Традиции & Авангард. № 4 (7) 2020 г. Коллектив авторов
Жили мы горько.
За всё детство я видел несколько крохотных газетных кулёчков с дешёвыми конфетами-подушечками. И сахар был в большую редкость. Сахар у нас постоянно был только в нашей моче. «Живой сахар». Этим «живым сахаром» мы, пацанва, орошали яблочные пупырышки. Яблоня росла в прижим к нашему барачному окну. С подоконника мы рвали горькие пупырышки, обдавали своим тёплым «живым сахаром», яблочки становились не такими горькими, и мы их ели.
Только в восемнадцать лет я впервые увидел сливочное масло – и то лишь тогда, когда беда прижала к больничной койке.
Отец погиб на фронте. Мама осталась одна с тремя сыновьями. Когда отец уходил на фронт, мама была беременна дочкой Машей. Маша умерла, не дожив и до года.
С темна до темна, без выходных мама ломила на чаю. По ночам рыла оградительные окопы: мы жили в прифронтовой полосе. И получала за каторжную работу горькие гроши.
Держались мы в основном домашним хозяйством.
Господин Огород. Огород – наша кладовка.
Козы.
Куры.
Поросёнок.
Всё это было на нас, на детях. На мужичках.
Весна.
Надо натаскать на глинистые бесплодные огороды побольше навозу.
А огороды за полторы-две версты на неудобьях, в крутых оврагах, куда чай не воткнёшь. Только бросовые клочки земли и позволяли занимать под огороды. Вприбежку тащишь неподъёмный чувал с навозом, а по тебе течёт чёрная жижа; несёшься по дороге из стороны в сторону. Мешок с навозом тебя ведёт! А остановиться передохнуть боишься. Мешок потом не подымешь.
Притащишь, спустишься на корточки, тихонько вальнёшься назад, не отрывая от спины мешка, и лежишь, отпыхиваешься на нём, выкупанный потом и навозной жижей.
А сеять кукурузу, сажать под лопату картошку…
Казалось всё это самым лёгким и весёлым.
А окучивать, пропалывать… Курорт!
Канары вперемежку с голубыми Багамами!
Осень-припасиха изматывала нас до смерти.
Кукурузу, картошку, кабаки – всё перетаскай на своём горбу.
А дрова на зиму? Лес ещё дальше огородов…
Мы, ребятня, сами лепили козам сарай. И каждую осень обязательно перекрывали его кугой, обмазывали хворостяныестены глиной, утепляли папоротником. Не мёрзните, наши козушки, в холод! И из бросовых досточек-лоскутков лепили вдоль стен на коротких столбиках широкие лавки козам для отдыха.
– Коза, – уважительно говорила мама, – для нас же, для дураков, старается как! Покы за день насбирает по горам молока повну банку – ноги с устали отваливаются. Надо ей по-людски за ночь выспаться ай не надо?
И вот огороды пусты. Сарай в тепле. Дрова натасканы. Гордой горушкой высятся между нашим сараем и соседским плетнём Шаблицких.
Чем заниматься после школы? Уроками?
Не-ет…
Такой царской роскоши мы, маленькие горькие советские рабы, не знали.
Наскоро похлебаешь какой холодной баланды – и бегом после школы к мамушке на чайную плантацию. Собирали чай, формовали чайные кусты секаторами, копали чайные междурядья, тохали (мотыжили) их, чистили тунг…
Плоды тунга чуть мельче кулака, сопревшие в кучах под дождём и снегом. Зимой мы притаскивали в корзинках домой, вываливали эту вонь посреди комнаты, и вся семья с утра до ночи колупалась в этой грязи, вышелушивала из скорлупы зёрна величиной с голубиное яйцо.
Весь этот тяжкий труд детей – какой-никакой доварок к маминому копеечному заработку. Надо ж и учебники купить. Надо ж и грешный зад прикрыть чем…
С чаю приползали усталые уже в потёмочках.
Пока уберёмся с живностью (я часто помогал маме доить коз), пока то плюс сё – мало ль всякой беготни по дому? – уже полночь.
Вот и прикатило время садиться за уроки.
Комната у нас на четверых была всегда одна. (А до войны, когда жив был отец, нас было пятеро.) Сначала в бараках с плетёнными хворостом стенами, обмазанными глиной и побелёнными, потом в новом, в один этаж, каменном доме. Всегда одна. Все тут же уже спят под сильной голой лампой. А ты готовишься к завтрашней школе. Не заметишь, как и сам уронишь голову на единственный – он и обеденный, он и учебный – стол и мигом отрубишься.
Мама проснётся и увидит, мягко шатнёт за плечо:
– Иди, сынок, раздевайся та ложись…
А чаще бывало так. Что подремал на раскрытом учебнике, то и весь твой сон. Мама качнёт за плечо. Ты вскочишь и быстрей раздеваться на бегу к койке. А она горько улыбается:
– Не, сыно, тоби треба зовсим у другу сторону, – и показывает на дверь: за окном уже разлился свет дня. Надо собиратысь у школу.
Школа для нас была всегда большим праздником.
И вовсе не потому, что там нам что-то клали в голову. Вовсе по другой причине. В школе мы могли за полдня хоть малёхонько отдышаться от домашней каторги.
И даже вздремнёшь когда на уроке – всё отдохновение!
Пастушонок
Сижу я на уроке. А голос учителя забивают жалобные плачи коз и козлят.
Я был самый младший в семье. Братики Гриша и Митя жалели меня, доверяли самое лёгкое – пасти козлят и коз. И я пас лет с четырёх и до окончания начальных классов. После я делал всякую работу, что и они. А пока я отвечал только за козье пропитание. Покуда я прохлаждался в школе, козки мои в плаче голодно покрикивали под крючком в сарае. Всё звали меня.
Мы жили на пятом районе совхоза «Насакиральский». А школа была в центре. Туда четыре километра я шёл. А назад уже бежал. Нигде не задерживался.
Добросовестный был я пастушок.
До самой ночи бродишь с табунком по кручам-оврагам, пока не раздуются мои рогатики как бочки. Идут назад, еле ноги переставляют. Ox-ox, ox-ox… Тяжело-о…
А у самой дороги зеленел чайный участок тёти Насти Сербиной, маминой товарки.
Как-то раз тётя Настя горестно посмотрела из-под зелёного пука чаинок в кулаке и говорит мне:
– Что ж у тебя, пастух, козы с пастьбы еле бредут в голодухе? Смотри, бока позападали!
– Вы не на те бока смотрите! – кричу я чуть не плача. – Вы что, не знаете, что у коз один бок всегда немноженько пустой?! С ямочкой! Зато друго-ой!..
И круто заворачиваю стадушко.
Гоню назад мимо тёти Насти:
– Смотрите! Смотрите! Те бока были неправильные! А эти… Вот! Совсем полные-располные бочищи!
– Теперь вижу. Полные. Гарно напас. Молодэць!
И я затих в гордости…
После этого случая стал я стесняться тёти Насти. Бывало, во всяк вечер, как гонишь мимо её участка стадо из лесу, угинаешь голову. А они с дядей Петей бросят рвать чай и ну нахваливать дуэтом:
– Молодэць, пастушонок! Гарно напас коз… Боки полнюхи…
А ты со стыда ещё круче утягиваешь голову в плечи.
«То с одной стороны полные. А на другом боку наверху у всех ямки. Господи! Неужели им лень так наесться, чтоб не было ямок? И всё б горюшко!»
Однажды разгромный дождь напал на меня с моим рогатым табунком.
Бежим домой.
А тётя Настя пережидала беду под придорожной ёлкой. Увидала меня. Зовёт:
– Скорей-ко сюда, вихревейка! Я закрою тебя от дождя. Ты ж весь мокрей воды! У тебя ж только, може, ну под мышками и сухо!
Она встречно распахнула полы большого старого пиджака. И я с разбегу влетел в её тепло, как в жаркую комнату.
Я плотно прижался к ней спиной.
Два тёплых бугорка мягко обняли меня за плечи.
Она застегнула свой пиджак у меня на животе. Я выглядывал из её пиджака, как цыплёнок из сумки.
Погладила меня по мокрой руке:
– Маленький пастушонок… Совсем мокренький… Совсем холодненький…
И заплакала.
Начальную школу я кончил с отличием.
Меня даже сняли на школьную доску. Почёт тебе, дорогуша!..
Куряка
Темнота тоже распространяется со скоростью света.
Л. Ишанова
Избирательность памяти коварна. Не помню я ни лица, ни имени учительницы, научившей читать, писать. Зато расхорошо помню другого своего первого учителя. По курению. Точно вчера с его урока.
Васька!
Лохматый двадцатилетний лешак. Таскал и в лето, и в зиму неизменно по две фуфайки. Всаживал одну в одну. Как матрёшки. И круглый год бегал в малахае. Это-то на Кавказе! (Дело пеклось в местечке для репрессированных выселян Насакирали, на самой макушке Лысого косогора.)
Васька был большой бугор (начальник).
А я – маленький.
Васька пас коз, я пас козлят. С мая по сентябрь, конечно. В каникулы.
В рабочей обстановке мы не могли встречаться, хотя производственная необходимость в том и была. Сбежись наши стада, это чревато… Вернутся козы домой без молока.
У Васькиных коз и у моих козлят были прямые родственные связи. Как говорил Васька, это была кругом сплетённая родня.
Однако в обед, когда наши табунки порознь дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с добрым лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.
Козы были по одну сторону бугра, козлята – по другую. Они не видели друг друга. Зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.
Ну разве мы допустим их воссоединение?
И вот однажды в один из таких обеденных перерывов – было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года – мы сошлись. Запив полбуханки глиноподобного кукурузного хлеба литром кипячёного молока из зелёной бутыли, посоловелый Васька – а было так парко, что, казалось, плавились мозги – разморённо вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.
Я в страхе попятился. Спрятал руки за спину.
– Ты чего? – удивился Васька. – Кто от царского угощенья отпрыгивает по воскресеньям?
– Я не к-кур-рю… – промямлил я оправдательно.
– А-а-а! – разочарованно присвистнул Васька. – Вон оно что! Мамкин сосунчик! Долго ж тебя с грудного довольства не спихивают. Сколько тебе?
– Тринадцать.
– Уже все тринадцать! – Васька в панике пошатал головой. – Какой ужас!.. Во! – Васька щёлкнул пальцем по газете, в которую был завёрнут оставшийся после обеда шмат чахоточно-жёлтого кукурузного хлеба кирпичиком. – Вон шестилетний индонезийский шкеток Алди Ризал в день выкуривает по сорок сигаретин! Учись! О мужик! А ты?.. Тоскливый ты кисляй…
Васька лениво мазнул меня пальцем по губам.
Брезгливо осмотрел подушечку пальца. Вытер о штаны.
– Мда-а… Молочко ещё не обсохло. Мажется, – трагически констатировал он. – Несчастный сосунчик!
Это меня добило.
Я молча, с вызовом кинул ему раскрытую руку.
Он так же молча и державно вложил в неё «ракетину».
– Хвалю Серка за обычай. Хоть не везёт, дак ржёт! – надвое выпалил Васька.
Что он хотел этим сказать? Что я, дав вспышку, так и не закурю? Я закурил. Судорожно затянулся во всю ивановскую. Проглотил. И дым из меня повалил не только из глаз и ушей, но и изо всех прочих щелей. Я закашлялся со слезами. Во рту задрало. Точно шваброй.
– Начало полдела скачало! Всё пучком! – торжественно объявил Васька. И мягко, певуче вразумил: – Всякое ученье горько, да плоды его сладки…
– Когда же будет сладко? – сквозь слёзы просипел я.
– Попозжей, милок, попозжей, – отечески нежно зажурчал его голос. – Не торопи лошадок… Надо когда-то и сначинать… А то ты и так сильно припоздал. У меня вона куревой стаж о-го-го каковущий! Я, говорила упокойница мать, пошёл смоктать табачную соску ещё в пелёнках. Раз с козьей ножкой уснул. Пелёнки дали королевского огня. Еле спасли меня… Кто б им тепере и пас коз?.. А вызывали, – Васька энергично ткнул пальцем в небо, – пожарку из самого из центра! Жалко… С пелёнками успел сгореть весь дом, а за компанию и два соседних.
Его героическое прошлое набавило мне цены в моих собственных глазах.
Я угорело зачадил, как весь паровозный парк страны, сведённый воедино.
– Это несмываемый позор, – в нежном распале корил Васька, любя меня с каждой минутой, похоже, всё круче, всё шальней. – В тринадцать не курить! Когда ж мужиком будем становиться? А? В полста? Иль когда вперёд лаптями понесут? И вообще, – мечтательно произнёс он, эффектно отставив в сторону руку с папиросой, – человек с папиросиной – уважаемый человек! Кум королю, государь-дядя!.. Человека с папироской даже сам комар уважает. Не нападает. За своего держит! Так что кури! Мож, с куренья веснушки сойдут да нос перестанет лупиться иль рыжины в волосе посбавится… Мож, ещё и подправишься… А то дохлый, как жадность. Вида никакого. Так хоть дыми. Пускай от тебя «Ракетой» воняет да мужиком! – благословил он.
А я тем временем уже не мог остановиться. Прикуривал папиросу от папиросы.
Васька в изумлении приоткрыл рот. Уставился на меня не мигая.
– Иль ты ешь их без хлеба? – наконец пробубнил он.
Он не знал, то ли радоваться, то ли печалиться этаковской моей прыти.
На… – й папиросе у меня закружилась голова.
На… – й я упал в обморок.
Васька отхлестал меня по щекам.
Я очнулся и попросил курева.
– Хвалю барбоса за хватку! – ударил в землю он шапкой. – Курнуть не курнуть, так чтобы уж рога в землю!
До смерточки тянуло курить.
Едва отдохнул от одной папиросы, наваливался на новую. Мой взвихрённый энтузиазм всполошил Ваську:
– Однако… погляжу, лихой ты работничек из миски ложкой. Особо ежли миска чужая… По стольку зараз не таскай в себя дыму. Не унесло бы в небонько! Держи меру. Не то отдам, где козам рога правют.
Не знаю, чем бы кончился тот первый перекур, не поднимись козы. Пора было разбегаться.
– Ну… чем даром сидеть, лучше попусту ходить. – Васька усмехнулся, сунул мне пачку «Ракеты». – Получай первый аванец. Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко!
Пачки мне не хватило не то что до следующего обеда – её в час не стало.
На другой день Васёня дал ещё:
– Бери да помни: рука руку моет, обе хотят белы быть. Ежель что, подсобляй мне тож, чем спонадобится.
Я быстро кивнул.
Каждый день в обед Васёня вручал мне новую пачку.
Так длилось ровно месяц. И любня – рассохлась!
Я приручённо подлетел к Васёне с загодя раскрытой гробиком ладошкой за божьей милостынькой.
Васёня хлопнул по вытянутой руке моей. Кривясь, откинул её в сторону и лениво посветил кукишем:
– На тебе, Тольчик, дулю из Мартынова сада да забудь меня. Ну ты и хвостопад![2] Разоритель! Всё! Песец тебе!.. Испытательный месячину выдержал на молодца. Чё ещё?..
– Чирей на плечо! – хохотнул я.
– Перетопчешься! Ноне я ссаживаю тебя со своего дыма… Самому нечего вота соснуть. Да и… я не помесь негра с мотоциклом. Под какой интерес таскай я всякому сонному и встречному? Кто ты мне? Ну? – Он опало махнул рукой. – Так, девятой курице десятое яйцо… Я главно сделал. Наставил на истинно мужеский путь. Мужика в тебе разбудил… Разгон дал! Так ты и катись. Наверно, ты считаешь меня в душе быком фанерным[3]… Считай. Меня от этого не убудет. Добывай курево сам! Невелик козёл – рога большие…
Этот его выбрык выбил меня из рассудка.
– Василёк!.. Не на что покупать… – разбито прошептал я.
– А мне какая печалька, что у тебя тонкий карман? Меня такие вещи не прокатывают! Крути мозгой. Не замоча рук, не умоешься… Ты про бычарики[4] слыхал?
Стрелять хасики[5] у знакомых я боялся. Ещё дошуршит до матери. Стыда, стыда… К наезжим незнакомцам подходить не решался. Да и откуда было особо взяться незнакомцам в нашей горной глушинке?
А подбирать чужие грязные обкурки…
Ой и не царское ж это дело, Никифорович!
Не получив от Васьки новой пачки, я в знак вызова – перед гибелью козы бодаются! – двинул зачем-то козлят в обед домой. В наш посёлочек в три каменных недоскрёба.
Уже посреди посёлка мне встретилась мама. Бежала к магазинщику Сандро за хлебом.
Я навязал ей козлят. А сам бросился в лавку. Радость затопила душу. В первый раз сам куплю! Накурюсь на тыщу лет вперёд! Про запас!
На бегу – в ту пору я всегда бегал, не мог ходить спокойным шагом – сделал козу из замытой дождями старой записки на двери: «Пашол пакушать сацыви в сасетки. Жды. Нэ шюми. Сандро» – и ветром влетел в лавку.
Денег тика в тику.
На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!
Сандро в раздумье выпустил из себя дымный комок и, заслышав от меня о «Ракете», жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок длинный тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.
– Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ти, – он наставил на меня нож, – хочу кури?.. Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Тбе кури неможно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – голова боли-и, – обхватил голову, в стоне пошатал. – Любофа… дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко… Нэ нада далэко…
Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросины. Яростно воткнул её снова в рот.
– Вот ти на школ отлишник… Истори знай… Полтищи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простими словами – башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Нэ помогало кому – смэртни казн добавляли. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб! Дуб! Дуб всэ!.. И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курилщик. Пэтре позвала мужик. Сказал: «Кури! Нэ будишь кури – давай башка сьюда мнэ! – Сандро ласково поманил пальцем, позвал: – Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и-и, кури-и-и… Сонсе за дим пропал!.. Сама Пэтре мно-ого кури-и-и, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… – скорбно сложил руки, как у покойника. – А бил Пэтре, – Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок – экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: – А табак секир башка делал Пэтре! Нэ смотрел, што на цар бил…
Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:
– Табак силней на царя!
С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близости от моего носа, медленно, злобно пуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:
– Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!
Я считал, что я вселенское горькое горе своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!
Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он по-княжьи подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.
Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.
Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!
Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.
– А я вся выпужалась усмерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!
Она обмякло усмехнулась. С нарочитой серьёзностью спросила:
– Ты тута, парубоче, не горишь?
Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон. Дёрнул плечом:
– Да вроде пока нет…
Мамушка смешанно вслух подумала:
– Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…
И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.
– А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?
– Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…
Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.
– А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.
– Так я, кажется, козлят пасу. А не розы собираю…
Еле отмазался.
Так как же дальше?
Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[6] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?
А впрочем…
Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?
«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?
Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.
Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.
Во мне достало-таки силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.
С тех пор так больше и не закурил…
Утро в калаче
За галопными воспоминаниями детства быстро отлетела чёрная калачеевская ночь.
Уже плотно рассвело, когда вышел я из почты.
Уютный, смирный городок ещё спал.
Калач…
Если смотреть сверху, он и впрямь на калач похож. Невесть откуда на безбрежной равнине вздыбился, будто хлеб при выпечке, невысокий холмок. На вершинке меловой карьер. Он припудривает всё окрест. На склонах – дома, дома, дома. По-за дворами окраины, будто стыдясь шумливых улиц, тихонько льётся сонливая речушка Подгорная.
Безмятежный русский городок.
Я бродил по сонным улочкам и ненароком выбрел к гостинице, где в ночь меня отогнал от ворот жестокий лай.
И сейчас, снова оказавшись у знакомых ворот, я вздрогнул, когда из-под калитки ко мне степенно вылился пёс. Я хотел было уже отскочить, да не успел. Пёс не спеша, солидно подошёл ко мне и державно подал лапу.
Комок подступил к горлу, я пожал её.
Он укорно посмотрел на меня, как бы говоря:
«Человек ты вроде хороший. Да чего лезть к нам в ночь? Чего мешаешь покою?»
– Я тоже шёл к покою…
Он зевнул:
«Так приходил бы раньше, и я не шумел…»
Мало-помалу городок просыпался.
Редкие прохожие в поклоне здоровались со мной. С незнакомцем.
Этот чудный русский обычай привечать незнакомца тронул меня. Я подумал: может, не такой уж я тут и чужак?
Кто ж чужой у себя на родине?