Конец Смуты Оченков Иван
Зимний день короток, а путь впереди далекий. Потому встать надо затемно, усердно помолиться, чтобы Господь не оставил в дороге своим заступничеством, и отправляться в путь. Подниматься Федьке не хотелось, потому как пришел он поздно, но в дядином доме – это не у родной матушки, и пожалеть его никто не собирался. Так что все, что он успел, это перекрестить лоб и, схватив краюху хлеба со стола, по-быстрому одеться и запрыгнуть на сани. Дядя Ефим посмотрел строго, но ругаться на сей раз не стал, а накрыл Федьку полой тулупа и крикнул: «С богом!» Маленький обоз тронулся. Дядина жена привычно завыла, провожая хозяина. Федька знал, что, едва они скроются за околицей, тетушкины слезы тут же высохнут и она, взявшись за неисчислимые хозяйственные дела, забудет об уехавшем муже до самого вечера.
Федор Панин был сиротой, мать его умерла, едва он родился, а отец еще осенью погиб в ополчении, выгоняя ляхов из Москвы. Об этом ему рассказал дядя Ефим, вернувшись из похода. Строго говоря, никаким дядей он Федьке не был. Просто жили два боярских сына по соседству, иной раз водили хлеб-соль да нередко правили службу вместе. А когда усадьбу Федькиного отца сожгли лихие люди в Смуту, парня приютили в семье Ефима. Нахлебником тот, впрочем, не был, ибо присматривал дядя не только за Федей, но и за поместьем его отца. Впрочем, и сам он сызмальства, неплохо стреляя из лука, был добытчиком. Да чего там, лисий воротник на теткиной шубе не сам собой появился, да и бобровые шапки на дяде Ефиме и самом Федоре не с неба упали.
Сейчас дядька Ефим ехал на службу. На санях помимо его самого, Федьки и боевых холопов лежал припас, а боевые кони шли следом, привязанные к саням чомбурами[1].
– Оно, конечно, рано тебе в новики, – рассуждал дядя Ефим, – да куда деваться? Отец погиб, того и гляди, поместье кому другому отдадут, а так, глядишь, за тобой останется. Сброю[2] да коня я тебе справил, покажешься полковому боярину не хуже других. Оно, конечно, надо бы тебе еще и троих холопов боевых выставить, да где же их столько взять? Хотя и так ладно будет. Многие дворяне и дети боярские только что не босиком в ополчении были. Ни оружия, ни брони справной, не говоря уж о конях, а ты же все-таки и в кольчуге будешь, и с луком и с саблею.
Дядя Ефим был кругом прав: пятнадцатилетний Федька был довольно росл и крепок для своего возраста и вполне мог справлять государеву службу. Кроме того, боярский сын привез сироте доспехи и оружие его отца, которые – Федька это хорошо понимал – мог бы и оставить себе. Так что как ни крути, а дядя Ефим был ему благодетелем, потому что без коня и кольчуги не поверстаться. Разве в стрельцы возьмут, что боярским детям уж совсем невместно.
Сани на ухабе ощутимо тряхнуло, и совсем было заклевавший носом под монотонный говор дяди новик встрепенулся и, захлопав глазами, стал озираться.
– Тут на дорогу, бывает, лоси выходят, сам следы не раз видал, – проговорил Федька, вопросительно глядя на Ефима.
– Так натяни тетиву, чтобы наготове быть, – согласился тот и велел холопам: – А ну-ка, придержите коней, ребятки, пусть Федька лук наладит; заминка невелика, а при удаче с мясом будем.
Федька с готовностью откинул полу шубы, вытащил свое излюбленное оружие и, зажав ногами нижнее плечо лука, стал натягивать тетиву.
– Эх, после такого похода нам бы и не в очередь, – продолжал рассуждать Ефим после того как сани снова тронулись, – да оскудела земля после Смуты, а государь собрался Смоленск у ляхов отвоевывать и повелел смотр поместной коннице устроить. Вот и придется опять от хозяйства отрываться и идти с холопами в поход.
Боевых холопов у дяди Ефима было трое, да еще один – Федькиного отца. Двое, Истома и Пахом, уже не раз ходили со своим хозяином в походы и ратное дело знали, а вот Семка, молодой паренек чуть старше Федьки, надел военную сброю в первый раз. Кольчуги на него, впрочем, не нашлось, и снарядили его в плотный тягиляй[3] с нашитыми там и сям железными пластинами. В такой же тягиляй был одет и Федькин холоп Лукьян. Он был постарше Семки с Федькой и участвовал в походе ополчения на Москву вместе с Федькиным отцом, и именно он вытащил того, едва живого, из свалки, после того как боярского сына срубил какой-то целиком закованный в железную бронь литвинский боярин. Впрочем, это не помогло Федькиному отцу, и после боя он отдал богу душу, едва успев наказать Ефиму и Лукьяну сберечь единственного сына. Федька, посмотрев на Лукьяна, невольно скосил глаза на собственное снаряжение. В мешке подле него лежала отцовская кольчуга, скованная из плоских колец, закрывавшая все тело и руки до локтей и спускавшаяся до середины бедер. Как объяснял ему дядя Ефим, была бы кольчуга подлиннее, называлась бы байданой, а так – только полубайданой. Там же лежали шлем и наручи, вещи совершенно необходимые в сече. К широкому поясу новика, набранному из железных пластин, была прицеплена тяжелая отцовская сабля в простых ножнах и чекан – здоровенный железный молоток с острым клювом, предназначенный проламывать прочные панцири вражеских ратников. А под руками лежал саадак[4] с луком и полным стрел колчаном. Лук был предметом гордости Федьки, тяжелый составной, склеенный из слоев рога и дерева. Подарок отца, заметившего, что отпрыск удачлив в охоте и перестрелял всех зайцев в округе. На первых порах отрок не мог даже натянуть тетиву, но, прилежно занимаясь, настолько овладел грозным оружием, что стал бить бобров и лис, без промаха попадая им в голову тупыми, чтобы не портить шкурку, стрелами.
– Коли все ладно будет, – не прекращал свой монолог дядька Ефим, – то так и быть, отдам за тебя Фроську! Ну а чего, ты нам не чужой, а коли выйдет с тебя толк, так чего бы и не породниться?
Надобно сказать, что тема эта была для Ефима больная. Так уж случилось, что жена его исправно рожала ему дочерей, и лишь последний ребенок оказался мальчиком. Впрочем, Мишка – так назвал сына Ефим – был еще очень мал, а четыре дочери подрастали и обещали скоро стать невестами и разорить родителя на приданом. Старшая, Ефросинья, была ровесницей Федьки и, по понятиям родителей, вполне взрослой для замужества, вот только женихов вокруг не наблюдалось. И то сказать, круто Смута прошлась по Руси: кто погиб, кого в полон угнали, кто и вовсе неизвестно куда делся.
Так что Федька был вполне подходящим женихом, особенно если отцовское поместье за ним останется. Мысль же, что у сироты может быть на этот счет свое мнение, Ефиму и в голову не пришла. Федор же помалкивал и виду не подавал, что в округлившейся и, чего уж там, похорошевшей Ефросинье видит скорее сестру, а не будущую жену. Хотя, конечное дело, против воли опекуна не попрешь, да только сердцу ведь не прикажешь… Так уж приключилось с новиком, что пришла беда, откуда не ждали. Еще летом, когда в церкви шел молебен о ниспослании одоления над безбожным супостатом, заприметил новик, молившийся вместе с семейством Лемешевых – так прозывались его опекуны, – пригожую девицу, стоявшую подле совсем старой уж боярыни, и… пропало сердце молодецкое. Тетка Лукерья, заметив интерес парня, пояснила ему после церкви, что это старая боярыня из рода Вельяминовых, некогда сильного и знатного, а ныне совсем захиревшего. От многочисленных и богатых вотчин осталась у них одна лишь деревенька в семи верстах, в которой она и проживает вместе со своей племянницей, единственной уцелевшей из всей ее многолюдной когда-то родни.
– А девица-то сия, – продолжала тетка, – сказывают, горда вельми и своенравна. Люди говорят, грамоту знает и книги читать любит, а на что оно бабе-то? Хоть за князя выйди, хоть за боярина, хоть за сына боярского, а доля-то у бабы все одно бабья!
– И что же, они совсем одни живут? – спросил, не утерпев, новик.
– Что, Феденька, али приглянулась девица?.. – протянула певучим голосом вредная Фроська, и все сестры дружно засмеялись над сконфузившимся парнем.
– Цыц вы, сороки! – строго прикрикнула на дочек мать и продолжила – Одни, Федя. Сказывали люди, что у брата боярыни, окольничего Ивана Дмитриевича, был кроме Аленушки еще и сын старший, да сгинул где-то.
«Так ее Алена зовут», – сообразил Федька, но вслух ничего говорить не стал, чтобы не нарваться снова на ехидство Ефросиньи. С тех пор настала у парня на душе такая болезнь, от которой и снадобий не хочется. Целыми днями, сказавшись, что ушел на охоту, кружил он вокруг Вельяминовки в надежде увидеть Алену. Дворня скоро заметила Федьку, и за малым делом не спустили на него собак, но он, поняв, что обнаружен, пустился наутек.
Познакомиться ему все же удалось, когда боярышня пошла вместе с деревенскими девками по малину. Как это нередко бывает, хохочущим неизвестно отчего девушкам внезапно почудилось, что в кустах сидит какой-то зверь, и они с визгом кинулись в разные стороны. Единственной, кто сохранила хладнокровие, была Алена, внезапно выхватившая откуда-то небольшой, но ладный пистоль и направившая его на кусты. Федьке, который, собственно, и был этим «зверем», пришлось снять с себя шкуру подстреленного еще по зиме волка и крикнуть девушке:
– Не стреляй, скаженная, подстрелишь еще!
– И подстрелю! – подтвердила Алена. – Ты почто озоруешь?
– Пошутить хотел, – вздохнул Федька.
– Дурак! – заявила ему девица.
– Дурак, – обреченно согласился он и тут же добавил: – А меня Федей зовут.
– Знаю, – усмехнулась она ему в ответ.
– Откуда?..
– Да дворовые тебя признали еще давеча, когда ты вокруг терема нашего кружил.
– Понятно.
– Слышь, понятливый, не ходи здесь более! Другой раз разбираться не буду, пальну.
– А ты умеешь?
– Хочешь спытать?
Испытывать, как девушка стреляет, Федька не захотел, но ходить не перестал. Заметив, что живут обедневшие бояре не слишком гладко, стал заносить то подстреленного зайца, то глухаря. Оставит на крыльце – и деру. Охотник он был удачливый, так что добычи ему хватало. Так продолжалось до конца лета, когда внезапно в Вельяминовку нежданно-негаданно нагрянул вернувшийся с чужбины, где был в плену, брат Алены – Никита Вельяминов. Да как нагрянул! Иные возвращались после плена убогие да калеченые, бывало, что и в рубище с чужого плеча, а он приехал разодетый в богатый кафтан на заморский манер, на хорошем коне да вместе с двумя сотнями ратных, так хорошо снаряженных, что и царю впору, не то что боярину. Сказывали, что, будучи на чужбине, Никита сумел попасть в войско заморского королевича да так ему хорошо служил, что тот наградил его казною без меры и отпустил на родину, наказав биться с ляхами и литвой. В ополчении Вельяминов сразу стал большим человеком: шутка ли – две сотни кованой рати привести! Вскоре после приезда боярича жизнь в Вельяминовке круто переменилась. Вокруг начавшего ветшать терема появился крепкий тын, а сторожили его вместо древних старцев молодые и дюжие холопы. Ходить кругом стало небезопасно, а в Федькиных поминках[5], очевидно, нужды уже не было.
С тех пор видел Федор Алену только в церкви. Боярышня приоделась и ходила теперь не в простеньком сарафане, а красивом атласном летнике[6] и душегрее. На ногах у нее вместо поршней[7] были красные сапожки, а на девичьем уборе[8] блестел скатный жемчуг. Помимо тетушки, сильно сдавшей в последнее время, рядом с ней всегда были мамки и другая прислуга, так что и подойти к такой красоте Федору было немыслимо. Только в последний вечер перед отъездом парень, собравшись с духом, попытался пробраться к знакомому терему, чтобы перед разлукой хоть одним глазком взглянуть на лишившую его покоя девицу, но ничего, кроме конфуза, из этого не вышло, потому как сторожа его заметили и подняли тревогу, отчего парню пришлось бежать как зайцу, застигнутому собаками. Именно поэтому новик явился домой поздно, выспался плохо и сейчас, согревшись под шубой, придремывал, слушая вполуха негромкий говор дядьки Ефима.
Из состояния полудремы Федьку вырвал резкий громкий свист. Открыв глаза, новик недоуменно увидел, как огромная ель, скрипя, падает сверху и неизбежно придавила бы его, но дядька Ефим, мгновенно сообразивший, в чем дело, выпихнул его из саней вместе с саадаком и сам выпрыгнул с другой стороны, на лету выхватывая из ножен саблю. Угодивший в сугроб лицом новик мгновенно проснулся и увидел, как к их маленькому обозу со всех сторон бегут какие-то непонятные мужики с дубьем в руках. Некоторые из них, впрочем, были снаряжены не хуже, чем Федька с Ефимом, и размахивали не ослопами[9], а саблями и рогатинами. Новик поначалу тоже пытался схватиться за саблю, но, как видно, при падении пояс сбился набок и никак не получалось схватить ее за рукоять. А между тем один из татей, увидев запутавшегося в своей сброе новика, кинулся на него, размахивая здоровенным дрыном. Внутри у парня похолодело, но вместе с тем в голове возникла небывалая ясность ума, и Федька, не делая более ни одного лишнего движения, вынул из саадака лук, по счастливой случайности готовый к бою. Вскинув оружие, новик одновременно с этим выхватил из колчана стрелу и, оттянув тетиву до уха, пустил ее в нападавшего и тут же повалился на бок, спасаясь от его дубины. Над головой парня со свистом пронеслось орудие разбойника, недоуменно смотрящего на стрелу, пробившую ему грудь. Постояв еще немного, тать неловко завалился на спину и, выгнув в страшной конвульсии спину, затих. Но окончательно пришедший в себя Федька уже не смотрел на него, а, встав на колено, пускал одну за другой стрелы в разбойников, выбирая бездоспешных.
Впрочем, бой продолжался недолго; дядька Ефим с холопами ожесточенно рубился с татями, когда снова раздался громкий свист – и разбойники резко, как по команде, бросились врассыпную и исчезли в лесу, оставив на снегу своих побитых. Ратники недоуменно оглядывались, ожидая нового подвоха, но ничего не происходило. Наконец Истома, прислушавшись, произнес: «Мнится мне, скачет кто-то». И действительно, скоро всем стал слышен шум скачущих всадников, а затем показались несколько десятков конных ратников, окруживших место побоища. Главным у подскакавших ратников, как ни странно, был одетый в тулуп поверх рясы монах с густой ухоженной бородой и властным взглядом. Встретившись с ним глазами, дядька Ефим вздрогнул и, стянув с головы шапку, поклонился.
– Здрав буди, боярин…
– Иеромонах Мелентий перед тобой, Ефим, – прервал боярского сына монах.
Ефим, внимательно посмотрев на него, покачал головой и, вздохнув, проговорил:
– Благослови, отче.
Мелентий перекрестил Ефима и его ратников и, посмотрев на Федьку, хмыкнул:
– А новик что же в сброе запутался?
– Первый бой, отче, но не растерялся и взялся за лук да пострелял татей немало, – заступился за Федьку дядя.
– Сын?
– Не мой, отче – Семки Панина, – отозвался Ефим и тут же, отвечая на невысказанный вопрос, пояснил: – Тот погиб, когда ополчение с Ходкевичем билось.
– Вот оно как… – вздохнул монах. – Царство небесное православному воину. Ладно, собирайтесь – вместе поедем, а то шиши[10] лесные обнаглели совсем – на ратников нападают.
Ефим с холопами оглядели друг друга: может, поранен кто, а в горячке боя не заметили. Но все, слава богу, обошлось, и можно было продолжать путь. Федька тем временем собрал свои стрелы и, наскоро обшарив тела татей, собрался сесть в сани, но монах остановил его:
– Ну-ка, парень, давай садись на моего коня, а мне с твоим дядькой потолковать надобно.
Новик, не переча, вскочил в седло настоящего боевого коня, на котором путешествовал святой отец, и увеличившийся отряд тронулся в путь.
Во время привала заинтересовавшийся таинственным монахом Федька стал приставать с расспросами к дядьке Ефиму, но тот, обычно словоохотливый, почему-то отмалчивался, а чтобы новик ему не надоедал – нагрузил того всякой работой. Федькино любопытство от этого только раззуделось, и он зашел с другого бока. Рубя лапник вместе с дядиным холопом Истомой, стал одолевать уже его. Старый ратник таиться не стал и рассказал новику, что Мелентий в былые времена был ни много ни мало вторым воеводой в полку, где служили Ефим и Федькин отец. Что потом случилось и отчего воевода оказался в монастыре, он не знал, да и парню посоветовал не выспрашивать. Дескать, много будешь знать – скоро состаришься. Дальнейшее путешествие проходило без приключений. Чем ближе к Москве, тем больше увеличивался их обоз от едущих на смотр боярских детей. Отряд получился большой, и тут уже не только тати, но и сам гетман Ходкевич, случись ему оказаться рядом, десять раз подумал бы, прежде чем напасть. Федька все время оживленно вертел головой, то разглядывая новоприбывших, то желая рассмотреть величественные храмы и богатые боярские хоромы, о коих он был наслышан. Однако, как прибывающие отовсюду ратники мало чем отличались от дядьки Ефима, так и пригороды Москвы не поражали воображение. Деревня она и есть деревня, разве что побольше, чем Панино или Лемешевка. В саму столицу, впрочем, въехать сразу не получилось. Еще на заставе дворянам и детям боярским объявили государеву волю встать на Поганом поле и готовиться к смотру. Именно туда бояре с дьяками из Разрядного приказа приедут смотреть, как помещики к службе государевой изготовились. Еще велено было на скудость и разорение не жаловаться, а показать себя лицом: великий государь-де знает о бедах земли русской и паче меры ни с кого не спросит, а исправно справляющих службу пожалует.
Готовясь ко сну, новик спросил у дядьки Ефима, отчего поле, где они собрались, называют Поганым.
– Немчина тут какого-то собирались казнить, – отвечал ему он, запахиваясь плотнее в шубу, – сказывают, грех он совершил великий, а какой – неведомо. А в ту пору как раз ляхи в кремле сдались, и немчина того на радостях помиловали, так он сам не смог с такой тягостью на душе жить, и удавился. С той поры поле здешнее Поганым и зовут.
– Дядька Ефим, а ты царя видел? – продолжал расспрашивать неугомонный Федька.
– И ты завтра поглядишь: сказывают, как с богомолья вернется, заедет на поместную конницу поглядеть. Спи давай, неслух!
На следующее после прибытия утро затрубили трубы, и дворяне и дети боярские, помолясь Богу и снарядившись, выехали на смотр. Вот тут Федору было на что посмотреть: многие помещики, еще вчера выглядевшие не лучше любого крестьянина, вытащили из сундуков богатые одежды и блестящие брони, сели на чистокровных аргамаков и красовались пред сотоварищами пышным видом. Другие, напротив, остались в чем были, надев поверх драных зипунов худые тягиляи, оседлали неказистых лошаденок, а то и вовсе стояли пешими, потупив взоры от стыда за свое убожество. Таких, как дядька Ефим и Федька, «середняков» было явное меньшинство. То есть немало было тех, кто беднее, и значительно больше таких, что выглядели куда богаче.
Тут еще раз прогудели трубы, и на поле выехали несколько богато одетых бояр верхом в сопровождении закованных в железо ратников.
– Гляди-ка, – пихнул Федьку кулаком в бок Ефим, – князь Пожарский сам приехал! Сказывали – недужится ему, а вишь ты, не утерпел.
Новик во все глаза уставился на прославленного воеводу, но тот быстро проскакал мимо, окруженный со всех сторон свитой. Тем временем начался смотр, несколько бояр с дьяками, держащими в руках списки помещиков, стали по очереди выкликать проверяемых. Услышав свое имя, помещик выезжал вместе с холопами и предъявлял себя и свое снаряжение боярину, а дьяки записывали, все ли выставил государев ратник, что от него полагалось. Не вызванные еще – обратились в слух, пытаясь по обрывкам долетающих до них фраз определить, строги ли проверяющие бояре и нельзя ли их разжалобить.
– Гляди-ка, Федор, – скрипнул зубами дядька Ефим, – вон красуется сосед наш Телятевский: и сам оборужен справно, и холопов привел вдвое от положенного. А вот в ополчении я его что-то не упомню – всю Смуту дома просидел; и всегда так: как смотр, так он из первых, а как поход или еще что, так вечно или больным скажется, или еще чего удумает! Поклонится, аспид, полковому боярину поминком справным – тут его служба и кончилась. Мнится мне, что, вели ему боярин саблю достать, – так не сможет, ибо приржавела!
После Телятевского выкликнули какого-то убогого боярского сына на худой крестьянской лошадке, бездоспешного и с рогатиной. Хотя из-за дальнего расстояния слов его не было слышно, сразу стало понятно, что помещик жалуется на скудость и разорение, униженно кланяясь при этом.
– Вот еще чучело! – сплюнул Ефим. – Оно, конечно, всякое бывает, но до такого разора дойти – это еще постараться надо! К тому же помещиков на смотр не всех зараз вызывают, так что можно было хоть у соседей или родни сброю занять, чтобы показать себя. А там, может, война или поход какой – глядишь, и разживешься.
Тут пришел черед дядьки Ефима, и он велел Федьке с Лукьяном не отставать. Подъехав и поклонившись боярину, они стали слушать дьяка, нараспев читающего, что он должен выставить на службу:
– А сыну боярскому Ефиму Лемешеву быть на службе на коне, в кольчуге и при саадаке и сабле, а с ним трем холопам в тягиляях и шапках железных при саадаках и саблях.
– Эва как: да ты, Ефим, паче положенного привел! – одобрительно прогудел боярин.
– Нет, боярин, – почтительно отвечал ему помещик, – я привел сколько мне расписано, однако, сам видишь, вои мои в кольчугах, да и помимо саадаков еще и огненный бой есть. А отрок сей – сын дружка моего Семки Панина, в ополчении живот положившего. Приехал верстаться на службу снаряженный и с холопом…
– Погоди, сын боярский! – перебил дядьку Ефима дьяк. – Семке Панину надлежит быть в железной броне с саадаком и саблей и тремя холопами.
– А новик, по тебе, в чем? – окрысился вдруг на дьяка боярин. – Разве полубайдана не бронь? А что холоп у него только один, так Семка и холопы его погибли, я сам в том деле был и все видел. А отрок, несмотря на скудость, и сам снарядился и холопа привел.
– Нельзя государеву делу проруху допускать, – продолжал упорствовать дьяк, – а ну как поход, а у Панина боевых холопов недостача?
– Это у тебя, чернильная твоя душа, недостача! А мы свои долги кровью платим, – строго глядя на неуступающего дьяка, проговорил боярин.
Неизвестно сколько бы еще они проспорили, но вдруг раздался какой-то шум и по рядам пронеслось: «Государь пожаловал»! Прямо напротив Федьки остановился небольшой, разукрашенный узорами и письменами возок, в окружении нарядных воинов в белых кафтанах, на белых же скакунах. Несколько бояр наперегонки кинулись к возку и, открыв дверцу, вывели из него под руки какого-то молодого человека в богатой шубе.
– Кланяйся, дурья твоя башка, это царь!.. – почти прошипел на новика дядька Ефим, и вместе со всеми повалился в ноги.
Говорят, некоторым людям снятся хорошие добрые сны. Посмотрев эти сны, они просыпаются в прекрасном настроении и всем улыбаются. У меня иное дело, сны мне снятся всегда со значением, причем значение это не всегда понятно. Помню как-то, матушка-герцогиня привиделась перед встречей, и я смог ее узнать, а то бы конфуз приключился. Последнее время мне снится исключительно Земский собор. Знать бы еще к чему. Может быть, чтобы намекнуть, что все сделал не так? Не знаю. Но, как говорится, делай что должно и будь что будет!
Вообще-то я и так прекрасно помню все, что происходило на том соборе, но сны показывают мне все происходившее как бы со стороны. Вот Вельяминов тащит меня за руку к насмерть перепуганным боярам и митрополиту. Есть, конечно, люди и попроще, но они стараются жаться по краям и не отсвечивать. Вот дьяк объявляет собравшимся, что тянуть далее не получится и надо что-то решать. Бояре жмутся друг к другу и стараются сделать вид, что их тут нет. Наконец, Иван Никитич Романов не выдерживает и начинает говорить, постепенно возвышая голос почти до крика:
– Вот что, люди, я вам скажу! Нет более времени думать, а посему предлагаю вам избрать на московский престол королевича Карла-Филипа! А покуда он из Швеции приедет, то пусть местоблюстителем царства побудет его родственник князь Иван Жигимонтович Мекленбургский. Он и воровским казакам нас в обиду не даст, и державу не позволит разорять…
– Правильно! – начинают кричать сторонники шведского принца, и крик их постепенно подхватывают остальные. – Пусть царствует королевич, только сперва пусть православие примет!
– Послушайте меня, – поднимаю я руку, и шум мгновенно смолкает, – к великому моему горю, получил я известие о том, что королевич тяжко заболел! Не ведаю, жив ли он сейчас, ибо от Стокгольма до Москвы путь неблизкий. А потому король шведский извещает вас, что брат его царем вам быть не сможет, о чем мне только что гонец его сообщил. Простите меня, бояре, и ты прости, владыко: не думал я, что так дела сложатся…
Наступившая тишина настолько осязаема, что ее, кажется, можно резать ножом. Вот ко мне подходит с серьезным лицом Вельяминов и начинает что-то говорить…
И тут я просыпаюсь от того, что возок остановился. Открываются двери, и мое царское величество под руки выводят из возка самые знатные из случившихся на поле бояр. После ночного бдения в монастыре спать хочется невозможно, но я стряхиваю с себя оцепенение. Сейчас бы снегом умыться, сразу бы полегчало, но невместно. Еще хочется погнать пинками обступивших меня бояр, но тоже нельзя. Пока нельзя.
– Коня!
– Коня государю! – кричит во все горло Никита Вельяминов, и мне подводят статного аргамака.
Расстегнув богатую соболью шубу, крытую драгоценной парчой, вскакиваю в седло, проигнорировав пытавшихся меня подсадить бояр. На коне я чувствую себя куда лучше, чем в наглухо закрытом от внешнего мира возке. То есть в нем, конечно, имеются окошки, но они забраны тканью, сквозь которую ничего толком не видно, а открывать занавески невместно, да и самому не хочется смотреть на мир украдкой. Вместо привычного рейтарского камзола на мне теперь надет нарядный зипун из тонкого сукна, подбитый ради холодного времени мехом. Одежду теперь, хочешь не хочешь, надо носить русскую, но это полбеды. Отвечающие за мое платье постельничие и стряпчие так и норовят одеть своего царя как попугая. Перед поездкой в монастырь мне на полном серьезе предлагали сочетание ярко-желтого зипуна, небесно-голубых портов, красных сапог, и все это – с зеленым шелковым поясом и красной же шапкой. Причем все это хозяйство максимально украшено золотым шитьем и прочими излишествами. Пришлось сдвинуть брови и, строго глядя на ставшего главой Постельничего приказа Шереметева, напомнить ему, что еду я не куда-то, а на богомолье. Только так удалось настоять на более скромном варианте, выдержанном в темных тонах. Вообще, конечно, лучше Шереметева на это место никого не найти. Сидя вместе с поляками в осажденном кремле, он сделал все, чтобы сохранить царские сокровища, и вполне в этом преуспел. Кроме того, именно он руководил поисками того, что ляхи припрятали перед сдачей, и тоже много чего нашел. К вящему моему сожалению, сохранил он и немалое количество царских носильных вещей, оставшихся от прежних самодержцев, которые перманентно пытается на меня напялить. По-хорошему, вещи царю должны шить новые, и никому другому их носить не полагается, кроме разве что какого-то количества специально сшитых кафтанов и шуб, предназначенных для награждения особо отличившихся. Однако молодой государь скромен и бережлив и сразу повелел копеечку экономить и на пустяки не тратить.
Вскочив на коня, делаю знак своему телохранителю Корнилию, и он цепляет на меня пояс со шпагой. Что делать, без оружия я чувствую себя голым, а на царской парадной одежде даже мест для него не предусмотрено. Разве что пистолет хорошо прятать. Шереметев, правда, пытался выделить мне на такой случай парадную саблю с рукоятью и ножнами, богато украшенными золотом и буквально усыпанными драгоценными камнями, но я заявил что шпага моя есть подарок короля Густава Адольфа, а потому здесь вам не тут. Подарок царствующего монарха – это дело серьезное, и от меня отстали.
– Вставайте, а то, чего доброго, простудитесь, – командую окружающим, застывшим в снегу. – Все ли ладно с ратниками?
– По-всякому государь, – степенно отвечает мне Пожарский, – оскудел нынче народ. Кто пришел снаряженный как положено, а кто и наг и бос.
– Да что-то совсем голых я не вижу.
– А вот князь Телятевский вдвое больше людей конных да оружных привел против положенного ему, – встревает в разговор дьяк Разрядного приказа, – сын же боярский Панин всего одного холопа вместо троих представил.
Первое время меня удивляло, что всеми делами в приказах ведают дьяки, а вовсе не бояре или окольничие, поставленные ими руководить. Как оказалось, бояре в приказах осуществляют судебную власть, то есть решают тяжбы между людьми, находящимися в их ведении. А всю канцелярскую работу ведут дьяки и подчиненные им подьячие. Ведут, кстати, как бог на душу положит. Никаких нормативных актов не существует в принципе, и чиновники ведут дела в меру своего разумения. Писаных законов тоже почти нет, кроме разве что Судебника, принятого шестьдесят лет назад Стоглавым собором. Вообще, система управления государством очень запутанная и неповоротливая, а за время Смуты и пришедшая в совершенный упадок. По-хорошему, надо бы разогнать всех к чертовой матери, но, во-первых, других взять негде, а во-вторых, я сам пока тут на птичьих правах. Выслушав ябеду дьяка, внимательно смотрю на боярина, делавшего осмотр помещикам.
– Дозволь молвить, великий государь, – тут же отзывается тот и, дождавшись кивка, продолжает: – Новик сей первый раз приехал верстаться на службу, а отец его Семка Панин погиб в ополчении вместе со своими холопами.
Уже другими глазами разглядываю боярского сына, уставившегося на меня во все глаза. Судя по лицу, лет ему не более шестнадцати, ибо бороду еще не бреет (хотя их русские пока вообще не бреют), выглядит довольно крепким и жилистым, однако кольчуга на его юношеской фигуре откровенно висит. К седлу его коня прикреплен саадак. Эх, надобно поместную конницу перевооружать огненным боем, но денег у дворян и боярских детей нет, а у меня и подавно.
– Луком владеешь ли, вьюноша?
– Владею, государь.
– Ну, покажи, – и указываю на столб, оставшийся напоминанием о печальной судьбе Золтана Енеке.
Парень тут же вынимает из саадака налучье и достает неожиданно очень хороший и дорогой боевой лук. Споро натянув тетиву, вопросительно смотрит на меня и после кивка одну за другой пускает три стрелы, которые вонзаются в столб, практически касаясь друг дружку оперением. Увидев ловкость, показанную новиком, окружающие разражаются радостными криками.
– Изрядно; а на скаку эдак сможешь?
– Смогу, государь.
– Охотник?
– Да.
– Следы, поди, умеешь читать?
– Умею, государь.
– Грамотен?
– Да, государь, – с некоторой заминкой отвечает новик.
– Что на моем возке написано?
В глазах парня на секунду замирает отчаяние, но потом он бойко отвечает, что там написан титул моего царского величества.
– Ну ты посмотри, какой способный вьноша! – восклицаю я, и обращаюсь к Корнилию: – Видал, какие самородки по тверским лесам прячутся? Приглядись хорошенько: может, и сгодится в твою сотню?
– Сгодится, отчего же не сгодиться, – степенно отвечает Корнилий.
Я повелел бывшему лисовчику собрать сколько сможет ловких людей для проведения разведки и выполнения различных щекотливых поручений. Дело это не простое, Михальский хоть и мой телохранитель, и пожалован мною в благородное мекленбургское дворянство, но для русских человек почти безродный, и добром ему под команду никто не пойдет, разве казаки. Но казаки люди себе на уме и нанимаются целыми станицами, да и изменяют точно так же, так что не для всякого дела годятся. А набрать да обучить боевых холопов у Корнилия нет ни времени, ни возможности.
– Решено, отрока сего поверстать на службу в дети боярские, и батюшкино поместье оставить за ним, ради того что положил отец его свой живот за отечество. А пока пусть послужит в сотне Михальского. Бесчестья в том нет никакого, ибо Корнилий Михальский – мой телохранитель. Покажет себя – пожалую в жильцы, а там, глядишь, и в полк Вельяминова попадет.
Стоящий рядом с новиком боярский сын недовольно хмурится, но возражать не смеет, парень же, кланяясь, благодарит. Подхожу ближе и, поманив пальцем к себе, шепчу:
– А написано на моем возке: «Если с нами Бог, то кто же на ны!» За то, что боек, хвалю, а будешь еще царю врать – не помилую! Внял ли? А грамоте чтобы научился!
Оставив покрасневшего как алый мак Панина, подхожу к дьяку и, поддавшись наитию, спрашиваю:
– А что князь Телятевский – только на смотры холопов боевых с излишком приводит или в походы так же? Сколько он людей в ополчение привел?
Сконфузившийся дьяк пытается отговориться неведеньем, но Пожарский, усмехнувшись, говорит как рубит:
– А не было его в ополчении и вовсе!
– Эва как! Ладно, то дело прошлое, однако запомни, Дмитрий Тимофеевич: коли Телятевский, когда на Смоленск пойдем, в нетях скажется – останется без поместий, а если из войска сбежит, то и без головы. Попомни, мое слово твердое.
После смотра мы верхом мчимся в кремль, распугивая прохожих. Возок не спеша трясется за нами. Я в него садиться отказался наотрез, сказавшись, что помру от голода, если буду ехать в нем.
Поесть русскому царю – не такая простая задача. В основном потому, что одному садиться за стол совершенно невместно. Сесть со своими ближниками, как раньше, тоже нельзя, будет смертельная обида боярству. Боярская дума теперь для меня больше чем семья. С ними я ем, хожу в баню, молюсь. Слава богу, хоть сплю один, хотя думцы, как правило, спят неподалеку, особенно днем. Дневной сон вообще статья особая. Пропустить его никак нельзя, на этом Лжедмитрий I и погорел. Впрочем, он, очевидно, манкировал многочисленными молебнами, в которых должен участвовать православный государь, и потому, стервец этакий, не уставал. Я же часто и густо к послеобеденному времени просто валюсь с ног. Подремать, впрочем, не всегда удается, поскольку времени катастрофически не хватает и я, запершись в царской опочивальне, читаю отчеты, присланные из приказов, делая для себя пометки. Лучше всех из моих приближенных к этим обстоятельствам приспособился Вельяминов. Он стал моим кравчим, и во время обеда следит, чтобы стольники своевременно подавали блюда, и лично обносит всех напитками. Он же подсказывает мне, кого из бояр и каким блюдом следует угостить, чтобы показать благоволение, или, напротив, проигнорировать раздачей, дабы намекнуть на неудовольствие. Для меня это темный лес, и без Никиты я тут как без рук, так что бывший шведский полоняник метит прямиком в ближние бояре.
Утолив голод, я, натянув на лицо благожелательную улыбку, наблюдаю за жрущими в три горла боярами и тихонько беседую со своим кравчим, потягивая из кубка напиток. Все уверены, что у меня там дорогое фряжское вино, каким я потчую своих бояр, но на самом деле там клюквенный морс. Припомнив, что многие из членов царской семьи страдали от цинги, я велел давать мне этот напиток. Сахар в России еще не изготавливают, так что вкус у моего напитка ужасно кислый. Но я понемногу отхлебываю из кубка, тренируясь держать улыбку, когда улыбаться не хочется совершенно.
– Государь, а что ты давеча о моем полку говорил? – вполголоса спрашивает Вельяминов, видя, что я сыт.
– Что слышал; велю твой регимент[11] развернуть в рейтарский полк из пяти эскадронов по две роты в сто человек в каждом. Командиров для эскадронов и рот сам выберешь, да мне потом доложишь. Наберешь из дворян, жильцов и детей боярских. Учить крепко, проверю…
– Слушаю, государь…
– Не перебивай; у тебя ведь не все из дворян и детей боярских?
– Нет, государь, есть и казаки, и из холопов боевых…
– Вот-вот. Напишешь список да подашь Пожарскому. Я ему говорил, что их испоместить надобно да к детям боярским приписать. Люди они испытанные и верные, таких беречь надо. Прочих же смотри так: у кого если поместья пропали или запустели, решай сам. Кому деньгами, кому новые выделить. Тех же, у кого, паче чаяния, все хорошо, тоже награди деньгами или припасом каким. Главное, чтобы мои люди знали, что я о них забочусь, и к службе ревностно относились. Внял ли?
– Все исполню, государь.
– Еще найдешь Анисима да передашь ему, чтобы также стрельцов набирал. Жалко, роду он худого и нельзя его командиром стремянного полка сделать. Ну да не беда, чего-нибудь придумаем.
– Да чего тут думать, государь, мало ли у тебя бояр глупых да спесивых. Назначь любого полком этим командовать, а службы они все едино никто не знают, так что Анисим как ведал всем, так и будет.
– Не перемудрить бы… как он там, кстати, поживает?
– Да что тут перемудришь – сам, поди, ведаешь, государь, что Анисим такая хитрая сарынь[12], что любого вокруг пальца обведет, коли надо будет. А живут они, твоей милостью, хорошо. Авдотья раздобрела: видать, забрюхатела. Лавку он поставил да торговлишкой какой-никакой занимается.
– Лавка – дело хорошее, главное, чтобы служба не страдала.
– А что служба? В лавке сидельцы сидят, торгуют. За ними Авдотья приглядывает, так что лавка службе не помеха. Иной раз даже помогает, поскольку за товаром разный народ приходит и разговоры тоже ведет разные. А сидельцы с Дуней слушают да Анисиму, когда что важное узнают, и говорят. Так что от лавки одна сплошная польза и никакой помехи.
– Ты его слова мне повторяешь, что ли? Ладно, а дочери его богоданные как?
– Все слава богу, государь: учатся, как ты велел. Марьюшка скучает по тебе шибко – бывает, плачет.
– Что поделаешь, я тоже скучаю, но, если я ее во дворец возьму, – сам понимаешь, слухи пойдут, что я невесть что тут творю с детьми малыми. Пусть так пока; а что, от Рюмина вестей нет?
– Покуда нет.
Рюмина я отослал с письмами в Стокгольм сразу после избрания меня на царство. В первом письме сообщал своему шурину – королю Густаву Адольфу – что, дескать, так, мол, и так, до того хорошо справился с твоим, разлюбезный брат мой и друг, поручением, что, когда выяснилось, что принц Карл Филип заболел, распропагандированные мною московиты потащили меня на царский трон вместо него. Уж как я упирался, а ничего не вышло, пришлось царствовать…
Вот будет номер, если королевский брат выздоровел! Однако Бог не выдаст, а свинья не съест. Хочешь не хочешь, а отношения с Густавом Адольфом налаживать надо, поскольку Новгород занят шведскими войсками, и его надо возвратить. Лучше миром, потому что воевать на два фронта никак не получится. Оно и на один, может, не слишком хорошо получится, потому как сил для взятия Смоленска маловато. Одна надежда на то, что сейм, как всегда, денег королю Сигизмунду на войну не даст, а сам он без денег посполитого рушения, с одним кварцяным войском, много не навоюет. Второе письмо жене – принцессе Катарине. Плачусь в нем горькими слезами, что не могу приехать к счастью всей моей жизни – дорогой и любимой супруге. Так уж случилось, что дикие московиты, о коварстве которых любезной моему сердцу принцессе рассказывают разные прохиндеи вроде викария Глюка, прониклись таким уважением к шведскому королевскому дому, что не захотели никакого иного государя. Ну а когда кандидатура вашего брата принца Карла Филипа снялась по состоянию здоровья, выбрали его ближайших родственников, то есть меня и ваше прежде королевское высочество, а ныне царское величество. С чем, собственно, и поздравляю. Так что люблю, жду и надеюсь на скорую встречу. Помимо писем с Рюминым отправился целый обоз подарков, в основном меха. Другая часть писем и подарков предназначена родне в Германии. Перво-наперво, разумеется, матушке герцогине Брауншвейг-Вольфенбютельской Кларе Марии. Порадуйтесь, матушка, каких высот достиг ваш непутевый сын – шутка ли, целый царь! Плюс к счастью называться матерью государя диких московитов (во всем равного императору!) вот вам, матушка, соболя, куницы, лисы и белки вдобавок к тем, что ранее присылал. А вы уж, будьте любезны, не обделяйте и дальше меня, многогрешного, заботами своими. То есть и за вотчинами приглядите, и Марту с дочкой не оставьте. Такого же рода письма и подарки – для тетки, герцогини Софии, и кузена-тезки, герцога Иоганна Альбрехта. Последнему, правда, поскромнее. Еще у Рюмина доверенность на получение моей законной ренты для закупки всяких крайне необходимых моему царскому величеству вещей. Список прилагается.
Ну и напоследок подарки и письма к померанской родне. Во-первых, забывать грех, а во-вторых, чтобы они не забывали…
– Дозволь слово молвить, государь! – подал голос Шереметев, оторвав меня от воспоминаний.
– Говори.
– Не вели казнить, великий государь, своего нерадивого холопа, – начал волынку боярин, – а только прошло уж и венчание твое на царствование, и миропомазание, а не приготовили мы тебе платно[13] для парадных выходов. Уже совестно мне и перед боярами и перед митрополитом, а что делать? Повели, государь, начать работу.
– Какое, к богу, платно, боярин? Посмотри вокруг: в великокняжеском дворце запустение, окна многие доселе досками забиты, а по иным горницам ветер гуляет. Крыши текут и починить их некому! У царя крыша течет, ты понимаешь хоть, какой ужас в этом? Вот по глазам вижу, что не понимаешь! Я сейчас каждый грошик, каждую копеечку, каждую чешуечку[14] серебряную на войско откладываю! А ты говоришь – платно! Ты представляешь, сколько будут стоить парча да шитье золотое? Да ты, видать, хочешь по миру меня пустить и царство мое!
– Дозволь и мне слово молвить, великий государь, – поднялся с другого конца Пожарский.
– Говори, князь Дмитрий Михайлович.
– Все мы знаем, государь, что ты скромен и, в отличие от многих иных, склонен не к излишествам греховным, а к сугубому воздержанию, и даже паче того – аскезе почти иноческой. И оттого не устаем денно и нощно благословлять Господа нашего, пославшего нам столь благочестивого монарха. Однако мы есть третий Рим, и царю нашему без пышности и благолепия никак нельзя, ибо без того будет умаление царства твоего. Оттого говорю тебе, государь: послушай верных слуг твоих и не противься, когда мы о блеске твоего платья радеем. Нельзя русскому царю без того, а деньги… что же, деньги – дело наживное.
– Понял я тебя, Дмитрий Михайлович, и согласен с каждым твоим словом, но вот какая незадача, князь… Был я, как ты ведаешь, на богомолье, и так меня проповедь отца Аврамия проняла, что дал я обет Господу нашему – не касаться жены, не пить вина и не носить парчи, затканной золотом, покуда не отобьем у безбожных латинян Смоленск. Так что с платном погодить придется.
Услышав про мой обет, бояре озадаченно задумались, и только Василий Бутурлин с сомнением смотрел на мой кубок. Мысленно чертыхнувшись, я обернулся к Вельяминову и велел отнести окольничему свою чашу.
– Василий-су, царь жалует тебя своей чашей! – громко провозгласил Никита, подойдя к Бутурлину.
Тот встал и, поклонившись, принял из рук кравчего мой кубок. Потом, провозгласив здравицу в мою честь, в один мах вылил себе в рот его содержимое. Скривившаяся морда Бутурлина стала мне наградой, и я, улыбнувшись, участливо спросил:
– А ты, Василий, верно, думал, что я мед пью?
– Государь, – раздался голос с другого конца стола, – не изволь гневаться на своего холопа – а скоро ли жена твоя и сын прибудут?
Я медленно обернулся в сторону говорившего и увидел подобострастно улыбающегося Бориса Салтыкова. Первым моим побуждением было спросить его: «А какое твое дело, собачий сын?», – и кинуть чем-нибудь тяжелым, но вместо этого я лучезарно улыбнулся и спросил помягче:
– А тебе какая беда, честной дворянин?
Салтыков смешался: он действительно только московский дворянин и его, строго говоря, за моим столом быть не должно. Правда, в последнее время думцы усиленно домогались, чтобы Бориса пожаловали чином окольничего, какой имел его умерший лет пять назад отец. И я склонялся в этом вопросе уступить. Салтыков – двоюродный брат Миши Романова и принадлежит к старинной московской аристократии, враждовать с которой опасно. Троюродный брат его отца, Михаил Глебович, сейчас находился в Польше при дворе короля Сигизмунда. Короче, семейка была подлая и влиятельная.
– Да как же, великий государь, – терем великокняжеский вельми ветх. Стыдно будет, что царица наша и царевич в такой развалюхе жить станут. Вели своим холопам за работу приниматься да поправить его, а не то всем нам бесчестие случится.
Бояре встретили заявление Салтыкова с явным одобрением. В общем, их можно понять, дворец действительно обветшал и изрядно разорен. Говоря о забитых окнах, ветхой крыше и гуляющем сквозняке, я вовсе не преувеличивал. А все члены боярской думы тоже живут в этом дворце, и отсутствие всякого намека на комфорт им вряд ли нравится.
– Чинить этот дворец – только деньги на ветер кидать, – отвечаю думе с тяжелым вздохом, – вот, даст бог, отвоюем Смоленск, тогда можно будет о новом дворце подумать, каменном. Таком, чтобы и жить, и послов принять не стыдно было.
– А какой веры у тебя жена, государь?
Вопрос на самом деле тяжелый. Все прекрасно знают, что принцесса Катарина – лютеранка, и никому это в православной стране не нравится. Я, конечно, еще во время собора перешел в православие, публично исповедовавшись митрополиту Ионе с прочим клиром, на глазах всех присутствующих отрекшись от католических и лютеранских заблуждений. Но вот поступит ли так же Катарина – я, по совести говоря, не уверен. И что делать, если она заартачится, не представляю.
– Что о Заруцком слышно? – задаю вопрос боярам, игнорируя Салтыкова.
– Совсем распоясался, проклятый, – сокрушенно вздыхает Пожарский, – доносят, что в Коломне укрепился и многие городки вокруг разорил.
– Так надобно унять вора, пока он чего горшего не натворил. Дворянам моим, как я посмотрю, заняться нечем, вот пусть и идут в поход. Коли побьют вора, так я и награжу, и пожалую, а нет, так и нет.
Салтыков понимает намек с полуслова и тут же делает вид, что его тут нет. Бояре сокрушенно качают головами: послать войско для того чтобы побить вора, а главное, захватить Марину Мнишек и Воренка – конечно, надо, но нет ни людей, ни денег, ни оружия.
– Ладно, бояре, утомился я; пойду передохну чуток.
После царского смотра Федькина жизнь резко переменилась. Сотник Корнилий сразу велел ему не мешкая ехать с собой, взяв холопа и оружие с припасами. На первое время поселили его с Лукьяном в большом деревянном остроге вместе с остальными ратниками сотни Михальского. Впрочем, всего в этой сотне кроме Федора было едва ли три десятка человек. Половина из них – казаки, несколько татар, а прочие и вовсе невесть кто. Единственным боярским сыном среди этого сброда оказался сам Панин.
В первый же день сотник проверил, на что способен Федька. Собрав всех своих людей перед острогом, Корнилий представил им нового товарища и велел ему показать, как тот стреляет из лука. Федор, не прекословя, взялся за лук и одну за другой поразил все мишени.
– А теперь – с коня, – потребовал Михальский.
С коня Панин отстрелялся не хуже, отчего наблюдавшие за упражнением татары довольно зацокали языками: «Чек якши», – очень хорошо, стало быть. Корнилий же ничего не сказал и велел принести лозу для рубки с коня. Это вышло у боярского сына куда хуже, но в общем он справился. После чего проверили, как он бьется саблей пеший. А вот тут парень оплошал: как оказалось, любой из сотни владеет специально затупленной для поединков саблей лучше него. Посмотрев на нахватавшего синяков и шишек, тяжело дышавшего боярского сына, Корнилий велел дать учебную саблю ему самому и вызвал против себя сразу троих. Федька завороженно смотрел, как лихо сотник отбивается от нападавших на него казаков. Клинок, казалось, был продолжением его руки; ни секунды не оставаясь на одном месте, сотник кружился между противниками как волчок, заставляя их сталкиваться и мешать друг другу. Наконец вдоволь наигравшись, Михальский перешел в атаку, выбил саблю у одного, сбил с ног с другого и обратил в бегство последнего.
– Вот как надо! – наставительно сказал он Федьке. – Ну да не беда, научим.
Учеба началась на следующий день, и небо сразу показалось отроку с овчинку. Поднявшись рано утром и коротко помолившись, ратники брались за сабельное учение. Сначала Корнилий показывал сабельный прием, и все должны были его повторить, причем сотник придирчиво смотрел за чистотой его исполнения. После этого, разбившись на пары, до седьмого пота звенели саблями в учебных поединках.
После учений воинам давали передохнуть и позавтракать, а потом седлали коней, и начиналось учение конное. До сего дня Федор думал, что умеет управляться с лошадьми, но быстро осознал глубину своих заблуждений. Просто верховой езды было недостаточно, надо было брать препятствия, поднимать на всем скаку с земли нарочно брошенные предметы, уметь соскакивать с коня на ходу и обратно прыгать в седло. Но кроме индивидуальной подготовки была еще и групповая. Учились атаковать врага строем, а потом по команде разворачиваться и, не теряя своего места, отступать. Иногда это делали вместе с рейтарами Вельяминова, но чаще Корнилий выводил их одних и учил их ходить крадучись лесными тропами, читать чужие следы и прятать собственные. Хотя, похоже, прочие Федькины сослуживцы и без того все это умели.
К вечеру парень валился с ног от усталости, но на этом его мучения не кончались. Михальский, верно, услышал, что сказал Федору царь на смотре, и велел ему заниматься грамотой. Хочешь не хочешь, а пришлось боярскому сыну браться за учение. Занимался с ним старенький попик с дребезжащим голосом и неожиданно твердой рукой, которой он выводил безупречные буквицы и нещадно бил своего великовозрастного ученика при малейшем подозрении на нерадивость. Нет ничего удивительного, что при таком учении Федька враз вспомнил все буквы и научился хотя и по складам, но довольно бойко читать. Писать получалось хуже, но святой отец решил, что ходить ему на старости лет стало трудно, и надобно завести палку. Услышав таковые рассуждения, Федор сразу же, елико возможно, увеличил рвение к учебе. Отдыхать удавалось лишь когда ратников из сотни Корнилия назначали патрулировать город вместе с рейтарами. Конные разъезды объезжали дозором основные улицы Москвы для поддержания порядка. Панина часто отправляли в них: возможно, для того чтобы он лучше изучил столицу.
Были, впрочем, и маленькие радости. Если Федька был усерден всю неделю, в воскресенье его отпускали в увольнение, и боярский сын бродил по оживленному городу, глазея на прибывающий на торги, богомолье или еще по каким делам народ. Кроме того, боярскому сыну и его холопу выдали по изрядному отрезу ткани с наказом построить форменные кафтаны вроде тех, какие носили царские рейтары. Заказать их оказалось делом совсем не простым. Кафтаны, в которых щеголяли ратники Вельяминова, были диковиной для московских портных. Более короткие, чем привычные стрелецкие, с отложными воротниками и накладными карманами. Борта должны быть украшены шитьем и иметь гербовые пуговицы. Портные, узнав, что требуется молодому боярскому сыну, заламывали совершенно несусветную цену в не менее как полтину серебром за каждый. Денег таких Федька, которого до сих пор обшивали тетка и названые сестры, отродясь не видывал, и потому, вздыхая, прекращал сговор. Выручил молодого человека его командир. Узнав о затруднениях своего подчиненного, он отвел его в лавку стрелецкого сотника Анисима Пушкарева, оказавшегося приятелем Михальского. Торговали в ней всяким товаром, в котором может случиться нужда у служивого человека, то есть всем подряд.
Анисим оказался дома и встретил гостей радушно, усадил на почетные места, угостил чем бог послал и приготовился слушать. Корнилий, поговорив для приличия прежде о всяких пустяках, перешел к делу и показал на Федора, дескать, надо бы приодеть молодца.
– А чего в мекленбургский кафтан, – спросил стрелецкий сотник, – он вроде в твоей сотне, а не в вельяминовских?
– А нет теперь вельяминовских сотен, государь повелел целый полк рейтар набрать для охраны своей персоны. Моя же сотня будет при том полку для разведки и прочего. Так что со временем всех переоденем, а начали с сего вьюноши, того ради что ему, бугаю деревенскому, и надеть-то нечего, стыдно в караулы назначать.
Федька, услышав, что сказал Михальский по поводу его приличного, как ему думалось, наряда, запунцовел, но помалкивал.
– Понятно, а ко мне-то чего пришли – мало ли портных на Москве… или дорого просят?
– По полтине за кафтан, а у меня еще и холоп боевой, – отвечал, насупившись, Федор.
– Эва как! – воскликнул в ответ стрелецкий сотник. – Совсем осатанели, ироды. Хотя, конечно, работа немалая и требует тонкости…
– Анисим, не набивай цену, – прервал излияния приятеля Михальский, – всем ведомо, что твоих стрельцов в таковые кафтаны еще в Мекленбурге переодели, а как приписали к стремянному полку, так дали новые – красные, и шапки таковые же. А прежние кафтаны ты, сказывают, прибрать велел.
– И что с того, нешто боярскому сыну прилично будет со стрельца кафтан носить?
– Боярскому сыну, может, и неприлично, а боевому холопу – в самый раз, да и хозяину его уже на полтину легче!
Тут в горницу с выпученными глазами влетел один из сидельцев и, подбежав к хозяину, зашептал что-то на ухо. Сотник, выслушав его, поднялся, но сказать ничего не успел, потому что в широко распахнувшуюся дверь стремительно вошел царский кравчий.
– Тебя, Анисим, государь еще в бояре не пожаловал, чтобы я доклада дожидался!.. – громко произнес он. – О, да у тебя гости?
Присутствующие встали и степенно поклонились важному посетителю.
– Да вот, Никита Иванович, пришли по нужным делам, – ответил ему Корнилий.
– Здравствуй, Корнилий, это хорошо, что я тебя встретил. Поговорить надобно о некоем деле. А это кто, Панин?
Федька еще раз поклонился в ответ, радуясь, что Вельяминов его признал.
– А ты ведь, боярский сын, тетушке моей сосед, не так ли?
– Так, господине.
– Это хорошо, земляк – что родственник; что к Анисиму-то пришел – али нужда какая приключилась?
– Да вот…
– Не забивай голову, Никита Иванович, невелико горе вьюноши, поможем ему – как не помочь, – перебил Федьку шустрый Анисим, – ступай-ка, парень, со слугой моим, он проводит тебя до мастера. Тот и мерку снимет, и одежу тебе построит. А мы тут пока потолкуем о делах с господином царским кравчим.
Слуга отвел Панина к живущему неподалеку стрельцу, промышляющему портняжничеством, и тот вскоре пошил ему форменный кафтан, да такой ладный, что глаз не отвести. Девки, во всяком случае, из-за заборов едва дыру в Федьке глазами не протерли. Холоп его тоже принарядился в почти такой же, но перешитый из стрелецкого. А главное, стоило это все весьма недорого – обошлось боярскому сыну едва в две гривны. Зато службу он теперь справлял одетый и снаряженный на зависть многим. Сабли и саадаки, а также прочее оружие ему с холопом разрешили оставить свое, но плюс к тому Федору дали еще пистолет с пороховницей и прочими потребными припасами. Михальский сам обучил его управляться с новым оружием, а на вопрос, отчего пистолет дали только ему, пожав плечами, ответил: «Ты же шляхтич». С пистолем сим Федька также немало помучился, покуда овладел мудреным искусством обращения с огненным боем, но оно того стоило.
Однажды утром вместо учения Корнилий велел им сразу седлать лошадей и, надев доспех, быть готовыми к выступлению. Как оказалось, царь собрался ехать на очередное богомолье, и им надо было идти впереди царского поезда, дабы уберечь государя от возможных злоумышленников.
Когда я объявил собору о нездоровье королевича Карла Филипа, наступила гробовая тишина. Я уже собрался выйти вон, но дорогу мне преградил митрополит Иона. За моей спиной Вельяминов, обращаясь к собравшимся, говорил о том, что раз королевич занемог, то и думать нечего, а надо выбирать князя Мекленбургского. Но митрополит поднимает руку, и Никита замолкает.
– Вижу в сем перст божий! – разносится под сводами его сильный голос. – В последний момент узнали мы о недуге королевича и о том, что не может он быть нашим государем. Но Господь не оставил нас и послал нам знак, что будет все по воле его. Кто мы такие, чтобы обсуждать промысел божий? Потому спрашиваю тебя, великий князь Мекленбургский: будешь ли нашим царем?
– Владыко, что вы говорите? – оторопело отвечаю я на его велеречие и отчего-то перехожу на церковнославянский: – Недостоин аз.
– Просите его, бояре!
Бояре, как и митрополит получившие этой ночью массу острых ощущений, в один голос начинают просить меня: