как оператор, как предикат или как цитату. Положение становилось критическим. К тому же пациент был тогда помешан на чтении книги Сартра «Бытие и ничто», которую он все время читал и ничего не мог в ней понять, не мог ее проглотить, интроецировать. Как проходило лечение, и чем оно закончилось? Вначале я предложил сосать леденцы или жевать жвачку, имитируя процесс еды, при котором он действительно глотал нечто, а не ничего, и ему дозволялось его болезнью не произносить слово «ничего». Это помогло, но временно. Потом я попросил его вдуматься в те смыслы, которые ему посылает «ничего», и выбрать самый позитивный. Он вспомнил слова своей тещи, которую очень уважал. Когда-то, узнав его депрессии, она сказала ему: «В сущности, ничего страшного с тобой не происходит». Я предложил ему мысленно ориентироваться на это высказывание. Это тоже помогло лишь временно. Настоящее излечение пришло, когда я предложил ему, в духе парадоксальной интенции В. Франкла, не сдерживать себя и повторять «ничего» столько раз и в тех смыслах, в каких ему хочется. Это возымело действие, и вскоре проблематика была исчерпана.
Утверждение, что реальность бессмысленна, равносильно утверждению, что никакой реальности вообще не существует. Почему? Я вообще не могу себе представить ничего лишенного смысла. Даже случайный набор букв имеет смысл – именно «случайный набор букв» и будет его смыслом. Имеет ли смысл слово абракадабра? Безусловно, имеет. Оно означает «нечто бессмысленное». Сама бессмысленность, таким образом, является просто обратной стороной смысла. Подобно тому, как пауза – лишь оборотная сторона звука, что активно использовал в своей музыке Антон Веберн. Другое дело, что смысл нам может быть не дан или непонятен, что мы живем в дефиците смысла. Мы говорим: «Ну какой в этом смысл?» или «Все, что ты говоришь, не имеет никакого смысла». «Бесцветные зеленые идеи яростно спят. Варкалось. Хливкие шорки пырялись на наве». Бред сумасшедшего. Какая-то неназванная вещь бессмысленна, не является сама собой, она просто не существует. Ее надо обозначить, облечь смыслом. Давид Самойлов:
- В мире разнообразном
- Есть ясность и туман.
- Пока предмет не назван,
- Он не понятен нам.
- Спрашиваем в страхе:
- Кто он? Откуда? Чей?
- Слова – смирительные рубахи
- Для ошалевших вещей.
Ж.-П. Сартр в книге «Бытие и ничто» писал:
Человеческая реальность оказывается постоянным переходом к совпадению с собой, который никогда не осуществляется [Сартр, 2000, с. 122].
Как можно понять мысль Сартра о том, что реальность стремится совпасть сама с собой? Есть очевидные «идеальные» фрагменты реальности, наполненные прозрачными, но неглубокими смыслами. «Я иду гулять». «Светит солнце». «Сегодня дурной день» (для тех, кто не знает, что это первая строка стихотворения Мандельштама). Каким же образом фрагмент реальности, в котором «я иду гулять», может не совпасть с собой? Кажется, что это происходит в том случае, когда он «не соответствует реальности», например, когда я не иду гулять, а лежу на диване и читаю книжку. На первый взгляд так оно и есть, но лишь на первый взгляд. Высказывание «Я иду гулять» не имеет никакого отношения к истинности и ложности. Допустим, мне звонит жена, а я в это время лежу на диване и читаю книжку. Она спрашивает: «Что ты сейчас делаешь?» Я отвечаю: «Я иду гулять». Я не сказал ничего ни истинного ни ложного. Я просто выразил свою интенцию. Даже если я на самом деле так и не пошел гулять, а остался лежать на диване, в другом возможном мире, соотносимом с моим, я все равно погулял. Сол Крипке писал: «Шерлок Холмс не существовал, но он мог существовать при других обстоятельствах». С тем же успехом он мог написать: «Вадим Руднев не гулял, но он мог гулять при других обстоятельствах». Так гулял я или нет? Как бы сказал Христос «Я гулял в сердце своем». И когда вечером придет жена и спросит меня: «Ну как ты погулял?», то я могу ответить: «В одном возможном мире я гулял, а в другом – лежал на диване и читал книжку». Невозможно идти гулять во всех возможных мирах. Мы живем в мире многозначных и модальных логик, семантики возможных миров, мультиверсных вселенных. «Я гулял» и «Я не гулял» стремится к тому, чтобы совпасть с собой. Я нахожусь в состоянии перехода к совпадению с собой, но полностью этот переход невозможен. Почему же он невозможен? Существует Я, которое гуляет, и Я, которое лежит на диване. Обе этих возможности равноправны. В определенном смысле я могу одновременно гулять и лежать на диване, ибо время, как показал еще Джон Уильям Данн, многомерно [Данн, 2001]. В одном состоянии сознания я гуляю, в другом – лежу на диване. Просто наш язык не приспособлен к выражению подобного положения вещей. Можно сказать, что я одновременно гулял и лежал на диване за пределами логики обыденного языка. Что все это значит? По моему глубокому убеждению, лучшее определение того, что значит «быть», дал Уиллард Куайн: «Быть – значит быть значением связанной переменной». Переменная должна быть связана одним из кванторов – существования или всеобщности. Если приложить это определение к моему случаю, то можно сказать: «Осмысленно, что в некоторых возможных мирах (квантор существования) я одновременно гулял и лежал ни диване; и бессмысленно, что во всех возможных мирах (квантор всеобщности) я одновременно гулял и лежал на диване». В огромном количестве мультиверсных возможных миров я вообще не существую, подобно Шерлоку Холмсу. И дело не в том, что он вымышленный персонаж, а я реальный человек. Художественная реальность, в которой существовал Шерлок Холмс, кажется конечной, а «реальная реальность», в которой существую я – не конечной, открытой. Но это не так. Можно высказать бесконечное количество суждений о Шерлоке Холмсе. У каждого человека свой Шерлок Холмс и свой доктор Ватсон, свой Гамлет и свой Дон Кихот. Я же, наоборот, конечен, потому что умру в некоторых возможных мирах. Но в каком-то другом возможном мире мы можем встретиться с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном и выпить с ними на брудершафт. Что из всего этого следует? Реальность одна на всех, но возможных миров бесконечно много. Реальность – это множество возможных миров. Могут быть аксиологические миры, деонтические, алетические и эпистемические миры.
Мне нравится гулять (аксиологический позитивный мир). Я терпеть не могу гулять (аксиологический негативный мир).
Я должен гулять (позитивный деонтический мир). Мне запрещено гулять (негативный деонтический мир).
И так далее. Вот почему я и моя реальность существуют в постоянном переходе из одного возможного мира в другой. С одной стороны, мне нравится гулять, с другой – мне запрещено гулять. Каков же мой актуальный действительный мир? Дело в том, что действительного мира не существует. Все возможные миры равно возможны. Например, мне сейчас кажется, что я лежу на диване и пишу книгу «Новая модель реальности». Но, может быть, в другом возможном мире я гулял по Бейкер-стрит с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном.
Мы вольны выбирать тот возможный мир, который нам вздумается, без всяких ограничений.