Уцелевший Паланик Чак
Девушка поднимает голову и видит меня. Она подходит бесшумно в своих черных мягких туфлях с каблуками как будто из фетра.
Здесь очень легко заблудиться. Коридоры смыкаются под совершенно невообразимым углом. Чтобы найти нужный склеп, приходится то и дело сверяться с картой. Галереи перетекают одна в другую в некоей телескопической перспективе, где пространство как будто искривлено, так что резная скамейка или мраморная статуя в дальнем конце может обернуться чем-то другим, когда ты дотуда дойдешь. Мягкие пастельные тона мраморных плит периодически повторяются, так что, если ты вдруг заблудишься, ты даже не сразу поймешь, что заблудился.
Девушка подходит к лестнице, и я там, наверху, – как в ловушке, где-то на середине между девушкой у меня под ногами и летящими ангелами на расписном потолке. Я отражаюсь в стене полированных мраморных плит, как в зеркале. В полный рост, среди эпитафий.
Скорбим и помним.
С любовью.
Спи спокойно.
И все это – я.
Продрогшие пальцы не чувствуют ручки. Образец № 98 – розовая камелия из китайского шелка. Такой чистый оттенок розового говорит о том, что шелк предварительно кипятили в мыльной воде, чтобы выпарить весь серицин. Стебель сделан из проволоки в оплетке из зеленого полипропилена, что типично для данного периода. Камелия на языке цветов означает непревзойденное мастерство.
Девушка поднимает ко мне лицо, похожее на простенькую маску. Я не знаю, живая она или мертвая. Я не знаю, как это узнать. Под платьем не видно, дышит она или нет. Здесь хоть и прохладно, но все-таки не настолько прохладно, чтобы изо рта шел пар.
Песнь Песней, глава седьмая, стих второй:
«Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями».
Секс рядом с едой – в Библии это часто.
Образец № 136: розовые бутоны из маленьких ракушек, выкрашенных в розовый цвет. Образец № 78: бакелитовый нарцисс. Хочу забыться в ее мертвых холодных объятиях. Хочу, чтобы она мне сказала, что жизнь никогда не кончается. Что моя жизнь – это не потенциальный компост похоронного сорта, который назавтра уже увянет и останется только имя в некрологе.
Эти мили и мили мраморных стен с мертвыми, запертыми внутри, – такое ощущение, что мы находимся в переполненном здании, где толпы народу, и воздух влажный от их дыхания, но в то же время мы здесь абсолютно одни. Может пройти целый год между ее вопросом и моим ответом.
Мое дыхание туманит выбитые в камне даты, что заключают в себе, как в скобках, короткую жизнь Тревора Холлиса. Эпитафия такая:
- Для всех он был неудачником,
- Но для меня он был всем.
Тревор Холлис, ну сделай хоть что-нибудь. Приди и взыщи возмездия.
Запрокинув голову, девушка улыбается мне снизу. На фоне бесконечно серого камня ее рыжие волосы полыхают огнем, и она говорит мне снизу:
– Ты принес цветы.
Я неловко перебираю руками, и цветы – георгины, фиалки, ромашки – осыпают ее разноцветным дождем.
Она ловит гортензию и говорит:
– Сюда никто еще не приходил после похорон.
Песнь Песней, глава седьмая, стих третий:
«Два сосца твои, как два козленка, двойни серны».
Ее тонкие губы – красные-красные. Рот – как прорезь на лице.
Она говорит:
– Ну, привет. Я Фертилити.
Она поднимает цветок высоко над головой и держит, как будто я могу до него дотянуться. И она говорит:
– Ну и откуда ты знаешь моего брата Тревора?
42
Ее звали Фертилити Холлис. Это ее полное имя, без шуток, и я очень хочу рассказать про нее моему психологу из социальной службы, с которой встречаюсь на следующий день.
Это – одна из немногих моих обязанностей. Я должен встречаться со своим психологом раз в неделю и беседовать с ней не меньше часа. Взамен мне дают ваучеры на оплату жилья. Плюс бесплатное материальное вспоможение в виде сыра, сухого молока, меда и масла. Бесплатное трудоустройство. И это – лишь некоторые из льгот, которые ты получаешь в рамках Федеральной программы поддержки уцелевших. Квартира – собачья конура, и сыр в придачу. Собачья работа и возможность иной раз стащить домой пару кусков телятины. На жизнь хватает, но едва сводишь концы с концами.
Берешь что дают. Выбирать не приходится. Скажем, льготной парковки тебе не предложат, но зато раз в неделю, на час, к тебе приезжает психолог. Каждый вторник она приезжает в дом, где я работаю, на своей скромной служебной машине, со своим профессиональным сочувствием, толстыми папками, где хранятся истории болезни ее подопечных, и журналом учета пробега автомобиля, всех этих миль между следующим и предыдущим «объектом наблюдения». На этой неделе нас у нее – двадцать четыре. На прошлой было двадцать шесть.
Каждый вторник она приезжает ко мне, чтобы слушать.
И я каждый раз спрашиваю у нее, сколько еще нас осталось. Уцелевших. По стране в целом.
Мы – на кухне. Она сбросила туфли. Хрустит кукурузными чипсами с дайкири. Ее большая брезентовая сумка, набитая папками с материалами о клиентах, стоит на столе между нами. Она достает из сумки планшет, быстро пролистывает еженедельные формы отчета о состоянии подопечных лиц, отбирает мою и кладет ее сверху. Проводит пальцем по столбику цифр и говорит:
– Сто пятьдесят семь. По стране в целом.
Она достает ручку и пишет сегодняшнее число в моей еженедельной регистрационной форме. Смотрит на часики у себя на руке, чтобы проставить время. Переворачивает планшет и пододвигает мне, чтобы я расписался внизу. В подтверждении, что она приезжала. Что мы разговаривали. Что я с ней делился своим сокровенным, а она принимала участие в моей судьбе. Она протягивает мне ручку. Мы распахнули друг другу сердца. Услышь меня, исцели меня, спаси меня, поверь мне. И если после того, как она уедет, я перережу себе горло, это будет не ее вина.
Пока я расписываюсь на бланке, она говорит:
– Ты знал эту женщину, что работала в большом желто-коричневом доме чуть дальше по улице?
Нет. Да. Ладно, я знаю, о ком она говорит.
– Такая крупная женщина. Длинные светлые волосы, заплетенные в косу. Настоящая Брунхильда, – говорит психолог. – Два дня назад покончила с собой. Повесилась на удлинительном шнуре. – Психолог разглядывает свои ногти: сперва кладет пальцы одной руки на ладонь другой, потом растопыривает пыльцы, вытянув руку перед собой. Она роется у себя в сумке и достает флакончик ярко-красного лака для ногтей. Она говорит: – Ну и ладно. Тем лучше. Мне она никогда не нравилась.
Я возвращаю ей планшет и спрашиваю: кто-нибудь еще?
– Садовник. – Она трясет ярко-красный флакончик у себя над ухом. Свободной рукой перебирает отчеты, пришпиленные к планшету. Пододвигает планшет ко мне, чтобы мне было видно. На бланке подопечного № 134 стоит большая красная печать: ОСВОБОЖДЕН ОТ ОПЕКИ. Печать и число.
Печать осталась от какой-то другой программы по стационарному лечению. Там она означала именно то, что означала: что человек признан здоровым и в опеке уже не нуждается. Здесь она означает, что подопечный ушел из жизни. Но никому не хотелось заказывать печать: СКОНЧАЛСЯ. Психолог рассказала мне об этом пару лет назад, когда опять пошла волна самоубийств. Прах к праху. Пыль к пыли. Круговорот веществ в природе.
– Выпил какой-то там гербицид, – говорит она. Она пытается открыть флакончик. Крутит его в руках. Крутит и крутит, так что костяшки пальцев уже побелели. Она говорит: – Они все что угодно готовы сделать, лишь бы меня выставить в дурном свете, мол, некомпетентная дура.
Она легонько стучит флакончиком по краю стола и снова пытается его открыть.
– Слушай, открой, пожалуйста. – Она протягивает мне флакончик.
Я открываю флакончик, легко, и отдаю ей обратно.
– Ты их знал? – спрашивает она.
Нет, я их не знал. То есть я знал, кто они такие, но по общине я их не помню. В детстве и юности я их не знал, но в последние несколько лет я встречал их на улице, по соседству. Они по-прежнему одевались по старому церковному установлению. Мужчина носил подтяжки, свободные мешковатые брюки и рубашку с длинным рукавом, неизменно застегнутую на все пуговицы даже в самую жару. Женщина ходила в бесформенном платье неопределенного цвета – такие платья, я помню, носили все женщины в нашей общине. И она по-прежнему носила капор. А мужчина всегда ходил в широкополой шляпе, летом – в соломенной, зимой – в черной фетровой.
Да. Ладно. Я встречал их на улице, по соседству. Их было трудно не заметить.
– А когда ты их видел, – говорит психолог, проводя маленькой кисточкой по ногтям: красное на красном, – ты не огорчался? Когда ты встречал людей из своей старой общины, тебе не было грустно? Тебе не хотелось заплакать? Может быть, тебя злило, что эти люди по-прежнему одеваются так, как они одевались в общине?
Звонит телефон.
– Когда ты их видел, ты не вспоминал о своих родителях?
Звонит телефон.
– Ты не испытывал чувство бессильной ярости, когда думал о том, что стало с твоей семьей?
Звонит телефон.
– Ты вспоминаешь о том, как все было до самоубийства?
Звонит телефон.
Психолог говорит:
– Ты трубку брать будешь?
Сейчас. Сначала мне нужно свериться с ежедневником. Я показываю ей список дел, которые мне надо сделать сегодня. Предполагается, что я сейчас должен трудиться в поте лица. Люди, на которых я работаю, звонят, чтобы меня проверить. И не дай Бог мне оказаться в доме и ответить на их звонок, если по расписанию я должен быть во дворе и вовсю чистить бассейн.
Звонит телефон.
Согласно сегодняшнему расписанию, я сейчас должен отпаривать шторы в синей гостевой комнате. Что бы под этим ни подразумевалось.
Психолог хрустит кукурузными чипсами, и я машу на нее руками: мол, тише.
Звонит телефон, и я отвечаю.
Телефон орет:
– Что там насчет сегодняшнего банкета?
Я говорю: расслабьтесь. Там все очень просто. Лосось без костей. Гарнир из молодой моркови. Тушеный эндивий.
– А что это?
Я говорю, это горелые листья. Их едят маленькой вилкой, которая самая дальняя слева. Зубцами вниз. Вы уже ели тушеный эндивий. Я точно знаю, что ели. На прошлое Рождество. Тушеный эндивий вам нравится. Съешьте всего три листика, говорю я телефону. Вам понравится, честное слово.
Телефон говорит:
– Ты не мог бы почистить каминную полку, а то там какие-то пятна?
Согласно моему расписанию на неделю, чистить каминную полку я буду завтра.
– Ой, – говорит телефон. – Мы забыли.
Ага. Забыли вы. Как же.
Дрянные людишки.
Я – лакей при господах, можно сказать и так. Раньше таких, как я, называли джентльменами при джентльменах. Только это не мой случай. Я на джентльмена никак не тяну, а те, на кого я работаю, – и подавно.
– Еще что-нибудь есть на сегодня, что нам надо знать?
Сегодня День матери.
– Черт. Блядь. Киздец! – кричит телефон. – Но ты нас прикрыл? Ты хоть додумался их поздравить?
Конечно. Я послал им цветы: и его, и ее маме. Очень красивые букеты. Флорист пришлет счет.
– А что ты там написал в сопроводительной карточке?
Я написал:
Моей милой маме, которую я всегда помню и очень люблю. Всегда оставайся такой же хорошей и доброй. С любовью, от сына/от дочки. Соответствующая подпись.
Потом PS: Сухой цветок так же красив, как и свежий.
– Звучит неплохо. На год им хватит, – говорит телефон. – Не забудь, кстати, полить цветы на веранде. Это записано в ежедневнике.
Они дают отбой. Они знают, что мне не надо напоминать о том, что я должен сделать. Просто последнее слово должно оставаться за ними.
Но мне это без разницы.
Психолог трясет кистями и дует на свои свежее накрашенные ногти, чтобы они побыстрей высыхали. Между долгими выдохами она спрашивает:
– Ты вспоминаешь свою семью?
Она дует на ногти.
Она спрашивает:
– Свою мать?
Она дует на ногти.
– Ты вспоминаешь мать?
Она дует на ногти.
– Как ты думаешь, она что-то чувствовала?
Она дует на ногти.
– В смысле, когда она умерла? То есть убила себя.
Евангелие от Матфея, глава двадцать четвертая, стих тринадцатый:
«Претерпевший же до конца спасется».
Согласно сегодняшнему расписанию, я сейчас должен чистить фильтр кондиционера. Вытирать пыль в зеленой гостиной. Потом еще нужно почистить медные ручки. И выбросить старые газеты.
Наш час уже на исходе, а я так и не рассказал о Фертилити Холлис. О том, как мы встретились в мавзолее. Мы бродили там целый час, и она мне рассказывала о движениях и школах в искусстве двадцатого века. О том, как художники этих движений и школ изображали распятого Христа. В самом старом крыле мавзолея, в крыле Умиротворения, Иисус изможденный и романтичный, с большими влажными глазами и ресницами длинными, как у девушки. В крыле, построенном в 30-х, Иисус – мускулистый супергерой в традициях социального реализма. В сороковых годах, в крыле Безмятежности, Иисус – абстрактное нагромождение плоскостей и кубов. Иисус пятидесятых – это отполированная деревяшка в стиле датского модерна. Иисус шестидесятых сколочен из деревянных обломков.
В семидесятых мавзолей не расширяли, а в крыле восьмидесятых нет вообще никакого Иисуса – там только мирской полированный мрамор зеленого цвета и неодухотворенная медь, словно в каком-нибудь универмаге.
Фертилити говорила об искусстве, и мы с ней бродили по Умиротворению, Безмятежности, Миру, Радости, Спасению, Восторгу и Очарованию.
Она сказала, что ее зовут Фертилити Холлис.
Я сказал, что меня зовут Тендер Бренсон. Более-менее похоже на настоящее имя, на нормальное человеческое имя.
Она сказала, что отныне и впредь собирается приходить к склепу брата каждую неделю. И пообещала прийти в следующую среду.
Психолог спрашивает:
– Прошло уже десять лет. А ты до сих пор не желаешь открыться и поделиться своими чувствами о погибшей семье. Вот скажи: почему?
И я говорю: я, конечно, жутко извиняюсь, но мне пора возвращаться к работе. Я говорю, что наш час закончился.
41
Пока еще не слишком поздно, пока до падения моего самолета еще далеко, нужно, наверное, объяснить, что у меня за имя. Тендер Бренсон. На самом деле это не имя. Это скорее определение моего положения в общине. Как если бы кто-то во внешнем мире назвал ребенка Лейтенант Смит или Епископ Джонс. Или Губернатор Браун. Доктор Мур. Шериф Петерсон.
Единственными именами в общине Церкви Истинной Веры были фамилии. Фамилию в семье получали по мужу. Фамилия служила для обозначения собственности. Фамилия была ярлыком.
Моя фамилия – Бренсон.
Мое положение – Тендер Бренсон. Это самое низкое положение.[4]
Однажды психолог спросила меня, не была ли фамилия чем-то вроде передаточной надписи на ценной бумаге или, может быть, клеймом проклятия, когда родители отдавали своих сыновей и дочерей на работу во внешний мир.
После массовых самоубийств представления о нашей Церкви во внешнем мире стали такими же мрачными и зловещими, как и представления моего брата Адама о людях за пределами общины.
Во внешнем мире, рассказывал брат, люди не знают стыда. Они, словно животные, неразборчивы в половых связях и совокупляются с незнакомцами прямо на улицах.
А потом люди из внешнего мира станут спрашивать у меня, не влияли ли наши фамилии на стоимость трудового контракта. Может быть, внутри общины существовала некая градация, и члены определенных семей получали более выгодные контракты по сравнению с остальными?
Эти люди обычно спрашивают у меня, не случалось ли у нас такого, чтобы отцы из общины брюхатили собственных дочерей, дабы увеличить приток наличности. Они спрашивают, не кастрировали ли у нас тех детей, которым не разрешалось жениться, имея в виду – не кастрирован ли я. Они спрашивают у меня, мастурбировали или нет юноши нашей Церкви, или, может, они развлекались с домашней скотиной или даже друг с другом, имея в виду – занимался ли этим я.
Что я делал. Как жил. Что со мной было.
Незнакомые люди не стесняются спрашивать у меня, девственник я или нет.
Я не знаю. Забыл. И вообще это не ваше дело.
Кстати для сведения: мой старший брат Адам Бренсон старше меня всего-то на три минуты и тридцать секунд, но по понятиям Церкви Истинной Веры эти три с половиной минуты – все равно что три с половиной года.
Доктрина Истинной Веры не признает никаких вторых мест.
Во всех семьях Истинно Верующих сына-первенца называли Адамом, и это он, Адам Бренсон, должен был унаследовать нашу землю на территории общины.
Всех сыновей после Адама называли Тендерами. В нашей семье, семье Бренсонов, я был просто одним из восьми, если не больше, Тендеров Бренсонов, которых мои родители отпустили во внешний мир в качестве миссионеров труда.
Всех дочерей, с первой и до последней, называли Бидди.
Тендеры – это те, кто обслуживает других.
Бидди исполняют чужие распоряжения. Как говорится, Бидди исполнит все в лучшем виде.
Можно предположить, что оба слова – это какой-то жаргон, может быть, сокращения от длинных традиционных имен, но я не знаю, от каких именно.
Я знаю только, что, если церковные старейшины решали, что Бидди Бренсон должна выйти замуж за Адама из какой-то другой семьи, ее имя – на самом деле ее положение в семье – менялось на Оту.
Когда Бидди Бренсон выходит замуж за Адама Макстона, она становится Отой Макстон.
Родителей этого Адама Макстона тоже зовут Адам Макстон и Ота Макстон, пока у их сына и его молодой жены не появится первый ребенок. После рождения первого внука – или внучки – к ним следует обращаться старейшина Макстон, причем не только к нему, но и к ней тоже.
Хотя в большинстве семей старейшина-мать просто не доживает до того дня, когда у ее первого сына появляется первый ребенок, – если все время рожать и рожать без продыху, тут никакого здоровья не хватит.
Так что почти все старейшины были мужчины. Мужчина мог стать старейшиной уже в тридцать пять лет – если как следует поторопиться.
Это не так уж и сложно.
Во внешнем мире все гораздо сложнее: все эти родители, дедушки, бабушки, прадедушки, прабабушки, тети, дяди, племянники и племянницы – и у всех разные имена.
В Церкви Истинной Веры твое имя сразу же говорило другим о твоем положении. Тендер или Бидди. Адам или Ота. Или старейшина. Твое имя сразу же говорило тебе, как пройдет твоя жизнь.
Люди спрашивают у меня, как я отнесся к тому, что меня лишили права на собственность и права создать семью лишь потому, что мой брат появился на свет раньше на три с половиной минуты. Они говорят: ты, наверное, просто бесился от ярости? И я научился отвечать им: да. Потому что они хотят это услышать. Люди из внешнего мира. Но это неправда. Я никогда не бесился от ярости.
С тем же успехом можно беситься от ярости, что ты родился с такими короткими пальцами и поэтому не смог стать профессиональным скрипачом и играть в оркестре.
С тем же успехом можно сокрушаться, что тебе достались такие родители, а ведь могли бы достаться совсем другие: выше ростом, стройнее фигурой, сильнее, счастливее. Очень многое в этой жизни от тебя не зависит.
Все дело в том, что Адам родился раньше меня. Он был первым. И, может быть, Адам завидовал мне, что я уеду из общины и увижу внешний мир. Когда я собирался в дорогу, Адам готовился к свадьбе с Бидди Глисон, которую видел до этого лишь пару раз.
У церковных старейшин хранились сложные схемы, кто на какой бидди женился, чтобы в брак не вступили люди, которых во внешнем мире называют «двоюродными» братьями и сестрами. Как только Адамы из нового поколения приближались к семнадцатилетнему возрасту, старейшины подбирали им жен из семей, предельно далеких от их родословной. Как только Адамы из нового поколения вступали в брачный возраст, в общине начиналась пора свадеб. Всего у нас было около сорока семей, и когда новому поколению Адамов приходила пора жениться, скромные свадебные торжества проходили почти в каждом доме. Но для всех тендеров и всех бидди это был чужой праздник. Разве что в щелочку подглядеть.
Если ты была бидди, ты хотя бы могла мечтать, что когда-нибудь это случится с тобой.
Если ты был тендером, ты даже и не мечтал.
40
Сегодня мне снова звонят, как всегда. За окном – полнолуние. Люди готовы свести счеты с жизнью из-за плохих оценок в школе. Из-за неурядиц в семье. Из-за проблем с бойфрендом. Из-за дурацкой никчемной работы. Они все звонят и звонят, а я пытаюсь поджарить себе на ужин две украденные отбивные из молодого барашка.
Люди звонят из других городов, причем стараются позвонить за мой счет, и телефонистка спрашивает у меня, согласен ли я оплатить вызов от очередного анонимного страдальца, вопиющего о помощи.
Сегодня вечером я собираюсь опробовать новый способ, как есть лосося en croute[5]: такой эротичный поворот запястья, эффектный и утонченный жест для людей, на которых я работаю, чтобы они смогли поразить остальных гостей на своем следующем званом ужине. Маленькая хитрость. Застольный эквивалент бальных танцев. Я прикидываю, как лучше всего подносить ко рту лук в белом соусе, чтобы это смотрелось изысканно и элегантно. Я уже довел почти до совершенства безотказный прием, как подцепить лук, чтобы не загрести слишком много соуса, и тут опять зазвонил телефон.
Звонит парень и говорит, что он завалил экзамен по алгебре.
Отвечаю ему по привычке: убей себя.
Звонит женщина и говорит, что дети ее совершенно не слушаются.
Говорю, не задумываясь: убей себя.
Звонит мужчина и говорит, что у него не заводится машина.
Убей себя.
Звонит женщина и спрашивает, когда начинается последний сеанс.
Убей себя.
Она говорит:
– Это 555-13-27? Это кинотеатр «Мурхаус»?
Я говорю: убей себя. Убей себя. Убей себя.
Звонит девушка и спрашивает:
– А умирать – это больно?
Больно, милая, говорю, очень больно. Но жить – гораздо больнее.
– Просто мне интересно, – говорит она. – На прошлой неделе мой брат покончил с собой.
Кажется, это Фертилити Холлис. Я спрашиваю, сколько лет было брату? Стараюсь по возможности изменить голос, чтобы она меня не узнала.
– Двадцать четыре. – Она не плачет или что-то такое. У нее совершенно нормальный голос, как будто она не особенно-то и расстроена.
Ее голос наводит на мысли о ее губах, наводит на мысли о ее дыхании, наводит на мысли о ее груди.
Первое послание к Коринфянам, глава шестая, стих восемнадцатый:
«Бегайте блуда… блудник грешит против собственного тела».
Я говорю ей своим измененным голосом: расскажи, что ты чувствуешь.
– Я никак не могу решиться, – говорит она. – Никак не выберу подходящий момент. Весенний семестр уже на исходе, и я ненавижу свою работу. У меня скоро кончится срок аренды квартиры. На той неделе истекает последний срок моих водительских документов. Если я вообще собираюсь покончить с собой, то сейчас, кажется, самое что ни на есть подходящее время.
Есть много веских причин, чтобы жить, говорю я, очень надеясь, что она не попросит их перечислить. Я спрашиваю: а что, больше нет никого, кто разделял бы ее скорбь по брату? Может быть, кто-то из старых друзей ее брата, кто поддержал бы ее в это трудное время?
– Вообще-то нет.
Я спрашиваю: а что, больше никто не приходит на могилу ее брата?
– Нет.
Я спрашиваю: неужели вообще никто? Больше никто не кладет цветы на его могилу? Никто из его старых друзей?
– Нет.
Кажется, я произвел на нее неизгладимое впечатление.
– Нет, – говорит она, – погодите. Был там один странный парень.
Замечательно. Значит, я странный.
Я спрашиваю: что значит странный?
– Помните этих сектантов, которые все покончили самоубийством? – говорит она. – Лет семь-восемь назад. Весь городок, все до единого человека – они собрались в церкви и выпили яд, и ФБР обнаружило их уже мертвыми. Они лежали на полу, держась за руки. Так вот этот парень напомнил мне тех людей. И даже не столько из-за своей нелепой одежды, сколько из-за прически. Как будто он стриг себя сам, с закрытыми глазами.
Это было десять лет назад, и мне сейчас хочется лишь одного – бросить трубку.
Вторая книга Паралипоменон, глава двадцать первая, стих девятнадцатый:
«…выпали внутренности его…»
– Алло, – говорит она. – Вы еще там?
Да, говорю. Что еще?
– Ничего, – говорит она. – Он просто пришел к склепу брата с огромным букетом цветов.
Ну вот, говорю я. Как раз такой чуткий и преданный человек ей и нужен.
Она говорит:
– Вряд ли.
Я спрашиваю: ты замужем?
– Нет.
С кем-то встречаешься?
– Нет.
Тогда узнай этого парня получше, говорю я. Пусть ваша общая потеря вас сблизит. Может, у вас даже что-то получится. И этот роман даст ей сил пережить горе.
– Вряд ли, – говорит она. – Ты бы видел этого парня. Я в том смысле, что я всегда подозревала, что мой брат, может быть, гей, и когда я увидела этого парня с цветами, это лишь подтвердило мои подозрения. К тому же он совершенно непривлекательный.