Те, кто уходит и те, кто остается Ферранте Элена

– А ну замолчи! Разоралась… Дай лучше подумать. Все знают, что можно обвенчаться в церкви, устроить роскошную свадьбу, и все равно ничем хорошим это не кончится.

Разумеется, он намекал на скандальную историю с Лилой, толки о которой по-прежнему будоражили весь квартал. До матери наконец начало доходить, что священник не гарантия, да и вообще, о каких гарантиях можно рассуждать в том жутком мире, в котором мы живем. Она перестала орать, решив положиться на отца. Впрочем, она продолжала ходить взад-вперед, хромая, потряхивая головой и ругая моего будущего мужа. «Кто он, этот профессор? Коммунист? Коммунист и в то же время профессор? Да какой это на хрен профессор? – снова завелась она. – Разве профессор может быть таким придурком?» – «Да не придурок он, – вступился отец. – Он человек ученый, ему лучше знать, что творят священники. Потому он и собрался расписываться в муниципалитете. Конечно, ты права, многие коммунисты так делают. И да, получается, что наша дочь как будто бы и не замужем вовсе. Но я бы все равно доверился этому университетскому профессору: он любит Ленуччу и не позволит, чтобы ее считали потаскухой. Я ему верю, хоть мы и не знакомы: он важный человек, любая девушка мечтает о таком муже, но даже если бы мы ему и не верили, поверим муниципалитету. Я же там работаю и могу тебя заверить: брак, заключенный в муниципалитете, значит не меньше церковного, а то и больше».

Так продолжалось несколько часов. Братья и сестра в какой-то момент сдались и ушли спать. Я осталась успокаивать родителей, убеждая их принять то, что было для меня важным знаком вхождения в мир Пьетро. Я чувствовала себя очень смелой, намного смелее Лилы. Если мне доведется снова встретиться с Нино, думала я, у меня будет полное право сказать ему: «Видишь, куда меня завел тот давний спор с преподавателем богословия. Любое решение имеет свою историю: многие события нашей жизни до поры до времени таятся в тени, но потом все же выходят на свет». Впрочем, тут я преувеличила: на деле все было проще. К тому дню Бог из моего детства уже лет десять как ослаб и был, подобно больному старику, отправлен в дальний угол: я не испытывала никакой потребности в освящении моего брака. Главное было уехать из Неаполя.

9

Ужас, пережитый моими родными при мысли о светском браке, конечно, не исчез за одну ночь, но померк. На следующий день мать вела себя со мной так, будто вещи, которых она касалась, – кофейник, чашка с молоком, сахарница, свежий батон – попадали ей в руки с одной-единственной целью: вызвать искушение запустить ими мне в физиономию. Но она хотя бы больше не орала. Я решила не обращать на нее внимания, рано утром вышла из дома и отправилась договариваться об установке телефона. С этим я быстро разобралась, потом прогулялась по Порт-Альба и заглянула в книжные магазины. Я хотела сделать интеллектуальный рывок, чтобы больше не молчать как рыба, как тогда, в Милане, и обо всем иметь свое суждение. Во многом наугад я набрала книг и журналов, потратив довольно много денег. Под впечатлением от слов Нино, которые не шли у меня из головы, я, поколебавшись, все-таки взяла «Три очерка по теории сексуальности» (в те времена я почти ничего не знала о Фрейде, а то немногое, что знала, нагоняло на меня тоску) и еще пару книг о сексе. Я надеялась, что разберусь со всей этой премудростью – справлялась же я раньше с уроками, экзаменами, дипломом, газетами, которые давала мне профессор Галиани, и марксистскими текстами, которыми увлекался Франко. Я хотела изучить современный мир. Трудно сказать, что к тому моменту было в моем багаже. Разговоры с Паскуале и Нино. Немного интереса к кубинскому и латиноамериканскому вопросу. Я знала о беспросветной нищете нашего квартала и проигранной борьбе с ней Лилы. Я понимала, что школа отвергла моих братьев и сестру потому, что им не хватило моего упорства и они не были готовы на жертвы ради учебы. Долгие беседы с Франко и случайные разговоры с Мариарозой, слившиеся в какое-то туманное воспоминание («мир в корне несправедлив, и его надо менять, но мирное сосуществование американского империализма и сталинской бюрократии, как и реформистская политика европейских, особенно итальянских рабочих партий, ведут к удержанию пролетариата в подчиненном выжидательном положении, тем самым подливая масла в огонь революции; если мировой застой победит, если победят социал-демократы, капитализм утвердится на века, а рабочий класс падет жертвой навязанной обществу потребительской модели»). Эти идеи жили и работали внутри меня, временами даже по-настоящему меня волновали. Но гораздо сильнее было мое старое желание преуспеть во всем, из-за чего (по крайней мере, поначалу) я и решила во что бы то ни стало срочно разобраться в этих вопросах. Я долго верила, что всему можно выучиться, в том числе развить в себе интерес к политике.

Расплачиваясь, я заметила на полке свою повесть и поспешила отвести взгляд. Каждый раз, когда я видела на витрине среди других недавно изданных книг свою, я испытывала смесь гордости и страха, удовольствие, перераставшее в беспокойство. Конечно, моя повесть родилась случайно, за двадцать дней, я над ней не корпела, просто стремилась с ее помощью избавиться от депрессии. Я ведь знала, что такое настоящая литература, много читала классику и потому, когда писала свою книгу, мне и в голову не приходило, что я создаю нечто стоящее. Однако меня увлек сам процесс поиска формы. И вот она здесь, эта книга, вмещающая меня самое. На полке стояла я сама, и мысль о том, что я смотрю на себя, заставляла сердце неистово биться в груди. Для меня не только в моей повести, но и в книгах вообще было нечто будоражащее, обнажавшее сердце, заставлявшее его трепетать и рваться наружу, как было в тот день, когда Лила предложила нам вместе написать книгу. Писать настоящие книги выпало мне. Но этого ли я хотела? Правда ли я хотела писать, но писать осознанно и лучше прежнего? Изучать, что было когда-то и что происходит сейчас, разбираться, как все устроено в жизни, снова и снова узнавать все о мире, чтобы научиться создавать живые образы, такие, каких не создать никому, кроме меня, даже Лиле, получи она возможность писать?

Я вышла из магазина, остановилась на пьяцца Кавур. День был прекрасный, виа Фория казалась непривычно чистой и выглядела солидно, несмотря на скрывшуюся под ремонтной сеткой Галерею. Самое время вспомнить былое прилежание. Я достала недавно купленный блокнот, в который собиралась записывать свои мысли, наблюдения, важные факты, как это делают настоящие писатели. Прочла от начала до конца «Униту», записала то, чего не знала. Нашла в «Понте» статью отца Пьетро, с любопытством просмотрела ее, но она не показалась мне такой интересной, как утверждал Нино, более того, как минимум две вещи в ней неприятно меня удивили: во-первых, Гвидо Айрота пользовался еще более закоснелым, чем тот мужчина в очках с толстыми стеклами, профессорским языком, во-вторых, в его описании студенток («эта новая толпа, по всей видимости, не из зажиточных семей, синьорины в скромных нарядах, со скромным образованием, которые надеются собственным старанием получить в жизни что-то кроме бесконечной домашней рутины») я узнала себя – уж не знаю, действительно он имел в виду меня или это было случайное совпадение. Это я тоже записала в блокнот (Кто я для семейства Айрота? Вишенка на торте их широких взглядов на жизнь?). Без всякого удовольствия, скорее в раздражении, я принялась листать «Коррьере делла сера».

Помню, воздух был теплый, нос щекотал запах газетной краски, смешанный с запахом горячей пиццы, – не знаю, правда так пахло или я это потом додумала. Я перелистывала страницу за страницей, просматривала заголовки – и у меня вдруг аж дыхание перехватило. Я увидела свою фотографию, обрамленную четырьмя колонками плотного текста. Фото на фоне туннеля – границы нашего квартала. Заголовок гласил: «Пикантные воспоминания честолюбивой девушки: литературный дебют Элены Греко». Рядом значилось имя автора – того самого мужчины в очках с толстыми стеклами.

10

Я читала и покрывалась холодным потом: казалось, вот-вот потеряю сознание. Он воспользовался моей книгой как доказательством того, что в последнее десятилетие во всех областях экономической, социальной и культурной жизни – от фабрик до учреждений, университетов, издательств и кино – наблюдается полная деградация, виновата в которой испорченная и не признающая ценностей молодежь. Автор приводил закавыченные цитаты из моей повести, иллюстрирующие, на его взгляд, дурное воспитание поколения, яркой представительницей которого была я. Оканчивалась статья вердиктом: «Девушка, стремящаяся спрятать недостаток таланта за пикантными страничками заурядных пошлостей».

Я расплакалась. Это был самый жесткий отзыв из всех, что я читала с момента выхода книги, и появился он не в какой-нибудь малотиражной газетенке, а в самом популярном в Италии издании. Особенно невыносимо было смотреть на свое улыбающееся лицо на фоне настолько жестокого текста. До дома я шла пешком, по пути благоразумно избавившись от «Коррьере». Я боялась, что мать увидит рецензию, вклеит ее в свой альбом и будет тыкать меня в нее носом каждый раз, когда я посмею с ней поспорить.

Дома меня ждал накрытый стол. Отец был на работе, мать пошла за чем-то к соседке, братья и сестра уже поели. Я жевала пасту с картошкой, нервно перелистывая свою книгу, выхватывая по строчке то тут, то там. Может, я и правда бездарность, думала я. Может, меня опубликовали, только чтобы сделать одолжение Аделе. И правда, какие бесцветные выражения, какие банальные мысли! Как небрежно расставлены запятые, сколько лишних! Никогда больше ничего не стану писать! Пока я мучилась отвращением к еде и собственной книге, на кухню вошла Элиза с листком бумаги в руке. Ей его дала синьора Спаньюоло, по телефону которой, с ее любезного позволения, со мной связывались в случае срочной надобности. Листок гласил, что мне звонили трое: Джина Медотти, возглавлявшая пресс-бюро издательства, Аделе и Пьетро.

При виде трех имен, написанных кривоватым почерком синьоры Спаньюоло, во мне окончательно оформилась еще мгновение назад смутная мысль. Мерзкие слова мужчины в очках с толстыми стеклами быстро разошлись повсюду. Статью уже прочел Пьетро, его семья, руководство издательства. Быть может, она дошла уже и до Нино. Быть может, попалась на глаза моим преподавателям в Пизе. Вне всякого сомнения, привлекла внимание профессора Галиани и ее детей. И – как знать? – возможно, даже Лила ее уже прочитала. У меня из глаз покатились слезы.

– Что с тобой, Лену? – испуганно спросила Элиза.

– Я плохо себя чувствую.

– Заварить тебе ромашку?

– Да.

Но выпить настой я не успела. В дверь постучали: это была Роза Спаньюоло. Немного запыхавшаяся от подъема по лестнице, она радостно сообщила, что меня снова разыскивает жених, ждет на телефоне. «Какой красивый голос! Какое красивое северное произношение!» Принеся тысячу извинений за беспокойство, я побежала к телефону. Пьетро успокаивал меня, говорил, что мать просила меня не огорчаться; главное, что о книге заговорили. В ответ я, к немалому удивлению синьоры Спаньюоло, считавшей меня тихоней, чуть ли не закричала: «Что мне с того, что о ней заговорили, если говорят такое?!» Он снова призвал меня сохранять спокойствие и добавил: «Завтра выйдет статья в “Уните”». – «Было бы лучше, если бы обо мне вообще забыли», – ледяным голосом сказала я и положила трубку.

Ночью я не сомкнула глаз. Утром не удержалась – побежала покупать «Униту» и пролистала ее в спешке, прямо у киоска, находившегося возле начальной школы. Снова увидела свою фотографию, ту же, что и в «Коррьере», но на сей раз она располагалась не в центре текста, а сверху, рядом с заголовком: «Молодые бунтари и старые реакционеры: к разговору о повести Элены Греко». Я никогда раньше не слышала имени автора статьи, но писал он, бесспорно, хорошо, и слова его пролились на мою душу бальзамом. Он однозначно хвалил мою повесть и высмеивал известного профессора в очках с толстыми стеклами. Домой я вернулась ободренной и даже в хорошем расположении духа. Я снова полистала свою книгу, и на сей раз мне показалось, что она хорошо выстроена и написана. Когда мать с кислым выражением лица спросила: «Что, счастье привалило?» – я, ни слова не говоря, оставила на столе газету.

Вечером снова пришла синьора Спаньюоло: мне опять звонили. На мое смущение и извинения она ответила, что счастлива быть полезной такой девушке, как я, и наговорила мне кучу комплиментов. «Джильоле не повезло, – вздыхала она, пока мы шли по лестнице, – отец взял ее работать в кондитерскую Солара в тринадцать лет; хорошо еще, что она вышла за Микеле, а то пришлось бы ей вкалывать там всю жизнь». Она открыла дверь и проводила меня по коридору к телефону, висевшему на стене. Я заметила, что она поставила рядом стул, чтобы мне было удобнее разговаривать: с каким же почтением относились здесь к тем, кто получил образование. Учеба расценивалась как возможность для самых способных детей избежать изнуряющего труда. «Как мне объяснить этой женщине, – думала я, – что я с шести лет нахожусь в плену у букв и цифр, что мое настроение зависит от того, насколько удачно они складываются, а случается это редко, да и радость от успеха длится недолго – один час, один вечер, максимум – ночь?»

– Прочитала? – спросила Аделе.

– Да.

– Довольна?

– Да.

– У меня еще одна хорошая новость: книга начала продаваться. Если так дальше пойдет, мы сможем ее переиздать.

– Как это?

– А вот так! Наш друг из «Коррьере» намеревался уничтожить нас, а вместо этого оказал нам услугу. Пока, Элена, наслаждайся успехом!

11

Книга действительно неплохо продавалась, в этом я смогла убедиться сразу – как минимум, по участившимся звонкам Джины, которая сообщала то об очередной рецензии, вышедшей в таком-то журнале, то о приглашении выступить в книжном магазине или культурном центре. «Книга расходится, доктор Греко, поздравляю!» – непременно говорила она на прощанье. Я благодарила ее, но сама не особенно радовалась. Отзывы в газетах казались мне поверхностными, они ограничивались либо восторгами, по примеру «Униты», либо оголтелой критикой, как в «Коррьере». И хотя Джина то и дело повторяла, что отрицательные отзывы помогают продажам, мне они причиняли боль, поэтому каждый раз, когда я читала такой, с трепетом ждала очередной хвалебной рецензии, чтобы сравнять счет. Зато я перестала прятать от матери статьи злопыхателей и стала отдавать ей все – и хорошие, и плохие. Она, насупившись, пыталась читать по слогам, но ей ни разу не удалось одолеть больше четырех-пяти строк: либо она тут же находила повод за что-нибудь ко мне прицепиться, либо ее одолевала скука и она отправлялась вклеивать статью в альбом. Это стало ее манией: она мечтала собрать целый альбом публикаций и сокрушалась, когда мне нечего было добавить к ее коллекции, – боялась, что останутся пустые страницы.

Самой болезненной для меня оказалась рецензия, вышедшая в «Риме». Она практически копировала отзыв из «Коррьере», излагая его разве что более цветистым языком, и с маниакальным упорством сводила все к финальной мысли: женщины окончательно потеряли стыд, и, чтобы понять это, достаточно прочесть похабную повесть Элены Греко – перепевы романа «Здравствуй, грусть!»[1], который и сам по себе слишком груб. Но ранило меня не содержание статьи, а имя автора. Это был отец Нино, Донато Сарраторе. Я вспомнила, как в детстве меня поразила новость о том, что этот человек издал сборник своих стихов; узнав, что он пишет для газеты, я воображала его в сиянии славы. Зачем он написал эту рецензию? Решил отомстить, узнав себя в развратнике – отце семейства, воспользовавшемся слабостью главной героини? Мне захотелось позвонить ему и обложить последними словами на диалекте. Меня остановила только мысль о Нино: я подумала вдруг, что мы с ним очень похожи. Это открытие показалось мне крайне важным. Мы оба отказались от образцов, заданных семьей: я всю жизнь старалась как можно дальше сбежать от матери, он окончательно сжег мосты, соединяющие его с отцом. Обнаружив это сходство, я успокоилась, и мой гнев понемногу перекипел.

Я не учла, что «Рим» в нашем квартале читали больше, чем другие газеты. Вспомнить об этом пришлось уже вечером. Когда я проходила мимо аптеки, на пороге появился Джино, сын аптекаря, накачанный молодой человек, увлекавшийся тяжелой атлетикой; он носил белый врачебный халат, хотя еще не получил диплома. Джино окликнул меня, помахивая газетой, и среди прочего страшно серьезным тоном (видимо, потому, что с недавних пор занимал какое-то место в местном отделении Итальянского социального движения) спросил: «Видела, что о тебе пишут?» Чтобы не доставлять ему удовольствия, я сказала: «Да мало ли что обо мне пишут!» – и пошла дальше, кивнув ему на прощанье. Он смутился, пробормотал что-то, а потом злорадно прокричал мне вслед: «Надо обязательно прочитать эту твою книгу, кажется, она очень интересная».

Но это было только начало. На следующий день на улице меня догнал Микеле Солара и настойчиво стал предлагать выпить кофе. Мы отправились в их бар, и, пока Джильола принимала у меня заказ (молча, не скрывая недовольства моим присутствием, а может, и присутствием мужа), он сказал: «Лену, Джино дал мне почитать статью: говорят, ты написала повесть, которую запрещено читать детям до восемнадцати лет. Кто бы мог подумать! Этому ты научилась в Пизе? Этому учат в университете? Поверить не могу! У вас с Линой что, договор? Она делает дурные вещи, а ты их описываешь? Так ведь? Признавайся!» Я покраснела, не стала дожидаться кофе, попрощалась с Джильолой и ушла. «Ты что, обиделась? Вернись, я же пошутил!» – весело крикнул мне в спину Микеле.

На очереди была встреча с Кармен Пелузо. Мать послала меня в новую лавку Карраччи, потому что масло там было дешевле. Дело было вечером, посетителей не было, Кармен рассыпалась в комплиментах: «Какая ты молодец, для меня честь быть твоей подругой! Это единственное, с чем мне в жизни повезло!» Она сказала, что наткнулась на статью Сарраторе случайно: поставщик забыл выпуск «Рима» в магазине. Как мне показалось, она была искренне возмущена и назвала Донато мерзавцем. Ее брат, Паскуале, показывал ей статью в «Уните», совсем другую, очень-очень хорошую, с прекрасной фотографией: «Ты просто красавица! И все у тебя получается!» От моей матери она знала, что я скоро выхожу замуж за университетского профессора и уезжаю во Флоренцию, в собственный дом, как настоящая синьора. Она тоже собиралась замуж, за рабочего с автозаправки, но когда – сама не знала, потому что у них не было денег. Затем, без всякого перехода, начала жаловаться на Аду. С тех пор как Ада заняла место Лилы рядом со Стефано, жизнь Кармен с каждым днем делалась невыносимей. Ада хозяйничала в лавках, кричала на Кармен, обвиняла ее в воровстве, командовала и следила за каждым ее шагом. Кармен так все это надоело, что она собиралась уволиться и перейти работать на бензоколонку к будущему мужу.

Я слушала ее внимательно и вспоминала, как мы с Антонио собирались пожениться и работать на автозаправке. Я рассказала ей об этом, чтобы немного развлечь, но вместо этого она помрачнела и проворчала: «Конечно, как же! Представляю: ты – и на бензоколонке. Как же тебе повезло, что ты выбралась из этой дыры!» Потом она забормотала что-то совсем уже несвязное: «Как же все несправедливо, Лену, слишком несправедливо, надо с этим что-то делать, невозможно так больше, сил моих нет…» Она достала из ящика мою книгу: обложка была вся мятая и грязная. В первый раз я увидела экземпляр своей книги в руках человека из нашего квартала: меня поразило, что первые страницы были замурзанными и растрепанными, а остальные – белыми, плотно прилегающими одна к другой. «Я читаю понемногу, по вечерам и когда нет покупателей. Но пока дошла только до тридцать второй страницы: у меня мало времени, все приходится делать одной. Карраччи держат меня здесь взаперти с шести утра до девяти вечера. Ну что, – вдруг с ухмылкой спросила она меня, – скоро там уже откровенные сцены? Долго еще читать?»

Откровенные сцены.

Не успела я далеко уйти, как натолкнулась на Аду с Марией – ее дочерью от Стефано – на руках. После всего, что рассказала Кармен, мне было трудно быть с ней приветливой, но я постаралась. Похвалила девочку, ее красивое платье и изящные сережки. Но Ада меня не слушала. Она заговорила об Антонио, сказала, что они переписываются, что слухи о его женитьбе и детях – неправда, что из-за меня он разучился и думать, и любить. Потом она накинулась на мою книгу. «Я ее не читала, но слышала, что такие книги дома держать нельзя, – злобно проговорила она. – Представь себе, моя дочка подрастет и найдет такую книжку, что я ей скажу? Ты уж извини, но я ее не куплю. Впрочем, – добавила она, – я за тебя рада, хоть на жизнь себе заработаешь. Пока!»

12

После этих встреч во мне поселилось опасение, что книга действительно продается только за счет деликатных сцен, о которых упоминалось и во враждебно настроенных, и в благосклонных ко мне изданиях. Помню, я даже подумала, что Нино заговорил со мной о сексуальности Лилы только потому, что был уверен: раз уж я пишу на эти темы, то и обсуждать их со мной можно без проблем. От этих мыслей мне снова захотелось повидаться с подругой. «Кто знает, – говорила я себе, – вдруг Лила тоже раздобыла книгу, как Кармен». Я представила себе, как вечером, вернувшись с завода, она сидит с ребенком в комнате (Энцо, как обычно, в другой) и, несмотря на усталость, внимательно читает мою повесть: рот прикрыт, лоб наморщен, как всегда, когда она сосредоточена. Что она думает по поводу книги? Тоже сократила бы ее до одних откровенных сцен? А может, она и не читала вовсе: вряд ли у нее были деньги на книгу, надо бы мне подарить ее ей. Мне понравилась эта идея, но потом я от нее отказалась. Мнением Лилы я все еще дорожила больше, нежели чьим бы то ни было, но наведаться к ней не решалась. У меня не было лишнего времени, нужно было столько всего узнать, столько прочитать. Кроме того, из головы не шла сцена нашей последней встречи – как она стояла в заводском дворе у костра, в котором горели страницы «Голубой феи», – вот оно, прощание с остатками детства, подтверждение того, что наши пути разошлись. Скажет еще: «Некогда мне читать твою писанину! Видишь, как я живу?» И я продолжала жить своей жизнью.

Между тем книга продавалась все лучше – что бы ни было тому причиной. Однажды мне позвонила Аделе и, как обычно, тепло и чуть насмешливо сказала: «Если так дальше пойдет, ты разбогатеешь и бросишь бедняка Пьетро». Потом она передала трубку мужу: «Гвидо хочет с тобой поговорить». Я разволновалась: мы с профессором Айротой редко общались, и при нем я всегда чувствовала себя неловко. Но отец Пьетро был очень доброжелателен, поздравил меня с успехом, посмеялся над стыдливостью моих злопыхателей, сказал о затянувшемся в Италии Средневековье и похвалил меня за вклад в модернизацию страны – примерно в таких выражениях. О моей повести он умолчал, ему и без того забот хватало. Но мне было приятно, что он захотел меня поддержать, выразить свое уважение.

Мариароза тоже отнеслась ко мне тепло и очень меня хвалила. Вначале она заговорила о самой книге, но вскоре сменила тему и пригласила меня в университет, принять участие в том, что она называла неудержимым течением событий. «Приезжай прямо завтра! – настаивала она. – Ты видела, что происходит во Франции?!» Я знала, что происходит, целыми днями просиживала у старого радиоприемника голубого цвета: мать держала его на кухне, поэтому приемник был весь в жирных пятнах. «Да, просто потрясающе! – сказала я. – Нантер, баррикады в Латинском квартале…» Но она явно знала больше и увлекалась этим сильнее меня. Они с друзьями планировали отправиться в Париж, и она предложила мне поехать вместе с ними на автомобиле. Это было так заманчиво, что я сказала: «Хорошо, я подумаю». Сесть в машину в Милане, проехать по Франции, оказаться в Париже, в центре восстания и зверств полиции, окунуться с головой в раскаленную магму тех месяцев, продолжить путешествие, начатое несколько лет назад с Франко. И как было бы здорово поехать именно с Мариарозой – среди всех моих знакомых не было второй такой девушки – настолько модной, без предрассудков, разбирающейся в мировой политике почти на равных с мужчинами. Я восхищалась ею: разве другая смогла бы так все бросить и уехать? Кумиры того времени – Руди Дучке[2], Даниэль Кон-Бендит[3] – бесстрашно противостояли насилию со стороны реакционных сил, как в фильмах о войне, где героические роли, как всегда, доставались мужчинам. Равняться на них девчонкам было трудно – они могли лишь любить их, внимать их идеям и переживать за них. Мне пришло в голову, что среди друзей Мариарозы, собирающихся во Францию, мог оказаться и Нино – они ведь были знакомы. Подумать только: увидеть его, погрузиться с головой в это приключение, вместе с ним подвергать себя опасностям… На улице давно стемнело, на кухне было тихо, родители спали, братья все еще гуляли на улице, Элиза мылась, закрывшись в ванной. Уеду отсюда, завтра же утром уеду!

13

Я уехала, но не в Париж. Сразу после выборов, отметивших тот беспокойный год, Джина отправила меня по городам Италии продвигать книгу. Начала я с Флоренции. Одна дама-профессор, дружившая с приятелем семьи Айрота, пригласила меня выступить на педагогическом факультете перед тремя десятками студентов и студенток – в то время распространилась практика устраивать такие встречи вместо обычных лекций. С первого взгляда меня поразило, что некоторые девушки выглядели даже хуже описанных моим будущим свекром в «Понте»: плохо одетые, неумело накрашенные, сумбурно и слишком эмоционально излагающие свои мысли, недовольные системой экзаменов и отношением к себе преподавателей. По подсказке профессора я с подчеркнутым энтузиазмом высказалась по поводу студенческих манифестаций, особенно во Франции. Я делилась тем, о чем успела прочитать, и нравилась сама себе. Я чувствовала, что говорю уверенно и ясно, что девушки восхищаются мной, моей манерой говорить, моими знаниями, моим умением касаться сложных мировых проблем и складывать их в единую картину. Одновременно я заметила, что стараюсь не упоминать о своей книге. Мне было неловко говорить о ней: я боялась, что слушатели отреагируют на нее так же, как девчонки из нашего квартала, поэтому я предпочитала рассуждать о прочитанном в «Тетрадях Пьячентини»[4] и «Ежемесячном обозрении»[5]. Но приглашали-то меня рассказать о книге, и начали задавать вопросы. Сначала спрашивали исключительно о сложностях, которые приходится преодолевать героине, чтобы выбраться из среды, в которой она родилась. И только ближе к концу беседы одна девушка, высокая и тощая, попросила, нервно посмеиваясь, объяснить, почему я сочла необходимым включить в свой гладкий текст этот скабрезный фрагмент.

Я смутилась, кажется, покраснела, и пустилась в сложные социологические рассуждения, пока не догадалась сказать, что считаю необходимым свободно говорить о человеческом жизненном опыте во всем его многообразии, в том числе о том, что представляется нам настолько неприличным, что мы предпочитаем молчать об этом даже наедине с собой. Эти мои слова явно понравились публике, и мне удалось вернуть себе расположение аудитории. Профессор, пригласившая меня, одобрила эту мою мысль, сказала, что подумает над ней и обязательно мне напишет.

Благодаря ее поддержке в голове у меня утвердились некоторые идеи, которые я вскоре стала повторять, как песенный припев. Я часто прибегала к ним в публичных выступлениях, озвучивая их то с юмором, то серьезно, то коротко, то длинно и замысловато. Особенно уверенно я почувствовала себя в Турине, на вечере в книжном магазине: народу собралось довольно много, и публика подобралась без комплексов. К тому времени я уже спокойно воспринимала расспросы – доброжелательные или провоцирующие – об эпизоде с сексом на пляже, тем более что у меня имелся готовый отточенный ответ, встречавший неизменный успех.

В Турине меня по просьбе издательства сопровождал пожилой друг Аделе – Тарратано. Он гордился тем, что с самого начала предсказал успех моей книге; туринской публике он представил меня теми же восторженными словами, что и некоторое время назад в Милане. В конце вечера он поздравил меня с огромным прогрессом, которого я достигла за короткое время. Затем, как всегда добродушно, он спросил: «Почему вы соглашаетесь, когда эротическую сцену из вашей повести называют скабрезной? Почему сами так ее определяете?» Он объяснил, что я не должна этого делать потому, что повесть не ограничивается эпизодом на пляже, в ней есть куда более интересные и важные сцены. К тому же если все вокруг и твердили о дерзости моего сочинения, то только потому, что его написала молодая девушка. «Откровенность, – заключил он, – не чужда хорошей литературе и подлинному искусству слова, что вовсе не делает их скабрезными».

Мне стало стыдно. Этот образованнейший человек тактично объяснил мне, что в моей книге нет ничего стыдного и зря, говоря о ней, я молча соглашаюсь, что якобы совершила смертный грех. Иначе говоря, я все преувеличивала. Я терпела близорукость своей аудитории, ее поверхностность. «Хватит, – сказала я себе. – Нельзя так зависеть от чужого мнения, надо учиться возражать читателям, не опускаться до их уровня». Я решила строже обходиться с теми, кто заводит речь об этих эпизодах, – при первой же возможности начну.

За ужином в ресторане отеля, который нам оплачивало издательство, я смущенно, но с интересом слушала, как Тарратано цитирует Генри Миллера, доказывая мне, что я вполне целомудренный автор. Он называл меня «милой девочкой» и говорил, что многие талантливейшие писательницы двадцатых и тридцатых годов знали и писали о сексе такое, чего я и представить себе не могу. Я записала их имена в свою тетрадь. Этот человек, думала я, несмотря на все похвалы, не видит во мне большого таланта; в его глазах я обычная девчонка, которая не заслужила обрушившегося на нее успеха; даже страницы, больше всего волнующие читателей, он не воспринимает всерьез. Конечно, необразованных людей они шокируют, но таких, как он, – ни в малейшей степени.

Я сказала, что немного устала, и стала помогать Тарратано, выпившему лишнего, подняться. Это был низенький человек с солидным животом, любитель вкусно поесть, с вихрами седых волос, торчащими над большими ушами, красным лицом, тонким ртом, большим носом и очень живыми глазами. Он много курил, и пальцы у него были желтые. В лифте он попытался обнять и поцеловать меня. Мне с трудом удалось его оттолкнуть, но он не сдавался. В памяти отпечатались прикосновения его живота и проспиртованное дыхание. До того мне и в голову не могло прийти, что порядочный и образованный пожилой человек, близкий друг моей будущей свекрови, способен на подобное. Когда мы вышли из лифта, он попросил у меня прощения, сказал, что это все от вина, и поспешил скрыться за дверью своей комнаты.

14

На следующий день за завтраком и потом в машине, которая везла нас в Милан, он увлеченно рассказывал о времени, которое считал лучшим в своей жизни, – 1945–1948 годах. В его голосе звучала искренняя грусть, которая исчезла, когда он начал с энтузиазмом рассуждать о новой революции – силе, которая, по его словам, должна поднять и молодых, и старых. Я без остановки кивала, поражаясь воодушевлению, с каким он доказывал мне, что в прошлом был таким же, как я сейчас, и как счастлив был бы туда вернуться. Мне стало немного жаль его. Одно из событий, о котором он упомянул, назвав точную дату, позволило мне быстро сосчитать в уме: человеку, сидевшему рядом со мной, было пятьдесят восемь лет.

В Милане неподалеку от издательства я распрощалась со своим компаньоном. Мысли путались: ночью я плохо спала. Оставшись одна, я попыталась забыть об отвратительных прикосновениях Тарратано, но мне было трудно избавиться от ощущения запачканности, которое напоминало мне о грязи нашего квартала. В издательстве меня встретили восторженно, и это была не просто вежливость, как несколько месяцев назад, – все действительно были мне рады, словно говорили: «Какая же ты молодец, и какие молодцы мы, что поверили в тебя!» Даже девушка в приемной, единственная во всем издательстве, кто относился ко мне с некоторым высокомерием, вышла из своей кабинки и обняла меня, а редактор, недавно придирчиво правивший мой текст, впервые пригласил меня на обед.

Мы расположились в полупустом ресторанчике неподалеку от издательства, и он сказал, что мое письмо обладает тайным завораживающим действием. В перерыве между сменой блюд он добавил, что мне пора задуматься над новой книгой – спешить не надо, но и почивать на лаврах не годится. Он напомнил, что в три часа меня ждут в Государственном университете. Мариароза была тут ни при чем, издательство по своим каналам организовало для меня встречу со студентами. «Я там никогда не была. К кому мне обратиться?» – спросила я. «Мой сын будет ждать вас у входа», – с гордостью сообщил мне он.

Я вернулась в издательство, забрала свой багаж, поехала в отель, сняла номер и отправилась к университету. В здании стояла невыносимая жара. Стены были оклеены листовками, набранными мелким шрифтом, плакатами с изображением красных флагов и призывами к борьбе, здесь было многолюдно и шумно – я слышала громкие разговоры, крики, смех. В воздухе веяло трудноопределимой, но явственной тревогой. Помню темноволосого парня, который налетел на меня на бегу, потерял равновесие, едва удержался на ногах и выбежал на улицу, будто за ним кто-то гнался, хотя позади никого не было. Помню, как в душных коридорах вдруг раздался звук трубы – единственная нота – чистая и звонкая. Помню худенькую блондинку, которая с грохотом тащила за собой цепь с огромным замком на конце и громко кричала непонятно кому: «Я иду». Я помню их потому, что ждала, что меня узнают, и для важности достала свою тетрадку и начала делать в ней беспорядочные записи. Прошло полчаса, но никто ко мне так и не подошел. Я стала внимательнее всматриваться в листовки и плакаты в надежде найти свое имя, название своей повести. Безрезультатно. Я разнервничалась: мне было стыдно отнимать у студентов время, зачитывая фрагменты своей книги и предлагая обсудить ее, притом что листовки на стенах поднимали куда более важные темы. Я с тревогой осознала, что разрываюсь между двумя чувствами: огромной симпатией к этим молодым людям и девушкам, каждым своим жестом и словом воплощавшим протест, и страхом, что беспорядок, от которого я бежала с самого детства, сейчас, прямо здесь, снова захватит меня в плен и толкнет в самую глубь заварухи, где какая-нибудь непреодолимая сила – сторож, преподаватель, ректор или полиция – сочтет, что это я во всем виновата, не поверит, что я всю жизнь была хорошей девочкой, и строго меня накажет.

Я подумала сбежать оттуда: какое мне дело до этих бунтарей младше меня и зачем мне рассказывать им очередные глупости? Мне хотелось вернуться к себе в номер и наслаждаться положением успешной писательницы, которая много путешествует, ест в ресторанах и ночует в отелях. Но мимо прошли пять или шесть озабоченных девушек с тяжелыми сумками, и я будто против своей воли пошла за ними, за голосами, за криками, за звуком трубы. Так я шла и шла, пока не оказалась возле аудитории, из которой доносились неистовые крики. Девушки, за которыми я шла, вошли туда, и я осторожно проскочила следом.

Среди небольшой группы людей, толпившихся возле кафедры, шел ожесточенный спор, в котором участвовали все присутствующие в переполненной аудитории. Я осталась стоять у двери, готовая в любой момент сбежать от невыносимой духоты насквозь прокуренного помещения.

Я пыталась понять, что происходит. Кажется, обсуждались какие-то процедурные вопросы, причем обстановка была такая, что никто – ни кричавшие, ни молчавшие, ни смеявшиеся, ни бегавшие по аудитории, как ординарцы по полю боя, ни державшиеся в стороне, ни пытавшиеся читать – явно не верил в то, что они смогут прийти к соглашению. Я надеялась, что где-то здесь и Мариароза. Постепенно я начала привыкать к шуму и духоте. В аудитории было столько народу! По большей части парни, красивые и некрасивые, элегантные и неряшливые, суровые, напуганные, веселые. Но я с любопытством вглядывалась в девушек: ощущение было такое, будто я единственная из них пришла сюда в одиночку. Некоторые девчонки – например, те, следом за которыми я пришла сюда, – постоянно держались вместе, даже когда ходили по переполненной аудитории и раздавали листовки; они вместе кричали, вместе смеялись, а если вдруг приходилось разойтись на пару метров в разные стороны, не спускали друг с друга глаз, чтобы не потеряться. Давние подруги или случайные знакомые, казалось, они нарочно объединялись в группы, чтобы, находясь здесь, среди этого беспорядка и хаоса, такого обольстительного и в то же время слишком страшного, оставаться в одиночестве. Наверное, они заранее, в более спокойной обстановке, договорились, что, если одна решит уйти, уйдут и все остальные. Другие девушки, по одной или – максимум – по двое, входили в мужские компании. Эти веселились, вели себя вызывающе, чувствовали себя в компании с парнями как рыба в воде и казались мне самыми счастливыми, самыми напористыми и самыми гордыми из всех.

Я понимала, что я не такая, как они, и не имею права здесь находиться. Раз мне нечего прокричать, нечего и оставаться среди табачного дыма, напомнившего мне об Антонио: он тоже курил, когда мы обнимались на прудах. По сравнению с ними я была слишком бедной и слишком загнала себя, стремясь непременно учиться лучше всех. Я почти не ходила в кино, никогда не покупала пластинок с любимой музыкой, у меня не было кумиров среди музыкальных исполнителей, я не бегала на концерты, не собирала автографы, никогда не напивалась, а мой небогатый сексуальный опыт дался мне совсем не просто, и я до сих пор сама его побаивалась. А эти девушки – кто побогаче, кто победнее – все же росли в значительно более комфортных условиях и, когда настала пора сбросить старую кожу и обзавестись новой, оказались куда более подготовленными, чем я. Наверняка они не считали, что сошли с рельсов на пути к цели, а, наоборот, воспринимали здешнюю атмосферу как результат собственного единственно верного выбора. «Теперь, когда у меня появилось немного денег, – подумала я, – я могу хоть отчасти наверстать упущенное…» Но я ошибалась. Я была слишком хорошо образованна, слишком мало знала о жизни, слишком хорошо владела собой, слишком привыкла жить спокойно, накапливая мысли и знания, и, наконец, я собиралась выйти замуж и окончательно определиться в жизни, – в общем, я слишком любила порядок, а находясь здесь, рисковала им. Последняя мысль напугала меня. «Прочь из этого места, немедленно, – приказала я себе, – каждое услышанное здесь слово звучит оскорблением потраченным мной огромным усилиям». Но вместо того чтобы сбежать, я проскользнула внутрь переполненной аудитории.

С первого взгляда меня поразила одна девушка – явно младше меня, очень красивая, с тонкими чертами лица, черными длинными распущенными волосами. Я смотрела на нее и не могла глаз отвести. Ее окружали решительно настроенные парни, за спиной, как телохранитель, стоял темноволосый мужчина лет тридцати и курил сигару. Из толпы она выделялась не только красотой, но и тем, что держала на руках младенца нескольких месяцев от роду: она кормила его грудью и в то же время умудрялась внимательно следить за спором, а иногда и сама что-то выкрикивала. Когда ребенок – из голубого одеяльца выбились наружу красные ручки и ножки – отпускал сосок, она не спешила прятать грудь в бюстгальтер, а оставалась стоять как стояла – расстегнутая блузка, припухшая грудь, хмурое лицо, поджатые губы. Потом она замечала наконец, что ребенок перестал сосать, и снова машинальным жестом прикладывала его к груди.

Вид этой девушки меня потряс. В этой шумной, душной аудитории она казалась иконой неправильного материнства. Она была младше меня, красавица, на ней лежала ответственность за ребенка. Но при этом она делала все возможное, чтобы не походить на молодую заботливую мать. Она кричала, размахивала руками, просила слова, неистово смеялась, презрительно показывала на кого-то пальцем. Несмотря на все это, ребенок был частью ее, искал грудь, потом терял ее и снова находил. Вместе они представляли собой пугающую картину, будто нарисованную на стекле, – того и гляди разобьется! Ребенок в любой момент мог выскользнуть у нее из рук, кто-нибудь мог случайно ударить его локтем по голове. Я обрадовалась, когда рядом с ней вдруг появилась Мариароза. Наконец-то! Какая она была живая, яркая, приветливая. Очевидно, они с молодой матерью были близко знакомы. Я помахала ей рукой, но она меня не заметила. Сказала что-то на ухо девушке, исчезла, появилась вновь, на сей раз среди спорщиков у кафедры. Тем временем в боковую дверь ворвалась группа людей, одним своим появлением немного утихомирив собравшихся. Мариароза подала кому-то знак рукой, дождалась ответного, взяла мегафон и произнесла несколько слов, после которых в аудитории настала тишина. В тот миг у меня мелькнуло ощущение, что гремучая смесь из атмосферы Милана, студенческих волнений и моего собственного возбуждения способна изгнать из моей головы прочно обосновавшиеся в ней тени. Сколько раз за последние дни я вспоминала человека, давшего мне азы политической культуры? Мариароза передала мегафон молодому парню, которого я не могла не узнать. Это был Франко Мари, мой любовник времен учебы в Пизе.

15

Он ничуть не изменился: тот же решительный тон, та же манера выстраивать речь: начинал он всегда с общих рассуждений, а затем – мысль за мыслью, буквально ведя публику за собой, – переходил к анализу конкретного события, раскрывая его подоплеку. Теперь я пишу это и понимаю, что очень плохо помню его внешне; в памяти сохранились только бледное выбритое лицо и короткая стрижка. Странно, что я не помню его тела, ведь на тот момент это был единственный мужчина, с которым у меня была длительная связь.

Я пробралась к Франко после его выступления; он обнял меня, его глаза горели от удивления. Но поговорить нам не удалось: кто-то уже тянул его за руку, кто-то другой бросался на него, настырно и громко что-то доказывая, будто он был в чем-то виноват. Я стояла среди этих людей, возле кафедры, и мне было страшно неловко. К тому же я потеряла в толпе Мариарозу. Однако вскоре она сама нашла меня и взяла за руку.

– Что ты здесь делаешь? – радостно спросила она.

Я не стала объяснять ей, что пропустила назначенную встречу и попала сюда случайно.

– Я его знаю, – сказала я, указав на Франко.

– Мари?

– Да.

Она вдохновенно заговорила со мной о Франко, а потом прошептала: «Они мне не простят, это ведь я его пригласила. Мы разворошили осиное гнездо!» Он должен был переночевать у нее и на следующий день уехать в Турин. Мариароза настояла, чтобы я тоже поехала. Я согласилась – прощай, отель!

Собрание шло долго, обстановка была напряженной, чтобы не сказать взрывоопасной. Мы вышли из университета, когда уже темнело. Помимо Франко к Мариарозе присоединилась молодая мать – ее звали Сильвия – и мужчина лет тридцати, которого я заметила еще в аудитории, тот самый, что курил сигару, – некто Хуан, художник из Венесуэлы. Все вместе по совету Мариарозы мы отправились ужинать в тратторию. Я успела переброситься с Франко парой слов, но их хватило, чтобы понять, что я ошиблась: он изменился. Как будто на него надели (или он сам на себя надел) маску, которая идеально копировала черты его лица, но в то же время скрывала его былое великодушие. Теперь он был сдержан, зажат, взвешивал каждое слово. Во время нашего недолгого и с виду доверительного дружеского разговора он ни разу не упомянул о наших прежних отношениях, а когда я заговорила о них и посетовала, что он перестал мне писать, он отрезал: «Так было нужно». На вопросы об университете отвечал расплывчато: я догадалась, что он так и не получил диплом.

– Я занят другими вещами.

– Какими?

Он обернулся к Мариарозе, которой, должно быть, наскучила наша беседа один на один.

– Элена спрашивает, чем я занимаюсь.

– Революцией, – весело ответила она.

– А в свободное время? – подхватила я ее иронический тон.

Хуан, сидевший рядом с Сильвией и нежно гладивший худенький кулачок ее ребенка, ответил серьезно:

– А в свободное время – подготовкой к революции.

После ужина мы все сели в машину Мариарозы и поехали к ней домой. Жила она в районе Сант-Амброджо, в огромной старой квартире. Как обнаружилось, у венесуэльца там было что-то типа студии – комната в страшном беспорядке, куда нас с Франко повели смотреть его работы – большие картины с изображением многолюдных, написанных с практически фотографической точностью урбанистических пейзажей, испорченные прибитыми поверх тюбиками краски, кисточками, палитрами, мисками для скипидара, тряпками. Мариароза очень хвалила его работы, обращаясь в первую очередь к Франко, мнением которого особенно дорожила.

Я наблюдала за ними и ничего не могла понять. Без сомнения, Хуан жил здесь, без сомнения, здесь же жила Сильвия, которая уверенно расхаживала по квартире со своим сыном Мирко. Сначала я подумала, что художник и молоденькая мама – пара и снимают здесь комнату, но вскоре поняла, что ошиблась. На самом деле вся забота венесуэльца о Сильвии была простой вежливостью, зато его рука часто обвивала плечи Мариарозы, а один раз он даже поцеловал ее в шею.

Сначала все долго обсуждали произведения Хуана. Франко обладал завидными познаниями в области изобразительного искусства, и его суждения отличались глубиной и меткостью. Мы увлеченно слушали его, все, кроме Сильвии: малыш, который до сих пор вел себя идеально, вдруг расплакался, и она никак не могла его успокоить. Я надеялась услышать от Франко что-нибудь о своей книге: наверняка он мог бы сказать о ней много интересного, как о картинах Хуана – кстати, о них он высказался довольно резко. Но о моей повести никто так и не упомянул. Венесуэлец, которому замечания Франко о связи искусства с социальными проблемами не очень понравились, возмущенно фыркнул, и разговор перекинулся на темы итальянской культурной отсталости, политической обстановки, последствий выборов, слабостей социал-демократии, студенчества и полицейских репрессий и того, что все называли французскими уроками. Полемика между мужчинами велась уже на повышенных тонах. Сильвия, не понимая, чего хочет Мирко, бранила его как взрослого и, расхаживая с сыном на руках по коридору или переодевая его в соседней комнате, время от времени вставляла в спор свое замечание, туманное по смыслу, но явно неодобрительное. Мариароза сказала, что в Сорбонне для детей бастующих студентов организовали ясли, и вспомнила Париж в первые дни июня – дождливый, холодный и парализованный всеобщей забастовкой. Сама она там не была (о чем сожалела), но получила письмо от близкой подруги. Франко и Хуан слушали ее краем уха, захваченные своим спором, тональность которого становилась все более враждебной.

Мы, три женщины, наблюдали за ними, как три сонные коровы, ожидающие, пока перестанут бодаться сцепившиеся быки. Меня это разозлило. Я надеялась, что Мариароза присоединится к разговору, рассчитывая последовать ее примеру, но Франко и Хуан не оставляли нам такой возможности. Ребенок по-прежнему плакал, и Сильвия начала терять терпение. Мне подумалось, что Лила была даже моложе, когда родила Дженнаро. Я поняла, что еще во время собрания мысленно провела между ними параллель. Действительно, Лила после ухода Нино и разрыва со Стефано тоже осталась одна с ребенком на руках. Или дело было в красоте? Окажись Лила с Дженнаро в студенческой аудитории, она благодаря своей привлекательности и решительному характеру произвела бы на окружающих еще более сильное, чем Сильвия, впечатление. Но Лила была отрезана от событий, свидетельницей которых я стала. Даже если бы волна, захлестнувшая студенчество, докатилась до Сан-Джованни-а-Тедуччо, на колбасном заводе ее просто никто не заметил бы – слишком гиблое это было место. Я почувствовала укол вины: надо было забрать ее оттуда, увезти силой, взять с собой в мои путешествия. Или хотя бы продолжать слышать в себе ее голос, не позволять ему умолкнуть. Вот как сейчас. Мне и правда почудилось, что это она сердито говорит: «Что ты торчишь там как комнатное растение? Если не можешь заткнуть эту парочку, хоть девушке помоги. Представь себе на минутку, каково ей одной с младенцем!» У меня в голове все смешалось – время, пространство, чувства. Я подскочила к Сильвии и осторожно забрала у нее ребенка – она охотно вручила его мне.

16

Это был незабываемый момент. Какой чудесный малыш! Мирко меня очаровал. Он и правда был прелесть – весь розовый, ножки и ручки в перетяжечках, хорошенькое личико, ясные глазки, густые волосики! От него восхитительно пахло! Все это я тихонько нашептывала ему, расхаживая по квартире и укачивая его. Мужские голоса отдалились, а вместе с ними – идеи, которые они отстаивали, и их враждебный тон. Зато меня охватило чувство доселе неведомого наслаждения. Я ощущала тепло подвижного тельца ребенка, и мне казалось, что благодаря этому прекрасному в своем совершенстве комочку жизни мои способности к восприятию обострились до крайней степени, я постигла, что такое нежность и ответственность, и была готова защитить его от всех злых теней, прятавшихся в темных углах этого дома. Мирко, вероятно, почувствовал это, перестал плакать и уснул. Мне было очень приятно, я гордилась, что смогла его успокоить.

Когда я вернулась в гостиную, Сильвия сидела на коленях у Мариарозы, слушала разговор мужчин и вмешивалась в него, отпуская резкие реплики. Она повернулась ко мне и, должно быть, заметила, с каким удовольствием я прижимаю к себе ее сына. Она вскочила, забрала у меня Мирко, бросив сухое «спасибо», и понесла его в кроватку. Лишенная тепла Мирко, я села на свое место в полном смятении мыслей и чувств. Мне хотелось, чтобы мне вернули этого ребенка, я надеялась, что он опять заплачет и Сильвия обратится ко мне за помощью. Что со мной происходит, думала я. Неужели я хочу детей? Хочу забеременеть, родить, кормить грудью, петь колыбельные? Хочу замуж? Вдруг в тот самый миг, когда я наконец почувствую себя в полной безопасности, из моего собственного живота вылезет моя мать?

17

Мне было трудно сосредоточиться на осмыслении «французского урока» и сути затянувшегося спора мужчин. Но и молчать мне надоело. Меня так и подмывало поделиться сведениями, почерпнутыми из недавно прочитанных газет, высказаться о ситуации в Париже, но в голове царил сумбур, и я не могла внятно сформулировать ни одну мысль. Я поражалась, что и Мариароза – такая умная и независимая – тоже хранила молчание и лишь с ободряющей улыбкой кивала, поддерживая Франко, что нервировало Хуана – он заметно терял апломб. Раз она молчит, сказала я себе, тогда скажу я. Иначе зачем я согласилась сюда прийти, хотя могла бы спокойно отдыхать в отеле? Я знала ответ на этот вопрос. Мне хотелось показать – тем, кто знал меня раньше, – какой я стала сегодня. Мне хотелось, чтобы Франко понял: я не просто его бывшая подружка, теперь я совершенно другой человек. Мне хотелось, чтобы он в присутствии Мариарозы признал, что относится ко мне новой с заслуженным уважением. Поэтому – мальчик уснул, и Сильвия ушла к нему в комнату, так что они больше во мне не нуждались, – я старательно искала повод опровергнуть слова своего бывшего любовника и наконец его нашла. С моей стороны это была чистая импровизация: мною двигали не выстраданные убеждения, а желание выступить против Франко. В голове у меня засела целая куча лозунгов, которыми я с напускной уверенностью и принялась жонглировать. В общих чертах я говорила о том, что у меня вызывают сомнения утверждения о нарастании во Франции классовой борьбы, а вероятный союз студентов с трудящимися представляется мне абстракцией. Говорила я решительно, боясь, что один из мужчин меня перебьет и их спор потечет по прежнему руслу. Но все, включая Сильвию, которая вернулась в гостиную на цыпочках и без ребенка, слушали меня внимательно. Ни Франко, ни Хуан не проявляли ни малейших признаков нетерпения, а венесуэлец, после того как я дважды или трижды произнесла слово «народ», одобрительно закивал. «То есть ты настаиваешь, что нынешняя ситуация не является объективно революционной?» – не выдержал Мари. Я знала этот его ироничный тон: с его помощью он пытался подчеркнуть, что я ляпнула глупость. Между нами вспыхнула перепалка: мы перебрасывались репликами, как мячиком: не понимаю, какой смысл ты вкладываешь в слово «объективно»; смысл такой, что переход к активным действиям неизбежен; если он неизбежен, значит, тебе делать нечего; ничего подобного, революционер обязан делать все от него зависящее; во Франции студенты сделали больше, они сломали систему образования, и ее уже не восстановить; вот и признай, что все меняется и будет меняться дальше; да, но ни от тебя, ни от кого бы то ни было не требуется сертификат с печатью, удостоверяющий, что революционная ситуация объективно сложилась, студенты сами перешли к активным действиям, вот и все; неправда; именно что правда! И так далее, пока мы вдруг оба одновременно не умолкли.

Это был необычный спор – не по содержанию, а по накалу: мы говорили, не задумываясь о хорошем тоне. Я заметила, что Мариароза смотрит на нас с особым любопытством: она догадалась, что нас связывало нечто большее, чем совместная учеба в университете. «Помогите-ка мне!» – обратилась она к Сильвии и Хуану. Ей нужна была стремянка, чтобы достать из шкафа постельное белье для Франко и для меня. Они ушли, и я видела, что Хуан что-то шепнул Мариарозе на ухо.

Франко тут же уставился в пол, сжал губы, будто пытаясь сдержать улыбку, и ласково сказал:

– Ты так и осталась мещанкой.

Так он в шутку называл меня несколько лет назад, когда я боялась, что меня застанут у него в комнате. Поскольку мы были одни, я довольно резко ответила:

– На себя посмотри. Вспомни свое происхождение и воспитание. Да и поведение тоже.

– Я не хотел тебя обидеть.

– А я и не обижаюсь.

– Ты изменилась. Стала злюкой.

– Я все та же.

– Дома все нормально?

– Да.

– А как твоя подруга? Кажется, ты была к ней очень привязана…

Этот его вопрос сбил меня с толку. Что я рассказывала ему о Лиле? В каких выражениях? С какой стати он вспомнил о ней сейчас? Что в нашем споре натолкнуло его на мысль о ней? И почему он углядел эту связь, а я – нет?

– У нее все хорошо.

– Чем она занимается?

– Работает на колбасном заводе под Неаполем.

– Разве она не замужем за лавочником?

– Брак продлился недолго.

– Познакомь меня с ней, когда буду в Неаполе.

– Обязательно.

– Оставишь мне ее адрес и телефон?

– Конечно.

Он смотрел на меня сочувственно, будто всеми силами старался не причинять мне лишней боли.

– Она прочла твою книгу?

– Не знаю. А ты прочел?

– Конечно.

– И как она тебе?

– Хорошо.

– В каком смысле?

– В ней есть хорошие страницы.

– Какие?

– Те, на которых главная героиня по-своему соединяет фрагменты окружающей действительности.

– И все?

– А этого недостаточно?

– Нет. Просто книга тебе не понравилась.

– Я уже сказал: хорошая книга.

Я знала его: он не хотел меня обидеть, и это меня разозлило.

– О ней много спорят, и она хорошо продается, – сказала я.

– Вот и отлично, разве нет?

– Да, но тебе-то она не понравилась. Что с ней не так?

Он снова поджал губы и наконец решился:

– В ней нет ничего особенного, Элена. За любовными интрижками героев и их стремлением подняться по социальной лестнице ты прячешь то, о чем действительно стоило бы рассказать.

– Что именно?

– Не важно. Забудь. Поздно уже, спать пора.

Он старался вернуться к насмешливо-доброжелательному тону, но на самом деле ни на йоту не отступил от своей новой роли человека, поглощенного выполнением настолько важной миссии, что все остальное его мало интересовало.

– Ты сделала все от тебя зависящее, верно? Просто сейчас – объективно – не время писать романы.

18

В гостиной появились Мариароза с Хуаном и Сильвией, они принесли чистые полотенца и простыни. Без сомнения, Мариароза слышала последнюю фразу и, конечно же, поняла, что речь идет о моей книге. Она могла бы сказать, что ей книга понравилась и что романы следует писать в любое время, но промолчала. Из этого я сделала вывод, что при всей ко мне симпатии в этом кругу – образованном и охваченном политическими страстями – мою книгу не воспринимают всерьез: страницы, благодаря которым она получила популярность, расцениваются либо как разбавленная версия гораздо более скандальных произведений – которых я, к слову сказать, не читала, – либо удостаиваются пренебрежительного ярлыка «любовной интрижки», о чем только что говорил Франко.

Мариароза с торопливым радушием показала мне ванную и мою спальню. Мы простились с Франко: он уезжал рано утром. Я пожала ему руку; он тоже не собирался меня целовать. Я видела, как он скрылся в комнате Мариарозы; по мрачному выражению лица Хуана и несчастным глазам Сильвии я поняла, что гость и хозяйка дома будут спать вместе.

Я отправилась в выделенную мне спальню. Застоявшийся запах курева, неубранная постель, ни тумбочки, ни ночника, только тусклая лампочка в центре потолка да куча газет на полу, несколько выпусков литературных журналов – «Менаб», «Нуово импеньо», «Маркатр», дорогие книги по искусству – одни в ужасном состоянии, другие, судя по всему, вообще не читанные. Под кроватью обнаружилась полная окурков пепельница; я открыла окно, поставила ее на подоконник, разделась. Ночная рубашка, которую мне дала Мариароза, оказалась слишком тесной и длинной. Босиком, в полутьме я поплелась по коридору в ванную. Отсутствие зубной щетки меня не смущало: в детстве никто не приучал меня чистить зубы, эту привычку я не так давно приобрела в Пизе.

Лежа в постели, я пыталась выкинуть из головы Франко, каким увидела его сегодня, и вспомнить его прежнего – богатого и щедрого парня, который любил меня, помогал мне, учил меня, покупал мне разные вещи, брал меня с собой на политические собрания в Париж и возил в Версилию, в родительский дом. Но у меня ничего не вышло. Новый Франко, с его несдержанностью, шумным выступлением в переполненной аудитории, политическим жаргоном, отзвуки которого продолжали гудеть у меня в ушах, вытесняя из сознания мою книгу, мгновенно лишившуюся всякого смысла, оказался сильнее. Неужели я обманываю себя, веря в свое литературное будущее? Что, если Франко прав, и мне следует бросить писать романы и заняться чем-нибудь другим? Какое впечатление я произвела на него? Что он помнил со времен нашей любви, если вообще что-то помнил? Может, он жаловался на меня Мариарозе, как Нино жаловался мне на Лилу? Я была расстроена и разочарована. Я ожидала приятного, слегка меланхоличного вечера, а он обернулся глубокой печалью. Скорее бы утро. Скорее бы вернуться в Неаполь. Чтобы выключить свет, мне пришлось встать с кровати, а потом искать ее в темноте.

Мне не спалось, я ворочалась с боку на бок в постели, хранившей запахи чужих тел: вроде все как дома, но все не так; повсюду следы посторонних, порой отталкивающих жизней. Я задремала, но вскоре проснулась оттого, что кто-то вошел ко мне в комнату. «Кто здесь?» – шепотом спросила я. И услышала голос Хуана; без предисловий, словно речь шла о мелкой услуге, он спросил:

– Можно я лягу с тобой?

Просьба показалас мне настолько нелепой, что я, чтобы убедиться, что не сплю и правильно его поняла, переспросила:

– Ляжешь со мной?

– Да. Я тебе не помешаю, просто лягу рядом: не хочется оставаться одному.

– Ни в коем случае!

– Почему?

Я не знала, что ответить.

– Потому что у меня есть жених, – пробормотала я.

– И что? Мы же просто поспим, и все.

– Уходи, пожалуйста! Я тебя даже не знаю!

– Меня зовут Хуан, ты видела мои картины. Что еще ты хочешь знать?

Он сел на кровать, я увидела темный силуэт, почувствовала его дыхание, запах сигар.

– Прошу тебя, уйди, – не отступала я. – Я спать хочу.

– Ты же писательница, пишешь о любви. Все, что с нами происходит, подпитывает воображение и помогает творить. Пусти меня, и тебе будет о чем рассказать читателю.

Он коснулся моей ноги кончиками пальцев. Я не выдержала, вскочила и бросилась к выключателю. Зажегся свет. Хуан так и остался сидеть на кровати в трусах и майке.

– Вон отсюда, – прошипела я настолько решительно, что он понял: сейчас я или заору, или накинусь на него с кулаками, и медленно встал с кровати.

– Ханжа, – с отвращением произнес он.

Он ушел. Я закрыла за ним дверь, но у меня не было ключа, чтобы запереться.

Я была в ужасе, в ярости, страшно напугана, в голове крутились самые жуткие ругательства на диалекте. Я не сразу вернулась в постель и не стала гасить свет. За кого они меня принимают? Разве я дала Хуану повод так себя со мной вести? Или это из-за книги? Может, они решили, что я девушка свободных взглядов? Или на них произвело впечатление мое участие в политическом споре? Очевидно же, что это был не просто теоретический диспут и не игра, затеянная ради того, чтобы доказать им всем, что я ничуть не хуже мужчин? Вступив в схватку с Франко, я перед ними раскрылась, но почему они поторопились сделать вывод о моей сексуальной доступности? Разве одного того факта, что я согласилась приехать к Мариарозе, было достаточно, чтобы посторонний мужчина посмел вломиться ко мне в комнату – так же бесцеремонно, как Мариароза увела к себе в комнату Франко? Или я незаметно для себя поддалась тому неясному эротическому возбуждению, которое витало в университетской аудитории, и не смогла его скрыть? Ведь именно здесь, в Милане, я готова была изменить Пьетро и переспать с Нино. Но Нино был моей давней любовью, и это многое объясняло. Но секс как таковой, примитивный секс ради оргазма, – ну уж нет, это не для меня. До этого я еще не докатилась. Почему в Турине друг Аделе решил, что меня можно лапать? Почему ко мне заявился Хуан? Чего они от меня ждали? И что хотели мне показать? Мне вдруг вспомнилась история с Донато Сарраторе. Но не тот вечер на пляже на Искье, который я потом описала в своей повести, а другой, когда я спала на кухне в доме у Неллы, а он пришел ко мне, целовал меня и гладил, а я помимо своей воли испытала прилив удовольствия. Существовала ли связь между той напуганной, сбитой с толку девчонкой и нынешней женщиной, к которой пристают в лифте, к кому врываются в комнату? И неужели блестяще образованный Тарратано, друг Аделе, и венесуэльский художник Хуан слеплены из того же теста, что и отец Нино, железнодорожный контролер, рифмоплет и продажный писака?

19

Сон ко мне не шел. Я перенервничала, в голове царил сумбур, а тут еще Мирко проснулся и зашелся плачем. Я вспомнила, с каким удовольствием держала на руках ребенка, и не стерпела. Встала, пошла на звук плача и вскоре оказалась у двери, из-под которой сочился свет. Я постучала, и Сильвия грубо отозвалась: «Войдите». Комната была уютнее моей, в ней стоял старый шкаф, комод, двуспальная кровать, на которой сидела, скрестив ноги, молодая женщина в короткой розовой ночной сорочке и смотрела на меня злобным взглядом. Ее руки бессильно сжимали и комкали смятые простыни. Мирко – голый, с побагровевшим личиком – лежал у нее на коленях, щурил щелочки глаз и надрывался от крика, суча руками и ногами. Сначала Сильвия повела себя со мной враждебно, но вскоре оттаяла. Призналась, что она в отчаянии, что она плохая мать и не знает, что ей дальше делать. «Он постоянно орет, если не ест. Наверное, болеет. Умрет тут со мной, прямо на этой кровати…» – прошептала она. Я посмотрела на нее: она ни капли не походила на Лилу – некрасивая, с перекошенным ртом, выпученными глазами. Она разрыдалась.

У меня сжалось сердце. Мне хотелось обнять их обоих, и мать и сына, защитить и утешить. «Можно я возьму его на руки?» – спросила я. Продолжая всхлипывать, она кивнула. Я сняла с ее коленей мальчика, прижала к груди и снова ощутила уже знакомый прилив запахов, звуков, тепла, будто ребенок после разлуки торопился поделиться со мной своими жизненными силами. Я ходила с ним взад-вперед по комнате и, как нескладную молитву, выдумывая на ходу, бормотала бессвязные слова любви. Как ни удивительно, Мирко успокоился и уснул. Я тихонько положила его рядом с матерью, хотя мне очень не хотелось с ним расставаться. Я боялась, что, вернувшись в свою комнату, обнаружу там Хуана. Я предпочла бы остаться у Сильвии.

Сильвия поблагодарила меня, но без всякой искренности, ледяным голосом добавив к обычному «спасибо» перечень моих достижений: «Ты умна, все знаешь, умеешь заставить себя уважать, у тебя материнский талант: твоим будущим детям можно только позавидовать». Я смутилась и сказала, что пойду спать. Тут она вдруг испуганно схватила меня за руку и попросила остаться: «Он чувствует, когда ты рядом, и спит спокойно. Пожалуйста, останься!» Я согласилась. Мы погасили свет, легли в постель, уложив мальчика посередке, но, вместо того чтобы спать, принялись рассказывать друг другу о себе.

В темноте Сильвия помягчела. Она говорила о том отвращении, которое испытала, узнав, что беременна. Она скрывала беременность не только от человека, которого любила, но и от себя самой, словно старалась поверить, что все пройдет само, как проходит болезнь. Но Сильвия начала полнеть, у нее появился живот, и ей пришлось признаться родителям – зажиточным интеллигентам из Монцы. Дома был страшный скандал, и Сильвия ушла из дома. Но вместо того чтобы честно сказать себе: чуда не произошло и ничего не рассосалось, а решиться на аборт ей мешает страх перед последствиями для здоровья, она внушила себе, что хочет этого ребенка из любви к мужчине, от которого забеременела. Он тоже заявил: «Раз ты хочешь ребенка, значит, и мне он нужен, потому что я люблю тебя». В тот момент никто из них не врал: она была влюблена в него, он – в нее. Но несколько месяцев спустя, незадолго до родов, любовь прошла, причем у обоих. Сильвия особенно настаивала на этом обстоятельстве, повторив эту болезненную подробность несколько раз. Между ними не осталось ничего, кроме взаимной неприязни. Она оказалась в полном одиночестве, и только благодаря Мариарозе ей до сих пор удавалось худо-бедно выживать. Сильвия говорила о ней с глубоким чувством: «Она прекрасный преподаватель, который действительно занимает сторону студентов, и бесценный друг».

Я сказала, что вся семья Айрота достойна восхищения, а мы с Пьетро обручены и осенью поженимся. «А меня одна мысль о браке повергает в ужас, – ответила она резко. – Институт семьи безнадежно устарел!» Но вдруг сменила тон.

– Отец Мирко тоже работает в университете, – грустно сказала она.

– Правда?

– Я была его студенткой. Такой уверенный в себе, всегда готовый к лекции, такой умный, красивый! Просто идеальный мужчина! Волнениями еще и не пахло, а он уже нам говорил: «Перевоспитывайте своих преподавателей, не позволяйте им обращаться с вами как со скотом».

– О ребенке он хоть немного заботится?

Она хмыкнула:

– Мужчина, за исключением тех сумасшедших моментов, когда ты любишь его так, что позволяешь войти в себя, всегда остается в стороне. Поэтому потом, когда ты больше его не любишь, тебе становится неприятно даже думать о том, что когда-то он был тебе нужен. Я приглянулась ему, он приглянулся мне – вот и все. Я ко многим испытываю симпатию, по нескольку раз на дню. А ты что, нет? Но это быстро проходит. А ребенок с тобой, он часть тебя, в то время как его отец как был посторонним, так таким и остался. Даже имя его теперь звучит по-другому. Раньше я, едва проснусь, твердила: «Нино, Нино» – как магическое заклинание. А теперь мне его и слышать противно.

Повисла пауза. Потом я наконец негромко спросила:

– Значит, отца Мирко зовут Нино?

– Да, его в университете все знают. Он местная знаменитость.

– А как его фамилия?

– Нино Сарраторе.

20

Я уехала рано утром, оставив Сильвию спящей с малышом на груди. Художника нигде не было видно. Я попрощалась только с Мариарозой: она встала еще раньше, чтобы проводить Франко на вокзал, и как раз успела вернуться. Вид у нее был сонный и, как мне показалось, встревоженный.

– Хорошо спала? – спросила она.

– Мы долго болтали с Сильвией.

– Она рассказала тебе про Сарраторе?

– Да.

– Я знаю, что он твой друг.

– Это он тебе сказал?

– Да, мы немного посплетничали о тебе.

– Правда, что Мирко его сын?

– Да. – Она зевнула и улыбнулась. – Нино обворожителен, девушки сходят по нему с ума, прямо на части рвут. К счастью, в наше время можно делать что хочешь. Он дарит им радость, побуждает к действию.

Она сказала, что студенческому движению очень нужны такие люди, как он. Но и ему надо помогать расти над собой. «Одаренным людям необходима направляющая сила. Поскреби такого, и обнаружишь и буржуазного демократа, и главу предприятия, и реформатора…» Мне пора было уходить. Мы обе посетовали, что слишком мало времени провели вместе, и пообещали друг другу, что в следующий раз это исправим. Я забрала из отеля багаж и уехала.

Только в поезде по пути в Неаполь я наконец смогла переварить новость о втором отцовстве Нино. Нить звенящей тоски протянулась от Сильвии к Лиле, от Мирко – к Дженнаро. Мне подумалось, что страсть, разгоревшаяся на Искье, ночь любви в Форио, тайные свидания на пьяцца Мартири, беременность Лилы обесцветились и превратились в детали механизма, который Нино, покинув Неаполь, пустил в ход с Сильвией и неизвестно со сколькими еще девушками. Эта мысль оскорбила меня, будто где-то в дальнем уголке моего сознания засела Лила, заставляя меня чувствовать то же, что она. Я испытывала ту же горечь, какую испытала бы она, узнай о том, что знала я, и тот же гнев, словно это со мной обошлись так несправедливо. Нино предал и Лилу, и меня. Он оскорбил нас обеих, мы обе любили его, но он никогда не любил ни ее, ни меня. Несмотря на все свои прекрасные качества, он был человеком распутным, поверхностным, одержимым животными инстинктами, привыкшим оставлять за собой побочные последствия своих минутных удовольствий – зачатки живой материи, росшей и обретавшей форму в женском лоне. Мне вспомнилось, как несколько лет назад, в нашем квартале, когда он пришел повидаться со мной, мы стояли и разговаривали во дворе, и Мелина, выглянув в окно, приняла Нино за его отца. Бывшая любовница Донато уловила сходство, которого я не замечала. Теперь я знала, что она была права, а я ошибалась: на деле Нино так и не смог сбежать от своего отца, хоть и боялся стать таким же, как он. Хуже того, он уже стал им, пусть и не желал этого признавать.

Но возненавидеть его я не могла. В раскаленном от зноя поезде я снова думала о нашей встрече в книжном магазине, связывая ее со всем, что случилось и было сказано за последнее время. Поступки, разговоры, книги без конца возвращали меня к навязчивой теме секса, одновременно отталкивающей и притягательной. Вокруг рушились преграды, и оковы благополучия разбивались на куски. Нино жил по законам своего времени. Он был органичной частью того шумного университетского собрания с его особыми запахами, он прекрасно вписывался в беспорядочную жизнь дома Мариарозы, которая, вне всякого сомнения, и сама была его любовницей. Благодаря своему уму, своим желаниям и своему умению обольщать он смотрел на новую эпоху уверенно и с любопытством. Возможно, я зря сравнила его с отцом, этим похотливым развратником; Нино явно принадлежал к другой культуре. И Сильвия, и Мариароза в один голос утверждали: девушки сами вешались на него, и он давал им то, чего они желали: никакого насилия, никакого греха, все по обоюдному согласию. Когда Нино сказал мне, что у Лилы неправильное отношение к сексу, возможно, он как раз и имел в виду, что время взаимных претензий между близкими людьми прошло и не следует отягощать наслаждение какими-то обязательствами. Даже если он унаследовал натуру отца, его страсть к женщинам принимала совсем иные формы.

Поезд подходил к Неаполю, и после долгих размышлений о Нино я отчасти была готова признать, что в его позиции нет ничего особенного. Немного досадуя на себя, я подумала: а что плохого он делает? Наслаждается жизнью сам и дарит наслаждение всем желающим. Но когда я подъезжала к своему кварталу, меня посетила другая мысль: именно потому, что все девушки хотели его заполучить, а он никому не отказывал, я, влюбленная в него с давних пор, хочу его еще сильнее. Поэтому я решила любыми путями избегать встреч с ним. Что до Лилы, то я не знала, как поступить. Промолчать? Или рассказать ей обо всем? Ладно, сказала я себе, вот увидимся с ней, тогда и определюсь.

21

По приезде домой у меня не было ни времени, ни желания возвращаться к этому вопросу. Позвонил Пьетро и сообщил, что на следующей неделе приедет знакомиться с моими родителями. Я восприняла эту новость как неизбежное зло и посвятила себя поискам отеля для него, генеральной уборке дома и попыткам хоть немного успокоить родных. Последнее, впрочем, было бессмысленно: обстановка в доме только накалялась. По кварталу все шире ползли гадкие слухи обо мне, о моей книге, о том, что я постоянно езжу одна. Мать отбивалась от них, рассказывая всем, что скоро я выхожу замуж, но, не вдаваясь в подробности, чтобы не проболтаться, что мой жених безбожник, хвастала, что свадьба состоится не в Неаполе, а в Генуе. Пересуды после этого, к ее неудовольствию, только усилились.

Как-то вечером она набросилась на меня с особенным ожесточением, возмущаясь, что люди, прочитавшие мою книгу, считают ее похабной и шепчутся у нее за спиной. Братьям, орала она, пришлось подраться с сыновьями мясника, которые назвали меня шлюхой, и избить одноклассника Элизы, предложившего ей заняться тем же, чем занимается ее распущенная старшая сестра.

– Что ты там понаписала?

– Ничего, мам.

– Небось люди правду говорят, расписала всякие мерзости.

– Какие еще мерзости? Возьми да сама прочти.

– Еще чего! Некогда мне читать всякую срамоту.

– Тогда оставь меня в покое.

– Если отец узнает, что о тебе болтают, из дома выгонит.

– Не волнуйся, скоро сама уйду.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Нам с другом задали школьный проект, и мы решили сделать робота. Но мало кто знал, что один из нас и...
Затерянный в Альпах сонный городок, рождественский вечер, туман. От дома, где сияют огни елки и лежа...
Бессонница, панические атаки, лишний вес, заболевания на нервной почве, интимные проблемы – в обиход...
Роман «На Виниле» — своего рода смешение жанров фантастических историй и детектива. Образованного, и...
Головний герой роману Пол Атрід – спадкоємець одного з Великих Домів, що ворогують. За наказом Імпер...
Эта книга — сборник полезных рецептов из категории правильное питание без фанатизма. В сборнике вы н...