Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом Ламотт Энн

— Может, я сошла с ума? — вопросила она. — Может, я ничего не понимаю? Я что, единственная тут думаю, что это полный бред? Там же нет ни одного нормального персонажа, таких людей вообще не бывает! И ни в одном образе нет смысла... — она говорила и говорила, а мы все смотрели на нее в оцепенении, как змея, заслышав дудочку. В словах этой девушки было много правды.

Замолкнув, она отчаянно вперилась в меня взглядом, будто призывая в свидетели. Я тоже смотрела на нее и думала, что делать. Стояла мертвая тишина.

— Вы думаете, ему вообще не нужно писать? — спросила я.

— Я думаю, не надо с ним так миндальничать. Он ничему не научится, если не говорить правду.

— То, что вы называете правдой, — просто ваше личное мнение.

Бедный автор рассказа сидел и разглядывал потолок, как будто искал глазами зудящего комара. Остальные студенты смотрели на меня нервно и выжидающе. Отчасти я понимала чувства той девушки. Нужно было собрать в кулак всю свою храбрость, чтобы высказаться так откровенно. Но другая часть меня мечтала отломать у стола ножку и угрожающе помахать ею. Да, та девушка писала лучше, чем автор рассказа. Фактически все в аудитории писали лучше, чем он. Я постаралась ровно дышать и не забывать, что нужно молодым, еще не публиковавшимся писателям и для чего они приходят на такие семинары. Им нужно внимание.

Им нужны предельно честные отзывы, но только без оскорблений и пренебрежения. Поэтому я подчеркнула, что автор пошел сложным путем и не побоялся рискнуть. Я сказала, что лучше метить как можно выше и учиться методом проб и ошибок и что в старости никто не восклицает: «Господи! Как я рад, что так мало рисковал! Какое счастье: я ни на что никогда не замахивался!» Я велела автору дерзать, переписать рассказ еще раз, а потом попробовать что-то новое.

Девушке я при всех сказала, что она смелая. Позже она подошла ко мне и спросила:

— Вы думаете, я чудовище, да?

Я ответила, что считаю ее поступок очень честным, а честность всегда похвальна. Но затем объяснила, что не обязательно размахивать мечом истины направо и налево. Можно просто указать.

Много позже мне попалось стихотворение Билла Холма[64], которое я бы хотела отправить тому юноше. К сожалению, у меня не осталось его адреса. Стихи называются «Осень в Уотертоне, Альберта»:

  • Ветер рвет листья с ясеня
  • За месяц до срока.
  • Утихни; жестокость твоя
  • всего лишь рождает музыку:
  • творит красоту распада,
  • поэзию краха.

Имейте в виду: писательские посиделки могут быть довольно суровыми. Готовы ли вы к жесткой критике в адрес ваших текстов — да и нужна ли она вам? Но если вы чувствуете потребность в обратной связи, поощрении, дружеском подталкивании и обществе других молодых авторов, попробуйте собрать свой творческий кружок.

Я знаю студентов, которые встретились у меня на семинаре, а потом стали собираться группами по трое-четверо каждый второй четверг, или в последнее воскресенье месяца, или в любой другой день, и так уже несколько лет. Назначенная встреча — хороший стимул дописать очередной текст. Кроме того, у нашего ремесла есть издержки, например тяжелые дни, когда чувствуешь себя абсолютно одиноким. Хуже того, ощущаешь, что весь мир при деле, а ты — на отшибе. Но если встретиться и поговорить с другими пишущими людьми, вспоминаешь, что это ощущение — просто часть рабочего процесса. Оно неизбежно.

Разговоры о работе часто вызывают у писателей нервное расстройство. Никто толком не знает, как именно у нас все происходит, — в том числе и мы сами. Очень помогает, если есть честный и великодушный человек, которому можно позвонить и отвести душу, которому вы доверяете, который не станет язвить. Когда всерьез скрутит творческий кризис, не хочется даже думать про шуточки вроде «астрологи объявили неделю неудач длиной лет в семь». И если лезут с советами, становится только хуже. Нужны только терпение и ободрение. Надо почувствовать, что в тебя верят, что на тебе еще не поставили крест. Именно это может обеспечить писательский кружок.

Как его основать? Можно пойти на писательский семинар, наметить людей, чьи тексты вам особенно понравятся и с кем будет приятно общаться, и спросить, не хотят ли они собираться раз в месяц, чтобы читать и обсуждать друг друга, немножко сплетничать и вообще говорить о литературе. А что, если они откажутся? Что ж, тогда у вас два пути. Либо звоните Джеку Кеворкяну[65] и записывайтесь на эвтаназию, либо повторяйте попытки, пока не найдутся два-три человека, готовых поддержать ваше начинание.

Некоторые студенты вешают листовки на информационных стендах в университете и объявляют о создании группы для начинающих писателей или авторов с готовыми текстами, мечтающих о публикации. У большинства в итоге сложились вполне рабочие сообщества, которые дали им дружескую поддержку и радость общения. Мои приятели, увлекающиеся эзотерикой, считают, что на их запрос ответила сама Вселенная. Мне эта мысль очень нравится: так и представляю, как они отправляют заявку — «просим предоставить нам группу для совместных занятий творчеством», — а Вселенная листает каталог и подбирает кандидатов. Кстати, у всех из них образовались замечательно продуктивные группы. Так что кто его знает...

На мой семинар ходили три женщины и мужчина, которые работают вместе уже четыре года. Я часто вижу их в книжных магазинах или кафе: они сидят за столиком, попивают кофе или вино и читают друг другу свои тексты. Потом обмениваются мнениями, критикуют и хвалят, задают вопросы и решают, что делать дальше. Они не правят друг другу рукописи — об этом поговорим в следующей главе, — но устраивают совместные читки и обеспечивают моральную поддержку.

Иногда они заглядывают на мои занятия, как выпускники на баскетбольные тренировки к первокурсникам. Обычно их визиты кончаются вдохновляющими беседами о том, как здорово ходить в творческую группу, как это помогает в работе, как они все привязались друг к другу. Раньше это были четыре одиноких, нервных и немного угрюмых человека, которые мечтали писать. Теперь они стали своего рода семьей — мы ведь часто находим или назначаем себе братьев по духу. Они очень нежно относятся друг к другу. Это уже не те мажоры-интеллектуалы, что когда-то сидели на моем семинаре. Ведь когда помогаешь другим, сердце становится больше, а большое сердце — всегда очень ранимое, оно не защищается, не прячет себя от мира. Оно открыто, как родничок на голове младенца; видно, как внутри пульсирует душа. Вот и в них четверых теперь виден этот пульс.

Все четверо стали прекрасными писателями, однако публикации добилась только одна из женщин, причем вышла у нее всего-навсего статья. Но знаете что? Они обожают друг друга; столько лет спустя они с нетерпением ждут каждой новой встречи. Они не просто отточили мастерство, они выросли душой благодаря совместной работе. Почти всегда, если кто-то один на грани срыва и готов все бросить, другой в это время переживает взлет и готов помочь. Пока они держатся на плаву, никто еще не махнул на писательство рукой. Впрочем, на прошлой неделе мне позвонила одна из их группы — та самая женщина, у которой вышла статья, — и сказала, что, пожалуй, сдается. Издатели до сих пор не взяли у нее ничего нового. Каким-то потусторонним голосом она заявила, что теперь можно снова начать пить, хоть она и завязала семь лет назад, и предложила мне присоединиться, ведь я тоже уже семь лет как не пью. Она собиралась заехать за мной и Сэмом, а потом ездить по городу, пока мы не найдем бар, где присматривают за детьми посетителей.

Я сочувственно похмыкала и напомнила, что у нее уже бывали такие черные полосы. Пиши понемножку, шептала я. Пиши «мусорные» черновики, ничего страшного. Она заскулила в трубку. Я спросила, не поможет ли кто-то из их группы. «Нет, — сказала она. — Я не стану им звонить, у них все хорошо, была очень удачная неделя, и наверняка они на выходных соберутся без меня, будут смеяться за моей спиной и рассказывать про меня всякие дурацкие истории».

Я велела ей записать все свои переживания. Одиночество и паранойя могут быть прекрасным творческим материалом.

Она сказала, что у нее нет паранойи. Просто ей кажется, что друзья собираются без нее и злословят.

В эту самую минуту ей позвонили на другой номер. Оказалось, что это участник их группы, который тоже впал в депрессию.

Моя собеседница извинилась и обещала перезвонить позже, но так и не объявилась до конца дня. В итоге я набрала ее номер сама — опасалась, что она сидит где-нибудь у себя в гараже в машине с включенным двигателем и слушает старые записи Лесли Гор[66]. Но тут выяснилось, что звонивший ей друг действительно в тяжелейшей депрессии, его положили в больницу и у него — прекрасного писателя с удивительным чувством юмора — было очень тяжелое, беспросветное детство. Она долго с ним говорила, объясняла, как твердо верит в него и его талант, а потом, повесив трубку, засела за собственную книгу. Дело пошло так хорошо, что она писала до тех пор, пока я не позвонила и не оторвала ее от работы.

Читатель для черновиков

Когда-то давно в New Yorker промелькнула такая карикатура: двое мужчин сидят на диванчике во время оживленного фуршета и разговаривают. Один из них бородат и выглядит как типичный писатель. Другой похож на нормального человека. Писатель говорит: «Мы с издательством никак не найдем общий язык. Я хочу шестизначный аванс, а они отказываются читать рукопись!»

Может, я и не всегда права, но тут ставлю что угодно: он не показывает свои тексты другим писателям, прежде чем нести в издательство. Вероятно, считает себя выше этого.

Всякий раз, когда я выступаю на писательском симпозиуме и упоминаю о том, как полезно выносить на обсуждение свои наброски, ко мне обязательно подходит какой-нибудь именитый писатель постарше меня и говорит, что никогда в жизни не стал бы показывать кому-то свой текст, пока он не закончен. Это очень плохой совет, и я не должна больше врать студентам, что это им поможет. В таких случаях я просто улыбаюсь загадочно, как гейша, и всем видом выражаю полное понимание. А потом снова говорю ученикам, чтобы постарались найти кого-то, кто согласится прочесть их текст и сможет высказать дельные замечания. Вряд ли он скажет, чего именно не хватает в вашей истории или что в ней не так, но чаще всего удел писателя — ошибаться и блуждать. Любую историю можно рассказать по-разному, и человеку со стороны проще понять, удалось ли вам нащупать подходящий способ.

Я не предлагаю вам искать еще одного писателя, вместе садиться за стол и сочинять на пару, как два детсадовца за аппликациями.

И не нужно умиляться над чужим текстом, будто это ваш ребенок впервые нацарапал свое имя. Но, вероятнее всего, в мире найдется кто-то — ваш супруг или близкий друг, например, — кто прочтет текст и честно выскажет мнение, объяснит, что получилось, а что нет, что можно выбросить, а что стоит развить и добавить, чтобы текст заиграл новым красками.

В самом первом рассказе Дональда Бартельма[67], который я прочла, было сказано, что правда — яблоко, его трудно бросить и трудно поймать. Я знаю, как это болезненно: долго работаешь над чем-то, вроде бы доводишь до ума, даешь кому-то прочесть в надежде на одобрение — а слышишь, что пока сыровато, надо подумать еще. Поневоле задумаешься: нужен ли тебе такой друг, или муж, или родственник! Пожалуй, простительно в первую минуту решить, что не нужен. Но потом обычно остываешь и осознаешь, какое это чудо: у тебя есть человек, чьи вкусы внушают доверие (он же любит тебя и твою писанину!), который скажет тебе правду и наставит на путь истинный или поможет на него вернуться, когда оступишься.

Я всегда прошу двух-трех друзей прочесть мой текст, прежде чем слать его редактору или издателю. Попробовав что-то на живых людях, чувствуешь себя спокойней и уверенней. Эти двое или трое — как повитухи: у меня внутри живут образы, истории, картинки, воспоминания; только я могу их породить. Чисто теоретически я справилась бы и сама, но лучше бы кто-то помог им появиться на свет. У меня есть подруги, которые рожали без наркоза и даже без местной анестезии и считают, что только так можно прочувствовать великое таинство родов. Но по мне обезболивание — одно из величайших достояний западной цивилизации наряду с вакциной от полиомиелита и отделом готовых салатов в супермаркетах. Конечно, все зависит от конкретного человека. Что работает для меня, может не сработать для вас.

Но отклик близких людей, которым я доверяю, добавляет веры в себя или хотя бы дает стимул работать лучше. Представьте, что собираетесь в гости и среди близких есть кто-то, кто посмотрит и скажет, что вы прекрасно выглядите или, наоборот, что платье совсем капельку вас полнит, а от красного цвета как будто сыпь на лице. Конечно, на секунду вы расстроитесь, но потом порадуетесь, что узнали это еще дома и есть время переодеться.

У одного из лучших известных мне авторов есть жена; она читает все его тексты и говорит, что ей понравилось, а что не очень и почему. Она практически его соавтор. Еще двое знакомых писателей вычитывают друг друга. Из моей пары читателей один тоже пишет; это мой близкий друг и по совместительству — один из самых тяжелых нервнобольных в нашей галактике. Вторая работает в библиотеке и проглатывает по две-три книги в неделю, но сама в жизни не написала ни единого слова. Обычно я сижу над текстом, пока не почувствую, что он готов, а потом отсылаю его кому-то из них двоих. Об этом мы договариваемся заранее.

Я всегда шлю рукописи экспресс-почтой, потому что сил не хватает ждать доставки. Весь следующий день я не нахожу себе места, мечусь по дому, нервно (и много) ем и просто схожу с ума, если не получаю вердикта до полудня. Сперва я думаю, что все ужасно, но они стесняются мне это сказать. Потом начинаю припоминать их недостатки, злюсь, мрачно думаю: ничего странного, что у них обоих так мало друзей. Наконец звонит телефон, и мне говорят что-то в духе: знаешь, очень сильная вещь, все здорово, только надо бы подправить пару моментов.

На этой стадии я благосклонно принимаю замечания — ведь у меня гора падает с плеч от слов, что «вещь сильная» и все получилось. Я бодро интересуюсь, что стоило бы подтянуть и доработать. И тут наступает скользкий момент. Мне говорят, например, что вся первая половина затянута и ее сложно было освоить, но на тридцать восьмой странице дело пошло и потом от книжки уже не оторваться. Все остальное глотается залпом — только концовка странная, и непонятно, действительно персонаж руководствовался именно такими побуждениями или лучше бы... хм... сесть и еще подумать, что было у него в голове.

Когда на меня обрушивают лавину советов и предложений, я редко думаю: какое счастье, что есть в мире люди, которые скажут правду в глаза и помогут достичь совершенства. Нет, в первый момент, конечно, язык так и чешется рявкнуть что-то вроде: сам ты дурак, и характер у тебя дурацкий, я с тобой больше не дружу.

Иногда я просто теряю дар речи и падаю духом, как будто мне заявили, что мой сын — избалованный урод и зануда и его надо сдать в приют. Критику воспринимать очень тяжело. Но потом мои друзья-мучители обычно предлагают вместе пройтись по всему тексту, строчка за строчкой, страница за страницей. Я сдавленным голосом говорю: спасибо, не надо, как-нибудь справлюсь сама. Однако чаще всего им удается меня убедить, мы берем рукопись и садимся у телефона. Если долго читать и обсуждать, друзья почти всегда находят места, где текст можно сделать сильнее, смешнее, правдоподобнее, интереснее — или хотя бы менее скучным. У них бывают и конкретные идеи насчет того, как поступить. Под конец я вздыхаю с облегчением и даже благодарностью.

Когда проверенный, разумный человек озвучивает свое мнение, начинаешь понимать, как действуют на читателя твои тексты. Тогда легче вносить окончательную правку. Если вы впервые в жизни собираетесь послать свое произведение в издательство, лучше не рисковать и не отправлять сырой текст. Для начала проверьте его на людях.

Книге всегда нужна правка, и вы должны как можно больше сделать своими силами. Иногда надо просто поработать над интонацией, а иногда приходится полностью поменять образ героя. Бывает, читателю нравится настроение, чувство, материал, но возникает впечатление, что текст совершенно не готов. Конечно, вас это огорчит и разочарует, но опять же лучше услышать это от друзей и близких, чем от редакторов и агентов.

Однажды Марианна Уильямсон[68] при мне сказала: когда распахиваешь душу навстречу Богу, обычно думаешь, что Господь войдет, осмотрится, решит, что душу надо слегка прибрать, подремонтировать, обставить как следует — а так ничего, жить можно. И вот несколько месяцев сидишь и радуешься, что у тебя теперь Бог в душе, и жизнь прекрасна. Потом смотришь в окно, а там — бульдозеры: оказывается, Господь решил, что у тебя все прогнило до основания. Придется снести и отстроить заново. Именно так бывает, когда дашь кому-нибудь почитать свой роман. Вроде человеку и понравилось, только все надо переделать — а может, и начать с нуля.

Где же мне найти такого читателя? — часто спрашивают студенты.

Да там же, где ищете людей для писательского кружка. Только в этом случае нужен один партнер, а не группа. Если ходите на семинар, присмотритесь к соученикам. Вероятно, есть человек, чьи тексты вам нравятся, да и по качеству близки к вашим. Пригласите его на кофе и посмотрите, комфортно ли будет общаться наедине. Это почти как свидание: сразу одолевают кошмарные воспоминания о седьмом-восьмом классе школы. Если вас отошьют, сначала заберитесь в машину, а потом уже впадайте в отчаяние, рвите на себе волосы и войте волком. Предварительно проверьте, не дошел ли тот человек за вами до машины. Впрочем, это не так важно: вы ведь больше не обязаны поддерживать с ним теплые отношения. Зачем вам эта неблагодарная скотина? Если расстроитесь всерьез, сходите к психотерапевту, а потом позовите на кофе кого-нибудь, кто располагает к себе больше, чем предыдущий хам.

Если вы точно знаете, что умному и приятному в общении человеку нравятся ваши тексты, спросите, не согласится ли он просмотреть главу из нового романа или рассказ. Может быть, он и сам пишет; тогда предложите прочесть его наброски. Откажется — ведите себя корректно и дружелюбно, чтобы окончательно не упасть в его глазах. Потом можете хоть поселиться на стоянке у дома психотерапевта, пока не наберетесь сил поискать кого-то еще.

Второй популярный вопрос от студентов: а вдруг я найду человека, который согласится читать мои тексты, я в ответ соглашусь читать его, а он возьмет и скажет, что у меня все плохо? Может быть, даже вежливо, тактично — но ведь эффект все равно будет ужасный. Да, вы почувствуете себя преданным и отвергнутым.

Ведь вы написали такую умную, прекрасную вещь, обнажили душу и сердце, а он говорит, что это все гроша ломаного не стоит. Очень извиняется, очень сожалеет, но говорит.

Не верьте таким извинениям. Если человек разнес ваш текст в пух и прах и смешал вас с грязью — скорее всего, он получил от этого садистское удовольствие. Не общайтесь больше с ним, даже если это ваш супруг. Не позволяйте унижать себя. Допустим, вы впервые в жизни написали большой текст и пытаетесь понять, можно ли надеяться на публикацию. Даже если нельзя, пусть вам скажут об этом мягко, но без снисходительных ноток. Пусть после разговора у вас сохранится желание работать — может, не над этим конкретным текстом, но хотя бы писать вообще. Человек, который желает добра, обычно советует показать текст еще кому-нибудь и узнать другие мнения. Если вам безапелляционно заявят «нет, бросай» — лучше бросьте сказавшего. Вы бы стали терпеть, если бы таким тоном обратились к вашему ребенку? Если бы ему сказали, например, что он плохо рисует и нечего даже браться за карандаш или что его стихи отвратительны? Конечно, не стали бы. Вы бы тут же поставили обидчика на место. Зачем же терпеть, если так поступят с вами, зачем продолжать общение со всякими злобными типами? Не тратьте на них время и нервы.

Боюсь, Иисус напивается на сон грядущий, когда слышит от меня что-то подобное. Но за месяц до смерти моя подруга Пэмми сказала кое-что, и это сильно изменило мою жизнь.

Мы ходили по магазинам и подбирали мне платье — надеть на свидание с моим тогдашним кавалером. То есть я ходила, а Пэмми ездила в инвалидной коляске; на голове у нее был кудрявый парик, а в глазах читалось, что ей море по колено. Я примерила короткое сиреневое платье; вообще это не мой стиль, обычно я ношу что-то мешковатое на пару размеров больше, чем надо. Мне не раз говорили, что я одеваюсь как Джон Гудмен[69]. Но то платье сидело как влитое, и я вышла из кабинки показаться Пэмми. Я стояла перед ней довольная, но смущенная, и наконец спросила:

— У меня в нем бедра не очень широкие?

Пэмми задумчиво ответила:

— Энни, тебе не кажется, что жизнь слишком коротка для такой фигни?

Мне кажется, что жизнь и правда слишком коротка. Когда можно писать — надо писать, а не бояться, что выйдет плохо. Не нужно тратить время на людей, которые не находят для вас доброты и уважения, вокруг которых надо ходить на цыпочках, затаив дыхание. Нельзя вздохнуть полной грудью, если живете затаясь.

А писать — значит дышать полной грудью, впитывать в себя образы, мысли, запахи. Они должны вливаться в вас потоком. Для этого нужно бороться с пустотой, а писатели очень часто не справляются с ней без помощи и поддержки друзей и близких.

На моих семинарах всегда бывает пара зеленых новичков; им жизненно необходимы люди, которые прочтут их пробы пера, причем с интересом и уважением. Новичок обычно пытается всю свою жизнь втиснуть в десять страниц и неизменно пишет о себе, даже если делает главную героиню цирковой наездницей, у которой слезливая мать-алкоголичка. Но постепенно он осваивает правила игры, главное — не дать ему сломаться в процессе.

Посмотрите вокруг, и вы наверняка найдете нужного человека. Почти у всех моих знакомых писателей есть такой друг-критик.

Вы сами почувствуете, когда встретите своего идеального читателя; это почти как найти спутника жизни, свою вторую половинку. Постепенно начинаешь понимать, что именно этого человека ждал всю жизнь и теперь наконец все будет так, как задумано.

Письма

Когда не знаешь, чем заняться, в голову не приходит ни единой мысли, зато одолевают скука, отчаяние и презрение к себе, но при этом никак не получается оставить текст в покое и подождать лучших времен, можно попробовать такой прием. Расскажите часть истории — например, жизнь одного из персонажей — в форме письма. Не исключено, что вольный слог поможет сбросить иго перфекционизма.

Адресуйте письмо своим детям, если они есть, или племянникам, или кому-то из друзей. Надпишите почтовый адрес, обратитесь к человеку по имени — все как положено. Объясните, что хотели бы рассказать одну историю — поделиться, облегчить душу, потому что дело очень важное.

Самые удачные тексты, что рождались на моих семинарах, писали люди, которые хотели рассказать детям про свою юность или ранние годы самих детей. Какой была жизнь до того, как дети родились, какой стала после? В каком доме сначала жила их семья — например, у подножия холма рядом с белой церквушкой. Или их отец служил миротворцем в дикой африканской деревне, а дедушка плавал на китобойном судне в 1940-х. Помню, на занятия ходил мужчина, который вырос в очень суровой семье баптистов. Они даже устраивали ритуальные омовения ног. Так он написал своим потомкам письмо на двести страниц: про его детство на Юге и как он оттуда сбежал, а потом попал к китобоям на Аляске и там обрел Бога, а однажды в порту наткнулся на собственную мать. Одна женщина написала рассказ в форме письма дочери — про жизнь американки китайского происхождения, которая поехала работать медсестрой в Сан-Паулу. Там было все, что она помнила, что довелось увидеть, услышать, почувствовать, пережить. Часть рассказа она прочла вслух на занятиях. Текст был очень хорош: задушевный, местами смешной, местами очень грустный. Слушатели плакали. Потом эта женщина написала роман, и в основу сюжета легло то самое письмо.

Как-то мне предложили написать в один журнал статью про «Гигантов»[70] — а я болею за них всю жизнь, сколько себя помню.

Но груз ответственности перед редакцией вдруг парализовал мой мозг. Единственное, что всплыло в памяти, — как я однажды зашла на кухню в маленьком кофейно-коричневом доме, где выросла, а мама и старший брат склонились над радиоприемником и слушали трансляцию игры «Гигантов». Они слушали так внимательно и напряженно, будто это был не матч, а первая сводка о нападении на Перл-Харбор. Меня потянуло рассказать Сэму про то, каково быть заядлой болельщицей: обидно, если эта часть моей жизни пройдет мимо него! Но в голове, как назло, застрял тот единственный эпизод, и все. Поэтому я принялась расспрашивать других болельщиков, и постепенно память стала возвращаться. Огромное залитое светом зеленое поле на стадионе Кэндлстик-Парк, настоящая волшебная страна! Мы шли туда, как в Изумрудный город. Помню, как я волновалась: ведь поле такое большое, на нем бы двадцать игроков разместить, а их только три!

«Дорогой Сэм, — начала я письмо, — хочу рассказать тебе, как я обожала «Гигантов из Сан-Франциско», когда была маленькая». Вместо сурового и скептического редактора, заглядывающего через плечо, я представила сына: как он когда-нибудь найдет письмо, сядет читать и порадуется, что я все это записала. Оказалось, я помню так много: странный красный цвет земли на дорожках; грохот бит на тренировках — будто на стрельбище; чувство, что ты часть единого организма, в котором бьется общий пульс. Я обзвонила друзей, и мы сравнили впечатления: каково было ощущать, будто ты участник огромной битвы, где побеждают и проигрывают, где есть триумфаторы и посрамленные (и в кои-то веки посрамленный — не ты). Все это я изложила в письме Сэму. Я нашла людей, которые помнили невероятно высокие подачи Хуана Маришаля, помнили Вилли Маккови — лучшего питчера всех времен и народов, и Гэйлорда Перри с его хитро закрученными мячами: как он вечно орал, и потел, и дрался, и был похож на мужлана-фермера из Джорджии, весь в красной грязи. А еще я вспомнила, как впервые увидела Вилли Мейса в центре поля — казалось, туда сошел Бог. Мне тогда было пять лет. Кто-то из собеседников упомянул Тито Фуэнтеса, и он как живой встал у меня перед глазами. Я была влюблена в Тито, и мечтала выйти за него замуж, и обожала скандировать «Ти-и-ито! Ти-и-ито!» вместе со всеми трибунами, и чувствовала себя героиней «Вестсайдской истории»[71].

Понемногу, воскрешая для Сэма все эти детали, я заново осознала, в чем высший смысл бейсбола: благодаря ему мы становимся собой. Мы — стадные животные, общительные и жизнерадостные по своей природе. Но возраст, воспитание и житейские тяготы разводят нас по отдельным ячейкам, где каждый сам выкручивается как может. И только спорт, если мы его любим, позволяет снова слиться с людьми, вернуться к животворному единству.

Это все я изложила в письме к сыну, понемногу вплетая туда факты, детали, обрывки воспоминаний. Письмо проявилось, как фотография, а потом вышел и текст статьи. Он получился яркий, живой, полный звуков, и запахов, и надежды — ведь бейсбол, как сама жизнь, движим надеждой. Иначе его бы не существовало. А еще текст был полон мной — про запас, для Сэма и его будущих детей.

Творческий кризис

Мало что вызывает столько уныния и тревоги, как пресловутый творческий кризис — фаза бесплодия и омертвения, когда перед вами лежит пустая страница, а вы смотрите на нее как зомби и чувствуете: мозг застывает, словно желе, а весь талант вытекает из тела куда-то в носок. Или берете заметки, которые недавно нацарапали на карточке или подвернувшейся папке, и видите: их как будто писал выживший из ума маньяк. При этом у вашего лучшего друга тексты расходятся как горячие пирожки: сценарии, рассказы, что-то для детей, а теперь он засел даже за роман, более того — уже почти закончил! И слова из него прут и прут, лезут и лезут, как в старой сказке: «Горшочек, не вари!»

Творческий кризис у вас обязательно будет. Вы станете перечитывать жалкие обрывки, написанные в последнее время, и с убийственной ясностью поймете: полный отстой. Стадия маниакальной производительности может резко оборваться, и окажется, что вы, как Хитрый Койот Вилли[72], сорвались с утеса, висите над пропастью и вот-вот вам придется посмотреть вниз.

Или же вы вообще сто лет ничего не писали. Страх, что больше никогда ничего не удастся создать, нападет именно в тот момент, когда вы совсем собьетесь с пути и ваши силы и вера в себя будут на нуле. Вам покажется, что написать роман — как обрушить гору при помощи бормашины. Затея выглядит безнадежной, по меньшей мере сомнительной. Вам не хватает воображения или самодисциплины даже на то, чтобы писать внятно; о том, чтобы писать интересно, и вовсе можно забыть. Каждая идея, фраза, образ уже где-то были; за душой не осталось ничего нового. Вы так свыклись, так сжились со своим текстом, что каждое слово выглядит поношенным и истертым. Писатель — как пылесос: втягивает все, что видит, слышит, читает; все, что чувствует и выражает он сам и что видят, слышат, чувствуют те, кто в зоне досягаемости.

Мы пересмешники, мы попугаи — мы писатели. Но когда знаешь природу и источник творчества, оно лишается волшебства. Материал кажется заурядным и обыденным; зачем говорить о том, что и без того очевидно. Чувствуешь себя так, будто пытаешься выдать растворимую лапшу за домашний обед.

Все мы проходим эту фазу. Да, кажется, что настал конец света; что ты — цыпленок, которого шарахнуло водородной бомбой. Вообще «творческий кризис» — по-моему, неудачное выражение, очень неточное. Если он все же творческий, почему же кризис? Ты ведь творишь. Это как если жена выгонит мужа на улицу и запрется в доме, а муж станет говорить, что у них проблемы с дверью.

Может, точнее было бы назвать эту беду «застоем»? Но само слово предполагает, что есть чему застаиваться. А проблема как раз в том, что ты пуст. Я уже говорила: пустота бывает губительна для писателя, как стыд и бессильная злоба, которые ее сопровождают. Сперва писательские боги посылают много хороших дней: хватит написать одну книгу и, может быть, даже начать вторую. Но за ними приходят недели пустоты, когда молишь о пощаде, о милости, но писательские боги как будто отвечают: «Хватит! Не донимай нас больше! Мы что, мало тебе дали? Нам хватает своих проблем».

К сожалению, нас редко учат принятию и смирению. Нас учат решать проблемы, а не выносить их, исправлять недостатки, менять то, что не устраивает. Но если научиться принимать реальность как есть — ну да, сейчас неплодотворный период, — можно вздохнуть свободно и начать снова наполняться. Когда у моих студентов наступают бесплодные времена, я советую писать каждый день одну страницу чего-нибудь. Триста слов; пусть это будет воспоминание, сон, поток сознания, злобная тирада о том, как они ненавидят писательскую работу, — хоть что-нибудь. Просто чтобы пальцы не распухли от артрита, просто потому, что ты когда-то заключил с собой договор: писать каждый день, как бы плохо тебе ни было. Всего триста слов — пусть будут.

Почти ежедневно я напоминаю себе слова одной женщины-врача, сказанные за полгода до смерти моей подруги Пэмми. Эта женщина всегда прямо и честно отвечала на любые вопросы. Набирая ее номер в тот вечер, я очень надеялась, что она даст позитивное истолкование кое-каким переменам, которые меня встревожили.

Не дала; зато сказала то, что перевернуло мою душу.

— Теперь не сводите с нее глаз. Она научит вас жить.

Я вспоминаю эту фразу, когда у меня ничего не получается. Надо жить так, будто скоро умрешь, потому что мы все там будем. Только помня о смерти, можно прочувствовать жизнь. Тот, кто сознает, что умирает, берет все от жизни — как ребенок. Каждый час у них спелый и круглый, будто яблоко. Поэтому я не таращусь уныло в монитор, не ломаю себя, не заставляю работать. Я говорю себе: «Хм! Допустим, завтра конец. Как проведем последний день жизни?» Иногда я решаю все утро читать Уоллеса Стивенса[73], или сходить на пляж, или заняться обычными повседневными делами. От этого я снова наполняюсь идеями, образами, наблюдениями, воспоминаниями, ароматами жизни. Возможно, в предсмертный день мне захотелось бы написать что-то, но я помнила бы и о других делах, которые тоже рвалась бы совершить. Но пусть бы они были простыми и пусть бы я остро сознавала и ощущала каждую секунду.

Когда только начинаешь, видишь массу причин сдаться и больше не писать. Вот почему так важно договориться с собой и обязательно заканчивать главы и рассказы, проходить весь путь целиком.

В голове всегда будут звучать голоса уныния и отчаяния. «Ты несешь какой-то бред», — скажут они и, возможно, не ошибутся. Может быть, ты пока просто тренируешься, набиваешь руку. Но ведь без этого не научишься, да и нет смысла бросать тренировки, пока не покажешь хоть какой-то результат.

Я чуть было не сломалась, когда дописывала свой самый свежий роман. Получив двадцать семь разгромных рецензий на предыдущую книгу, я слегка засомневалась в собственных способностях и в радостях авторства. Но в ходе кризиса я решила, что пока займусь новыми персонажами, а не самой книгой. И я каждый день проводила какое-то время за работой: просто переносила на бумагу воспоминания о своей семье, детстве и молодости. Еще я много гуляла, ходила на концерты и выставки, читала. Как можно больше времени проводила на свежем воздухе; ждала, чтобы мое подсознание приоткрыло дверь изнутри и поманило пальцем.

И вот свершилось. Если вы думаете, что это был светлый и благостный миг, я распрямилась, улыбнулась, отряхнула с рук прах дней и вернулась к работе, должна вас разочаровать. Гораздо больше это напоминало приступ дизентерии. Я сидела и спокойно занималась своими делами, как вдруг меня скрутило, потом прорвало, и я ринулась к столу, не в силах терпеть.

Отпустите бразды контроля над собственной жизнью. На самом деле все идет как надо вовсе не из-за наших усилий. Мы как те личинки, что барахтаются в воде на виду у глубоководной рыбы. Люди вроде меня это понимают, но все равно выдумывают себе законы и правила. Правила создают иллюзию власти, контроля над судьбой. А надо-то просто сказать себе: бог с ними, с правилами. Наслаждайся тем, что дано. Не обижай других личинок, угощайся водорослями, любуйся, как красиво извивается твое прозрачное тельце.

Все интересные истории давно витают где-то и ждут, что их расскажут по-новому, свежо и ярко. Марк Твен когда-то сказал: «Адам был счастливым человеком — когда ему в голову приходило что-нибудь смешное, он мог быть твердо уверен, что не повторяет чужих острот». Жизнь похожа на огромный завод по переработке вторсырья: думы и треволнения человечества снова и снова возникают во Вселенной. Но каждый из нас привносит что-то свое: уникальное мировосприятие; может быть, чувство юмора или внутреннюю страсть. Каждый выдает собственные смыслы. Если все человечество запоет одну и ту же песню, все равно выйдет несколько миллиардов разных версий. Кто-то станет импровизировать и выводить рулады, а другой будет репетировать, пока не достигнет совершенства, хоть на оперную сцену выходи. Выбирай что хочешь, только помни: в каждом из нас уже есть все, чтобы рассказать свою историю внятно и интересно. Нужна только своя голова на плечах, да еще память, фактура и то, что ты увидел и впитал за прожитые годы. Настоящий творческий процесс идет в подсознании, где сидит наш вечный ребенок и складывает все элементы гигантской мозаики. Когда он будет готов доверить тебе очередную главу, или сюжетный ход, или неожиданный поступок персонажа, — он это сделает.

А пока он работает — напиши свои триста слов и сходи погуляй на свежем воздухе. Если будешь набиваться в помощники, только помешаешь. Подсознание не может работать, когда кто-то дышит ему в затылок. Не нужно торопить его, пытать: «Ну когда же? Ты скоро? Уже все?» В ответ оно только скажет: «Замолкни и отойди».

Часть IV. Публикация, или Для чего мы пишем

Книга в подарок

Публикация не изменит вашу жизнь и не решит разом все проблемы. От того, что вас начнут издавать, вы не станете красивей телом или сильней духом. Вполне вероятно, вы даже не станете богаче. Путь к публикации долог и тернист, а радость проходит быстро. Скоро мы поговорим об этом подробнее, а пока обсудим, зачем еще люди пишут. Некоторые причины могут удивить и самих писателей, причем даже тех, кто не оставляет надежду прорваться к издателям. Творчество дает многочисленные, порой неожиданные награды, позволяет изменить жизнь, переосмыслить свое место в ней, по-новому оценить ее полноту и богатство. (Хм, кажется, в Калифорнии теперь нельзя употреблять слова «полнота» и «богатство». Следует говорить «избыточный вес» и «экономическое благополучие».)

Мне довелось написать две книги, которые замышлялись как подарок — прощальный подарок близким людям. Я уже немного рассказывала о том, как у отца внезапно обнаружили рак мозга и мне в руки сам собой упал печальный сюжет. В моей истории отец и трое не очень взрослых детей жили в крошечном городке среди стареющих хиппи, обеспеченных либералов, вольных художников и обычных людей (трудно сказать, кто тут имеется в виду). И вдруг у всего семейства земля ушла из-под ног: выяснилось, что отец смертельно болен, что он пройдет путь до логического завершения и умрет.

И я стала писать про нашу новую жизнь. Я делала заметки о том, как мои братья пытались помочь папе и друг другу и как все мы старались сохранить чувство юмора, способность находить смысл в жизни, остаться честными, не прятаться от правды. Я подробно описывала наших соседей и местные пейзажи; вот когда мне пригодились старые наброски и зарисовки. Но самое ценное было, конечно, то, что переживали у меня на глазах отец и братья.

Я записывала наши горькие шутки, моменты нежности, пыталась передать странное, зыбкое ощущение нашей новой реальности. Затем собрала весь материал и сделала из него серию отдельных, самодостаточных рассказов. Отец прочел их и порадовался, что наши боль, страх, горе переплавились в истории о торжестве любви и жизни. Он возвращал мне прочитанные страницы, вскидывал руку в победном жесте и улыбался. Этого мне хватало, чтобы не сломаться. В каком-то смысле я писала ему признание в любви. Отец так и не создал свою версию событий, но мне очень повезло: я успела закончить мой сборник рассказов, пока его мозг еще работал. Папа прочел все до конца. Он уходил, зная, что его история остается на Земле.

Был и еще один стимул: в те дни мне ужасно не хватало книг, где о раковых больных рассказывалось бы познавательно, но не трагично. Их очень мало. Вообще-то мне попалась всего одна — «Отголоски смертности» Вайолет Вайнгартен[74]. Это были дневниковые записи о химиотерапии; из них я взяла эпиграф к своим рассказам: «Жизнь коротка, но тебе повезло. На твой век дерьма хватит». Я перечла эту книгу, наверное, тысячу раз; я зачитывала отрывки братьям по телефону; потом пошла в библиотеку и спросила: «А у вас есть еще смешные книжки про рак?» На лице библиотекарши явно читалось: «Ага, вон там целый вагон, рядом с комедиями про паралич и лихорадку!» В общем, ничего не нашлось. И мне показалось, что книга о нас, о том, как мы старались не падать духом перед лицом полной катастрофы, могла бы помочь другим людям, в чью семью пришла болезнь.

Вот что я хотела сделать: рассказать нашу семейную историю.

Ведь у нас были прекрасные друзья, и благодаря их поддержке горе и страх перемежались, разбавлялись смехом и радостью. Отец счастливо прожил последние месяцы; могу даже сказать, что он умер счастливым. Да, это было чудовищно тяжелое время, но по-своему светлое.

Конечно, моя книга понравилась не всем; некоторые отзывы были разгромными. Один критик из Санта-Барбары даже написал, что мы со своим черным юмором — прямо какая-то семейка Аддамс[75], двинутая на эзотерике. Мой редактор прислал нам эту статью с комментарием: «Видимо, у них в Санта-Барбаре люди не умирают».

Пятнадцать лет спустя моей подруге Пэмми поставили диагноз «рак молочной железы». Я вела дневник о жизни маленького сына, которого Пэмми помогала растить, потому о ней упоминалось во многих заметках. И вдруг выяснилось, что она уже недолго будет рядом. Так что я начала перепечатывать рукописные заметки и отсылать их литагенту. Сэм рос; Пэмми слабела; я писала в бешеном темпе, чтобы Пэмми успела прочесть готовую книгу.

Мне опять повезло: я закончила текст за четыре месяца до ее смерти.

Это тоже было признание в любви — к Сэму, к Пэмми и ее дочке Ребекке. Пэмми знала, что, когда ее самой не будет, останется книга. А это своего рода бессмертие.

Опять же, когда я вела дневник про Сэма, мне думалось: может, он пригодится другим матерям-одиночкам. Когда родился сын, мне не удалось найти книг, которые правдиво и с юмором представляли бы детские болезни, проблемы одиноких матерей, да и просто родительские будни. Есть прекрасные пособия по уходу за детьми и их воспитанию, но они все очень серьезные и рациональные, к тому же умалчивают о темной стороне материнства. Делайте то, делайте это, и колики пройдут, малыш успокоится, жизнь войдет в свою колею. Но ведь это неправда. Завести ребенка — все равно что нарваться на плохих соседей в общежитии: как будто к тебе в комнату подселили похмельную Дженис Джоплин, страдающую от ПМС. В книгах по уходу за ребенком то и дело советуют включать тихую музыку или звуки природы: дескать, это успокаивает. Когда Сэм начинал плакать, я садилась рядом и запускала какую-нибудь запись с журчанием ночной реки, сверчками и лягушками. Ребенок смотрел так, будто хотел сказать: «Ты что, с ума сошла? Поставь мне еще акулью драку!» И переходил с плача на самый натуральный ор.

Как бы мне полегчало, если бы я прочла записки еще одной матери, где она честно признавалась: да, иногда хочется схватить этого чертова ребенка за ноги и зашвырнуть куда подальше! Вот я и села писать сама — чтобы сделать подарок другим женщинам, оказавшимся в похожей ситуации.

Еще мне бы очень помогла книга о том, что делать, если лучшей подруге поставили смертельный диагноз. Причем спокойная, реалистичная и с юмором. И я попыталась объединить эти две темы, написать сразу про Сэма и про Пэмми. Книга задумывалась как подарок им обоим и всем людям, которые узнали бы в них кого-то близкого.

Пару лет спустя, когда Пэмми уже умерла, у наших с ней друзей родился ребенок. Он был так тяжело болен, что прожил всего пять месяцев. Я начала бояться, не разношу ли смерть как заразу. Мы с Сэмом много времени проводили с этой парой и их маленьким сыном. Они прекрасно держались и очень многому меня научили. И тот умирающий малыш тоже так много заставил меня понять, что хотелось рассказать об этом другим людям.

Я решила сделать подарок родителям: книгу, в которой будет жить их ребенок. И все недолгие месяцы, что протянул Брайс, я делала заметки на карточках, не зная даже, использую ли их.

Я старалась анализировать собственную реакцию: как я ловлю себя на том, что замыкаюсь в надежде уберечься от боли, хотя куда надежнее открыть сердце нараспашку — ведь тогда сохранится связь с любовью, с самой жизнью. Я наблюдала, как Сэм смотрит на Брайса, и многое записывала на карточки. Мне было тревожно и даже совестно, что я столько пишу о боли и смерти, но заметок своих я не бросала.

Брайс умер в мае. Месяц или два спустя мне предложили записать трехминутную зарисовку для одной радиопередачи; тему разрешили брать любую. Я пошла к родителям Брайса и спросила, можно ли рассказать про их сына. Они не возражали, даже наоборот. И вот я обложилась карточками, мысленно взяла рамку пять на восемь и начала.

В прошлом месяце Сэм впервые увидел смерть. У моих друзей умер маленький ребенок, и мы целое утро провели с ними у гроба. Их сыну было всего пять месяцев, и весил он три с половиной килограмма — меньше, чем когда родился. На него надели белую крестильную рубашку и уложили в большую корзину, осыпав лепестками роз. Он и сам был белый, как роза. Его мать буддистка, а отец — христианин, поэтому везде были цветы, фигурки Будды, портреты далай-ламы и распятия. Брайс был похож на маленького расстроенного ангела из какой-то снежной страны. Мы не могли отвести от него глаз — даже Сэм. Он был похож на Бога.

— Ты что, с ума сошла? — спрашивали мои родственники, когда я им рассказывала про Брайса. — Зачем ты потащила туда Сэма?

Судя по тону, подразумевалось продолжение в духе: «Ну и куда ты потащишь его в следующий раз? Смотреть операцию на мозге?»

Сама не знаю, почему мне показалось правильным пойти туда с ребенком. Возможно, потому, что мне с раннего детства внушали страх перед болезнью и смертью (особенно ранней — и, как ни странно, перед старостью). По-моему, это сильно осложнило мне жизнь. Как любая мать, я хочу, чтоб сыну жилось легче.

Многие мои друзья умерли от рака и СПИДа. Но Брайс был первым покойником, которого увидел Сэм. По-моему, сын его не испугался. Вероятно, дело в том, что мертвый Брайс был очень красив. Он вообще покойник со стажем — можно сказать, профессионал. Он уже один раз умер при рождении; его вернули к жизни семь минут спустя, но, как выяснилось, слишком поздно. Он чересчур долго пробыл мертвым. Его темно-серые глазенки всегда оставались открытыми, он никогда не плакал, не улыбался и, кажется, даже не мигал.

Друзья его мамы, буддисты, называли его «Облачный мальчик». Это потому, что он завис на полдороге между небом и землей. Друзья его папы, христиане, много помогали по хозяйству. Все по очереди носили его на руках и баюкали. Мы с Сэмом часто читали ему сказки, в основном доктора Сьюза.

— Брайс хороший, — однажды заявил Сэм его родителям. Они привезли ребенка домой, когда ему было три недели, хоть и не представляли, что с ним делать. Просто не хотели, чтобы он умер в больнице. Решили: пусть хоть будет дома с ними и с их друзьями. Я очень рада, что видела и пережила все это. Некоторые считали, что Брайса надо было оставить в больнице и что его родители ненормальные, раз этого не понимают. Другим — мне в том числе — чудилась в ребенке какая-то благодать, не зависящая от возраста, характера и обстоятельств.

— Он хороший, только странный, — сказал Сэм как-то в машине: мы с ним ехали домой, навестив Брайса и почитав ему книжку.

Когда Брайс умер, мне позвонили его родители и спросили, придем ли мы с Сэмом. Они были грустны, но держались неплохо. Сэм принес малышу два подарка и положил к нему в корзинку. Первый — мяч: а вдруг там, в том мире, можно будет поиграть! Второй — модель Delorean, машины времени из фильма «Назад в будущее». Мы с родителями Брайса до сих пор чешем в затылке, когда вспоминаем ее.

Когда поминки закончились, я отвела сына в местный боулинг — тоже первый раз в его жизни. В этом было что-то такое абсурдное и настоящее, что почти граничило со святостью. Мы целый час катали шары на детской дорожке. «Куда ты его отвела?!» — спрашивала потом моя родня. А я не могла толком объяснить, зачем это сделала. Наверное, мне хотелось стряхнуть торжественную мрачность, завершить цикл любви и смерти. Боулинг так похож на жизнь: запускаешь мяч, и некоторые кегли падают. И еще мне хотелось, чтобы сын увидел: есть вещи, которые незыблемы, сколько шаров в них ни запускай.

Все это я прочла родителям Брайса, прежде чем идти в студию.

Они обзвонили всех своих знакомых и рассказали про передачу, а потом записали эфир. Да, сын всегда будет жить в их сердцах, а папа и Пэмми — в моем. Возможно, это единственная подлинная форма бессмертия. И все же я понимаю, зачем нужно писать портреты любимых людей: чтобы остановить мгновения невыразимой красоты — те самые, что меняют нас, делают глубже.

Тони Моррисон[76] говорила: «Свобода нужна для того, чтобы освобождать других». Если вы сумели вырваться из рабства, порвать цепи, что приковывали вас к человеку или образу жизни, — расскажите об этом. Рискните, попробуйте освободить кого-то еще. Не все будут этому рады. Родственники чаще всего считают, что лучше держать язык за зубами. Ну и что с того? Выложите все как есть, выплесните на страницу. Накропайте паршивый, отстойный, слезливый, истеричный черновик, а потом по возможности избавьтесь от излишеств.

Помните мой юношеский шедевр — рассказ под названием «Арнольд»? Признаюсь: на самом деле я не только терроризировала литагента новыми вариантами. Я еще и послала рукопись редактору одного крупного журнала. Он вернул рассказ с такой запиской: «Далеко не все, что с вами происходит, кому-то интересно». Конечно, я чуть не сгорела со стыда. Но эти слова помогли в одном: они меня не остановили. Да, я с трудом заставила себя взяться за рассказ о папиных последних днях, потому что тот редактор указал мне на ошибку и был во многом прав. Но я изо всех сил постаралась ее не повторить. Поэтому, записав то, что мы пережили, я изъяла из текста все куски, проникнутые жалостью к себе. Я не пыталась въехать на этой книге в вечность, я только хотела написать об отце так, чтобы помочь и другим людям в похожей ситуации. Кому-то мой текст показался слишком личным, исповедальным, но мнение этих людей меня не волнует. Мне довелось написать об отце и о лучшей подруге, а они успели это прочесть перед смертью. Представляете?

Я писала для двоих читателей, которых любила и уважала и которые любили и уважали меня. В эти тексты я вложила всю душу и все мастерство, и дай мне Бог никогда не снизить планку.

Обретение голоса

Как-то я услышала любопытную запись: один актер говорил о том, как сложно в современном мире обрести Бога. Мы жаждем материальных благ — денег, имущества, красоты, власти, — потому что думаем: владеть ими и значит состояться. Но на самом деле это мишура; выписываясь из этой жизни, ее придется вернуть хозяину на небесах. «Нам все выдается во временное пользование, — говорил тот актер. — Не нужно думать, что это навсегда».

Послушав его, я стала иначе относиться к тому, что мои ученики подражают любимым писателям. Ведь на самом деле это так естественно: примерять на себя чей-то стиль. Это просто мишура; настанет время, и ее снимут с себя, вернут хозяину. Останется настоящее, то, что навсегда: собственный голос.

Я часто прошу учеников набросать несколько строк о том, почему они хотят писать, зачем пришли на мой семинар, что привлекает их в этом занятии — порой мучительном, порой убийственно скучном. И раз за разом они отвечают что-то вроде: «Я больше не стану молчать». Многие были послушными детьми, тихо сидели в сторонке и, невидимые, наблюдали ужасное. Если же они заикались кому-то об увиденном, их наказывали. Теперь же им хочется разобраться в жизни — в своей и вообще — так, чтобы их не заперли за это в чулане. Но собственный голос найти очень сложно; куда проще и соблазнительней использовать чужую манеру.

Всякий раз, когда выходит новая вещь Исабель Альенде[77], я радуюсь: есть что почитать! С другой стороны, я бешусь: половина студентов опять начнет «работать под Альенде». Не поймите превратно, мне очень нравятся ее книги, да и вообще я люблю латиноамериканских писателей. Читаешь их — и будто сидишь ночью у костра, где рассказывают замечательные, сумасшедшие, красочные истории. Здесь и птицы, и девушки, и гонги, и свистки, и колокола. Я понимаю, что студентам так нравится: в этой литературе есть что-то от примитивизма. На поверхности — буйство красок, древние, многократно проверенные символы и формы; в глубине — тонкие и сложные связи, которые не сразу и разглядишь под обманчивой внешней простотой. Будто смотришь в театре пьесу со множеством спецэффектов: бум! — и столько жизней разлетелось в клочки. Но еще важнее то, что этот стиль дает безграничный простор воображению. Как прекрасно бывает войти в такой фантастический мир! Его видишь как будто в перевернутый бинокль: все кажется крошечным, четким, насыщенным, прекрасным. В реальности все огромное, грубо вытесанное, часто уродливое. А писатели вроде Альенде берут людей, их жизни, их семьи, их тени и творят картину на все времена. В их текстах бьется живой пульс; читаешь и думаешь: да-да, жизнь — именно такая.

Очень хорошо, когда студенты хотят добиться этого эффекта. Беда в том, что у них не получается, они не попадают в нужную тональность. То же самое бывает, когда через месяц-другой выходит новая книга Энн Битти[78] и они все начинают писать про сверкающую посуду и оконные рамы. Да, наша жизнь во многом поверхностна, а Битти прекрасно умеет изобразить поверхность, отполировать ее до блеска, выявить все детали. Но когда мои ученики начинают «косить под Битти», выходит что-то вялое, комнатной температуры. «Жизнь и так вялая штука, — говорю им я. — Хватит с нас комнатной температуры, давайте-ка добавим жару!» Если мы создаем мир, где все герои ездят на «фольксвагенах» и проблемы у них такие же заурядные, как машины, давайте это покажем. Если они разъезжают на своих авто по тонкому, коварному льду, я хочу чувствовать, что у них под колесами — кубометры холодной воды. Тысячи очень холодных кубометров. И пусть в конце кто-то провалится и уйдет под воду. Я предпочитаю авторов, которые не боятся проломить лед и окунуться в студеную пучину жизни со всем ее беспросветным хаосом. Писатель должен видеть и показывать те зияющие пустоты, что мы стараемся прикрыть мишурой. Ведь именно там, в провалах, таятся бесчисленные возможности — например, шанс понять, кто мы на самом деле, без прикрас, без внешних атрибутов.

Настоящий, большой писатель всегда заглянет в черный провал, в ледяной омут, в тайную воронку. Нужно исследовать бездны духа: как же иначе нам увидеть их и уберечься? Когда свет озаряет пропасть, она уже не так страшна: можно устроить пляску на краю, можно кидать в нее камни, не боясь сорваться. А потом — жить дальше.

Протрезвевший друг как-то сказал мне: «Знаешь, когда я пью, я разомлевшее чудовище. А когда не пью — просто чудовище».

Он описал монстра, который в нем сидит; оказалось, наши с ним внутренние монстры — близнецы-братья, только мой слегка причесан и реснички накрашены. Если вытащить наших чудищ на свет, они все удивительно похожи. Запреты, замалчивание, с детства вбитое представление, что на скелеты в шкафу можно только деликатно намекнуть. От этого наши страшные тайны кажутся много ужасней, чем на самом деле. Осветите чудовищ лучом софита, возьмите у них публичное интервью, и выяснится: мы все грешим примерно одним и тем же, таков наш удел, такова человеческая природа. Не обязательно клеймить себя и других. Можно просто сравнить впечатления.

Зачем писать? Чтобы срывать покровы. Если в доме есть комната, куда строго-настрого запретили входить, вы непременно должны попасть в нее. Иначе будете просто передвигать мебель в комнатах, где все уже видели и знаете. Люди обычно готовы костьми лечь, только бы запретная дверь не распахнулась. Но дело писателя — узнать, что за ней, увидеть все мрачные тайны, о которых нельзя говорить, и облечь их в слова. И пусть у слов будет своя музыка, свой уникальный ритм.

Конечно, для этого нужен собственный неповторимый голос.

Как же его обрести, как рассказать о больном и сокровенном, если за плечом всегда незримо стоят родители и читают любую вашу исповедь? Ведь они обычно запрещают открывать ту самую дверь. Их фантомный надзор замечаешь, когда в голове раздается комариный писк: «Смотри, об этом молчок!»; «Какое плохое слово, зачем ты его написал?»; «Никому не говори, что ты у себя там трогаешь, а то все будут так делать!» Вдохните поглубже, или помедитируйте, или сходите к психотерапевту, но избавьтесь от голоса строгой родни в голове. Пишите так, будто вы круглый сирота. С обвинениями в клевете разберемся позже.

— А зачем? — спрашивают меня ученики. — Зачем нам надо открывать эти двери? Зачем говорить о себе всю правду, да еще и в уникальном стиле?

Я смотрю на них пару секунд и думаю.

— Наверное, в нас это от природы. И потом, с персонажами как с детьми: если говоришь правду, значит ты хороший. Истина требует выражения. Если замалчивать ее, она будет разъедать тебя изнутри, высосет все соки. Но если распахнуть дверь и выпустить правду на волю, приходят радость и облегчение, как будто освобождаешься сам. У гностиков было Евангелие от Фомы, слышали? Так вот, в нем старина Иисус говорит: «Кто отдает, что имеет в себе, через это спасется. Кто не отдает, что в себе имеет, через это погибнет».

Правду своей жизни можно высказать только своим голосом. Когда она облекается в чужую речь, читателям кажется, что вы надели платье с чьего-то плеча. Нельзя возопить из чужой бездны. Конечно, иногда мы берем поносить чьи-то вещи; они бывают уютными, теплыми, красивыми. Писательский «маскарад» помогает расслабиться, поиграть, попробовать разные стили и ритмы, влиться в стихию языка. Но все, что вы поведаете из-под маски, будет абстрактным, оторванным от реальности. Житейский опыт вообще не перекладывается на чужой мотив, не поется на чужой лад. Отрекись от собственного голоса — отдалишься от того, что видел и знаешь.

Истина, или реальность — называйте как хотите — опора людского бытия. У нас в церкви есть один темнокожий проповедник; ему вот-вот стукнет сто. На прошлой неделе он громогласно изрек: «Бог — ваш единственный дом!» Мне это запало в душу; видимо, потому, что самые интересные персонажи, с какими я работала (включая меня саму), всегда были бездомными и неприкаянными. Большое счастье, если у тебя на глазах распахивается чья-то тайная дверь. Тогда видишь: обнажается вовсе не низменная сущность, а простая человеческая суть. Наверное, наш единственный дом — истина.

Возьмем две крайности. Скажем, вы находите истину у Сэмюэла Беккета: каждый сам по себе в этом мире, в нем страшно, бесприютно, воняет грязными носками и единственная радость — когда кто-то протянет руку, поделится огрызком, ободрит словом, когда ты уже совсем пропадаешь. Возрождение невозможно; лишь во втором акте «В ожидании Годо» старое сухое дерево вдруг выпускает лист. Единственный зеленый лист, такая малость. И все же Беккет не покончил с собой. Он писал.

А может быть, вы понимаете истину совершенно иначе: что весь мир проникнут благодатью, каждый из нас — там, где ему предназначено быть, и однажды Божий замысел раскроется нам во всей полноте. Возможно, для вас прав Вордсворт, или Руми, или философ Стивен Митчелл, который написал о библейском Иове: «Тело у него — лишь оболочка, прах; душевные страдания — фантом. Как будто мир, воспринимаемый чувствами, — весь этот манящий и пугающий карнавал — просто радужная поверхность мыльного пузыря, а внутри и снаружи его чистый свет. И горе, и радость мелькают, как цветные пятна, а смерть — та булавка, что прокалывает пузырь».

Но какой бы полюс вы ни выбрали, помните: правду не обретешь, сидя на месте и благостно улыбаясь. Горе, утраты, гнев — вот шаги на дороге к истине. Мы идем к ней через свои тайные комнаты и давние страхи, все те дебри и пустоши, от которых нам велели держаться подальше. Когда ступим туда, оглядимся, вздохнем и уживемся с увиденным — тогда и прорежется голос. Вот этот миг и есть возвращение домой.

Дарить себя

Энни Диллард[79] говорит: нужно пускать в работу все лучшее, что у тебя есть, не оставляя на завтра. Чем больше отдаешь, тем больше получаешь. Очень смелая концепция и настолько чуждая человеческой природе — по крайней мере моей, — что я все время ищу, где в ней подвох. Но факт есть факт: лишь когда щедро и без оглядки выплескиваешь весь накопленный материал день за днем, начинаешь чувствовать себя эдаким греком Зорбой[80] за клавиатурой, легким и веселым танцором. В другие дни я сама себе напоминаю грызуна, который тащит все в норку и очень боится, что припасов не хватит на зиму. Артрит раздувает и настоящие пальцы, и те воображаемые руки, которыми существо в каморке подсознания складывает мозаику из накопленных лоскутков, обломков и деталек.

Нужно все время дарить, и дарить, и дарить себя миру. Иначе нет смысла писать. Что-то должно все время проистекать из глубин твоего существа; тогда дарение станет само по себе наградой. Издать книгу — не самое важное дело на свете. А вот научиться дарить себя — достижение вселенского масштаба.

Быть писателем и отдавать все, что есть, своим творениям и читателям — почти то же, что быть родителем трехлетнего ребенка. Детище то приводит в восторг, то пугает, то бесит — и временами обожает. Иногда кажется, что этот ребенок — твоя личная кара: ты нарушил какой-то закон ему одному ведомого Корана; умри, неверный! А вот он тянет руки и касается тебя, словно любящий дедушка на смертном одре, запоминая на ощупь твои черты. Помню, однажды, когда Сэму было три с половиной года, мы с ним лежали рядом в кровати и он касался моих щек так осторожно, будто я обгорела на солнце. В следующую секунду сын изо всех сил сдавил мне лицо ладошками и воскликнул:

— Мамочка, какая ты красивая! Так бы и съел!

А на следующий день вел себя так, будто я официантка из его личного бара, а он уже выпил все спиртное в радиусе трех километров.

Но ведь они твои — что книги, что дети, — и от них никуда не деться. Уж если породил их, изволь кормить и заботиться, и следить за здоровьем, и давать советы, и любить вопреки всему.

Трехлетние дети и начатые книги учат дарить себя бескорыстно. Они заставляют вылезти из собственной шкуры и жить для другого. Наверное, в этом и есть секрет счастья. Ради этого стоит писать. Работа — как ребенок — возьмет в заложники, высосет досуха, лишит сна, сведет с ума, втопчет в грязь. Но однажды ты поймешь, что именно в них обрел сокровище, которое искал всю жизнь.

Мою щедрость пробуждают два стимула. Во-первых, почти все, с кем я соприкасаюсь, видятся мне пациентами с острой болью. Приглядись, и вокруг столько раненых душ, столько измученных лиц. Или, как писала Марианна Мур[81], «весь наш мир — сиротский приют». На редкость верные и меткие слова. Однако писатель может стать целителем: вспомните, сколько раз вы открывали книгу, читали всего одну строку и думали: «Да! Вот она, моя боль!» Я хочу дарить людям это чувство узнавания, единения.

Второй мотив: отплатить щедростью за щедрость. Я думаю об авторах, чьи книги были для меня подарком, и пытаюсь написать что-то для них. Те дары, что они принесли читателям, выплавлены из их собственных жизней. Мы не были бы писателями, если бы чтение не обогащало нас больше всех других занятий. Так напишите ответный дар, посвящение Маргарет Этвуд[82], или Видиадхару Найполу[83], или Уэнделлу Берри, или тому автору, из-за которого вы захотели стать творцом. Вложите в книгу всю душу. Самое прекрасное дело в жизни — побыть гостеприимным хозяином, к которому приходят за пищей, питьем и беседой. Вот что может и должен дарить писатель.

Самую трогательную историю о щедрости, какую я только знаю, рассказал Джек Корнфилд из медитационного центра Спирит-Рок в Вудекре. У восьмилетнего мальчика была младшая сестра, которая болела лейкемией. Без переливания крови она бы умерла. Родители объяснили мальчику, что его кровь, скорее всего, подойдет сестре и он мог бы стать донором. Его спросили, согласен ли он сдать анализы.

Он согласился; кровь подошла. Тогда мальчика спросили, готов ли он отдать сестре пол-литра крови; объяснили, что это для нее единственный шанс выжить. Он сказал, что подумает и ответит утром.

На следующий день он вышел к родителям и объявил, что готов дать кровь. Его отвели в больницу и уложили рядом с сестрой.

Обоим ввели капельницу; врач забрал у мальчика пол-литра крови и стал вливать девочке. Мальчик молча лежал на койке и смотрел, как его кровь перетекает в тело сестры. Через какое-то время врач решил узнать, как он себя чувствует. Тогда мальчик открыл глаза и спросил:

— А когда я уже начну умирать?

Иногда писателю нужна такая детская наивность. Вообще творчество — сочетание наивности и умудренности. Чтобы писать, надо иметь чуткую совесть и верить: прекрасно то, что праведно. Искусство должно указывать цель, давать ориентиры. И если вы уже утратили наивную детскую мудрость, вам лучше не писать.

Мои близкие друзья часто страдают от нервных расстройств; они не самые уживчивые и общительные люди на свете. Но в них есть эта наивная, непосредственная чистота: я вижу ее в их лицах, чувствую в их поступках. Они способны на тихую, бескорыстную самоотверженность, как и вы, — если вы настоящий писатель.

Умудренная жизнью наивность — великий дар. Ею нужно делиться с миром. Мы, люди, от природы скорее склонны открываться миру, чем замыкаться, прятаться от него за защитными укреплениями. Щедрость пишущего поможет читателю стать храбрее, лучше, заново распахнуть душу и впустить в нее мир. Для этого не обязательно быть оптимистом. Например, мой друг Ранкин называет себя бодрым пессимистом. Этого ему хватает, чтобы не поддаваться унынию, не сворачиваться клубочком и не прятаться от судьбы.

Возможно, подобный «аутизм» пригодится вам для чьего-нибудь образа. Пусть герой спрячется в защитный кокон, но сбросит его в момент кульминации. Прорыв к людям, отказ от мертвящего спокойствия — великолепная тема. Правда, в жизни мы обычно не сворачиваемся клубочком, а заводим безнадежные отношения, или уходим с головой в работу, или пьем. Но цель та же: уйти от судьбы, — и эмоциональное состояние в итоге примерно то же.

Возможно, вы поймете, что персонажу пока не хватает сил скинуть защитную оболочку. Конечно, жалость к себе, самоедство и оцепенение гораздо привычней и удобней, чем живая жизнь. Как в старом анекдоте про несчастную любовь: женщина приходит в зоопарк и замирает возле клетки с гориллой. Горилла спит, на клетке висит табличка: «Опасно! Руками не трогать!» Женщину потрясает мощь и красота животного, и она все же просовывает руку между прутьями и гладит гориллу. Та просыпается, приходит в ярость, ломает клетку и набрасывается на женщину. Служители зоопарка с трудом ее отбивают, еле живую. Ее увозят в реанимацию. Когда она приходит в себя, медсестра спрашивает:

— Вам очень больно?

— Больно?! — восклицает женщина. — Да что вы знаете о боли! Конечно, мне очень больно. Он мне уже три дня не звонит!

Люблю этот анекдот. Уж очень героиня похожа на меня. Думаю, много кто узнал себя в ней. Может, она еще и не готова очнуться от любовных обид и вернуться к реальной жизни. А может, и готова. Может, ей нужно просто дать какой-то стимул, толчок и вы поможете ей разомкнуть порочный круг. Для этого надо сперва найти силы в себе, а потом — поделиться с миром. И тогда, может быть, женщина сбросит бремя несчастной любви, и обретет собственный голос, и споет свою песню. Или хотя бы промурлычет про себя какой-то мотивчик. Все равно это будет песнь жизни.

Публикация

Ну что ж, пора поговорить о публикации. Давайте обсудим этот миф.

Допустим, вы закончили роман, или черновик романа, или большой цикл рассказов. Вы шлете рукопись своему агенту — если у вас есть свой агент, — или агенту вашего друга, или агенту, которого нашли в «Желтых страницах». Допустим, у вас даже есть знакомый редактор (например, он однажды уже прислал вам теплое и восторженное отказное письмо), и вы шлете рукопись ему и еще парочке ваших друзей и знакомых. Как я уже говорила, я из тех, кто начинает сходить с ума, как только отдал пакет с рукописью в доставку. Умом я понимаю, что она просто еще не дошла до адресата, но уже страдаю от того, какие холодные, равнодушные, бесчувственные твари меня окружают. Конечно, бывают и совсем другие писатели — они просто отсылают одну готовую вещь и засучив рукава садятся за следующую. Возможно, вы из их числа.

Я никогда не смогла бы дружить с таким человеком, но знаю, что они существуют.

В общем, если вы человек моего склада, то будете проверять почту по десять раз на дню и страдать, не получая ответа. Если повезет, примерно через неделю вам напишет секретарша агента и подтвердит, что рукопись получена. Возможно, позвонит еще кто-то из друзей и сообщит, что прочел часть вашего опуса и «все очень круто». Впрочем, это не помешает вам впасть в истерику. Теперь вы будете ждать, когда позвонит редактор или агент и объявит, что вы написали настоящий шедевр. При каждом телефонном звонке вы начнете шептать: «Господи, Господи, пожалуйста, пусть это будет он!» Но это опять будет не он. Вы мысленно умрете, а потом пойдете и объедитесь сладкого. Друзей вы возненавидите. Потом успокоитесь и пойдете гулять. Вам слегка полегчает. Вы попробуете взять книжку и почитать, а в итоге сядете изучать собственную рукопись и сгорите со стыда. Но тут, к счастью, снова позвонит друг и сообщит, что одолел еще одну главу. Он клянется душой своих правнуков: все очень-очень круто, это лучшее, что вы написали.

Вам станет почти хорошо — минут на десять. Еще через неделю вы начнете звонить агенту, потому что изображать олимпийское спокойствие будет уже невозможно. Агент еще ничего не прочтет: у него полно дел поважнее. С легчайшим раздражением вам скажут: «Как только дочитаю или что-то узнаю от редактора, то сообщу. Хорошо?» Нет, вам не хорошо. Вам очень хочется выдрать ему все волосы. Вместо этого вы начинаете молиться.

И тут у вас в голове отчетливо вспыхивает картина: агент и редактор лопаются со смеху, и на самом деле в голосе у него было не раздражение, а еле сдерживаемый хохот. Они все утро читали друг другу избранные места из вашей книги и решили, что это самая отвратительная и нелепая мазня в истории человечества. Теперь они ржут и катаются под столом, редакторше пришлось для успокоения накапать валерьянки, а у агента лопнул сосуд и пошла носом кровь. Это их так разобрало от сцены, где умирает горячо любимый отец главного героя.

(Если договор уже заключен, вам будет представляться, как они идут к юристам и в бухгалтерию, чтобы выяснить, нельзя ли это все как-то расторгнуть и не выплачивать гонорар. А еще лучше — подать на вас в суд и заставить вернуть издательству аванс.)

Но, конечно, вам остается только ждать, ждать и ждать. И, может быть, через несколько недель позвонит агент или редактор и вы услышите: книга очень хорошая, мы ставим ее в план публикаций на осень. Или на весну. В общем, когда-нибудь выйдет. И начнутся счастливые месяцы: последняя авторская правка, редактура, согласования, корректура. Вас будут подбадривать, хвалить, успокаивать, любить и ублажать. А потом — чудо из чудес — придет верстка, и вы увидите, как будет выглядеть готовая книжка, и сами поверите, что это все сотворил настоящий писатель. То есть вы.

Люди, далекие от литературы, обычно думают, что выход книги — величайший праздник в жизни автора. Для моих учеников публикация — как морковка перед носом ослика. Они думают: вот меня опубликуют, и жизнь изменится в одночасье. Причем, безусловно, к лучшему. Самооценка подскочит до небес, сомнения рассеются в пух и прах. Неудачные абзацы, выброшенные страницы, отвергнутые рукописи — все канет в Лету. Как будто все проблемы разом выделили и нажали «валить». Останется умиротворение, гордость, радость и сознание, что теперь ты — один из небожителей. Ты — Писатель. И гори они все синим пламенем.

Но на деле будет не совсем так. По крайней мере со мной было совсем не так.

Мой опыт напоминал одновременно последние недели беременности — когда сама себе напоминаешь разжиревшего Орсона Уэллса[84], и тошнит от запаха овощей, и гормоны от рук отбились, и лодыжки распухли — и первый урок физкультуры в седьмом классе, когда вас строят по росту и выдают новую форму, а ты либо «метр с кепкой», либо дылда и чувствуешь себя жирафихой.

Поначалу все идет очень даже неплохо. За несколько месяцев до публикации приходит верстка, то есть твой текст в том виде, в каком он пойдет в печать. В этот момент у меня всегда гора падает с плеч: раз дело зашло так далеко, издательство уже ничего не отменит! Верстку рассылают в редакции газет и журналов — литературным критикам и обозревателям. Значит, в процесс уже вбухано столько денег, что у редакции нет выбора. Надо публиковать! Одни почтовые расходы чего стоят.

Когда читаешь верстку в первый раз, чувствуешь себя на седьмом небе. На второй раз видишь опечатки, которые пропустил корректор. А может, наборщик был пьян. Опечатки серьезные.

Из-за них текст кажется безграмотным. На третий или четвертый раз понимаешь, что там вообще нет ни одной удачной фразы. К пятому уже начинаешь думать, а не навредит ли тебе эта публикация.

Сразу после этого появляются первые рецензии. Раньше всех реагируют Publishers Weekly и Kirkus Reviews. Иногда отзывы такие душевные, будто их писала твоя родная мать. Иногда в них прочитывается: ты идиот, твой текст — полная ересь; и вообще рецензент надеется, что ты умрешь раньше, чем напишешь еще один «шедевр». Мне доводилось читать рецензии, где говорилось, что я — грязное пятно на штанах Вселенной. Ну, может, не прямым текстом, но между строк я читать умею.

Придется это пережить. Если употребляете алкоголь, запаситесь бочкой мартини. Если уже бросили — ешьте что-нибудь непростительно калорийное, например сдобные булочки и бобы по-мексикански. Ваша цель — убить время и дотянуть до публикации.

В дате выхода книги всегда есть что-то мистическое. В глубине души ждешь: вот настанет этот день, тебе позвонит твой агент и скажет: оглушительный успех! Готовься: мы выслали команду уборщиц, чтобы привели твою халупу в божеский вид, а то перед журналистами стыдно. И вообще переезжай в нормальный дом, как только пойдет выручка от продаж.

Ну, или хотя бы цветы пришлют.

Помню, как-то у нас с моим другом Карпентером книги должны были выйти в один день. Мы говорили об этом все лето. Оба делали вид, что ничего особого не ждем. У меня книга как книга, у него книга как книга. За неделю до великого события мы говорили, что это как Рождество в детстве. Наконец День настал. Я проснулась счастливая, заранее смущенная комплиментами и вниманием, которые обрушатся на меня. Встала, сварила кофе, поболталась по дому без всякого смысла, позвонила Пэмми и еще паре друзей, чтобы дать им шанс меня поздравить. Потом села у телефона.

Но телефон забыл о своих обязанностях: он молчал. К полудню его молчание вымотало мне все нервы. Я сидела около него, как преданный пес на могиле хозяина. И лишь в четыре часа дня он наконец зазвонил. Я сняла трубку. Это был Карпентер. Он заходился от хохота, как истеричная гиена или киношный маньяк. Мы поговорили. Потом обоим пришлось пить валерьянку.

Вот так оно обычно и бывает. Розы и лилии лучше забыть. Если вы всерьез мечтаете о славе и богатстве, процесс публикации доведет вас до бешенства. Повезет — получите целый ассортимент рецензий; часть окажется благосклонными. Еще вы иногда будете раздавать автографы и выступать перед читателями. Ваш издатель подготовит фуршет с просроченным сыром бри. Слушать вас придет один человек: он просто живет на соседней улице и всегда ходит сюда на фуршеты. Впрочем, в этот раз быстро уйдет и он: терпеть не может бри. В итоге вы будете выступать перед сотрудниками магазина, который торгует вашими книгами. Им понравится. Потом вы долго будете шутить, вспоминая тот вечер.

У вас возьмут два-три интервью. Вы решите, что дело пошло на лад. Потом выйдет новая рецензия. В ней напишут, что ваша книга — собачье дерьмо. Нет, не такими словами. Но вы же умеете читать между строк... Кстати, эта рецензия выйдет в местной газете. Ее прочтут все ваши родственники и знакомые. Конечно, вы будете сходить с ума, рыдать и ругаться последними словами. Если у вас есть друзья-писатели, они позвонят и будут очень сочувствовать.

Правда, еще будут люди, которые скажут, что прочли и заплакали. Потому что узнали себя. Потому что все это случалось и с ними — в прошлом году, или десять лет назад, или только что. Они скажут, что вы — прекрасный человек и написали прекрасную книгу. Это правда. Так и будет. Так было со мной; так будет с вами. Ведь вы писатель. Если вас опубликуют, будет и это.

И все же сам факт публикации — это признание. Людское сообщество признает, что вы на верном пути, нужны кому-то. Человек, Который Нужен: этот статус сложно получить, но потом его уже не потеряешь. Кроме того, теперь у вас есть шанс зарабатывать на жизнь любимым делом. Зная это, всегда тихонько радуешься.

Но в конце концов вам снова придется сесть за стол перед девственно чистой страницей.

Вторую или третью книгу начинаешь всегда бодро и уверенно: тебя же напечатали! С другой стороны, очень страшно — придется доказывать, что напечатали не случайно и не зря... Одно я теперь знаю точно: преодолеть страх можно лишь упорной работой.

Не надо постоянно думать, какой ты великий, и носиться с этой своей публикацией. Нужно сесть за новую книгу и найти счастье в самой работе, а не в ее результатах.

— А когда она скажет про хорошее? — ноют в заднем ряду. А что, разве я еще не сказала? Я же собиралась говорить про то, как чудесно сидеть и писать. Ведь это лучшее дело на свете.

Что-то мешает мне сказать: да, здорово, когда тебя печатают!

На самом деле все гораздо сложнее. Да и не хочется, чтобы писатели, которых не печатают, сдались и сказали: «Все, я умываю руки. Публикация — действительно главное в нашем деле».

Правда в том, что писать — большое счастье. Счастье садиться, и работать каждый день, и сознавать, что ты что-то сделала, и быть официально признанным автором. Даже если рабочий процесс тяжел и мучителен. Я все равно чувствую, что добилась чего-то в жизни, я ношу это чувство свершения с собой, как талисман. Но у него есть своя цена.

Лучше всего это выразил один замечательный прозаик. Однажды я видела передачу с его участием, и он сказал:

— Хотите знать, чего стоит быть писателем? Ладно. Я часто летаю. И все время рядом со мной садится какой-нибудь жирный делец. Сначала он утыкается в компьютер, а потом замечает меня и спрашивает, кем я работаю. Я говорю, что пишу книги. Дальше — мертвая пауза. Потом он говорит: «А вы что-нибудь известное написали?»

Вот это и есть цена, которую я плачу за ремесло.

У меня есть своя версия. Позавчера мы с Сэмом ходили по магазинам. Мне нужно было новое платье: готовилась презентация новой книги, причем довольно успешной. Мы с сыном мирно бродили по магазину, и тут к нам подошла его владелица. Она спросила:

— Ищете что-то определенное?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

«– Немский районный суд слушает дело по иску Сергеевой Тамары Петровны к Сергееву Ивану Матвеевичу о...
Культовая «космическая сага».В состав цикла входит легендарная «Чумная звезда», – повесть, которая в...
Автор этой книги гвардии подполковник в отставке Валерий Григорьевич Марченко принимал участие в бое...
Эта книга посвящена различиям между закрытым мышлением, направленным на себя, и открытым, включающим...
Андрей Волос – прозаик и поэт, переводчик с таджикского. Автор книг «Хуррамабад», «Аниматор», «Побед...
Может ли проблеск солнца средь листвы знаменовать рождение чего-то нового? Эдвард не предполагал, чт...