Ученица. Предать, чтобы обрести себя Вестовер Тара

Мама часто рассказывала мне о своем детстве, о том, как бабушка была недовольна социальным статусом старшей дочери, о правильных фасонах своих пикейных платьев и безупречном оттенке синего цвета бархатных брюк.

Эти истории почти всегда заканчивались появлением моего отца, после чего бархат сменился на синие джинсы. Одна такая история особенно четко врезалась мне в память. Мне было семь или восемь лет. Мы собирались в церковь. Я взяла влажную тряпку и изо всех сил стала тереть лицо, руки и ноги – все открытые участки. Мама наблюдала, как я через голову натягиваю хлопковое платье, – я выбрала его из-за длинных рукавов, так можно было полностью не мыть руки. Я заметила в маминых глазах грусть.

– Если бы ты была бабушкиной дочкой, – сказала она, – тебе пришлось бы проснуться до рассвета, чтобы красиво уложить волосы. Все утро мы выбирали бы туфли: белые или кремовые? Для нее всегда было важно произвести правильное впечатление.

Мамины губы искривила неприятная улыбка. Она пыталась шутить, но воспоминания были окрашены горечью.

– Даже когда в конце концов выбирались кремовые, мы могли опоздать, потому что в последнюю минуту бабушка впадала в панику и мчалась к кузине Донне, чтобы взять кремовые туфли у нее, поскольку у них каблук пониже.

Мама посмотрела в окно и погрузилась в воспоминания.

– Белые или кремовые? А разве это не один и тот же цвет? – удивилась я.

У меня были единственные туфли для церкви. Они были черными, по крайней мере, когда принадлежали моей сестре.

Натянув платье, я повернулась к зеркалу и стерла серую грязь с шеи. Я думала о том, как повезло маме, что она вырвалась из мира, где белый и кремовый – это разные цвета и разница между ними может испортить чудесное утро, которое можно провести, блуждая по папиной свалке в сопровождении козла Люка.

Мой отец, Джин, был одним из тех молодых людей, которые, взрослея, ухитряются стать одновременно и серьезными, и плутоватыми. Внешность у него была поразительной: черные волосы, резкие черты лица, тонкий, острый, словно стрела, нос, глубоко посаженные глаза. Губы его часто складывались в насмешливую улыбку, словно он смеялся над всем миром.

Мое детство прошло на той же горе, что и у него. Он, как и я, мыл свиней в том же железном корыте. Но о его детстве я почти ничего не знала. Он никогда не говорил об этом, поэтому мне приходилось довольствоваться крупицами информации, полученными от мамы. Мама говорила, что раньше Дед-под-холмом был очень жестоким и вспыльчивым. Мне всегда было смешно это слышать – дед остался таким до самой старости. Мгновенно выходил из себя, и это знали все, кто жил в нашей долине. Жизнь потрепала его и снаружи, и изнутри. Дед был таким же жилистым и выносливым, как лошади, которых он держал в горах.

Ба-под-холмом раньше работала в городе, в фермерском бюро. Когда отец вырос, у него сформировалось твердое мнение относительно работы женщин – радикальное даже по меркам нашей сельской мормонской общины. «Место женщины дома», – твердил он каждый раз, когда видел замужнюю женщину, которая работала в городе. Теперь я стала старше, и мне порой кажется, что такой пыл отца был связан скорее с его собственной матерью, чем с доктриной в целом. Думаю, ему просто хотелось, чтобы она была дома и ему не приходилось проводить долгие часы рядом со вспыльчивым и жестоким отцом.

Все детство отец работал на ферме. Сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь думал о колледже. Но, как говорила нам мама, в те времена отец был человеком энергичным, веселым и жизнерадостным. Он водил голубой «фольксваген-жук», носил необычные костюмы из ярких тканей и с гордостью демонстрировал свои модные пышные усы. Они познакомились в городе. Фэй работала официанткой в боулинге, куда Джин как-то забрел в пятницу вечером с парой друзей. Фэй никогда прежде его не видела, поэтому сразу поняла, что он не местный. Она подумала, что он спустился с гор, окружавших долину. Сельская жизнь оставила отпечаток на Джине, он не был похож на других молодых людей: очень серьезный для своего возраста, гораздо более крепкий физически, с собственной точкой зрения.

Жизнь в горах дает человеку ощущение самостоятельности, уединения, даже господства. По этим бескрайним просторам можно часами блуждать в полном одиночестве, среди сосен, трав и камней. Эта необъятность рождает поразительное чувство покоя. Она успокаивает самими своими масштабами, рядом с которыми человек кажется незначительной букашкой. Джин формировался под влиянием горы, ее драматизма и величия.

Фэй в долине изо всех сил старалась не прислушиваться к обычным для маленького города сплетням, но те проникали в дом сквозь щели в окнах и дверях. Мама говорила, что всю жизнь старалась кому-то угодить. Она просто не могла не думать, какой хотят видеть ее окружающие, и изо всех сил старалась стать такой, пусть даже против собственной воли. Она жила в респектабельном доме в центре города. Рядом стояли еще четыре дома, так близко, что можно было видеть друг друга через окна и шепотом давать советы. Фэй чувствовала себя в ловушке.

Я часто представляла себе тот момент, когда Джин взял Фэй с собой на вершину Оленьего пика и она впервые оказалась в одиночестве. Она впервые не видела лиц и не слышала голосов жителей города. Они остались внизу. Далеко внизу. Карлики по сравнению с горой, листья на ветру.

Вскоре после этого они объявили о помолвке.

Мама часто рассказывала одну историю из своей жизни до свадьбы. Она была очень близка со своим братом Линном, поэтому решила познакомить его с мужчиной, который, как она надеялась, станет ее мужем. Это произошло летом, на закате. Двоюродные братья отца вернулись с работы и устроили дома шутливую потасовку. Линн приехал и увидел целую комнату кривоногих головорезов, которые орали, потрясали в воздухе кулаками и колотили друг друга. Линну показалось, что он попал в сцену из фильмов с Джоном Уэйном. Ему даже захотелось вызвать полицию.

– Я велела ему прислушаться, – говорила мама, утирая слезы от смеха.

Она всегда рассказывала эту историю одинаково, и это было ее любимое место – стоило ей хоть чуть-чуть отклониться от текста, мы сразу же начинали ей подсказывать.

– Я велела ему послушать, что они кричат. Гул стоял как в осином гнезде, но на самом деле они просто болтали друг с другом. Нужно было прислушаться к тому, что они говорят, не обращая внимания на то, как они это делают. Так я ему и сказала. Просто Вестоверы разговаривают вот так!

Мы понимали, что разрушение маминой семьи стало рождением нашей. Сосуществовать рядом они не могли. Она могла принадлежать только одному миру.

Когда мама заканчивала эту историю, мы уже катались по полу от смеха. Мы хохотали до рези в животе, представляя себе, как наш сдержанный дядя-профессор впервые увидел буйных отцовских родственников. Линну все это так не понравилось, что он больше никогда у нас не бывал. За всю свою жизнь я ни разу не видела его на горе. Впрочем, это было правильно. Он не пытался вернуть маму в мир габардиновых платьев и кремовых туфель. Мы понимали, что разрушение маминой семьи стало рождением нашей. Сосуществовать рядом они не могли. Она могла принадлежать только одному миру.

Мама никогда не говорила нам, что ее родственники были против помолвки, но мы знали. Следы этого не изгладились десятилетиями. Мой отец почти не бывал в доме Ба-из-города, а когда приезжал к ней, то сидел молча, не отрывая взгляда от дверей. В детстве я почти не видела своих тетушек, дядьев и кузенов с материнской стороны. Мы редко их навещали – я даже не знала, где многие из них живут. Еще реже они приезжали на гору. Единственным исключением была моя тетя Энджи, младшая мамина сестра. Она жила в городе и старалась видеться с мамой.

О помолвке моих родителей я слышала лишь урывками, чаще всего от мамы. Я знала, что кольцо она получила до того, как отец отслужил в миссии – это долг всех мужчин-мормонов. Два года он проповедовал во Флориде. Линн воспользовался его отсутствием, чтобы познакомить сестру со всеми перспективными женихами, каких только мог найти в наших краях, но ни одному не удалось вытеснить из ее памяти сурового фермера, правившего собственной горой.

Джин вернулся из Флориды, и они поженились.

Ларю сшила свадебное платье.

Я видела лишь одну фотографию со свадьбы. Родители позировали фотографу на фоне тюлевого занавеса цвета слоновой кости. На маме традиционное платье из шелка и венецианского кружева, расшитого бусинами. Выреза почти нет – платье закрывает ключицы. На голове невесты вышитая вуаль. На отце кремовый костюм с широкими черными лацканами. Молодожены буквально излучают счастье: мама спокойно улыбается, на лице отца широченная улыбка, которую не скрывают даже пышные усы.

Мне трудно поверить, что этот спокойный молодой человек на фотографии – мой отец. В моей памяти он навсегда останется мужчиной средних лет, полным страха и тревог, одержимым запасами еды и оружия.

Не знаю, когда человек с фотографии превратился в моего отца. Возможно, это произошло не сразу. Отец женился, когда ему был двадцать один год. Мой брат Тони родился через год. В двадцать четыре отец спросил у мамы, не согласится ли она пригласить травницу, чтобы та приняла у нее роды. Мама согласилась. Родился мой брат Шон. Может быть, это был первый сигнал? А может быть, Джин просто стал самим собой, человеком эксцентричным и необычным, старающимся шокировать всех вокруг своим неподчинением законам? Но когда через двадцать месяцев родился Тайлер, маму отвезли в больницу. Когда отцу было двадцать семь, родился Люк – дома. Роды принимала повитуха. Отец решил не получать свидетельства о рождении, то же произошло, когда на свет появились Одри, Ричард и я. Примерно в тридцать отец забрал моих братьев из школы. Я этого не помню, потому что меня еще не было на свете, но думаю, это была поворотная точка. За четыре года отец избавился от телефона и не стал продлевать свои водительские права. Он перестал регистрировать и страховать нашу машину. А потом начал копить еду.

Все это – про моего отца, но не про отца моих старших братьев, каким они его помнят. Когда федералы осадили дом Уиверов, отцу только что исполнилось сорок. Это событие подтвердило его худшие опасения. После этого он оказался на войне, пусть даже война шла только в его голове. Возможно, поэтому Тони на свадебной фотографии видит отца, а я – чужого человека.

Через четырнадцать лет после событий в доме Уиверов я сидела в университетской аудитории и слушала лекцию профессора психологии о биполярном расстройстве. До этого момента я никогда не слышала о психических заболеваниях. Я знала, что люди сходят с ума: начинают носить на голове дохлых кошек или влюбляются в репу. Но мысль о том, что человек, который живет, работает и общается, может быть психически больным, никогда не приходила мне в голову.

Случившееся сейчас произошло гораздо раньше. Мать и дочь расстались во второй раз. Цикл повторился.

Профессор скучным, монотонным голосом перечислял факты: обычно болезнь проявляется в двадцать пять лет, хотя до этого никаких симптомов не бывает.

Ирония заключалась в том, что если отец страдал биполярным расстройством – или любым другим заболеванием, объясняющим его поведение, – то та же паранойя, которая была симптомом болезни, не позволяла поставить ему диагноз и начать лечение. Никто об этом не знал.

Ба-из-города умерла три года назад. Ей было восемьдесят шесть лет.

Я плохо ее знала.

Все те годы, что я провела на ее кухне, она ни разу не говорила мне, каково это – видеть, как твоя дочь запирается в собственном мире, окружает себя призраками и погружается в паранойю.

Когда я вспоминаю ее сегодня, в моей памяти возникает единственный образ – словно слайд в проекторе. Она сидит на скамейке в окружении подушек. Волосы ее завиты тугими локонами, губы растянуты в вежливой улыбке, которая словно приклеена насмерть. Смотрит она доброжелательно, но отстраненно, словно наблюдает за театральным спектаклем.

Эта улыбка преследует меня. Она постоянна, вечна, неизменна, далека, бесстрастна. Теперь я стала старше, но узнать ее могу только через тетушек и дядьев. И я знаю, что она была совсем не такой.

Я была на ее похоронах. Гроб был открыт, и я всмотрелась в ее лицо. Бальзамировщики плохо поработали с ним – легкая улыбка, которую она носила всю жизнь, словно железную маску, исчезла. Я впервые увидела бабушку без этой улыбки. И только тогда мне стало ясно: она была единственным человеком, который мог понять, что со мной происходит. Как паранойя и фундаментализм уродовали мою жизнь, как отдаляли меня от самых дорогих людей, оставляя вместо них лишь степени и сертификаты – нечто респектабельное. Случившееся сейчас произошло гораздо раньше. Мать и дочь расстались во второй раз. Цикл повторился.

4. Женщины апачей

Никто не видел, как машина съехала с дороги. Мой брат Тайлер, которому было семнадцать лет, заснул за рулем. Было шесть утра. Почти всю ночь он ехал в полной тишине, перегоняя наш микроавтобус через Аризону, Неваду и Юту. Мы находились в Корнише, маленьком провинциальном городке в двадцати милях к югу от Оленьего пика, когда микроавтобус пересек центральную линию, выехал на встречную полосу, а потом съехал с трассы. Машина рухнула в кювет, врезалась в два столба из прочного кедра и остановилась лишь тогда, когда столкнулась с пропашным трактором.

Эту поездку задумала мама.

Несколькими месяцами раньше, когда начали опадать осенние листья и стало ясно, что лето кончилось, отец находился в отличном настроении. За завтраком он притопывал ногой в такт каким-то мелодиям, а за ужином часто указывал на гору и с горящими глазами рассказывал, где он проложит трубы, чтобы у нас была вода. Отец обещал, что, как только выпадет первый снег, он слепит самый большой снежный ком в штате Айдахо. Он говорил, что пойдет к горе и слепит маленький неприметный снежок, а потом покатит его по склону, и тот будет втрое увеличиваться в размерах на каждом пригорке и в каждой расщелине. Наш дом стоял на вершине последнего холма перед долиной. Возле дома снежный ком станет огромным, как дедов амбар, и люди будут с изумлением взирать на него с дороги. Нужно лишь дождаться подходящего снега. Густого, липкого, хлопьями. После каждого снегопада мы приносили отцу пригоршни снега и смотрели, как он растирает хлопья в пальцах. Этот снег слишком сухой. Этот слишком мокрый. После Рождества – вот когда будет настоящий снег.

Но после Рождества отец как-то сдулся, замкнулся в себе. Он перестал говорить про снежный ком, а потом вообще перестал разговаривать. Мрак копился в его глазах и заполнил их целиком. Он ходил сгорбившись, повесив руки, словно что-то придавило его и тянет к земле.

В январе отец перестал вставать с постели. Он лежал на спине, уставившись в потолок, покрытый сложной паутиной трещин. Он даже не моргал, когда я приносила ему тарелку с ужином. Мне казалось, что он вообще не замечает моего присутствия.

И тогда мама объявила, что мы едем в Аризону. Она сказала, что отец – как подсолнух, в снегу он умрет. В феврале его нужно взять и посадить на солнце. Мы погрузились в микроавтобус и ехали двенадцать часов, пробираясь по серпантинам каньонов и несясь по темным бесплатным дорогам. В конце концов мы добрались до передвижного дома посреди аризонской пустыни, где пережидали зиму бабушка с дедом.

Мы приехали через несколько часов после восхода. Отец добрался до бабушкиного крыльца, где и провел весь день, сунув под голову небольшую подушку и положив мозолистую руку на живот. В таком положении он находился два дня. Глаза его были открыты, он не говорил ни слова и не двигался, словно куст в сухой, безветренной жаре.

На третий день отец начал приходить в себя. Он стал замечать, что происходит вокруг, прислушивался к разговорам за обедом, а не просто не моргая смотрел в пол. После ужина бабушка стала прослушивать сообщения на автоответчике. Звонили соседи и друзья. А потом женский голос напомнил бабушке, что завтра она записана к врачу. Это сообщение потрясло отца.

Сначала он стал задавать вопросы: зачем к врачу, что за врач, почему не обойтись мамиными лекарствами.

Отец твердо верил в мамины травы, но в тот вечер все было по-другому, словно что-то в нем сдвинулось, возникла новая вера. Он сказал, что травничество – это духовная доктрина, отделяющая зерна от плевел, верных от неверных. А потом произнес слово, которого я никогда не слышала раньше: иллюминаты. Звучало это слово необычно и странно, что бы оно ни значило. Отец сказал, что бабушка – невежественный агент иллюминатов.

Господь не терпит неверия, сказал отец. Вот почему самые страшные грешники – те, кто не определился, кто пользуется и травами и лекарствами, кто в среду приходит к маме, а в пятницу к врачу: «Кто в один день поклоняется у алтаря Господа, а на следующий день приносит жертву сатане». Люди эти подобны древним иудеям, потому что они получили истинную религию, но продолжали поклоняться ложным кумирам.

– Врачи и таблетки! – почти кричал отец. – Вот их бог, и они блудно ходят вслед ему!

Мама молча смотрела в тарелку. На слове «блудно» она поднялась, бросила на отца сердитый взгляд, ушла в свою комнату и захлопнула за собой дверь. Мама не всегда соглашалась с отцом. Когда его не было рядом, я слышала, как она говорила такие вещи, которые он – по крайней мере, в своем новом воплощении – счел бы богохульством. Она говорила: «Травы – это лишь добавки. При серьезных болезнях нужно идти к врачу».

Отец не обратил внимания на то, что мамино место опустело.

– Эти врачи не пытаются спасти тебя, – твердил он бабушке. – Они стараются убить тебя.

Когда я вспоминаю тот ужин, картина встает перед глазами как живая. Я сижу за столом. Отец говорит все громче и громче. Бабушка напротив меня пережевывает свою спаржу, как коза жвачку. Она прихлебывает ледяную воду из стакана и ничем не показывает, что слышит отца. Лишь иногда она посматривает на часы, но спать ложиться еще рано.

– Ты сознательно участвуешь в планах сатаны, – неистовствует отец.

Такое случалось каждый день, порой по нескольку раз, все то время, что мы пробыли в Аризоне. Сценарий был одним и тем же: отец с пылом проповедовал час или даже дольше, повторяя одно и то же снова и снова, словно его питала некая внутренняя страсть, недоступная всем остальным. Нас его проповеди вгоняли в холодный ступор.

В конце этих проповедей бабушка очень характерно смеялась. Это был некий вздох, долгий и глубокий. Потом она закатывала глаза, лениво имитируя раздражение, словно ей хотелось воздеть руки к небу, но она слишком устала для жеста. А потом она улыбалась – не спокойной, утешающей улыбкой для окружающих, но удивленной улыбкой для себя одной. Мне всегда казалось, что она говорит себе: «Нет ничего забавнее реальной жизни, я же тебе говорила».

Тот день выдался очень жарким, настолько, что ходить босиком было невозможно. Бабушка взяла нас с Ричардом прокатиться по пустыне. Она пристегнула нас ремнями безопасности – никогда раньше мы этого не делали. Мы ехали, пока дорога не начала идти вверх. Потом асфальт кончился, началась пыльная проселочная дорога. Мы ехали и ехали. Бабушка забиралась все выше и выше в выгоревшие на солнце холмы. Остановилась она лишь там, где дорога кончилась и началась пешая тропа. Отсюда мы пошли пешком. Через несколько минут бабушка запыхалась. Она села на плоский красный камень и указала нам на красную скалу из песчаника, видневшуюся впереди. Скала напоминала огромный собор с множеством осыпающихся шпилей. Бабушка сказала, чтобы мы шли к ней, а там можно будет поискать кусочки черного камня.

– Их называют слезами апачей, – сказала она. Бабушка порылась в кармане и вытащила маленький черный камешек, грязный и потрескавшийся, покрытый белыми и серыми прожилками, как треснувшее стекло. – А так они выглядят, если их немного отполировать. – Из другого кармана она достала еще один камешек, абсолютно черный и настолько гладкий, что он казался мягким.

Ричард сразу же узнал обсидиан.

– Это вулканический камень, – произнес он своим профессорским тоном. – А это нет. – Он пнул камешек и указал на скалу: – Это осадочная порода.

Ричард был кладезем научных знаний. Обычно я не обращала внимания на его лекции, но сегодня он и эта странная, иссохшая земля меня буквально зачаровали. Мы бродили вокруг скалы почти час, возвращаясь к бабушке со своими находками. Она была рада – камни можно было продать. Бабушка сгружала их в багажник машины. Когда мы возвращались домой, она рассказала нам легенду о слезах апачей.

Сто лет назад в этих безжизненных скалах индейцы из племени апачей сражались с американской кавалерией. Индейцев было мало, битва была проиграна, война – окончена. Выжившим оставалось лишь ждать смерти. Когда началось сражение, воины оказались в ловушке на скале. Не желая мириться с унизительным поражением, падая один за другим под пулями, они оседлали лошадей и бросились со скалы. Когда женщины апачей нашли их искалеченные тела на камнях, они заплакали слезами отчаяния. И когда эти слезы падали на землю, они превращались в черные камни.

Бабушка никогда не рассказывала нам, что случилось с женщинами. Апачи воевали, но воинов не осталось. Наверное, бабушка считала, что все кончилось слишком печально, чтобы рассказывать об этом. Слово «бойня» приходило на ум, потому что это действительно было бойней – сражение, в котором одна из сторон не могла даже защищаться. Это слово мы использовали на ферме. Мы забивали кур, а не сражались с ними. Бойня – вот исход воинской смелости. Воины погибли как герои, их жены стали рабынями.

«Нет ничего забавнее реальной жизни, я же тебе говорила».

Когда мы вернулись, солнце уже садилось. Последние лучи освещали дорогу. Я думала о женщинах апачей. Как каменный алтарь, на котором они умерли, жизнь их была определена давным-давно – еще до того, как кони пустились в галоп, их гнедые тела уже мчались к последнему рубежу. Задолго до смертельного скачка было определено, как будут жить и умрут эти женщины. Определено воинами, определено самими женщинами. Все решено. Возможности выбора, бесчисленные, как зернышки песка, спрессовались и слежались в осадочную породу, потом в скалу – пока все не превратилось в камень.

Никогда прежде я не уезжала с горы и теперь тосковала по ней. Мне хотелось снова увидеть Принцессу, покрытую соснами. Я смотрела в пустое аризонское небо, надеясь увидеть черные очертания горы, вырастающие прямо из земли и застилающие половину небес. Но горы не было. Я тосковала не только по самой горе, но и по ее дарам: по ветру, который она посылала в каньоны и расщелины и который каждое утро трепал мои волосы. В Аризоне ветра не было. Была только жара – час за часом.

Целыми днями я бродила по трейлеру из угла в угол, потом выходила во дворик, шла к гамаку, возвращалась к крыльцу, где в полубессознательном состоянии лежал отец, и снова шла в дом. Каким облегчением стало для меня хоть какое-то событие. На шестой день дедов джип сломался. Тайлер и Люк разобрали его, чтобы найти поломку. Я сидела на большой синей пластиковой бочке и наблюдала за ними, думая, когда мы поедем домой. Когда отец перестанет говорить об иллюминатах. Когда мама перестанет выходить из комнаты, как только туда входит отец.

Тем вечером после ужина отец сказал, что нам пора ехать.

– Собирайте вещи, – велел он. – Через полчаса мы уезжаем.

Уже темнело, и бабушка сказала, что не стоит пускаться в двенадцатичасовый путь. Мама тоже считала, что нужно дождаться утра, но отец хотел ехать домой, чтобы утром они с мальчиками могли приняться за работу.

– Я не могу позволить себе терять еще один день, – заявил он.

Мама явно встревожилась, но ничего не сказала.

Я проснулась, когда машина врезалась в первый столб. Я спала на полу, в ногах сестры, укрывшись одеялом с головой. Я попыталась сесть, но машина тряслась и вибрировала. Казалось, она вот-вот развалится. Одри упала прямо на меня. Я не видела, что происходит, но все чувствовала и слышала. Еще один громкий удар, толчок. Мама закричала: «Тайлер!» И последний толчок… Потом машина остановилась. Стало тихо.

Несколько секунд никто не двигался.

Потом я услышала голос Одри. Она называла наши имена одно за другим, а потом сказала:

– Все здесь, кроме Тары!

Я пыталась крикнуть, но моя голова оказалась под сиденьем, прижатой к полу. Когда Одри выкрикнула мое имя, я попыталась выбраться из-под нее. В конце концов я выгнулась, оттолкнула ее, высунула голову из-под одеяла и ответила:

– Здесь!

Я огляделась. Спина и плечи Тайлера изогнулись так, что он буквально лежал на заднем сиденье. Глаза его выпучились, словно готовы были выскочить из орбит. Я видела его лицо, но он не был похож на себя. Кровь текла из его рта прямо на рубашку. Я закрыла глаза, стараясь позабыть его окровавленные зубы. Потом снова открыла. Нужно было проверить остальных. Ричард держался руками за голову, словно пытаясь заткнуть уши. Нос Одри был свернут в сторону, из него текла кровь. Люк дрожал, но крови я не увидела. У меня безумно болела рука там, где ее придавило сиденьем.

– Все в порядке? – спросил отец.

Мы невнятно ответили.

– На машине лежит электрический провод, – сказал он. – Никому не выходить, пока не отключат электричество.

Отец открыл дверцу, и мне показалось, что сейчас его убьет током. Но потом я увидела, что он отпрыгнул достаточно далеко: его тело ни разу не соприкоснулось одновременно и с машиной, и с землей. Помню, как смотрела на него через разбитое стекло, пока он кружил вокруг машины. Красная кепка слетела, волосы упали на лицо, ими играл ветер. Отец показался мне мальчишкой.

Он обошел машину, потом остановился, присел, опустил голову к пассажирскому сиденью.

– С тобой все в порядке? – спросил он.

Потом повторил. Потом спросил в третий раз, и голос его дрогнул.

Я наклонилась вперед, чтобы посмотреть, с кем он разговаривает, и только тогда поняла, насколько серьезной была авария. Передняя часть нашего микроавтобуса была смята, двигатель вылетел и изогнулся, словно горная складка.

Утреннее солнце блеснуло на лобовом стекле. Я увидела паутину трещин. Вид был знакомый. Я видела сотни треснувших лобовых стекол на нашей свалке, все они были разными, на каждом трещины по-своему расходились от места удара. Это была настоящая хроника аварий. Трещины на нашем стекле рассказывали свою историю. Центром было маленькое кольцо, от которого расходились круги. Кольцо находилось прямо напротив пассажирского сиденья.

– С тобой все в порядке? – снова спросил отец. – Дорогая, ты меня слышишь?

На пассажирском сиденье сидела мама. Ее тело отбросило назад. Я не видела ее лица, но в том, как она осела на сиденье, было что-то зловещее.

– Ты меня слышишь? – все время повторял отец.

И вдруг я заметила, как почти неуловимо качнулся мамин конский хвост. Она кивнула.

Отец стоял, смотрел на линию электропередачи, потом на землю, потом на маму. Он был таким беспомощным.

– Как думаешь, нужно вызвать «скорую помощь»?

Мне кажется, я услышала эти слова. И если он действительно спросил – а он должен был, – мама должна была прошептать ответ. А может быть, она не могла ничего прошептать. Я не знаю. Я всегда думала, что она просила отвезти ее домой.

Потом мне рассказали, что фермер, в чей трактор мы врезались, выскочил из дома. Он позвонил в полицию. Мы знали, что нам будет плохо: машина не была застрахована, никто из нас не был пристегнут. Прошло двадцать минут, пока фермер позвонил в электрокомпанию, чтобы отключили электричество в проводах. Потом отец вытащил маму из машины, и я увидела ее лицо: глаз почти не было видно под синими шишками, огромными, словно сливы. Лицо ее распухло до неузнаваемости: какая-то его часть вытянулась, другая смялась.

Не знаю, как и когда мы добрались домой, но помню, что гора пылала оранжевым огнем в утреннем свете. Дома я видела, как Тайлер сплевывает алую кровь в раковину. Передние зубы он выбил об руль, теперь во рту его торчали только обломки.

Маму положили на диван. Она пробормотала, что свет режет ей глаза. Мы закрыли ставни. Мама хотела, чтобы ее положили в подвале, где не было окон, и отец отнес ее вниз. Я не видела ее несколько часов, до самого ужина. Вечером я взяла фонарик и понесла ей поесть. Увидев маму, я не узнала ее. Оба глаза заплыли, синяки казались черными. Я даже не понимала, открыты ее глаза или закрыты. Она назвала меня Одри, хотя я дважды ее поправила.

– Спасибо, Одри, здесь темно и тихо… Это хорошо… темно… тихо… спасибо… Зайди ко мне, Одри, чуть попозже…

Мама не выходила из подвала целую неделю. Отеки с каждым днем усиливались, черные синяки становились еще чернее. Каждый вечер я думала, что лицо ее изуродовано навсегда, но на следующее утро оно становилось еще темнее и страшнее. Через неделю мама поднялась наверх. Солнце село, мы выключили свет. Мне показалось, что к ее лбу пристегнули какие-то странные яблоки, черные, словно маслины.

Про больницу никто не говорил. Момент был упущен. Возвращаться к нему значило вернуться к страху и ярости катастрофы. Отец сказал, что врачи все равно ничего не смогут сделать. Мама в руках Господа.

Шли месяцы. Мама называла меня по-разному. Когда она называла меня Одри, я не беспокоилась, но когда во время разговора она обращалась ко мне как к Люку или Тони, это меня пугало. Все мы уже знали – даже сама мама, – что она никогда больше не будет прежней. Мы, младшие, называли ее Енотом. Нам казалось, что это смешно. Черные круги под глазами продержались несколько недель – мы все к ним привыкли и даже стали подшучивать. Мы не знали, что в медицине есть такой термин – «глаза енота». Симптом серьезного повреждения мозга.

Тайлера терзало чувство вины. Он во всем винил себя – в аварии, в том, что случилось после. Отзвуки этой вины он чувствовал постоянно. Он принял на себя ответственность за аварию и ее последствия, словно все время спрессовалось в то мгновение, когда наша машина съехала с дороги. Словно не было ни истории, ни настоящего, ничего, пока он, семнадцатилетний мальчишка, не уснул за рулем. Даже сейчас, когда мама забыла все детали, я помню это выражение его лица, как сразу после аварии он смотрел на то, что казалось ему делом собственных рук, а изо рта его текла кровь.

Я никогда никого не винила в той аварии, и меньше всего Тайлера. Это была судьба. Спустя десять лет я стала думать по-другому – я стала взрослой. Эта авария всегда заставляла меня вспомнить о женщинах апачей и обо всех решениях, из которых состоит жизнь: о выборе, который делают люди вместе или порознь и который ведет к какому-то событию. Песчинки, бессчетные песчинки, спрессовались в осадочную породу, а потом в камень.

5. Честная грязь

Снег растаял, и Принцесса снова открыла свое лицо. Голова ее уходила в небеса. Было воскресенье. С момента аварии прошел месяц. Мы все собрались в гостиной. Отец начал читать Библию, но тут Тайлер откашлялся и сказал, что уезжает.

– Я п-п-поступаю в к-колледж, – сказал он с выражением решимости на лице.

На шее его проступила вена: она то появлялась, то исчезала, как огромная змея, пытавшаяся его задушить.

Все смотрели на отца. По его лицу мы ничего не могли понять, но его молчание пугало нас больше крика.

Тайлер третьим из братьев покидал дом. Старший брат, Тони, возил гравий и металлолом. Он пытался заработать денег, чтобы жениться на девушке, которая жила неподалеку. Второй брат, Шон, несколько месяцев назад разругался с отцом и уехал. С тех пор я его не видела, хотя маме он звонил каждые несколько недель. Шон говорил, что у него все в порядке: он работал сварщиком или водил машину. Если Тайлер тоже уедет, у отца не останется помощников, а в одиночку он не сможет строить амбары и сеновалы. Ему придется заниматься только металлоломом.

– А что такое колледж? – спросила я.

– Колледж – это школа для тех, кто оказался слишком глуп, чтобы выучиться самому, – ответил отец.

Тайлер смотрел в пол. Лицо его напряглось. Потом плечи опустились, лицо расслабилось, и он поднял глаза. Мне показалось, что он стал другим. Взгляд его стал мягким, добрым. Я не могла на него смотреть.

Тайлер глядел на отца, а тот уверенно вещал.

– Есть два вида профессоров, – говорил он, – те, кто знает, что лжет, и те, кому кажется, что они говорят правду. – Отец усмехнулся. – Не знаю, кто из них хуже, сами решайте: верный агент иллюминатов, который хотя бы понимает, что находится на службе у дьявола, или высоколобый профессор, которому кажется, что его мудрость превыше мудрости Бога.

Он продолжал усмехаться. Ситуация не казалась ему серьезной – нужно было просто кое-что объяснить сыну.

Мама сказала, что отец попусту тратит время, что никто не сможет отговорить Тайлера, если он принял решение.

– Можешь с тем же успехом взять щетку и подметать нашу гору, – сказала она.

Потом она поднялась, немного постояла, чтобы обрести равновесие, и побрела вниз.

У нее началась мигрень. У нее почти всегда была мигрень. Мама все дни проводила в подвале, поднимаясь наверх лишь после заката солнца. И тогда она редко оставалась с нами больше часа – от шума и усталости голова у нее снова начинала болеть. Я смотрела, как она медленно и осторожно спускается по ступеням, сгорбившись, вцепившись обеими руками в поручни, словно слепая, нащупывая каждую ступеньку. Она делала шаг, потом ставила на ступеньку вторую ногу и только потом осторожно нащупывала следующую. Отек на лице почти прошел. Она стала самой собой, остались только круги под глазами. Из черных они стали темно-фиолетовыми, а потом сиренево-коричневыми.

Через час отец больше не усмехался. Тайлер не стал повторять, что едет в колледж, но и не пообещал остаться. Он просто сидел с невозмутимым лицом и о чем-то думал.

– Мужчина не может зарабатывать на жизнь книжками и бумажками, – сказал отец. – Ты должен быть главой семьи. Как ты прокормишь жену и детей книжками?

Тайлер наклонил голову, показывая, что слушает, но ничего не ответил.

– Мой сын встает в очередь, чтобы социалисты и шпионы иллюминатов промыли ему мозги…

– Ш-ш-школой управляет ц-ц-церковь, – перебил его Тайлер. – Ч-ч-что в этом п-п-плохого?

Отец открыл рот и с шумом выдохнул:

– А ты не думаешь, что иллюминаты проникли в церковь? – Голос его гремел, каждое слово было наполнено огромной силой. – Ты не думаешь, что они первым делом проникли в школу, чтобы воспитать целое поколение мормонов-социалистов? Неужели я ничему тебя не научил?

Таким мне запомнился отец навсегда. Мне не забыть его силу и отчаяние. Он наклонился вперед, сжал челюсти, глаза его сузились. Он пытался разглядеть в лице сына согласие, ту же убежденность, что и в нем самом. Но не нашел.

История о том, как Тайлер решил покинуть гору, странная и удивительная. Она полна пробелов и неожиданных поворотов. Все началось с самого Тайлера – с его особого отношения к жизни. В семьях такое порой случается: один из детей не вписывается в общий круг, живет по другому ритму, настроен на другой мотив. В нашей семье таким был Тайлер. Он вальсировал, когда мы все плясали джигу. Он был глух к буйной музыке нашей жизни, а мы не слышали его безмятежной полифонии.

Тайлер любил книги, любил покой. Он любил все организовывать, раскладывать по полочкам и снабжать ярлыками. Как-то раз мама нашла в его шкафу целую полку спичечных коробков. Тайлер сказал, что в них лежат карандашные стружки за последние пять лет. Он собирал их, чтобы взять с собой в качестве растопки, когда нам придется бежать. Если у Тайлера царил порядок, то в остальном доме творился настоящий бедлам: на полу в спальнях валялись груды нестираной одежды, перепачканной маслом и сажей на свалке; на всех кухонных поверхностях громоздились банки с мутными настоями. Убирали все это только для того, чтобы освободить место для чего-то еще более грязного – например, для свежевания оленя или смазки винтовок. Но посреди этого хаоса Тайлер спокойно и методично пять лет собирал карандашные стружки, аккуратно раскладывая их по годам.

Мы с братьями были похожи на стаю волков. Все постоянно друг друга испытывали, и потасовки прекращались лишь тогда, когда какой-то юный щенок начинал стремительно расти и мечтать о новой жизни. Когда я была маленькой, наши баталии останавливали лишь окрики мамы, ругавшейся из-за разбитой лампы или вазы. Но когда я стала старше, в доме почти не осталось ничего, что можно было разбить. Мама говорила, что, когда я только родилась, у нас был телевизор, но потом Шон разбил его – головой Тайлера.

Пока братья боролись, Тайлер слушал музыку. У него был единственный на весь дом плеер, а рядом с ним высокая стопка дисков со странными надписями: «Моцарт», «Шопен». Как-то в воскресенье, когда ему было лет шестнадцать, он поймал меня за их рассматриванием. Я пыталась сбежать – боялась, мне влетит за то, что я залезла в его комнату. Но Тайлер взял меня за руку и подвел к дискам.

– К-к-какой т-т-тебе н-н-нравится?

Один диск был черным. На обложке было изображено множество мужчин и женщин в белом. Я указала на него. Тайлер скептически посмотрел на меня.

– Эт-т-то х-х-хоровая музыка, – сказал он.

Он поставил диск в черную коробочку и уселся за свой стол с книгой. Я устроилась на полу возле его ног, рассматривая узоры на ковре. Зазвучала музыка: вздох струнных, потом шепот голосов, пение, нежное, как шелк, но в то же время пронзительное. Гимн был мне знаком – мы пели его в церкви нестройными голосами. Но это было нечто другое. Музыка осталась религиозной, но в ней появилось что-то еще, что-то, связанное с учебой, дисциплиной, сотрудничеством. Нечто такое, чего я еще не понимала.

В семьях такое порой случается: один из детей не вписывается в общий круг. В нашей семье таким был Тайлер. Он вальсировал, когда мы все плясали джигу.

Песня закончилась. Я сидела, не в силах пошевелиться. Началась следующая. За ней следующая, пока не проиграли все на диске. Без музыки комната показалась безжизненной. Я спросила Тайлера, можно ли послушать ее снова. Через час, когда музыка стихла, я стала упрашивать включить ее снова. Было уже очень поздно. В доме все замерло. Тайлер поднялся из-за стола и нажал кнопку, сказав, что это в последний раз.

– М-м-мы можем п-п-послушать диск завтра, – сказал он.

Музыка стала нашим языком.

Из-за заикания Тайлер был молчаливым, он с трудом ворочал языком. Из-за этого мы с ним никогда особо не разговаривали; я не знала собственного брата. Теперь же каждый вечер, когда он возвращался со свалки, я уже ждала его. Он принимал душ, соскребал с кожи пыль и грязь, усаживался за стол и говорил:

– Ч-ч-что п-п-послушаем с-с-сегодня?

Выбирался диск, прочитывалась надпись, я ложилась на пол возле ног Тайлера, утыкалась взглядом в его носки и слушала.

Я была такой же буйной, как братья, но с Тайлером становилась другой. Может быть, все дело было в музыке, в ее гармонии и нежности. А может быть, дело было в Тайлере. Ему как-то удавалось заставить меня посмотреть на себя его глазами. Я пыталась вспомнить, что можно разговаривать без крика. Пыталась избегать драк с Ричардом, особенно самых буйных, когда мы катались по полу, таскали друг друга за волосы, впивались ногтями в нежную кожу на лице.

Я должна была понимать, что когда-нибудь Тайлер уйдет. Тони и Шон ушли, а ведь они, в отличие от Тайлера, целиком и полностью принадлежали горе. Тайлер всегда любил то, что отец называл «книжным учением». Все остальные, за исключением Ричарда, были к этому совершенно равнодушны.

Когда Тайлер был еще мальчишкой, мама идеализировала образование. Она всегда говорила, что мы остаемся дома, чтобы иметь возможность получить образование лучше, чем другие дети. Но так говорила только мама. Отец же считал, что мы должны научиться практическим навыкам. Когда я была совсем маленькой, родители поссорились: мама хотела, чтобы мы каждое утро занимались учебой, а отец сразу же тащил мальчишек на свою свалку.

Мама эту войну проиграла. Все началось с Люка, четвертого из пяти ее сыновей. Люк всегда был умен: работая с животными, он словно разговаривал с ними. Но он был совершенно не способен к обучению и с большим трудом научился читать. Мама пять лет каждое утро усаживалась с ним за кухонный стол, снова и снова объясняя буквы и слоги. Но к двенадцати годам Люк мог лишь с большим трудом прочесть стих из Библии во время семейных чтений. Мама не могла этого понять. Она без труда научила читать Тони и Шона, да и все мы как-то справились с этим. Тони научил меня читать в четыре года – думаю, на спор с Шоном.

Когда Люк научился каракулями писать свое имя и читать короткие, простые предложения, мама перешла к математике. Я научилась математике, пока мыла посуду после завтрака и слушала мамины объяснения: что такое дроби, как пользоваться отрицательными числами. Люку учеба не давалась. Через год мама сдалась. Она перестала говорить, что мы получим лучшее образование, чем другие дети, и начала вторить отцу. Как-то утром она сказала мне:

– Важно только научиться читать. Все остальное – это всего лишь промывание мозгов.

Отец стал забирать мальчишек раньше и раньше. Когда мне было восемь, а Тайлеру шестнадцать, уроки окончательно прекратились.

Конечно, мама не полностью поддалась отцовской философии. Порой ее охватывал прежний энтузиазм. В такие дни, когда вся семья собиралась за завтраком, мама объявляла, что сегодня мы будем учиться. В подвале у нее был шкаф с книгами о лекарственных травах. Там же было несколько старых книг в мягких обложках. Все мы учились по одному учебнику математики. А книгу об американской истории не читал никто, кроме Ричарда. Была у мамы и книга по физике, наверное, для маленьких детей, потому что в ней было полно блестящих картинок.

Обычно на сбор всех книг уходило полчаса. Потом мы делили их между собой и расходились по разным комнатам «учиться». Не представляю, чем занимались мои братья с сестрой в это время. Я же раскрывала книжку по математике и десять минут переворачивала страницы, тщательно разглаживая их пальцами. Дойдя до пятидесятой, я сообщала маме, что сделала пятьдесят страниц.

– Поразительно! – восклицала она. – Вот видишь, в публичной школе ты никогда бы не смогла учиться в таком темпе. Такое возможно только дома, где можно по-настоящему сосредоточиться, ни на что не отвлекаясь.

Мама никогда не читала лекций и не проводила экзаменов. Мы никогда не писали сочинений. В подвале у нас был компьютер с программой Mavis Beacon, с ее помощью можно было научиться печатать.

Когда маме нужно было развозить травы, а мы уже заканчивали свою работу, она брала нас в библиотеку Карнеги в центре города. На первом этаже была комната с детскими книжками, и мы их читали. Ричард даже брал книги с верхних этажей, книги для взрослых об истории и науке.

Учеба в нашей семье была делом самостоятельным. Можно было учиться всему, чему сможешь, после завершения работы. Кто-то из нас был более дисциплинированным, кто-то менее. Я была самой недисциплинированной, поэтому к десяти годам систематически изучала только азбуку Морзе – на этом настаивал отец.

– Если линии перережут, мы окажемся единственными людьми в долине, кто сможет общаться, – говорил он.

Я всегда думала, с кем же мы будем общаться, если окажемся единственными, кто владеет этой азбукой.

Старшие мальчики – Тони, Шон и Тайлер – росли в другое время. Порой мне казалось, что их воспитывали совершенно другие родители. Их отец никогда не слышал об Уиверах, никогда не говорил об иллюминатах. Он возил троих сыновей в школу. И хотя через несколько лет он их оттуда забрал, поклявшись учить дома, когда Тони захотел вернуться в школу, отец ему разрешил. Тони почти окончил школу, но он много пропускал из-за работы на свалке, и сдать выпускные экзамены ему не удалось.

Тайлер был третьим сыном. Он почти не помнил школы и был рад учиться дома – до тринадцати лет. А потом, возможно потому, что мама все свое время посвящала Люку, Тайлер попросил отца разрешить ему поступить в восьмой класс.

Тайлер учился целый год, с осени 1991 года до весны 1992 года. Он изучил алгебру, что было для него так же естественно, как дышать. А в августе случилась осада Уиверов. Не знаю, удалось ли бы Тайлеру вернуться в школу на следующий год, но знаю точно: после осады Уиверов отец не позволил бы никому из своих детей переступить порог публичной школы. И все же математика зачаровала Тайлера. На карманные деньги он купил себе учебник тригонометрии и стал учиться самостоятельно. Потом он хотел изучить дифференциальное исчисление, но не смог найти денег на книжку. Он пошел в школу и попросил учебник у учителя математики. Тот рассмеялся ему в лицо:

– Ты не сможешь этого выучить. Это невозможно.

– Дайте мне учебник, – ответил Тайлер. – Думаю, я смогу.

Он вышел из школы с учебником под мышкой.

Труднее всего было найти время для учебы. Каждое утро в семь часов отец собирал сыновей, делил их на команды и давал задание на день. Обычно отсутствие Тайлера он замечал примерно через час. Он врывался в дом и мчался в комнату Тайлера, где тот сидел над книжками.

– Какого черта ты тут делаешь? – орал он, и комья грязи с его ботинок летели на безупречно чистый ковер в комнате сына. – Люк грузит балки в одиночку, выполняет работу за двоих. А ты тут просто сидишь?!

Если отец ловил меня за чтением вместо работы, я все бросала и принималась за дело. Но Тайлер был непоколебим.

– Па, – говорил он, – я п-п-поработаю после об-б-беда. А утром м-м-мне н-н-нужно уч-ч-читься.

Чаще всего они спорили несколько минут, потом Тайлер откладывал карандаш, плечи его опускались, он натягивал ботинки и рабочие рукавицы. Но бывало и по-другому – и это меня всегда удивляло. В такие дни отец выскакивал из дома один.

Я не верила, что Тайлер действительно поступит в колледж, бросит нашу гору и примкнет к иллюминатам. Отец все лето пытался привести Тайлера в чувство – он делал это каждый раз, когда все собирались за обедом. Мальчишки носились по кухне, накладывали себе второе, наливали компот, а отец устало растягивался на жестком линолеуме – ему нужно было полежать, но он был слишком грязным, чтобы ложиться на мамин диван. С пола он начинал свою лекцию об иллюминатах.

Один такой обед навсегда врезался в мою память. Тайлер накладывал в тарелку такос, приготовленные мамой. Он положил себе три такос – очень аккуратно, в рядок, – потом взял салат и помидоры. Он тщательно отмерил нужное количество и аккуратно полил все сливочным соусом. Отец продолжал вещать с пола. Когда он приблизился к концу своей лекции и сделал вдох, чтобы начать сначала, Тайлер загрузил все три безупречные такос в мамин блендер, которым она пользовалась при приготовлении лекарств, и включил его. Кухня наполнилась жутким ревом, ни говорить, ни слушать было невозможно. Рев прекратился, отец заговорил снова. Тайлер перелил оранжевую жидкость в стакан и начал пить, осторожно и аккуратно, потому что его передние зубы все еще шатались. Он очень старался сделать так, чтобы жидкость не выливалась изо рта. Многие воспоминания связаны у меня с этим периодом нашей жизни, но главным остается это: отец вещает с пола, а Тайлер пьет свои такос.

Весна закончилась, началось лето. Отцовская решимость перешла в отрицание – он вел себя так, словно спор закончен и он одержал победу. Он перестал говорить об отъезде Тайлера и отказывался нанимать помощника вместо него.

Одним теплым днем Тайлер повез меня к Ба-из-города. Она жила в том же доме, где выросла мама. В мире не было другого дома, настолько непохожего на наш. Отделка была недорогой, но тщательно продуманной: кремовые ковры на полах, обои с цветочным рисунком на стенах, тяжелые красивые шторы на окнах. Бабушка с дедом редко что-то меняли. Ковер, обои, кухонный стол и стойка – все было точно таким же, как на слайдах из маминого детства.

Отец не любил, когда мы туда ездили. До выхода на пенсию дед был почтальоном, а отец считал, что человек, работающий на правительство, не заслуживает уважения. Бабушка в глазах отца была еще хуже. Она была «фривольной». Я не знала, что означает это слово, но отец повторял его так часто, что я стала связывать его с ней: с ее кремовыми коврами и обоями в цветочек.

Тайлеру у бабушки нравилось. Ему нравился покой, порядок, тихий голос бабушки и деда. В этом доме царила своя аура: я сразу понимала, что здесь нельзя кричать, драться или носиться по кухне на полной скорости. Но бабушке приходилось постоянно напоминать мне, чтобы я снимала свои грязные туфли у двери.

– Конечно, поступай в колледж! – сказала бабушка, когда мы устроились на диване в цветочек. Она повернулась ко мне: – Ты должна гордиться своим братом!

Бабушка улыбалась, глаза ее блестели. Я видела каждый ее зуб. «Надо же, бабушка радуется тому, что Тайлеру промоют мозги», – подумала я.

– Мне нужно в туалет, – сказала я.

Оказавшись в коридоре, я пошла очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, чтобы ноги тонули в ковре. Я улыбалась, вспоминая, как отец говорил, что бабушкин ковер такой чистый, потому что дед никогда по-настоящему не работал. «Может быть, у меня и грязные руки, – говорил он, подмигивая мне и демонстрируя пальцы с грязью под ногтями, – но это честная грязь».

Шли недели. Лето было в полном разгаре. Как-то в воскресенье отец собрал всю семью.

– Мы запаслись продуктами, – сказал он. – У нас есть горючее и запасы воды. Чего у нас нет, это денег. – Он достал из бумажника двадцатидолларовую бумажку и смял ее. – Не этих фальшивых денег. В Дни отвращения они ничего не будут стоить. Люди будут менять стодолларовые банкноты на рулон туалетной бумаги!

Я представила себе мир, где по дорогам носятся зеленые бумажки, словно пустые банки газировки. Я осмотрелась. Похоже, эту картину представили все, особенно Тайлер. Взгляд его был очень сосредоточенным.

– Я скопил немного денег, – сказал отец. – И ваша мама тоже кое-что отложила. Мы собираемся обменять их на серебро. Именно об этом скоро будут мечтать люди – о серебре и золоте.

Через несколько дней отец принес домой серебро и даже немного золота. Это были монеты, упакованные в небольшие тяжелые коробочки. Отец сложил коробочки в подвале и даже не позволил мне их открыть.

– Это не игрушка, – сказал он.

А через какое-то время Тайлер взял несколько тысяч долларов – почти все свои сбережения, оставшиеся после выплаты фермеру за трактор и отцу за микроавтобус, – и купил собственное серебро. Его он сложил в подвале, рядом с оружейным шкафом. Он долго стоял там, пересчитывая коробочки, словно колеблясь между двумя мирами.

Тайлер оказался более легкой добычей: я упросила его, и он дал мне серебряную монету размером с мою ладонь. Монета меня успокоила. Тайлер купил монеты в знак преданности семье. Несмотря на овладевшее им безумие, которое гнало его в школу, он все равно выбрал нас. Он будет сражаться на нашей стороне, когда наступит конец времен. В те дни листья уже начали желтеть: можжевеловая зелень лета уступала место гранатовой красноте и золотой бронзе осени. Монета поблескивала в тусклом свете, отполированная тысячами пальцев. Ее осязаемость утешала меня. Я думала, что раз монета реальна, то Тайлер от нас не уедет.

Но в августе я проснулась и обнаружила, что Тайлер сложил свою одежду, книги и диски в коробки. К тому времени, когда мы уселись завтракать, у него все было убрано. Я быстро поела и побежала в его комнату. Все полки были пусты. Только на одной лежал диск, черный с людьми в белых одеждах. Это был хор Мормонской Скинии. В дверях появился Тайлер.

– Я ос-с-ставил его д-д-для тебя, – сказал он.

Он вышел из дома и принялся мыть машину, смывая всю пыль Айдахо. И скоро стало казаться, что эта машина никогда не ездила по проселочным дорогам.

Отец закончил завтракать и ушел, не говоря ни слова. Я его понимала. Вид Тайлера, загружавшего коробки в машину, сводил меня с ума. Мне хотелось кричать, но я выбежала из дома через черный ход и понеслась по холмам к горе. Я бежала, пока стук крови в ушах не заглушил мыслей в моей голове. А потом развернулась и побежала обратно, через пастбище к красному вагону. Я забралась на крышу как раз вовремя, чтобы увидеть, как Тайлер захлопывает багажник и делает на машине круг, словно желая проститься. Но прощаться было не с кем. Я представила, как он зовет меня и каким расстроенным становится его лицо, когда я не отвечаю.

Когда я спустилась, он был за рулем. Машина катила по проселочной дороге. И тут я выскочила из-за железного бака. Тайлер остановился, вышел из машины, обнял меня – не снисходительно, как взрослые часто обнимают детей, а по-настоящему. Мы стояли, он притянул меня к себе, прижался лицом к моему лицу. Он сказал, что будет скучать по мне, а потом отпустил, сел в машину и поехал вниз с холма к трассе. Я видела, как за ним поднимается пыль.

После этого Тайлер нечасто приезжал домой. Он начал новую жизнь за линией фронта и редко совершал вылазки на нашу сторону. У меня почти нет воспоминаний, связанных с ним. Но через пять лет, когда мне исполнилось пятнадцать, он ворвался в мою жизнь в критический момент. К тому времени мы уже были чужими. Прошло много лет, прежде чем я поняла, чего стоил ему тот день и как мало понимал он, что делает. Тони и Шон ушли с горы, но они делали то, чему научил их наш отец: водили тягачи, занимались сваркой, строили. Тайлер ушел в пустоту. Не знаю, почему он это сделал. Он и сам не знает. Он не может объяснить, откуда взялась эта убежденность, как ей удалось вспыхнуть так ярко, чтобы озарить мрак неопределенности. Но я всегда думала, что в его голове звучала музыка, мотив надежды, неслышный всем остальным, та тайная мелодия, которую он напевал, покупая учебник тригонометрии и складывая карандашные стружки в спичечные коробки.

Лето прошло, растаяв от собственной жары. Днем все еще пекло солнце, но вечерами было прохладно. Холодных часов после заката становилось все больше с каждым днем. Тайлера не было уже месяц.

В тот день я была у Ба-из-города. Утром я приняла ванну, хотя день был не воскресный. И еще я надела особую одежду, без дырок и пятен, отстиранную до блеска и выглаженную. Я сидела на бабушкиной кухне и смотрела, как она делает тыквенные кексы. Осеннее солнце пробивалось сквозь тюлевые занавески и ярко освещало оранжевую плитку на стене. Вся комната была залита янтарным светом.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга основана на бесценных работах Хью Очинклосс Брауна, Иммануила Великовекого, Захарии Ситчина, Г...
В ноябре 1978 года, после окончания Рязанского училища ВДВ, автор был назначен командиром взвода отд...
Опытный нейробиолог и психиатр Жадсон Брюер рассказывает, как преодолеть вредные привычки и зависимо...
Новый мир – неважно, как ты сюда попадешь, по доброй воле или вот, как Александр Баринов, бежав из и...
Наконец люди научились выращивать людей в искусственных условиях, к этому их подтолкнула неизлечимая...
«– Немский районный суд слушает дело по иску Сергеевой Тамары Петровны к Сергееву Ивану Матвеевичу о...