Седмица Трехглазого Акунин Борис
– И кто бы, по-твоему, мог такое лихо сотворить? – тихонько, словно опасаясь спугнуть добычу, спросил Маркел. Он и не ждал, что первая же свидетельница окажется столь пряма и говорлива.
– Известно же. Тать какой-то со двора влез и прирезал. Теперь Лукерья лежит мертвая, и поп нейдет. А душа ее черная, поди, уж у чертей на сковороде, – с удовлетворением молвила Марья Челегуковна и натвердо сомкнула уста.
Стало ясно, что более допытывать у нее нечего. Что хотела – сказала, и всё.
Ох, немягка княгиня, ох недобра, подумал Маркел. Саму, верно, на том свете черти ждут не дождутся.
Встал, поклонился, пошел дальше, к девичьим светлицам.
Но прежде, конечно, еще раз повернул направо – к мертвому телу и двери в сад.
Над убитой Маркел встал на четвереньки. Держа подсвечник, нагнулся чуть не самым носом в пол, будто принюхивался, и стал совсем похож на собаку.
Времени приглядеться теперь было много, и ярыга заметил то, что пропустил в прошлый раз.
Во-первых, нашел лежащую близ трупа веревочку, лазоревого цвета, витую. Была она завязана узелком, а посередке оборвана. Кто-то, возможно, носил снурок на запястье, да обронил. Конечно, веревочку могли потерять и в иное время, без связи с душегубством, а все ж Маркел ее прибрал.
Вторая находка была того интересней. Осматривая голову покойницы (не без страха – очень уж жутко пялились на дерзеца пучёные глаза), Маркел приметил на виске надорванный лоскуток кожи. Не сразу, но догадался: это убийца дернул кокошник, а тот зацепился за волоса. И в подтверждение угадки, тут же, увидел на полу, близко, малое блестящее зернышко. Похоже, повредилось что-то от рывка в кокошнике – стал осыпаться. Поодаль, шагах в трех, мерцал еще камешек. Юнош на карачках переполз туда, ближе к выходу. Других жемчужинок до самой двери не обнаружил, толкнул створку, переполз на крылечко. Подсвечник за ненадобой отставил, наоборот прикрыл глаза от яркого солнца.
Поползал по земле еще малое время. Ага, опять белый шарик. Что странно – не на пути к тыну, куда бы бежать татю с добычей, а с противоположной стороны. Там ничего нет, только стена дома да колодец.
Хмуря пятнистый лоб, Маркел приблизился к срубу. Заглянул.
Внизу маслянисто чернела вода – близко, аршинах в четырех или пяти. В низинах Белого Города глубоких колодцев не копают. Московский край лесной, болотный, до подземных ключей рукой подать.
Где-то тут должен быть багор – подцеплять бадейку, если сорвется с вервья или если что уронят.
Длинная палка с крюком лежала здесь же, в траве. Юнош сунул ее в сырую яму, достиг недальнего дна, начал шуровать и скоро что-то подцепил.
Ах! По дощатым стенкам запрыгали световые зайчики. На крюке, покачиваясь, висело дивное диво, волшебно-переливчатая корона, какими в сказке увенчивают царевен!
Не веря такой скорой удаче, Маркел бережно взял кокошник. Так и есть: с одного края сканная нитка порвалась и несколько самых мелких жемчужин выпали, а еще прицепился клочок светлых мокрых волос.
Оглянувшись на дом (не смотрят ли), ярыжка сунул драгоценную вещь за пазуху. Шутка ли – семьдесят пять рублей! Однако же выкинули…
– Диковинная татьба, – бормотал Маркел, возвращаясь к дому. – Диковинная…
Он хотел побеседовать с княжнами по старшинству, начав с Хариты Борисовны, но перед дверью княжны замялся – постучать, нет? Государеву человеку, которому грамота дала большую власть, стучать вроде не к лицу, а как впереться невежею к деве высокого рода?
С той стороны донеслось: ууу – туммм, ууу – туммм… Всё колотится, сердешная.
Ярыге стало робко. К девичьим слезам он не привык, вблизи их никогда не видывал.
Какой с Харитой разговор, коли она припадочная? Ну ее.
Малодушно попятился, решив оставить самую трудную собеседовательницу на после.
Лучше для почина говорить с самой кроткой из дев – Марфой Борисовной. С нею, тихой и богомольной, выйдет легче.
Дверь в соседнюю светлицу была приоткрыта, оттуда неслись звуки, непонятные, однако совсем не богомольные.
Кто-то там что-то прошипел, потом кто-то вскрикнул. Опять свистящий, невнятный шепот. Опять вскрик.
Маркел заглянул в щель.
Внутри были несчастная невеста и девка-горничная – на коленях перед ней, с положенными на лавку руками.
– Сколько раз тебе, сучьей стерве, говорено – чулки сторожко стирать? – цедила Марфа Борисовна сквозь ощеренные зубы.
И четками горничной по костяшкам пальцев, с размаху. Этак и покойный Гервасий не лупцевал.
– Ой!
– Говорила я тебе: дырку не простирай? Говорила?
Снова удар.
– Ой!
Вот тебе и кроткая дева…
Стукнул в дверь.
– Княжна! К тебе я, приказный человек Маркелов!
Стало тихо.
– Входи, сударь, – тоненько, жалостно отозвалась княжна.
В переход, сопя носом, выскользнула служанка. Маркел схватил ее за локоть, шепнул:
– Ты куда, Евдошка?
– К себе, в чулан… Боярышне чулок штопать.
Глаза у девки были слезные, голос дрожал.
– Будь там, жди. Скоро приду.
Княжна сидела на той же лавке, где только что казнила Евдошку, понурая и хрупкая. Белыми ручками перебирала четки, лицо всё в слезах (и когда только успела замокриться?).
– Батюшка велел во всем тебя слушаться, отвечать без лукавства. А я, сударь, и знать не знаю, что за лукавство такое. Я дева простая, глупая, уж не взыщи.
И глаза такие беззащитные, доверчивые.
Все, что ль, они такие, Евины дочери, мысленно подивился Маркел. На людях овечки, а сами – волчицы лютозубые?
Не было у него никакого навыка разговаривать с благородными девами.
– С сестрой-покойницей вы каковы были? – спросил он, вспомнив слова княгини, что Лукерья была злыдня и ладила только с Харитой. – Чай ссорились?
Эх, не надо было так, в лоб-то. Спохватился, когда уже выскочило.
– С Лушенькой? – поразилась Марфа Борисовна. – Что ты, сударь! Мы же с ней от одной матушки. Вместе произросли, вместе сиротствовали под мачехой. Лушенька на год меня старше. Всегда защитит, всегда полакомит. Как я теперь без нее жить буду, без моей отрадушки?
И залилась слезьми, и затрепетала плечьми, и от великого того рыдания говорить более не могла.
Маркел засомневался. Невозможно так горевать из притворства. Кажется, княжна истинно убивается. Иль нет? Бес ее разберет.
– Будет тебе, будет, – сменил он грозный глас на ласковый. Еще и по голове ее погладил, утешительно.
Опять только навредил. От доброго слова Марфа Борисовна расплакалась еще пуще, совсем сомлела. Зубки у ней застучали, из горла поднялось икание. Бледные губки пролепетали: