Милые кости Сиболд Элис
— У вас есть дети школьного возраста?
— Есть.
— Подойдите, пожалуйста.
Один из молодых офицеров приподнял красно-белую ленту и, поддерживая миссис Стэд под руку, повел ее по буграм и рытвинам туда, где стояли люди в темном.
— Миссис Стэд, что вы об этом скажете? — спросил Лен Фэнермен, показывая ей книжку «Убить пересмешника», дешевое карманное издание. — Это проходят у нас в школе или нет?
— Да. — Ее побелевшие губы только и смогли выдавить одно короткое слово.
— Не припомните ли, в каком классе… — начал детектив.
— В девятом, — сказала она, глядя в его синевато-серые глаза. — Где училась Сюзи.
Врач-психотерапевт, миссис Стэд умела выслушивать плохие вести и всегда учила своих пациентов здраво рассуждать о житейских бедах, но теперь сама бессильно повисла на руке молодого офицера. Я чувствовала, как она клянет себя за то, что не ушла вместе с остальными: сидела бы сейчас дома с мужем или гуляла с сыном.
— Кто у них преподает литературу?
— Миссис Дьюитт. Ребята с удовольствием читают Харпер Ли после «Отелло».
— После «Отелло»?
Она была в курсе школьных дел, и сейчас это пришлось кстати: детективы ловили каждое ее слово.
— Миссис Дьюитт старается разнообразить программу. Перед Рождеством делает упор на Шекспира. Потом, в виде поощрения, дает Харпер Ли. Если Сюзи носила с собой «Убить пересмешника», значит, она уже сдала сочинение по «Отелло».
Все точно, как в аптеке.
Полицейские сделали несколько телефонных звонков. Круг поисков расширялся, и я это видела. Мое сочинение лежало у миссис Дьюитт. Потом она прислала его по почте нам домой, не сделав ни единой пометки. «Думаю, вы захотите это сохранить, — написала она в сопроводительном письме. — Мне очень, очень горько». Сочинение осталось у Линдси, потому что маме было слишком тяжело его читать. «Отринутый и одинокий» — так я его озаглавила. «Отринутый» — это с подачи Линдси, а второе слово я добавила сама. Сестра пробила на полях три дырочки, вставила исписанные моей рукой страницы в чистый блокнот и спрятала у себя в шкафу, под чемоданчиком от куклы Барби и коробкой, в которой — мне на зависть — хранились новехонькие лоскутные куклы Энн и Энди.
Детектив Фэнермен позвонил моим родителям. Сказал, что найдена книга, которую, по их расчетам, мне выдали в школе в тот самый день.
— Мало ли чья это книжка, — говорил отец маме во время очередной бессонной ночи. — А может, она ее просто обронила по дороге.
Никакие доводы здравого смысла их не убеждали.
Еще через два дня, двенадцатого декабря, полицейские нашли мою тетрадь по биологии. Она валялась далеко от того места, где первоначально была закопана, — эксперты взяли образцы почвы. На обрывках бумаги в клеточку, которые выпали из разоренного кошкой вороньего гнезда, можно было разобрать умные слова, нацарапанные под диктовку мистера Ботта, но так и оставшиеся для меня китайской грамотой. Клочки этих страниц уже были вплетены в стенки гнезда, вместе с листьями и веточками. Полицейским удалось отделить бумагу в клетку от полосок другой бумаги, нелинованной и более хрусткой.
Моя одноклассница (у нее за домом росло то самое дерево с вороньим гнездом) по обрывкам опознала почерк. Да только не мой — так писал Рэй Сингх, которому я нравилась. Взяв у матери особую рисовую бумагу, он написал мне признание в любви, но я так и не успела его прочесть. В среду, когда заканчивалась лабораторка по биологии, он вложил этот листок мне в тетрадь. Почерк у него был аккуратный, не то что у меня. Детективам пришлось восстанавливать не только мой конспект, но и любовную записку Рэя.
— Рэй приболел, — сказала его мать, когда к ним домой нагрянули из полиции.
Впрочем, она сама рассказала все, что требовалось. Рэй только кивал, когда она повторяла ему вопросы полицейского. Да, это он написал Сюзи Сэлмон записку любовного содержания. Да, это он вложил листок в ее тетрадь, когда Сюзи по просьбе учителя собирала лабораторные работы. Да, это он подписался «Мавр».
Рэй Сингх стал первым подозреваемым.
— Этот славный парнишка? — переспросила мама у отца.
— Рэй хороший, — твердила за ужином моя сестра.
Мне было ясно: они не обманываются. Рэй Сингх тут ни при чем.
Однако полицейские не оставляли его в покое, капали на мозги, строили нелепые домыслы. В их глазах для доказательства вины хватало смуглой кожи и независимой манеры держаться, а уж его мать — та просто приводила сыщиков в ярость своей чересчур экзотической красотой и неприступностью. Но у Рэя было алиби. Это могла подтвердить даже международная общественность. Его отец, преподаватель новой истории в Пенсильванском университете, выступал с докладом в Интернациональном клубе и затребовал туда сына в качестве живого примера подросткового опыта, причем именно в тот день, когда меня не стало.
Рэй тогда промотал уроки, и все решили, что дело нечисто, но вскоре организаторы семинара «Вдали от столиц: американский опыт» прислали в полицию список с фамилиями сорока пяти участников, видевших Рэя на трибуне, и копы волей-неволей признали его невиновность. И все равно они топтались возле его дома и отламывали веточки от живой изгороди. Уж больно им хотелось решить дело единым махом, как по волшебству, ведь улики буквально свалились на них с неба, точнее, с дерева. Между тем по городу поползли слухи, и Рэю, который едва успел сдружиться с кем-то из одноклассников, объявили настоящий бойкот. После уроков он сразу бежал домой.
Я просто сходила с ума. Все видела — и не имела возможности указать полицейским на зеленый дом, в двух шагах от нашего, где мистер Гарви преспокойно выпиливал украшения в готическом стиле для макета, который собирал у себя в саду. Он смотрел новости, пролистывал газеты и прикрывался невиновностью, как уютным старым халатом. Поначалу его нутро сотрясал ураган, но теперь наступил полный штиль.
Чтобы как-то отвлечься, я стала наблюдать за нашим псом по кличке Холидей. Без него мне было скучно, но по родителям и брату с сестрой я скучала совсем по-другому. Просто не могла поверить, что мне уже не бывать рядом с ними; пускай это звучит глупо, но я не допускала такой мысли — отказывалась верить, и все тут. Ночами Холидей не отходил от Линдси, а днем, когда каждый стук в дверь приносил новые вопросы, держался рядом с нашим отцом. Если мама собиралась тайком перекусить, не упускал случая составить ей компанию. Терпел, когда Бакли, запертый в четырех стенах, таскал его за хвост и за уши.
На земле было слишком много крови.
Пятнадцатого декабря опять раздался стук в дверь, как сигнал всем домашним стиснуть зубы и впустить в дом посторонних: либо добрых, но назойливых соседей, либо настырных, безжалостных репортеров. Однако теперь отцу пришлось поверить в худшее.
На пороге стоял Лен Фэнермен, который все время щадил его чувства, а рядом — офицер в форме.
Они вошли и, уже зная расположение комнат, направились, как в таких случаях просила мама, прямиком в гостиную, подальше от детских глаз и ушей.
— Мы нашли одну вещь, которая принадлежала Сюзи.
Лен был осторожен в выражениях. Я видела, насколько тщательно он подбирает слова. Это известие он изложил так, чтобы родители не подумали, будто найдено мое тело, а значит, меня определенно нет в живых.
— Какую вещь? — нетерпеливо спросила мама, сложив руки на груди, и приготовилась в очередной раз отмести несущественную деталь, которой все придавали излишнее значение.
Мама была непрошибаема. Тетрадь — ну и что? Книжка — ну и что? Ее дочь могла выжить и без руки. Большое количество крови? Ну, допустим, большое количество крови. Это же не труп. Вот Джек говорит, и она совершенно с ним согласна: «Полной уверенности не бывает».
Но когда ей показали прозрачный пакет с вязаной шапкой, это ее подкосило. Надежная стена из толстого стекла, которая защищала ее сердце и притупляла рассудок, разлетелась вдребезги.
— С помпоном, — вставила свое слово Линдси.
Она прокралась в гостиную через кухню, не замеченная никем, кроме меня.
У мамы вырвался странный крик, а рука сама собой потянулась к пакету. Этот крик был похож на жалобный металлический скрежет, с каким ломается человек-машина, когда отказывает мотор.
— Мы сделали анализ волокон, — сказал Лен. — Судя по всему, нападавший использовал данный предмет одежды в ходе совершения преступления.
— Как это? — беспомощно спросил отец.
То, что ему сообщили, не укладывалось в голове.
— В качестве кляпа. Шапка пропитана ее слюной, — вмешался офицер в форме, до той поры хранивший молчание.
Выхватив у Лена пакет, мама, под звяканье пришитых к помпону бубенчиков, рухнула на колени и согнулась над шапкой, которую связала для меня своими руками.
Я видела, как Линдси замерла в дверях. Она не узнавала родителей, она уже не узнавала никого и ничего.
Отец проводил к выходу добряка Фэнермена и офицера в форме.
— Мистер Сэлмон, — произнес Лен Фэнермен, — учитывая большое количество крови, которое, как ни прискорбно, свидетельствует о насилии, а также наличие других вещественных доказательств, уже вам известных, мы должны исходить из того, что ваша дочь убита.
Линдси это подслушала, хотя и так все знала, причем целых пять дней — с того самого момента, когда отец рассказал ей про мою руку. Мама протяжно завыла.
— Дело об исчезновении переквалифицировано в дело об убийстве, — сказал Фэнермен.
— Но ведь тело не нашли, — возразил отец.
— Все указывает на то, что вашей дочери нет в живых. Очень тяжело об этом говорить.
Офицер в форме, избегая умоляющего взгляда моего отца, смотрел куда-то в сторону. Вначале я подумала, что этому учат в полицейской академии. Но Лен Фэнермен не стал отводить глаза.
— Вечером позвоню, — сказал он.
Отец вернулся в гостиную совершенно раздавленным, он даже не нашел в себе сил обнять маму, сидевшую прямо на полу, и мою сестру, застывшую рядом. Чтобы они не видели его лица, он сразу прошел наверх, к себе в кабинет, ожидая найти там Холидея. Пес все так же лежал на ковре. Обняв его за шею и уткнувшись лицом в мягкую, густую собачью шерсть, отец дал волю слезам.
Остаток дня все трое молча ходили на цыпочках, как будто стук шагов мог скрепить печатью страшную весть. Мать Нейта привела домой Бакли и долго колотила в дверь, но никто ей не открыл. Она поняла: в этом доме, точь-в-точь похожем на соседские, что-то изменилось. Тогда она придумала заговор — сказала моему братишке, что они сейчас по секрету от всех побегут лакомиться мороженым, а потом откажутся от обеда.
В четыре часа родители наконец-то столкнулись в гостиной, войдя через разные двери.
Моя мама подняла глаза на отца и выдавила: «Надо маме…» Он молча кивнул и позвонил маминой маме, бабушке Линн, единственной нашей родственнице старшего поколения.
Я беспокоилась, как бы моя сестра, оставшись без присмотра, не сотворила какую-нибудь глупость. Она сидела на старой кушетке, которую родители за ненадобностью перетащили к ней в комнату, и тренировала силу воли. Глубоко вдохни, задержи дыхание. Как можно дольше сохраняй неподвижность. Сожмись, представь, что ты — камень. Подбери и спрячь все лишнее.
Мама не заставляла ее ходить в школу — до Рождества так или иначе оставалась всего неделя, но Линдси приняла решение сама.
В понедельник с утра был классный час. Когда Линдси шла к своему месту, все взгляды устремились на нее.
— Директор хочет с тобой поговорить, милая, — тихонько сообщила ей миссис Дьюитт.
Моя сестра не столько смотрела на учительницу, сколько практиковалась в искусстве смотреть сквозь собеседника. Тут мне впервые пришло в голову, что Линдси неизбежно отсечет многие возможности. Миссис Дьюитт была не просто учительницей английского: что гораздо важнее, она была женой мистера Дьюитта, который тренировал школьную команду мальчиков по футболу и настаивал, чтобы Линдси попробовала свои силы в этом виде спорта. Моя сестра ничего не имела против Дьюиттов, но теперь она смотрела прямо в глаза только тем, кому готовилась дать отпор.
Она собирала свои учебники и тетради, а со всех сторон ползли шепотки. Уже в дверях она явственно услышала, как Дэнни Кларк нашептывает что-то Сильвии Хенли. Кто-то уронил на пол карандаш. Не иначе как нарочно — чтобы под этим предлогом встать с места и на ходу посплетничать про девчонку, у которой убили сестру.
Шагая по коридорам, Линдси держалась поближе к рядам шкафчиков, чтобы в любой момент можно было нырнуть в сторону, если кто-то пойдет навстречу. Больше всего мне хотелось шагать рядом с ней и вполголоса передразнивать директора, который все свои выступления в актовом зале начинал одинаково: «Директор — друг детей, дающий директивы!» У меня выходило очень похоже, она бы смеялась до колик.
В коридорах, к счастью, она никого не встретила, зато в приемной директора, к несчастью, встретила сочувственные взгляды дурочек-секретарш. Ну, ничего. Домашние тренировки не пропали даром. Она была вооружена до зубов против любых проявлений жалости.
— Линдси, — начал директор Кейден, — сегодня утром мне звонили из полиции. Сочувствую твоему горю.
Моя сестра смотрела на него в упор. Это был не взгляд, а луч лазера.
— Какому горю?
Директор считал, что кризисные ситуации надо обсуждать с детьми напрямую. Он поднялся из-за стола и подвел Линдси к дивану, который ученики между собой называли «директорский лежак». Впоследствии «директорский лежак» заменили двумя стульями, потому что нагрянувшие с проверкой чиновники сказали: «Дивану здесь не место, в кабинете должны быть стулья. Диван вызывает сомнительные ассоциации».
Мистер Кейден уселся на диван; Линдси примостилась рядом. Хочется верить, в тот момент, несмотря на свою подавленность, она все же ощутила некое волнение: не каждому доводится посидеть на «директорском лежаке». Хочется верить, я не лишила ее приятных переживаний.
— Мы всеми силами будем тебе помогать. — Мистер Кейден старался быть на высоте.
— Мне ничего не нужно, — отрезала моя сестра.
— Не хочешь об этом говорить?
— О чем «об этом»? — переспросила Линдси дерзким тоном. Это было папино выражение: «Сюзи, оставь свой дерзкий тон».
— У тебя большая потеря, — ответил директор, протянул руку и дотронулся до ее коленки. Линдси обожгло, как каленым железом.
— Вроде бы я ничего не теряла. — Титаническим усилием воли она демонстративно ощупала карманы блузки и юбки.
Мистер Кейден пришел в замешательство. Годом раньше другая ученица, Вики Курц, которая переживала смерть матери, билась в истерике у него на груди. С него тогда сошло семь потов, но теперь, задним числом, эпизод с Вики Курц выглядел образцом его педагогического мастерства. Он подвел Вики к дивану… впрочем, нет, Вики сама, без приглашения, плюхнулась на диван и, услышав «Сочувствую твоему горю», лопнула, как мыльный пузырь. Он ее обнял, а она все рыдала и рыдала. Костюм, правда, пришлось отнести в химчистку.
Но с Линдси Сэлмон этот номер не прошел. Девочка была незаурядная, ее в числе двадцати лучших учеников школы отобрали для участия в слете юных дарований. За ней числился только один проступок, да и тот пустяковый: в начале учебного года у нее нашли непристойную книжку — «Страх полета».[1]
«Надо ее растормошить, — пыталась подсказать я. — Посмотрите вместе с ней хорошую комедию, подсуньте ей подушку, которая пукает, покажите, какие у вас прикольные трусы — с чертиками, пожирающими сосиски!» Я только и могла давать советы, но на Земле никто меня не слышал.
Во всех школах ввели обязательное тестирование, чтобы определить, у кого есть способности, а у кого нет. Я не раз поддразнивала сестру, говоря, что хорошие способности — это ерунда, а главное ее достоинство — хорошие волосы. Мы обе родились с густыми светлыми волосами, но у меня они скоро сменились невыразительной копной какого-то мышиного цвета. А Линдси так и осталась беленькой и по этой причине превратилась чуть ли не в мистическую фигуру. В нашей семье она была единственной натуральной блондинкой.
Впрочем, стремление отличиться возникло у нее только после успешно пройденного тестирования. Она начала запираться у себя в комнате и читать толстые книги. Пока я домучивала «Ты там, Господи? Это я, Маргарет»,[2] она читала Камю — «Сопротивление, восстание и смерть». Уж не знаю, много ли она оттуда почерпнула, но Камю всегда был при ней, и окружающие, включая учителей, ее зауважали.
— Линдси, хочу тебе сказать: нам всем не хватает Сюзи, — произнес мистер Кейден.
Моя сестра не ответила. Директор сделал еще один заход:
— Она была такой умницей.
Линдси смотрела пустыми глазами.
— Теперь это ляжет на тебя. — Мистер Кейден и сам понял, что брякнул какую-то несуразность; но молчание было бы равносильно полному поражению. — Теперь из двух сестер Сэлмон осталась ты одна.
Не сработало.
— А знаешь, кто ко мне сегодня заходил? — На крайний случай у мистера Кейдена была припасена козырная карта. — Мистер Дьюитт. У него есть задумка собрать команду девочек. — Директор воодушевился. — Но реализация этой идеи зависит от тебя. Он знает твой уровень подготовки: ты нисколько не уступаешь мальчишкам, и, по его мнению, тебя надо сделать капитаном, тогда в команду потянутся и другие ученицы. Что ты на это скажешь?
Сердце Линдси сжалось, как кулак.
— На это я скажу, что мне западло гонять мячик в двух шагах от того места, где, по всей видимости, убили мою сестру.
Получи! У мистера Кейдена отвисла челюсть.
— Еще вопросы будут? — выговорила Линдси.
— Нет, я только… — Мистер Кейден снова протянул руку. Оставалась последняя ниточка — путь к пониманию. — Только хочу, чтобы ты знала: мы скорбим вместе с тобой.
— Я на урок опаздываю, — сказала Линдси.
В этот момент сестра напомнила мне героев Дикого Запада — наш отец увлекался вестернами, и мы вместе смотрели ночной канал. В этих фильмах всегда бывает такой жест: герой, сделав удачный выстрел, подносит к губам еще не остывший пистолет и дует на легкую струйку дыма.
Линдси встала и с достоинством удалилась. Неторопливые уходы давали ей возможность хоть как-то расслабиться. В приемной оставались директорские помощницы, у доски расхаживал учитель, за партами сидели ученики, дома были родители — ждали полицейских. Она не проронила ни слезинки. Наблюдая за сестрой, я успела выучить реплики, которые она в одиночестве репетировала снова и снова. Все нормально. Своим чередом. Да, действительно, умерла, но люди умирают каждый день, это в порядке вещей. Выходя из кабинета директора, она, как могло показаться, смотрела в глаза секретаршам, но на самом деле видела только размазанную помаду и аляповатые крепдешиновые костюмчики.
Вечером она растянулась на ковре у себя в комнате и зацепилась носками за низ секретера. Десять раз села из положения лежа. Потом перевернулась на живот и приготовилась отжиматься. Не по-девчоночьи. От мистера Дьюитта она знала, как отжимаются морские пехотинцы: с высоко поднятой головой, причем либо на одной руке, либо с хлопком в ладоши между отжиманиями. Десять раз отжалась от пола. Встала, взяла с книжной полки два толстенных тома: словарь и атлас мира. Начала делать вращательные движения — тренировала бицепсы, пока не заныли руки. Главное — техника дыхания. Вдох. Выдох.
На главной площади небесной сферы в моем распоряжении оказалась наблюдательная башенка (на Земле у наших соседей, О'Дуайеров, была такая же — предмет моей жуткой зависти), откуда я смотрела, как сестра усмиряет ярость.
За несколько часов до моей смерти мама прикрепила к холодильнику картинку, которую нарисовал Бакли. На ней между небом и землей проходила жирная синяя черта. Потом я пару дней глядела сверху, как мои родные мечутся перед этой картинкой, и утверждалась в мысли, что; жирная синяя черта обозначает Межграничье, реально существующее место, в котором небесный горизонт сходится с земным. И переносилась туда, где васильковая голубизна акварели, синева, бирюза, небо.
Я часто отмечала, что простые желания выполняются здесь почти сразу. Сокровища в меховой упаковке сами идут в руки. Это я о собаках.
В моем небесном краю через парк под окном ежедневно пробегали собаки разнообразнейших пород. Можно было открыть дверь и рассмотреть их вблизи — упитанных и веселых, тощих и пушистых, поджарых и совсем голых. По травке катались питбули; у сук были набухшие, темные соски, так и манившие к себе обласканных солнцем щенят. Мимо трусили бассеты, наступая на собственные уши и время от времени утыкаясь носами в зады такс, лодыжки гончих и головы пекинесов. А когда Холли брала свой тенор-саксофон и прямо с порога начинала играть блюз, псы рассаживались полукругом и подвывали. Тут поочередно распахивались все остальные двери, и в парк выходили наши соседки, кто в одиночку, кто парами. Меня оттесняли в сторону, Холли снова и снова играла на бис, а когда солнце клонилось к закату, мы устраивали танцы, причем вместе с собаками. Играли с ними в догонялки — сначала мы бегали за собаками, потом они за нами. Напоследок водили хороводы, держась за собачьи хвосты. Платья у нас у всех были разные: в горошек, цветастые, в полоску, гладкие. Когда на небе поднималась луна, музыка умолкала. Танцы прекращались. Мы замирали.
Тогда миссис Бетель Утемайер, старейшина моей небесной сферы, выносила скрипку. Холли ненавязчиво аккомпанировала. Они играли дуэтом: молчаливая старуха и совсем еще девочка. Их размеренные движения приносили нам какое-то непостижимое, психоделическое успокоение.
Падая с ног от усталости, соседки расходились. Музыка еще дрожала в воздухе; Холли в последний раз подхватывала тему, а миссис Утемайер, молчаливая и прямая, как древняя статуя, на прощанье выдавала джигу.
Такова была наша Всенощная, после которой дом погружался в сон.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поразительное зрелище открывалось на Земле, если смотреть сверху. В дополнение к ожидаемой картинке «вид с небоскреба на муравейник», повсюду, куда ни глянь, можно было увидеть, как из тел вырываются души.
Мы с Холли пользовались возможностью беглого просмотра Земли: в любой повседневной сценке старались за пару секунд высмотреть что-нибудь удивительное. Так вот, мы не раз наблюдали, как душа летит мимо живого человека, мягко касается его щеки или плеча, а потом продолжает свой путь на небо. Живые не видят мертвых, но многие люди, как мне кажется, наделены особым чутьем и потому ощущают малейшие перемены. Такой человек говорит: повеяло холодком. Если у него умер кто-то из близких, то по утрам, пробудившись ото сна, он видит знакомый силуэт в изножье кровати или у порога спальни, а на улице замечает, как призрачная тень входит в автобус.
Покидая Землю, я дотронулась до одной девчонки из нашей школы, ее звали Рут. Мы все годы учились вместе, но никогда не были подругами. Когда моя душа с отчаянным криком улетала с Земли, я не удержалась и легонько задела эту девочку. У меня только-только отняли жизнь, да еще с такой страшной жестокостью, и мне было не под силу контролировать каждое свое движение. Времени на размышления не оставалось. Когда на тебя обрушивается насилие, думаешь только о том, чтобы спастись. Но, дойдя до последней черты, когда жизнь уплывает, словно лодка от берега, начинаешь хвататься за смерть, как за спасательный трос, в котором и есть твое избавление: ты просто уцепись покрепче и дай унести себя далеко-далеко от того места.
Мое легкое прикосновение резануло Рут Коннорс, как телефонный звонок из тюремной камеры. Не туда попали, неправильно набран номер. Она остановилась возле автомобиля мистера Ботта: это был проржавевший красный «фиат». Пролетая мимо, я коснулась ее лица, мелькнувшего в самом конце моего земного пути, чтобы напоследок ощутить связь с Землей через эту девочку, не похожую на других.
Утром седьмого декабря Рут пожаловалась матери, что видела страшный сон, который слишком уж смахивал на правду. Когда мать стала выспрашивать подробности, Рут сказала:
— Иду я через учительскую парковку и вдруг вижу: со стороны стадиона прямо на меня несется бледное привидение.
Помешивая овсянку, миссис Коннорс не сводила глаз с дочери, которая шевелила тонкими пальцами, унаследованными от отца.
— Привидение вылетело из кукурузных зарослей, — продолжала Рут. — Чувствую: это молодая девушка. Глазницы пустые. Все тело скрывает тонкий, как марля, белый покров. Но лицо просвечивает, можно различить и нос, и глаза, и волосы.
Мать сняла с плиты овсянку и убавила пламя.
— У тебя воображение разыгралось, дочка.
Рут прикусила язык. Она больше ни словом не обмолвилась про этот сон (а может, и не сон), даже через десять дней, когда по школе поползли сплетни о моей смерти, которые тут же обрастали домыслами, как и положено страшным историям. Мои ровесники из кожи вон лезли, чтобы приправить ужасом и без того ужасное известие. Но подробностей все равно никто не знал: место и время преступления, личность убийцы — это были пустые лохани, куда сливались догадки. Логово сатанистов. Полночь. Рэй Сингх.
При всем желании я не могла направить мысли Рут к той вещице, которую так и не нашли, — к моему серебряному браслету-цепочке. Он был на виду: только руку протяни, только распознай в нем улику. Но лежал вдали от кукурузного поля.
Рут начала писать стихи. Если даже родная мать и наиболее отзывчивые из учителей не желали слышать о темных сторонах того явственного видения, оставалось только облечь память в стихи.
Как же мне хотелось, чтобы Рут зашла к моим родным! Скорее всего, они — за исключением Линдси — даже не знали ее имени. По физкультуре Рут была на предпоследнем месте во всей школе. Когда на нее летел волейбольный мяч, она втягивала голову в плечи, мяч стукался об пол у ее ног, а команда и учитель едва сдерживались.
Моя мама сидела на жестком стуле в прихожей и смотрела, как отец снует туда-сюда, придумывая себе разные обязанности: теперь он направил свою энергию на маленького сына, жену и единственную оставшуюся дочку. А Рут совсем замкнулась, держа при себе нашу случайную встречу на автостоянке.
Просмотрев старые школьные ежедневники, она разыскала фотографию моего класса, а также снимки внеклассных занятий, в том числе химического кружка, и поработала над ними полукруглыми ножничками для рукоделия, взятыми у матери. Ее полностью захватило это наваждение, но я не спускала с нее глаз, и вот за неделю до Рождества она заметила в школьном коридоре такую сценку.
В углу обжимались моя подруга Кларисса и Брайан Нельсон. Когда-то я дала Брайану прозвище «Пугало»: у него были широченные плечи, от которых тащились наши девчонки, но физиономия напоминала холщовый мешок, набитый соломой. Мало этого — он носил хипповую кожаную шляпу, а в школьной курилке забивал косяки. По словам моей мамы, пристрастие Клариссы к небесно-голубым теням для век наводило на тревожные мысли, но мне это как раз нравилось. Кларисса вообще делала все то, что мне запрещалось: перекрасилась в блондинку, расхаживала в туфлях на платформе, после уроков курила.
Рут подошла к ним совсем близко, но осталась незамеченной. Она тащила стопку толстых томов, выданных учительницей обществоведения. Это была ранняя феминистская литература, поэтому Рут несла фолианты корешками к животу, чтобы не светить названиями. Ее отец, строительный подрядчик, принес ей пару прочных резиновых ремешков, специально для книг. Этими ремешками и были стянуты феминистские трактаты, которые она собиралась прочесть за каникулы.
Кларисса и Брайан хихикали. Он залез к ней под блузку. Всякий раз, когда его рука двигалась вверх, Кларисса заливалась смехом, но пресекала эти поползновения, либо уворачиваясь, либо слегка отодвигая его ладонь. Рут, как всегда и во всем, ничем себя не обнаруживала. В другой раз она бы прошла мимо, привычно опустив голову и отведя взгляд, но Кларисса — ни для кого не секрет — была моей подругой, поэтому Рут невольно остановилась. И стала смотреть, что будет дальше.
— Ну что ты, солнышко, — приговаривал Брайан. — Дай потрогать твой холмик. Хотя бы один.
Мне было видно: Рут брезгливо скривилась. И я — точно так же, только на небесах.
— Не здесь же. Нашел место, Брайан.
— Пошли на поле, — шепнул он.
Кларисса ответила нервным смешком, но при этом положила голову ему на плечо и ткнулась носом в шею. До поры до времени она собиралась его подинамить.
После этого кто-то разворотил ее шкафчик.
Среди похищенного оказались альбом с вырезками и записями, разные картинки, прилепленные к дверце, и весь принадлежавший Брайану запас марихуаны, спрятанный там без ведома Клариссы. Рут никогда в жизни не пробовала наркотики, но в тот вечер она методично вытряхивала табак из длинных коричневых сигарет, которые курила ее мать, и набивала их травкой. Пробравшись в сарай, она зажгла фонарик, разложила перед собой мои фотографии и выкурила столько дури, сколько не снилось даже завзятым школьным «торчкам».
Миссис Коннорс в это время мыла посуду и унюхала дымок, прилетевший из сарая через кухонное окно.
— Видимо, Рут все же нашла общий язык с одноклассниками, — сообщила она мужу, сидевшему с вечерней газетой за чашкой кофе. До предела выматываясь на работе, он к вечеру мало что соображал.
— Это хорошо, — ответил он.
— Будем надеяться, не такая уж она бука.
— Будем надеяться, — подтвердил отец.
К ночи Рут приплелась домой. От тусклого луча фонарика и от восьми косяков у нее затуманились глаза, но мать ни словом ее не упрекнула и даже предложила попробовать пирог с черникой, который остывал на кухне. Только через пару дней, поработав над источниками, не связанными напрямую с Сюзи Сэлмон, Рут сообразила, каким образом смогла умять весь пирог за один присест.
На небесах иногда пахло скунсом — правда, совсем чуть-чуть. В земной жизни я любила этот запах. Вдыхала его — и как бы пробовала на ощупь. В нем смешивались и животный страх, и сила, и терпкий, неотвязный мускус. Впрочем, в небесной сфере у Фрэнни пахло дорогим марочным табаком. А у Холли — плодами кумквата.
Я могла сидеть в наблюдательной башне дни и ночи напролет, обозревая Землю. Не пропустила момент, когда Кларисса выбросила меня из головы — в угоду Брайану. Видела, как Рут следит за ней из-за угла на занятиях по домоводству или же со стороны медицинского кабинета, когда та была в кафетерии. На первых порах меня пьянила возможность беспрепятственно наблюдать за всем, что происходит в школе. Мне было видно, как помощник тренера по футболу анонимно подбрасывает шоколадки замужней учительнице физики, а первая красавица из группы поддержки буквально лезет в штаны двоечнику, которого столько раз вышибали из самых разных школ, что он и сам сбился со счета. Я подсмотрела, как учитель художественного воспитания и его любовница занимаются сексом в мастерской, прямо у печи для обжига керамики, а директор пускает слюнки, мечтая о помощнике тренера по футболу. Я пришла к выводу, что в средней школе «Кеннет» на этого помощника тренера многие положили глаз, хотя его квадратный подбородок был совершенно не в моем вкусе.
Возвращаясь в свою половину дома, я проходила под старинными фонарями, какие видела только раз в жизни, когда ходила с родителями на спектакль «Наш городок». С железных столбов полукружьями свешивались желтые шарики. Они мне врезались в память, потому что на сцене эти фонари казались наливными ягодами, истекающими светом. На небесах я придумала себе игру: выбирала под фонарями такие места, где моя тень на ходу сшибала ягоды.
Как-то раз, понаблюдав за Рут, я столкнулась с Фрэнни, которая застукала меня за этой игрой. На площади никого не было, только ветер кружил опавшие листья. Я остановилась и посмотрела ей в лицо, на добрые морщинки у глаз и в уголках рта.
— Да у тебя озноб, — заметила Фрэнни.
Хотя в воздухе висела холодная сырость, причина была не в этом.
— Все время думаю о маме, — сказала я.
Сжав ладонями мою левую руку, Фрэнни улыбнулась.
Мне захотелось легонько поцеловать ее в щеку или сделать так, чтобы она меня обняла, но пришлось просто глядеть ей вслед, провожая глазами голубое платье. Я ведь знала, что она мне чужая, а притворяться не умела.
Развернувшись, я зашагала обратно, в сторону башенки. От влаги, скопившейся в воздухе, руки-ноги покрывались гусиной кожей. Мне вспомнились утренние паутинки с бриллиантовыми каплями росы, которые я когда-то бездумно стряхивала легким движением запястья.
Когда мне исполнялось одиннадцать лет, я проснулась на рассвете. Все еще спали, а может, так показалось. На цыпочках спустившись вниз, я заглянула в столовую, где рассчитывала найти подарки. Но нет. На столе было пусто. Я поплелась обратно, и вдруг мой взгляд упал на мамин письменный стол в гостиной. Его затейливая столешница всегда была отполирована до зеркального блеска. «Столик для квитанций» — так его называли родители. Сейчас там лежал раскрытый бумажный сверток, а в нем — вещь, которую я клянчила давно и без всякой надежды: фотоаппарат. Подойдя вплотную, я стала разглядывать его сверху. Это был «инстаматик», а к нему три дополнительные пленки и коробочка с четырьмя вспышками. До этого у меня вообще не было никакой техники. А тут появился ключик, открывающий двери в профессию моей мечты, фотосафари.
Я покрутила головой. Никого. Выглянула на улицу сквозь полуопущенные реечки жалюзи (мама всегда оставляла их в таком положении: «нам скрывать нечего, а напоказ выставлять — тем более») и увидела, что с нашим домом вот-вот поравняется Грейс Таркинг, которая жила на той же улице, но училась в частной школе. Сейчас она шла спортивным шагом, со специальными отягощениями на лодыжках. Я торопливо зарядила фотоаппарат и стала ее подкарауливать, как в будущем собиралась подкарауливать слонов и носорогов. Пока еще меня скрывали оконные рамы и жалюзи, но в моем воображении это были высокие заросли тростника. Подобрав свободной рукой подол длинной ночной рубашки, я затаила дыхание (в голове крутилось: «чтобы себя не выдать») и не пропускала ни одного ее движения — крадучись перешла из гостиной в холл, а потом и в чулан, выходящий окном на другую сторону. Спортивная фигура стала удаляться, и тут меня осенило: побегу-ка я на задний двор, оттуда можно следить за ней без помех.
На цыпочках я побежала к черному ходу — и обнаружила, что дверь на крыльцо распахнута настежь.
Увидев маму, я мгновенно забыла про Грейс Таркинг. Боюсь, не смогу это вразумительно объяснить, но я никогда прежде не видела ее в неподвижности, с каким-то отсутствующим взглядом. Она сидела на складном алюминиевом стуле, лицом во двор. У нее в руке было блюдце, а на нем — ее любимая кофейная чашка. В то утро на краях чашки не было следов помады, потому что мама еще не успела навести красоту для… кого? Мне никогда не приходил в голову такой вопрос. Для папы? Для нас? Холидей, со счастливой мордой сидевший у пруда, меня не замечал. Он смотрел только на мою маму. А она смотрела в бесконечность. В тот миг она была даже не мамой, а каким-то отдельным от меня существом. Я уставилась на это отдельное существо, которое прежде мыслилось только как Мамочка, и разглядела мягкую, матовую кожу — матовую не от пудры, мягкую не от крема. Глаза и брови образовывали единый контур. «Глаза-океаны», — подлизывался к ней папа, чтобы получить хоть одну вишню в шоколаде из заветной коробки, которая хранилась в баре специально для мамы. Теперь я понимаю, почему он так говорил. Раньше я думала — потому, что у нее глаза синего цвета, но в тот миг мне стало ясно: они бездонные. Это меня и напугало. Повинуясь какому-то инстинкту, а не голосу рассудка, не дожидаясь, пока меня увидит или учует Холидей, пока рассеется над травой росистый туман, окутавший мою настоящую маму, и она проснется такой, как всегда, я сделала первый кадр новехонькой фотокамерой.
Когда из фотоателье «Кодак» доставили увесистый пакет с проявленной пленкой и отпечатанными снимками, я мгновенно уловила разницу. Только на одной-единственной фотографии получилась Абигайль. На самой первой, где она была застигнута врасплох, еще не разбуженная щелчком затвора и не превратившаяся в маму именинницы, владелицу счастливого пса, жену любящего мужа, маму еще одной дочки и последнего, позднего ребенка — сына. Хозяйка дома. Любительница цветов. Приветливая соседка. Глаза-океаны, а в них крушение. Я-то думала, у меня впереди целая жизнь, еще успею разобраться, но оказалось, на это отпущен только один день — тот самый. Только единожды в земной жизни она предстала передо мной как Абигайль, а потом я без труда отправила тот непонятный случай на задворки памяти: для меня куда важнее была настоящая мама, которая по-настоящему окружала меня собой.
Пока я сидела в башенке, вспоминая тот первый кадр и размышляя о маме, Линдси среди ночи встала с постели и прокралась в холл. Я следила за ней, как за киношным грабителем, который рыщет по незнакомому дому. Вот она взялась за ручку моей двери, и я уже знала: дверь сейчас отворится. Я уже знала: она войдет ко мне в комнату, но с какой целью? Моя неприступная крепость и так стала ничейной территорией. Мама там ничего не трогала. Даже кровать осталась незастеленной — в день своей смерти я убегала второпях. Просторная пижама в цветочек валялась среди простыней и подушек, а на одеяле были разбросаны скомканные вещи, которые я в последний момент забраковала — предпочла желтые расклешенные брюки.
Ступая по мягкому ковру, Линдси подошла к моей кровати и пощупала темно-синюю юбку, а потом вязаный крючком голубой джемпер — надоевшие тряпки. У нее был точно такой же джемпер, только оранжевый. Ее руки подняли и бережно расправили голубой ком. Отстой. И в то же время — драгоценность. Мне было видно, как сестра его гладит.
Линдси обвела пальцем лоток для украшений, стоявший у меня на комоде: я складывала туда значки избирательных кампаний и школьных праздников. Предметом особой гордости был найденный на школьной стоянке розовый кругляш с надписью: «Хиппи за любовь». Правда, мама взяла с меня обещание никогда его не носить. Лоток давно переполнился, но значки во множестве красовались еще и на огромной войлочной эмблеме Индианского университета, который заканчивал папа. Я заподозрила, что Линдси сейчас разживется парочкой значков, но она этого не сделала. Даже не притронулась. Просто обвела кончиками пальцев содержимое лотка. Тут ей на глаза попался плотный белый уголок, торчащий снизу. Она потянула.
Это было то самое фото.
Линдси резко выдохнула из себя весь воздух и с раскрытым ртом села на пол, не выпуская из рук снимок. Мир вокруг нее всколыхнулся и затрепетал, как палатка, сорванная ветром. Она, как и я в свое время, впервые увидела в маме незнакомку. На следующих кадрах мама была запечатлена с усталой улыбкой. В тени кизилового дерева, вся в солнечных бликах. Рядом с Холидеем. И я не хотела, чтобы кто-то еще в семье знал мою маму совсем другой — чужой и непонятной.
Впервые я пробилась к ним в тот день, когда случилось крушение. 23 декабря 1973 года. Бакли еще спал. Мама повезла Линдси к зубному. Они всей семьей договорились посвящать каждый день этой недели какому-нибудь полезному делу. Папа обязался расчистить верхнюю гостевую спальню, которую давно занял под свои нужды.
У своего отца он научился мастерить парусники в бутылках. Мои брат с сестрой и мама проявляли полное равнодушие к этим поделкам. А я была до них сама не своя. В мастерской стояла целая флотилия.
На работе папа целый день занимался цифрами — страховая компания «Чаддс Форд» требовала от своих служащих предельной сосредоточенности, — а по вечерам, чтобы расслабиться, мастерил парусники или читал книги про войну Севера и Юга. Приготовившись поднять паруса, он всякий раз призывал меня. Судно уже было приклеено к бутылочному стеклу. Я входила; папа требовал поплотнее закрыть дверь. Нередко мне казалось, что мама только и ждет этого момента, чтобы тут же позвать нас ужинать, — ее шестое чувство пресекало любые занятия, не имеющие к ней прямого отношения. Но когда шестое чувство ее подводило, мне выпадала честь держать бутылку.
— Смирно! — командовал папа. — Назначаю тебя первым штурманом.
С величайшей осторожностью он дергал за единственную нитку, которая еще торчала из бутылочного горлышка, и — алле-оп! — все паруса разом поднимались, хоть на простом баркасе, хоть на клипере. Судно могло отправляться в плавание. Меня так и тянуло захлопать в ладоши, но нельзя было выпускать из рук бутылку. Папа действовал быстро: раскалял в пламени свечи проволоку от металлической вешалки и пережигал нить у самого основания. Одно неосторожное движение — и вся работа насмарку; хорошо еще, если не вспыхнут крошечные бумажные паруса. Кому охота держать в руках бутылку, полную огня?
Со временем папа освободил меня от обязанностей первого штурмана, соорудив подставку из пробкового дерева. Линдси и Бакли никогда не разделяли моего восторга. Не добившись одобрения домашних, папа мрачнел и ретировался в мастерскую. А им что один парусник, что другой — никакой разницы.
Почему-то в тот день, разбирая свою коллекцию, папа обращался ко мне.
— Сюзи, дочурка, морячок мой, — приговаривал он, — тебе больше всего нравились вот эти, небольшие.
Я смотрела, как он расставляет парусники на верстаке, снимая их с полок. Для вытирания пыли использовалась старая мамина рубашка, разорванная на полоски. Под верстаком хранились батареи пустых бутылок, которые мы запасали впрок. Стенной шкаф тоже был забит парусниками: одни он мастерил вместе со своим отцом, другие — сам, третьи — уже со мной. Некоторые выглядели как новенькие, только паруса потемнели, иные со временем просели, а кое-какие и вовсе завалились набок. А один был особенный: тот, что вспыхнул за неделю до моей гибели.
Папа разбил его первым.
У меня екнуло сердце. А он повернулся и обвел взглядом вереницу парусников, как вереницу лет, вспоминая руки, которые к ним прикасались. Руки покойного отца, руки покойной дочери. У меня на глазах он расколотил всю флотилию. Бутылки разбивались о стены и о деревянный табурет, возвещая мою смерть, а на полу росли горы битого стекла. Осколки сыпались вперемежку с бумажными парусами и щепками. Папа остался на месте кораблекрушения. Уж не знаю, как, не знаю, как у меня получилось, но я обнаружила свое присутствие. В каждом осколке, в каждом обрывке, в каждом обломке я запечатлела свое лицо. Опустив голову, папа посмотрел вокруг. Безумие. Длилось оно не более секунды — после этого я исчезла. Папа на мгновение замер, а потом разразился хриплым утробным смехом. От такого рокота меня на небесах пробрал озноб.
Выйдя из мастерской, он прошел по узкому коридору мимо двух других комнат и оказался перед моей спальней. Эта дверь ничем не отличалась от других, такая же хлипкая — кулаком выбить можно. Ему хотелось расколотить зеркало над комодом, содрать ногтями обои, но вместо этого он рухнул на мою кровать и, сотрясаясь от рыданий, вцепился в сиреневую простыню.
— Папа? — окликнул Бакли, держась за дверную ручку.
Обернувшись на детский голос, отец не смог унять слезы. Он соскользнул на пол, не выпуская из пальцев простыню, и лишь немного погодя развел руки в стороны. Бакли не сразу решился броситься в отцовские объятия, хотя обычно не заставлял себя упрашивать.
Папа закутал Бакли в простыню, еще хранившую мой запах. Ему вспомнилось, как я просила оклеить мою комнату лиловыми обоями. Вспомнилось, как он перенес ко мне старые номера «Нэшнл Джиогрэфик» и сложил на нижних полках стеллажей (я ведь планировала заняться съемкой диких животных). Вспомнилось то недолгое время, до рождения Линдси, когда в семье был только один ребенок.
— Ты у меня особенный, дружище, — сказал папа, прижимая его к себе.
Бакли вырвался и стал изучать опухшее отцовское лицо с блестками слез. Потом с серьезным видом кивнул и поцеловал отца в щеку. Такого божественного зрелища и на небесах не придумаешь: младенец утешает мужчину. Поплотнее завернув Бакли в простыню, папа вспомнил, как я падала с высокой кровати на пол и даже не просыпалась. Он сидел в зеленом кресле у себя в кабинете и читал книгу, всякий раз вздрагивая от глухого стука, когда приземлялось мое тело. Тут он вставал с кресла и спешил ко мне. Ему нравилось смотреть, как я сплю — так крепко, что меня не могли разбудить ни страшные сны, ни полеты с кровати на твердый пол. В такие минуты он божился, что его дети станут королями или диктаторами, художниками или фотоохотниками — кем увидят себя во сне.
В последний раз он нашел меня на полу за несколько месяцев до моей смерти, но тогда вместе со мной под одеялом лежал Бакли: одетый в пижаму, с любимым плюшевым медведем под мышкой, он свернулся калачиком, уткнувшись мне в спину, и мирно сосал палец. Тогда у папы впервые промелькнула грустная мысль о бренности отцовства. Впрочем, он дал жизнь троим детям, и это утешало. Что бы ни случилось с ним самим или с Абигайль, эти трое будут друг другу опорой. В этом смысле начатая им линия жизни представлялась вечной, как уходящая вдаль стальная проволока: даже если когда-нибудь, в глубокой, убеленной сединами старости, ему суждено соскользнуть вниз, она все равно не порвется.
Теперь Сюзи воплотилась в его маленьком сыне. Люби живых. Так он повторял себе раз за разом, твердил эти слова в уме, но мое присутствие было для него неподъемным грузом, который все время тянул назад, назад, назад. Он посмотрел в упор на ребенка, прижатого к груди.
— Кто ты? — помимо своей воли спросил он. — И откуда?
Я не сводила глаз с отца и брата. Истина оказалась совсем не такой, как нам объясняли в школе. Истина заключалась в том, что граница, разделяющая живых и мертвых, подчас бывает смутной и зыбкой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В первые часы после убийства, пока мама обзванивала знакомых, а отец обходил соседские дома, мистер Гарви поспешил засыпать землянку и унес с поля мешок с моим расчлененным телом. Он прошел в двух домах от того места, где папа беседовал с мистером и миссис Таркинг. Пробираясь вдоль узкой межи, старался не повредить зимостойкие живые изгороди: у О'Дуайеров — самшит, у Стэдов — золотарник. Неизбежно задевал жесткие листья, оставляя за собой след моего запаха, по которому собака Гилбертов потом нашла мою руку, но за пару дней дождь и слякоть уничтожили все следы, а сразу привести розыскных собак никому не пришло в голову. Он принес меня к себе и оставил на полу, пока мылся под душем.
Когда дом выставили на продажу, покупатели досадливо цокали языками при виде темного пятна в гараже. Женщина из агентства по недвижимости заверяла, что это обычное масляное пятно, но на самом деле оно осталось от меня — просочилось из мешка, брошенного на цементный пол. Это был мой первый тайный знак миру.
Вы, конечно, сообразили, но до меня это дошло не сразу: я была далеко не первой жертвой мистера Гарви. Он уже приноровился оттаскивать улики с места преступления. Приноровился выбирать погоду: непременно дожидался осадков, от умеренных до сильных, чтобы не оставлять никаких зацепок полиции. И все же сыщики переоценили его изворотливость. Он не заметил, как выронил мою руку; окровавленные останки сложил в брезентовый мешок; попадись он кому-нибудь на глаза, любой заподозрил бы неладное: зачем сосед крадется по узкой меже, где даже играющим детям не развернуться?
Под душем, в стандартной ванной комнате, точно такой же, какой пользовались мы с Линдси и Бакли, он неспешно, без лишней суеты тер себя мочалкой. Со струями воды на него снисходило спокойствие. Он не включал свет, и в темноте благодатный ливень смывал меня с его тела, но в мыслях он со мной не расставался. Слушал мои приглушенные крики. Ни с чем не сравнимый предсмертный стон. Разглядывал не тронутую солнцем кожу, безупречно белую, как у новорожденного младенца, аккуратно вспоротую лезвием ножа. Его то и дело охватывала дрожь, по рукам и ногам пробегали мурашки. Сложив меня в брезентовый мешок, он бросил туда же тюбик мыльного крема и бритву с земляной полки, потом книжку сонетов и напоследок — окровавленный нож. Эти предметы липли к моим коленям, к пальцам рук и ног, но он напомнил себе, что нужно будет ночью их вытащить, пока кровь не запеклась. Во всяком случае, сонеты и нож у него сохранились.
Какие только собаки не прибегали к нам во время Всенощной! Причем некоторые — из числа моих любимцев — всегда держали нос по ветру, учуяв что-нибудь особенное. Какой бы ни был запах — отчетливый или едва уловимый, неузнаваемый или, наоборот, хорошо знакомый (тогда у них в мозгах крутилось: «Ням-ням, где-то жарится бифштекс!»), они непременно добирались до его источника. До предмета. До сути. А уж там решали, как быть дальше. Всегда действовали по такому правилу. Пусть даже запах был гадкий, пусть его источник таил опасность — это их не останавливало. Они шли по следу. Как и я.
Мистер Гарви повез бурый мешок с моими останками в мусорный коллектор, за восемь миль от нашего квартала. Раньше вокруг этого колодца был пустырь, прорезанный железнодорожной веткой. Поодаль стояла мастерская по ремонту мотоциклов. У него в фургоне играла радиостанция, которая в декабре крутила только рождественские песни. Насвистывая знакомые мелодии, он поздравлял себя с успешным исходом дела и наслаждался приятной сытостью. Яблочный пирог, чизбургер, кофе с мороженым. Наелся до отвала. Как-никак, он постоянно шел вперед, придумывал новые способы, не повторялся, каждый раз устраивал себе сюрприз, делал подарок.
Воздух в машине разве что не звенел от мороза. С каждым выдохом у мистера Гарви вылетал пар, и от этого мне хотелось заткнуть свои окаменевшие легкие.
Громоздкий фургон еле умещался на узкой дорожке между двумя новыми строительными площадками. На какой-то рытвине автомобиль резко бросило в сторону, и металлический ящик, в котором лежал мешок с моими останками, ударился о пластиковое гнездо запаски, пробив в нем трещину. «Черт», — ругнулся мистер Гарви, но не перестал насвистывать рождественскую песенку.
Помню, отец как-то решил прокатить нас по этой самой дороге; Бакли, в нарушение правил, сидел у меня на коленях — мы были пристегнуты одним ремнем. В тот день папа спросил: мол, ребята, кто хочет посмотреть, как исчезает холодильник?
— Его проглотит земля! — объявил он, надевая шляпу и лайковые перчатки, испанские: от таких я бы и сама не отказалась. Ясное дело, перчатки носят только взрослые, а мелюзга бегает в варежках. (На Рождество семьдесят третьего года мама приготовила для меня пару перчаток. Потом их отдали моей сестре, но она не забывала, кому они предназначались. Однажды, по дороге из школы домой, Линдси аккуратно оставила их на краю кукурузного поля. Она часто так делала — приносила мне подарки.)
— Разве у земли есть рот? — спросил Бакли.
— У земли есть огромная круглая пасть, только губы не выросли, — ответил папа.
— Джек, — засмеялась мама, — прекрати сейчас же. Ребенок и так рычит на львиный зев, я сама видела!
— Чур, я с тобой, — вызвалась я.
По рассказам отца, за городом когда-то была заброшенная шахта, которая в конце концов обвалилась и стала использоваться как мусорный коллектор. Но мне это было до лампочки; просто хотелось посмотреть — кто бы отказался? — как земля проглотит такой солидный кусок.
Поэтому, глядя, как мистер Гарви везет меня к шахте, я отметила его точный расчет. Мешок был засунут в металлический сейф, и я находилась внутри этой тяжеленной штуковины.
Время было позднее. Оставив сейф в машине, он направился к дому Флэнагенов, которые жили рядом с шахтой и взимали плату за сброс бытовых приборов.