Время колоть лед Хаматова Чулпан
ХАМАТОВА: Ну, я была, конечно, в некотором ошалении от Серёжиной манеры разговаривать со мной так, будто мы выросли в одном дворе. Но промолчала, тем более что мы передружились с полуслова.
Вскрылось всё, когда Бодрова уже не было. Мы как-то стали с Кушнерёвым вспоминать Серёжу, соединяли факты, перебирали истории. И тут он удивляется: “То есть как это вы до той встречи не были знакомы? Разве вы не дружили? Подожди. У меня другая версия…”
А в тот первый вечер знакомства мы действительно очень быстро спелись. И спились: сначала был выпит один коньяк, потом другой коньяк. И я за один вечер поняла, что у меня есть настоящие друзья. И это – навсегда.
Потом Бодров с Кушнерёвым пришли смотреть спектакль “Анна Франк”. Все на курсе попадали в обморок, потому что сам Бодров был в зале.
ГОРДЕЕВА: Это был, как говорят, легендарный спектакль, главной звездой которого была ты.
ХАМАТОВА: Звездой? Нет, конечно. Понимаешь, театральное образование было так устроено, чтобы ты постоянно чувствовал, что не дотягиваешь, что должен работать, работать и работать. И еще ответственность. Теперь, спустя годы, Алексей Владимирович иногда вдруг говорит в каком-нибудь нашем совместном интервью: “И вошла звезда”. А я могу поклясться чем угодно: за четыре года обучения ни разу я не чувствовала, что я особенная или даже вообще чего-то стою. Больше того, первые два года я была уверена, что хуже всех, поскольку получала бесконечные замечания мастера, недовольного тем, что его требования выполняла плохо или не выполняла совсем.
ГОРДЕЕВА: Но Кушнерёву с Бодровым спектакль понравился. И во “Взгляд” тебя взяли.
ХАМАТОВА: Нет, сначала я была просто гостем программы, к тому, чтобы стать соведущей, мы пришли – точнее, оба Серёжи подвели – постепенно.
Сперва мы просто постоянно встречались: у Серёжи Кушнерёва оказалась прекрасная дача, на которой мы провели неслыханное количество времени. Столько всего там переговорили, столько песен перепели!.. Наша дружба была такого запредельно высокого градуса, о котором читаешь разве что в детских книжках, не особенно веря в правдивость написанного. Но с нами – сбылось. Дружба оказалась на всю жизнь. И даже, как теперь ясно, – больше, дольше… Длиннее, что ли. Никто тогда и представить не мог, что вначале мы потеряем одного Серёжу. А потом уйдет другой. Они как-то не монтировались со смертью.
“Чулпашечка? Чулпашечка… Чулпашечка – она же родной совершенно человек”. Сидим на кухне у Светланы Бодровой уже, наверное, часа четыре. Курим. И уже перестали вскакивать и открывать форточку для каждой сигареты. Кухня в облаке дыма. На Свете черная водолазка. Она делает ее светлую кожу еще светлее, глаза – ярче. И придает разговору какую-то окончательную неслучайность: надо расставить всё по своим местам, записать воспоминания, запечатлеть все истории такими, какими они на самом деле были, из первых рук.
Квартира Бодровой очень живая. И как будто недостроенная. В разговоре выяснится: не как будто, так и есть. Квартиру купили за несколько месяцев до того, как Сергей Бодров улетел снимать фильм “Связной” в Кармадонское ущелье. И пропал без вести. Переезжала Света сюда уже без мужа. С двумя маленькими детьми, Олей и Сашей, на руках. Кое-где ремонт так и не начался. Кое-где – так и не закончился. Но в квартире уютно. На стенах – картины Светы, она рисует. В гостиной портрет Бодрова. Не такой, какие обычно висят в домах погибших. Другой. Как будто папа и муж вышел в магазин и скоро вернется.
Говорим о Серёжах: Бодрове и Кушнерёве. Точнее, говорит Света, а я то и дело переспрашиваю: “Это какой Серёжа?” Часа через три выучиваюсь понимать по интонации – какой, о ком речь. “Чулпашечка” возникает в рассказах и о том, и о другом.
“Понимаешь, Чулпашечка – это живая нить, которая соединяет мое прошлое и настоящее, – говорит Бодрова. – Я могу к ней обратиться в любое время. Могу позвонить. Не так уж много людей, которым я могу позвонить. Которые станут меня слушать. Даже не помогать, а просто слушать. Да еще так, чтобы я была уверена: тот, с кем я говорю, меня понимает”. Чулпан для Бодровой – человек, который был в жизни двух Серёж всегда. Они вместе (и до знакомства со Светой, и после) до утра заседали на кушнерёвской даче, обсуждали планы и проекты. “Это была огромная дружба, частью которой была работа. Чулпашечка тоже поработала с нами – рассказывает Бодрова. – Сначала Бодров притащил ее в «Другую жизнь»[5], но я к той программе отношения не имела. С ней я работала в «Жди меня», была режиссером, Кушнерёв – главным редактором. Вышло так: когда основной ведущей программы Маше Шукшиной надо было уходить в декретный отпуск, Кушнерёв сказал: «Только Чулпан». Все боялись, что Чулпан не согласится, но как она могла отказать нам с Сергеем Анатольевичем? Она согласилась. И тогда я увидела не то чтобы другую Чулпан. Нет. Я просто удостоверилась, что она сделана из какой-то особенной, редкой, почти невозможной человеческой породы. Сидя в аппаратной, я подглядывала какие-то поразительные ситуации: вот кто-то сумочку забыл из гостей, Чулпан бежит по всем трибунам, прыгает через ступеньки: «Сумочку! Сумочку забыли! Вернитесь!» Разве будет звезда или даже обычный человек такое в кадре делать? А еще лучше нее никто не разговаривал в программе с детьми. Не знаю, как у нее это получалось. И она – это было видно, это чувствовалось – сердцем переживала все истории, которые ей приходилось рассказывать. Иногда ей тяжело это давалось. Это ведь не сыграешь! Но она находила слова мимо сценария, к кому-то подсаживалась, гладила по коленке, обнимала, иногда и плакала. И человек к ней прижимался, будто оказывался под защитой… Мы с Серёжей ее обожали”. С каким Серёжей? С обоими. Хотя в этот раз она имела в виду Кушнерёва.
В телефоне у Светы Бодровой фотографии: Чулпан на даче у Кушнерёва с маленькими дочками Асей и Ариной. Там же – старшая дочь Бодровых, Оля. Это – еще до гибели Бодрова. А вот маленький Саша Бодров. Это – после гибели. Вот младшая дочь Чулпан, Ия, на той же даче. И следом – фотографии брата Чулпан, Шамиля. С гитарой. Рядом с Кушнерёвым. Тут же – Света и Чулпан. Из этого фотоальбома легко складывается целая история жизни, взаимоотношений и, главное, тепла, которым эти люди согревали друг друга недолгое выпавшее на век их дружбы время. Последние снимки: растерянные артисты “Современника” в черных репетиционных костюмах на вечере памяти Сергея Кушнерёва в малом зале театра “Современник”. 2017 год. Среди артистов – Чулпан, ее брат Шамиль, дочь Сергея и Светланы Бодровых Оля. Она теперь учится в ГИТИСе.
На экране зала, где идет прощание, мелькают случайные, сделанные на бегу, чудом сохранившиеся в разных телефонах и теперь слитые, сбитые без толку и хронологии на одну флешку снимки Кушнерёва – к смерти не подготовишься. Вот он в своем нелепом светлом пиджаке улыбается из-за режиссерского пульта, вьется дым невидимой в кадре сигареты, вот он – с неизменным букетом белых роз и хитрым выражением прищуренных глаз на ступеньках “Современника”, верный и вечный гость всех премьер Чулпан, всех дней ее рождения. Вот он в валенках и ватнике на замерзшем крыльце свой дачи. А вот – внутри дома. Похоже, что это его день рождения, 8 марта. Вокруг куча народу, маленькие дети, собака, у кого-то в руках гитара, кажется, сейчас будут петь. Вот он улыбается среди шумного и бесшабашного праздника, оставаясь и сторонним наблюдателем, и очевидным центром происходящего, вот он, стесняясь софитов, объясняет что-то Чулпан на площадке “Жди меня”, вот он, совсем молодой и почти без морщин, с Сергеем Бодровым под заморской пальмой, все еще впереди, еще никто никого не потерял. Слайд-шоу обрывается. Быстро мелькает черное поле. И все начинается сначала.
Теперь этот клип хранится в телефоне у Светы Бодровой. Она пересылает его мне. Я – Чулпан. Потом мы с Бодровой, с которой Чулпан меня познакомила, как несколько лет назад познакомила и с Бодровым, не выдерживаем и звоним в какую-то заснеженную гастрольную гостиницу: “Чулпашечка? Солнышко! Привет, как ты?” КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ХАМАТОВА: Я так никогда и не смогла привыкнуть к тому, насколько Кушнерёв горит своей идеей, своей работой. Он каждый раз прямо с ног меня сбивал: “Представляешь, мы поставили суперавтоматы по поиску людей! Ты им делаешь запрос, на вокзалах буквально, и они – работают. Мы теперь будем про это снимать!” Или рассказывал историю, как кто-то кого-то каким-то немыслимым образом нашел. Или сообщал с важным видом, как будет переверстывать программу к новому сезону. Или о том, какие еще у него родились проекты. И это не прекращалось. “ВИД” под его руководством переехал на баржу – такой корабль-офис. И Серёжа оттуда не вылезал: постоянно работала горячая прямая линия, с помощью которой находились четыре человека в минуту. Четыре человека, которые как будто навсегда потеряли друг друга, вдруг – находились! Представляешь?! У меня это в голове не укладывалось. Когда Кушнерёв меня позвал вести “Жди меня”, я решила воспользоваться служебным положением и попросила его найти двух своих казанских учителей, которых потеряла, уехав в Москву. Вообрази, он нашел их за три минуты!
Но была еще одна удивительная штука, к которой я так и не смогла привыкнуть: Кушнерёв ведь – телевизионщик, но в нем не было ни капли этого отвратительного телевизионного цинизма.
ГОРДЕЕВА: Кушнерёв – бог телевидения. Такого, о котором я мечтала, где хотела бы работать. Оно все же было в нашей жизни: “Взгляд”, “Жди меня”, “Час Пик”, “Тема”, “Другая жизнь” и кушнерёвские “Невероятные истории про жизнь”. Всё это – то самое телевидение прямого действия. То, ради чего, собственно, телик и должен существовать. Он должен объединять людей.
Пока ты нас с Серёжей не познакомила, он был для меня далеким богом, работать с которым я и не рассчитывала. На встречу с ним я принесла идею передачи, где исполнялись бы мечты. Идея родилась после программы “Русские не сдаются”, которую я делала на НТВ: истории маленьких людей большой страны, которые на своем месте заняты своим делом и совершенно счастливы. Мне много после этой программы писали, часто о чем-то просили. Однажды написал военный пенсионер, моряк-подводник, который вынужден был переехать из родного Ленинграда куда-то в среднюю полосу России. И он по Питеру ужасно скучал. И просил меня привезти из командировки и прислать ему бутылку, наполненную питерским воздухом. Писала учительница французского из Кирова – она мечтала увидеть Париж. А одна девочка в нашей больнице, которая лечилась от лейкоза, мечтала увидеть своими глазами замок Диснея с заставок ее любимых мультфильмов. Но эта девочка не знала французского и боялась, что не найдет замок. Так я придумала программу, в которой учительница французского могла бы поехать вместе с девочкой в Париж и побывать во французском Диснейленде; моряк-подводник оказывался в своем любимом Питере; разлученные системой государственного милосердия влюбленные друг в друга пациенты дома престарелых получили бы возможность жить вместе, а жители двух деревень, вскладчину строившие мост через речку, чтобы ходить друг к другу, но из-за нехватки средств не сумевшие его достроить, обретали бы волшебного спонсора, чтобы завершить стройку. С этой идеей я и пришла к Кушнерёву. Он, едва поздоровавшись, замахал руками: “Сейчас, тихо, подожди минут десять, я закончу письмо”.
ХАМАТОВА: Точно! Он же всегда сам отвечал на письма телезрителей. Света Бодрова рассказывала, как однажды он заставил ее подробно отвечать одной телезрительнице, какую музыку она использовала в таком-то выпуске “Жди меня”. Светка вначале возмутилась, попробовала спорить, говорила, что ей есть чем заняться, но Серёжа настоял, и она написала подробный отчет. Он был уверен, что с телезрителями надо разговаривать.
ГОРДЕЕВА: В общем, он закончил письмо, выслушал меня внимательно. И говорит: “А что ты будешь делать, если кто-то загадает желание, которое ты не сможешь выполнить? У тебя в кармане, допустим, апельсин. А человек захочет яблоко. И что ты скажешь: нет, ешьте уж апельсин, мой хороший. Так?” Тут я как-то раскисла: мне казалось, что я придумала крутой проект, а вот сидит Кушнерёв и говорит, что я пытаюсь “продюсировать жизнь с помощью запрещенных приемов”. Но он меня усадил, налил коньяка, и мы всё перепридумали. И придумали целый горизонтальный документальный сериал, который бы объединял всю страну. Где люди бы выполняли желания друг друга, подставляли бы плечо, становились единым народом. А мы бы это снимали, участвуя в их жизни на равных. С пилотом этой программы я ходила на целых три федеральных канала.
ХАМАТОВА: Никто не взял?
ГОРДЕЕВА: Это был две тысячи десятый год. Такое телевидение уже не было никому нужно. И даже главная идея Кушнерёва – добиться, чтобы массовка, которая приходит на студийные записи, перестала быть, как он говорил, “морем безразличных мохеровых шапок”, чтобы в студии сидели люди, которым небезразлично то, о чем говорят, что обсуждают, – даже эта идея давно уже оказалась похоронена. Раньше ходили хотя бы бесплатные “мохеровые шапки”, которым было интересно поглазеть, как делается телевидение. Теперь на записи ток-шоу ходят безучастные статисты за пятьсот рублей. Равнодушие – не со-участие – тех, кто делает телевидение к своей работе, презрение к зрителю – это и есть беда, похоронившая телевидение нашей мечты.
Слушай, а тебе вообще нравилась эта работа на телике? Ты себя в кадре органично чувствовала?
ХАМАТОВА: Изнутри я знаю только то телевидение, которое делал Кушнерёв. Весь мой опыт – это то, что было с Серёжей, с Серёжами. И этот опыт невозможно отделить от наших отношений, от нашей дружбы. После того, как Серёжа Бодров пропал, Кушнерёв стал и для Светы Бодровой незаменимым другом, человеком, который фактически помог ей выжить. Он умудрился буквально через месяц-полтора вытащить Светку в “Жди меня”, и эта работа не дала ей сойти с ума. И он продолжал делать всё, что нужно было сделать для семьи Бодрова, не как-то разово, вдлинную, надолго. На всю оставшуюся жизнь. Не говоря уже о том, что это он организовывал поисковую экспедицию, когда Бодрова никто не хотел искать. Ты помнишь, как его отказывались искать?
ГОРДЕЕВА: Я тогда работала редактором новостей на ТВС. Со стороны казалось, что поиски Бодрова – чуть ли не дело государственной важности. И что его ищут изо всех сил, но друзья и родственники хотят большего. Как было на самом деле?
ХАМАТОВА: Были жуткие скандалы. Чиновники ни искать, ни спасать экспедицию не собирались. Они утверждали: “Ничего невозможно сделать, успокойтесь. Всё”. А Света, семья Серёжина и Кушнерёв, конечно, не могли принять такой ответ. И Кушнерёв этим государственным людям успокоиться не давал, всё время их дергая, требуя. Пока не была организована настоящая экспедиция, пока люди на тросах не спустились в Кармадонское ущелье, и не стало ясно: надежды нет. Фантастическое равнодушие со стороны государства!
ГОРДЕЕВА: Странно: при такой огромной душевности людей такое бездушное государство. Меня всегда удивляет, что наше государство совершенно не хочет нам нравиться. И понравиться не пытается.
ХАМАТОВА: Не заигрывает. Когда мы угодили со всей съемочной группой картины “Лунный папа” в войну в Таджикистане, знаешь, что мне сказали в российском посольстве? “Вы сами приехали в Таджикистан, по своей воле?” Я ответила: “Да”. – “Ну вот сами и выбирайтесь”. Но на нашей картине работал “хлопушкой” – это человек, который объявляет дубли, – мальчик из Швейцарии. Ради него одного его родная страна Швейцария выслала в зону боевых действий машину Красного Креста, в которую мы, в итоге, залезли всей съемочной группой.
ГОРДЕЕВА: Но вызволял всех вас из Таджикистана всё равно Кушнерёв?
ХАМАТОВА: Кушнерёв, да.
ГОРДЕЕВА: А как он узнал? Ты ему позвонила?
ХАМАТОВА: Тут надо рассказывать, видимо, с самого начала. На съемках мне неожиданно снится сон, будто по улице, по которой мы обычно ездим на площадку, идут танки. Через несколько дней я просыпаюсь под странные звуки: что-то гудит и грохочет, слышна стрельба. Выглядываю в окно – а по улице и правда идут танки. Все члены группы собрались вместе, но никто не понимает, что происходит. И что нам делать, мы тоже не знаем. Самый умный из нас, гример Якоб, немец, предрекает, что вариантов сценария у нападающих два: заминировать гидроэлектростанцию, которая находится в ста метрах от гостиницы, или взять в заложники иностранцев, то есть всех нас.
ГОРДЕЕВА: Я правильно понимаю, что речь идет о Баткенских событиях, когда боевики-исламисты из Таджикистана попытались проникнуть в Узбекистан через Киргизию?
ХАМАТОВА: Катя, не спрашивай меня. Я знаю только, что про нападавших говорили, что это талибы. Как правило, в тех местах они воевали с правительственными войсками, пытаясь взять под контроль стратегически важную часть страны: в те годы в Таджикистане был небывалый расцвет наркотрафика. А мы снимали “Лунного папу” в непревзойденном с точки зрения красоты и, как выяснилось, с точки зрения стратегического расположения уголке: там, где соединялись границы Узбекистана, Таджикистана и Киргизии.
Поначалу мы всей группой строили версии, полагая, что это, скорее всего, очередная позиционная война за наркотики. Потом посмотрели телевизор, поняли, что всё очень серьезно, и начали придумывать варианты своего спасения. У нас работал спутниковый телефон, искажавший любую речь до подобия полупьяного лепета. И я, схватив его, пыталась дозвониться до кого-нибудь, кто мог бы посоветовать, как выбраться с этой войны. В четыре утра дозвонилась Кушнерёву и как-то растерялась. Спрашиваю: “Как у вас дела?” – “Хорошо”. – “А что у вас про Таджикистан говорят?” – “Да ничего не говорят”. – “Ну ладно. Спокойной ночи”. Отключилась и решила, что, вероятно, это была не лучшая идея – звонить через спутниковый телефон кому-то в четыре утра, мало ли что кто-то может про тебя подумать. Но Кушнерёв – это был не “кто-то”. До него просто не сразу дошло, где я нахожусь, а как только дошло, он тут же нашел способ со мной связаться и развернул бурную деятельность: нашел возможность выйти на этих боевиков, потом разыскал Серёжу Говорухина, который каким-то образом смог поговорить с людьми из правительственных войск. Короче говоря, неведомо как они вместе добились, чтобы вокруг нас на несколько часов было объявлено перемирие всех со всеми и мы успели бы добраться до границы с Узбекистаном.
Во время этого перемирия как раз и прибывает автобус швейцарского Красного Креста, присланный за мальчиком-“хлопушкой”, и мы в этот автобус пытаемся усесться всей съемочной группой: сидим друг на друге, я – то ли третьим, то ли четвертым слоем, упираясь головой в потолок, – и едем в сторону границы. Никого из таджиков из страны не выпускают. Только иностранцев. Так мы “теряем” несколько человек из группы, а оставшиеся ночуют у художницы по костюмам, она была из Ташкента.
Тем временем Кушнерёв на свои деньги покупает всей съемочной группе билеты на самолет. И на следующее утро все мы вылетаем в Москву. Тем же вечером я прихожу к Бодрову во “Взгляд” и рассказываю про войну, которую видела своими глазами. Эту программу чисто случайно смотрит Галина Борисовна Волчек, которой в тот момент очень нужна артистка, не чуждая, так сказать, военной теме. Галина Борисовна хочет ставить “Трех товарищей”, спектакль об эхе Первой мировой войны, а война в Чечне еще в полном разгаре, и это такая пронзительная рифма. Словом, всё совпало.
С этого совпадения начнется в моей жизни совсем другая история. Но я еще ничего об этом не знаю, я просто рассказываю Бодрову в эфире всё, что видела своими глазами, всё, что с нами происходило. В том числе и про Якоба с его предположениями. Когда эта короткая война стихает, мы возвращаемся на съемки в Таджикистан, и в первую же ночь военные забирают нашего Якоба. Оказывается, заложников не взяли потому лишь, что мы “слишком быстро” уехали, а гидроэлектростанцию действительно заминировали. Якоба начинают допрашивать: “Откуда у вас информация, что планировалось заминировать электростанцию и взять заложников?” Якоб, европейский человек, пытается объяснить, что это его собственные умозаключения, потому что обычно террористы именно так и поступают. Ему не верят и продолжают задавать те же вопросы. В общем, несколько дней бреда. И съемочная группа каким-то опять непостижимым образом, через Кушнерёва и Серёжу Говорухина, вызволяет Якоба с этих жутких допросов… Но зато, наверное, с тех самых пор началась наша дружба с Галиной Борисовной, тесно переплетенная с работой.
ГОРДЕЕВА: …Это когда вы вместе сидели в кадре в программе “Другая жизнь”?
ХАМАТОВА: Да, был такой короткий эпизод. Серёжа Кушнерёв решил ввести Волчек в программу. Посыл был такой: есть молодая идиотка, артистка Чулпан Хаматова, и есть гуру, уже повидавший жизнь, опытный и мудрейший человек, Галина Борисовна Волчек. И мы разбираем какую-нибудь невероятную историю – а там и правда были истории невероятные – из жизни обыкновенного человека. При этом я подготовлена к программе, я знаю, чем история кончится, у меня в ухе наушник – редакторы программы всё могут подсказать. А Галина Борисовна не готова: она не видела историю и начинает смотреть сюжет с чистого листа. Но ничего не вышло.
ГОРДЕЕВА: Почему?
ХАМАТОВА: Потому что Галина Борисовна сразу обо всем догадывалась. И единственное, что на протяжении всей программы мне кричали в ухо, это “Не дай ей сказать!!!” Катя, она оказалась настолько мудрой, настолько опытной, что самое большее через семь минут от начала программы, которая должна была длиться час, уже понимала, чем всё закончится и куда вырулит. И никакой программы не получилось.
ГОРДЕЕВА: Но ты не отказалась, когда Кушнерёв позвал тебя в “Жди меня”?
ХАМАТОВА: Я не могла отказаться, это же Кушнерёв попросил! И там работала Светка Бодрова. Но на “Жди меня” я в результате сломалась. Понимаешь, и “Другая жизнь”, и “Жди меня” – это были мои первые вылазки из театральной и киношной жизни, из мира очень закрытого в мир большой, чужой, неизвестный мне. И я вдруг увидела, что обычные люди тоже могут быть феноменально интересны. И уникальны, и удивительны даже. До этого мир для меня делился четко: творческие люди – нетворческие люди. О чем говорить с нетворческими людьми, если они не родственники, я вообще не понимала. Программа “Жди меня” – и это совершенное волшебство Кушнерёва – мой мир перевернула, раздвинула и обогатила.
ГОРДЕЕВА: Если так, то почему ты оттуда ушла?
ХАМАТОВА: Я ушла после программы о Чечне, которая стала последней каплей, пределом моих эмоциональных возможностей. Сюжет такой: мама отправила четырехлетнего сына в детский летний лагерь: посадила на автобус, помахала рукой… И вскоре получила информацию, что автобус взорван, никто не выжил. А мальчику сказали, что их с мамой дом разбомблен, мамы больше нет. Ребенок при этом – четырехлетний ребенок! – знает только то, что велела запомнить мама: свои имя и фамилию.
В Чечне творится полный кавардак, нет никакой возможности кого-то искать. Но одна великая женщина, которая руководит детским домом для осиротевших в войну детей, – так вот, эта женщина обращается в программу “Жди меня” в надежде, что кто-то из этих детей разыщет хотя бы дальних родственников, которые их, соответственно, заберут в семьи.
А мама, уверенная в гибели сына, работает тем временем в московской семье домработницей. Гладит белье и смотрит программу “Жди меня”. И видит мальчика, ставшего на десять лет старше, он называет свои имя и фамилию и объясняет: “Вот только это мне успела сказать моя мама перед тем, как посадила в автобус”. Эта женщина, конечно, сразу понимает, что это ее сын, созванивается с людьми из “Жди меня”. Этой истории решают посвятить целую программу. И вести ее буду я.
По сценарию я должна выйти и объявить, что сейчас в студии встретятся мама и сын. Мальчик ничего не знает, он приехал, робко надеясь, что увидит кого-то из дальних родственников, кто, быть может, его помнит и сумеет рассказать ему про семью. Он входит в студию, где светят софиты, сидит куча людей, а мне надо сказать ему всего три слова: “Твоя мама здесь”. И я стала задыхаться, меня затрясло. Наверное, минут десять собиралась, собирала себя по кусочкам, чтобы это произнести. Я это сказала. И поняла, что больше никогда так не смогу. Просто даже физически никогда не смогу это пережить. Меня на это не хватает… Не хватит.
Глава 14. Мама много работает
ГОРДЕЕВА: Пройдет несколько лет, и ты снова придешь на телевидение – в “Ледниковый период”. Это уже в интересах фонда?
ХАМАТОВА: Это в интересах фонда. Всё началось с того, что перед запуском второго сезона “Ледникового периода” мне позвонил Илья Авербух, которого я нежно люблю. Спросил, умею ли я кататься на коньках. Я ответила, что умею, но очень плохо.
ГОРДЕЕВА: Но ты ведь занималась фигурным катанием в детстве.
ХАМАТОВА: Я занималась фигурным катанием с пяти до семи лет, ну, может, до восьми. Единственное, чему научилась – не бояться льда. На коньках стояла, но делать ничего не умела. Да и само по себе фигурное катание было для меня пыткой, обязаловкой. В детстве я часто болела, и маме посоветовали выбрать для меня какой-нибудь вид спорта на холодном воздухе. К тому же в те годы почему-то считалось, что заниматься в школе фигурного катания – это круто.
ГОРДЕЕВА: Ну как – почему-то? Потому что СССР занимает весь пьедестал во всех видах фигурного катания на всех мыслимых состязаниях. Слезы Ирины Родниной на Олимпиаде-80 – это история!
ХАМАТОВА: Наверное, так. Ажиотаж был невероятный. А в Казани, на минуточку, существовала Школа олимпийского резерва. С первого раза меня туда не взяли, однако со второго родителям удалось по блату меня запихнуть. Увы, никакого удовольствия ни от одной тренировки я не получила. Ни разу. Хотя послушно и понуро на них ходила. Мучилась, но ходила. До тех пор, пока прекрасным образом не научилась обманывать родителей: они уже не возили меня на каток, я была достаточно взрослая, чтобы ездить самостоятельно: первый или второй класс. Зачем-то я честно доезжала на трамвае до Дворца спорта и гуляла вокруг. Там было где погулять: напротив располагался магазин ЦУМ, я рассматривала витрины, разглядывала людей, представляла себя взрослой. Выждав положенный час, я, если была зима, валяла коньки в сугробе – на них оставались кусочки снега и льда, если было тепло – мочила в луже. Дома показательно протирала коньки, чтобы мама или папа видели, что они мокрые, ставила на батарею лезвиями вверх и ждала следующую тренировку. Это тянулось довольно долго.
Но однажды родители пришли на соревнования, где я получила первое место в списке, что в фигурном катании означает провал: лучшие идут последними в списке, а худшие – первыми. Родители всё сразу поняли. Причем, представляешь, я еще пыталась втереть маме с папой, что первое место в списке – это круто, они просто не понимают. Но всё было безнадежно, это было видно по их лицам.
Поговорили с тренером и выяснили, что я почти год не ходила на тренировки. Больше всего родителям было обидно, что они на это фигурное катание целый год тратили огромные, по меркам нашей семьи, деньги, выбрасывали их, выходит, на ветер. На этом всё кончилось. Больше меня никто заставлять не стал. Было стыдно.
ГОРДЕЕВА: Авербух про это ничего не знает?
ХАМАТОВА: Я не стала его травмировать. Просто вежливо отказалась: скоро я начну сниматься у Лёши Германа в “Бумажном солдате”, в съемочном графике конькам нет места. А пока я в отпуске, готовлюсь к съемкам и не собираюсь приезжать тренироваться. Я сижу в Казани на даче у мамы с маленькими Асей и Ариной, стараюсь проводить с ними как можно больше времени, потому что впереди – долгие съемки. К тому же мне предлагают кататься на коньках в эфире Первого канала! Страшно делать то, в чем ты не слишком силен, на такую огромную аудиторию. Ну и потом – проект длится полгода. У меня такого количества времени нет. Всё это, примерно в такой последовательности, я и пересказываю Авербуху. Он вроде бы соглашается. Мы прощаемся.
Но буквально следом мне звонит Дина Корзун. Она слышала, меня зовут на Первый канал кататься на коньках? Но ведь это такой проект, от которого не отказываются, это может помочь нашему фонду стать известным всей стране, это очень важно! Я Дине отвечаю что-то вроде: “Если это так важно, иди сама и катайся”. А Дина спокойно соглашается: “Да-да. Конечно, я пойду! Я буду кататься в следующем сезоне. А ты, пожалуйста, иди и катайся сейчас”. Я в недоумении вешаю трубку.
Но этим дело не заканчивается. Через час звонит Галя Новичкова и подробно объясняет, как это важно для врачей и того дела, что они задумали. Она очень просит, чтобы я согласилась на предложение Первого канала, ведь тогда мы сможем ставить условия: я буду кататься в майке “Подари жизнь”, мы станем показывать реквизиты фонда по телевизору, будем рассказывать о детях, собирать деньги. Это, говорит Галя, потрясающий пиар-шанс для фонда, который не даст никому о нас забыть.
Короче говоря, Илья Авербух – гениальный менеджер. Поняв, что со мной каши не сваришь, он решил зайти через Дину и Галину, чтобы возможности увернуться у меня не было: я же ответственна за фонд, это – дело моей жизни, как я могу отказаться помогать? И я соглашаюсь, мы с Авербухом договариваемся, что я начинаю кататься, катаюсь до октября, когда у меня начинаются съемки у Германа, а в октябре получаю в “Ледниковом периоде” плохие оценки, ухожу с проекта и уезжаю сниматься в “Бумажном солдате”. Таким был мой вроде бы умный и холодный стратегический расчет.
Всё пошло не совсем так, едва я оказалась внутри проекта и познакомилась с Ромой Костомаровым, который готовил меня как на Олимпиаду, не меньше, и никак не реагировал на мои отговорки, что это же всё несерьезно, это фейк, для зрителей я – надевший коньки медведь. Всё было очень-очень серьезно, проект был наполнен фантастической энергией творчества. И это захватило меня настолько, что я забыла о своей стратегии. И совершила ошибку: чтобы меня выгнали с проекта, надо было кататься плохо. А с Костомаровым “плохо” – не получалось. Да и не хотелось.
Приближались съемки. Мы сделали с Ромой несколько прекрасных программ, после которых мне надо было уезжать. И тут вдруг выясняется, что никто меня не собирается отпускать, потому что рейтинги – неотменяемая вещь. Вся надежда оставалась на Германа, который должен был сказать: “Ребята, извините, у нас деньги, контракт и всё прочее. Отпустите артистку на съемки”. Но “Бумажный солдат” был отчасти и проектом Первого канала. И с Лёшей Германом, видимо, кто-то поговорил. И Лёша сказал: “Хорошо, никаких проблем нет. Пусть она продолжает участвовать в проекте, пусть катается. В свободное от кино время”.
Задним числом я понимаю: когда все ударили по рукам, найдя выход из ситуации, никто не подумал о том, как это будет технически организовано. Да и вообще, как это будет. Никто не хотел ни от чего отказываться – все покивали друг другу, не вдаваясь в детали. На деле же всё выглядело так: в те несколько дней, когда я прилетала в Москву помыться из Нижнего Баскунчака, а это такое место – во всех смыслах слова на краю земли, – где снимали “Бумажного солдата”, мне приходилось мыться очень быстро, чтобы потом, не теряя ни минуты, не имея возможности выдохнуть или обнять детей, бежать на лед, где за несколько дней, забыв, что я не каталась месяц и с трудом вспоминаю, каково это – стоять на коньках, выучивать сразу несколько программ для нескольких передач. Для сравнения, у тех, кто катался в нормальном режиме, на подготовку каждой программы уходила неделя.
Но это был полет, это была невероятная свобода творчества, полный карт-бланш: делай что хочешь в каких угодно музыкальных форматах, придумывай, танцуй! А я люблю танцевать, а Костомаров – гениальный партнер, а Авербух – гениальный постановщик и очень выразительный хореограф… Но это потом, задним числом я смогла оценить и почувствовать благодарность. В тот конкретный момент я просто ничего не соображала, всё виделось какими-то вспышками. Как только мы начали кататься и, соответственно, начали снимать “Бумажного солдата”, кончилось лето, быстро мелькнула осень и тут же наступила зима. Летом, чтобы успеть из Нижнего Баскунчака в Москву на подготовку программ, я должна была долго на машине ехать до Волгограда, оттуда – лететь в Москву. А потом расписание сменилось на зимнее, и самолеты из Волгограда стали летать реже. Но рядом с Нижним Баскунчаком была военная часть, где мы мылись в бане (и это нас спасало!). Оказалось, что помимо бани у военных есть аэродром. И зимой военные самолеты “подбрасывали” меня до Москвы. Я помню это мелькание картинки: Москва, каток, замерзшее озеро Баскунчак. Иногда я не сразу понимала, где нахожусь. Чаще я вообще ничего не понимала.
В Нижнем Баскунчаке – пейзаж космический, завораживающий; соляные озера невероятной красоты, Герман и его группа долго их искали. Красота действительно поразительная. Но жить там невозможно. Мы живем в самом лучшем домике за колючей проволокой. Вокруг – никого. Единственное, что постоянно рядом, – депрессия. Всё там ее провоцирует: красота, безлюдность, непригодность для человеческой жизни. Ну и сами съемки. Что такое съемка в кино? В шесть утра садишься на грим, а в полночь заканчиваешь снимать очередную сцену. Так сутки за сутками.
Потом опять – машина либо военный самолет, Москва, подготовка программ. Параллельно я играю в не самых простых спектаклях: в “Голой пионерке”, например, на мне настоящие кирзовые сапоги, которые весят по три килограмма каждый.
И мне снится сон, будто я сплю в своей кровати и удивляюсь, для чего надела на ноги кирзовые сапоги поверх коньков. И я понимаю, что у меня просто неподъемные ноги. Они отекли, они болят.
Жаловаться на всё это некому и незачем. Конечно, я не могу быть в форме, если встаю на лед раз в месяц и готовлю сразу несколько программ, для каждой из которых надо запомнить движения, выбрать музыку, придумать образ и всё это удержать в голове! От этого я постоянно падаю, я еще больше ломаюсь, у меня уже болит всё и везде, где только может болеть. Мне страшно себя жалко.
Но вот наступает тот миг, когда мы в “Ледниковом периоде” выходим на раскатку, – через десять минут начнется шоу. И тут Костомаров смотрит на меня долгим взглядом и говорит: “Ты – корова. Ты не умеешь кататься, ты всё забыла: все связки, комбинации, движения, – всё! Иди, знаешь, снимайся лучше в своем кино”. Я пытаюсь удержать лицо, чтобы не расплакаться прямо на льду, выхожу за бортик, и тут звонит телефон. Это Лёша Герман. Он только что посмотрел отснятый материал “Бумажного солдата” и говорит: “Вы очень плохая артистка, весь отснятый с вами материал – говно. Идите катайтесь на своем телевидении”. И кладет трубку. ЧУЛПАН ХАМАТОВА
ГОРДЕЕВА: Почему ты не ушла с проекта, как планировала? Почему не ушла, когда не осталось никаких сил?
ХАМАТОВА: Ты знаешь, как за меня болели дети в больнице? Это было что-то потрясающее! Ну, я вытерла нос и вернулась на лед. Не знаю, как я выдержала. Я почти не помню себя в это время. У меня в нескольких местах вывихнуты обе руки, по всему телу – синяки, пальцы на ногах гноятся от долгого стояния на коньках в неправильном положении. Я обливаюсь с ног до головы бетадином. К счастью, у меня есть знакомые врачи, которые могут предоставить этот бетадин в неограниченных количествах. Благодаря врачам, я еще колю себе какие-то немыслимые антибиотики, чтобы воспаление не пошло дальше. Но к концу проекта с этими нагноениями уже ничего нельзя было сделать: меня прооперировали, заморозили и отправили на лед. Это телевидение. Ничего нельзя остановить или отменить. У Миши Галустяна во время проекта, например, выходили камни из почек. Его положили в реанимацию, забрали из реанимации, поставили на коньки и отправили кататься.
В абсолютном тумане я готовлю финальную программу, примерно в то же время заканчиваются съемки “Бумажного солдата”. Я прилетаю на гастроли в Израиль, где какая-то женщина спрашивает меня, кто выиграл, потому что она, к сожалению, не смотрела последней программы, так как у нее сломался телевизор. И я зависаю. Клянусь тебе, я зависаю надолго. Я не могу сообразить – кто же выиграл? Вначале решаю, что выиграли Алиса Гребенщикова и Лёша Тихонов. “Нет, – думаю, – вроде не они, Алиса была расстроена в конце, значит, не они”. Может, Навка? Нет, я не помню, чтобы Навка и Хаапсало выходили в качестве победителей. “Сейчас-сейчас, – говорю я этой израильской женщине, которая смотрит на меня как на сумасшедшую. Молчу не меньше минуты и потом просыпаюсь: – Ой, это же мы! Мы выиграли!!!” И женщина, ни слова не говоря, отходит.
Катя, ты сейчас примерно как эта женщина на меня смотришь. Я что-то не то говорю?
ГОРДЕЕВА: Я готовлюсь задать ожидаемый вопрос: “Оно того стоило?”
ХАМАТОВА: Конечно – да. Причем во всех смыслах. Это невероятный опыт – раз. Я стала настолько популярной, что это позволило фонду стать известным там, где о нем еще не знали, – два. Все “наши” дети перебывали на льду, а все артисты и фигуристы – в больнице, – три. И, наконец, мы собрали кучу денег. В пиковый месяц катания, я очень хорошо помню эту сумму, мы собрали одиннадцать миллионов рублей. Это значит, что в соседние месяцы собирали немногим меньше. И только благодаря конькам. Представляешь?
А еще, знаешь, я такой поддержки никогда в жизни не чувствовала. Они ведь действительно болели за меня всей больницей. Мне было важно об этом знать.
Вечером 8 ноября 2008 года у кинотеатра “Кодак-киномир” собралась, хлюпая грязью, самая несветская и необычная группа приглашенных на премьеру фильма Алексея Германа “Бумажный солдат”. Группа решала: уместно ли пойти в кинотеатр с цветами или никакой возможности подарить их не будет. На премьеру Чулпан пригласила всех знакомых врачей РДКБ, а еще волонтеров и сотрудников фонда “Подари жизнь”, а еще – родителей со взрослыми детьми, которым врачи позволили выйти из больницы. Группа так волновалась, что решила держаться вместе. Цветы решили купить и, если не получится вручить на сцене, отдать потом, после фильма. “А если нам не понравится?” – спросил кто-то тонким голосом. “Чулпан? Нам? Не понравится?” – поднял бровь профессор Алексей Масчан. Он был, пожалуй, самый авторитетный член группы, к тому же врач. И никто не стал спорить.
Приглашенным “от Чулпан” в кинотеатре был зарезервирован целый ряд. На нем висели таблички: “Подари жизнь”. От неловкости зачем-то купили в фойе попкорн. С огромными ведрами попкорна так и просидели все два часа. Никто не заметил, как сразу после представления съемочной группы “Бумажного солдата” Чулпан спустилась со сцены и села в ряд “Подари жизнь”. У нее были ледяные руки. И сама она дрожала.
Ближе к финалу два доктора по соседству стали шептаться: “Интересно, сколько лет они снимали фильм?” – спросил один. “Года два, наверное, или три. Потом монтаж около года, – авторитетно ответил собеседник (да, конечно, это был профессор Алексей Масчан). И продолжил: – В этом году Чулпан не могла сниматься, у нее же был «Ледниковый период»”.
Чулпан, уткнувшись в коленки, то ли плакала, то ли хохотала.
На 65-м Венецианском кинофестивале “Бумажный солдат” Алексея Германа получил “Серебряного льва” за лучшую режиссуру и премию “Озелла” за лучшую операторскую работу.
Пара Чулпан Хаматова и Роман Костомаров выиграла сезон 2007/08 года “Ледникового периода”. Победителям в эфире был обещан суперприз, автомобиль “шкода”, но он вручен не был.
За четыре месяца постоянного присутствия Чулпан Хаматовой и фонда “Подари жизнь” в эфире Первого канала было собрано около восьмидесяти миллионов рублей.
Дочери Чулпан, четырехлетняя Ася и пятилетняя Арина, называли партнера Хаматовой по “Ледниковому периоду” “мамин катун” и отказывались болеть за маму, потому что слово “болеть” для них связано с больницей, а про больницу они уже знали значительно больше, чем положено детям их возраста. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
Глава 15. Больница
Зима 2008 года. Вечер, почти ночь. В отделении общей гематологии Российской детской клинической больницы полумрак. Кто-то из мам моется в душе, кто-то стирает, кто-то, сменяя друг друга, готовит на кухне. Кто-то, пользуясь редкой возможностью, бежит покурить.
Курят на задней лестнице отделения. Там продавленный диван, заклеенное желтой бумагой окно и стоматологическая плевательница, приспособленная под пепельницу. Там родители наконец могут говорить вслух то, что думают и чувствуют. Там – слезы, страхи, горе, гнев, отчаяние перемешаны с бытовой суетой и угловатым больничным юмором. Болезнь становится такой же частью пейзажа, как окно, диван и плевательница.
На продавленном диване курилки онкогематологического отделения, бывает, мамы передают друг другу “чебурашку” – крошечную бутылку коньяка. И в сотый раз пересказывают только в онкоотделении понятный анекдот про мальчика, который едет в лифте и бормочет: “Овен, Козерог, Водолей, черт, не помню”, нажимает “Стоп”, возвращается на свой этаж, вбегает в кабинет и спрашивает: “Доктор, я забыл, какой у меня диагноз?”
Мамы так хохочут иногда над этим, наверное, самым популярным в 2008 году анекдотом больничной курилки, что какая-нибудь из них вдруг возьмет, да и заплачет. Обычно это та самая, которая купила коньяк. Та, у которой сегодня сдали нервы.
Этот продавленный диван – самая психотерапевтическая из всех психотерапевтических кушеток. Иногда там плачут мамы, которым врачи сказали, что шансов нет. Или мамы, узнавшие, что, пока они тут лечат своего ребенка, где-то дома их муж и папа завел другую семью. Иногда, зарываясь головой в плешивую подушку дивана, смеются сквозь слезы мамы, узнавшие, что их ребенку нашли совместимого донора костного мозга, а значит, появился шанс на спасение. А иногда наоборот – донор не найден, поиски решено прекратить, и будут пробовать что-то другое; значит, шансы совсем невелики.
Но чаще здесь просто разговаривают сразу обо всем. Это как солдатский привал у тлеющих головешек в окопе, в перерыве между сражениями. На диване тесно, мамы прижимаются друг к другу. Иногда с ними курит медбрат Коля. Как правило, он единственный мужчина в этой курилке. По ночам – единственный мужчина на весь этаж. Коля учится на четвертом курсе медицинского института. И окончательно решил, что никогда не пойдет в педиатрию.
– Почему, Коль?
– Я, когда поступал, мечтал лечить маленьких детей. Поступил, пришел сюда работать и сразу понял – это тяжело, прямо тупик: они же даже не могут сказать, где болит. Хуже, чем у ветеринаров, только тут дети: они смотрят на тебя и плачут, а ты ничего сделать не можешь!
У Коли борода, из-за нее он выглядит немного старше своих лет. Из-под рукава – смешная подростковая татуировка. Тянется через всю руку и шею, заползает прямо на затылок. Татуировка выдает Колин возраст с потрохами.
Иногда мамы просят Колю посмотреть за ребенком, когда бегут покурить. Иногда Коля сам вечером ходит по отделению, заглядывая то в одну, то в другую палату. Дети любят медбрата и уважительно называют его Николаем.
Уже поздно, начало двенадцатого. В отделении почти все спят. Только из третьей палаты слышен тонкий голос. Это Чулпан Хаматова читает вслух “Золушку”. Дело идет к концу: козни мачехи расстроены, Принц нашел возлюбленную. И тут Чулпан вдруг запинается: “…когда свадебный поезд отправился в церковь, то старшая сестра сидела по правую руку от Золушки, а младшая – по левую. И вдруг на карету налетели голуби. И тот, что сел справа, выклевал левый глаз… Ой. Ну, поклевали голуби зерна и, высоко взлетев, сели на карету и проводили всю веселую компанию в путь. Целую тебя, мое счастье, спи”, – это уже она шепчет на ухо семилетней Даше Городковой, девочке, ради которой после спектакля, между съемками в “Бумажном солдате” и катанием в “Ледниковом периоде”, поздней ночью проехав через весь город, Чулпан, как и обещала, прочла сказку на ночь.
“Никогда в жизни не знала, что в «Золушке» были какие-то голуби, которые выклевали сестрам глаза. А вы встречали такой финал? – спрашивает Чулпан медбрата Николая. И, не дождавшись ответа: – Хорошо, что Даша уснула и этого не слышала”.
Коля провожает Чулпан до выхода из отделения, закрывает на ключ дверь. Хаматова – последний на сегодня волонтер Российской детской клинической больницы.
Доехав до дома, она курит на улице, чтобы перевести дух. Дома в ее кровати спят две дочери, Ася и Арина, Дашины ровесницы. Чулпан освобождает себе место между девочками, забирается под одеяло.
Спохватывается и заводит будильник на 7:30. Она обещала позвонить и пожелать Даше доброго утра перед пункцией. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ХАМАТОВА: В какой-то момент больница для всех нас стала чем-то вроде главного мира, в который мчишься отовсюду, не зная усталости. Там была – жизнь. Вот действительно жизнь. И она была важнее всего остального.
Параллельно отпадали многие внешние связи, потому что то, что видишь и переживаешь в больнице, ты потом пытаешься рассказать людям на вечеринке, коллегам, знакомым и не очень… Всем и каждому. Но вдруг оказывается, что они не хотят, не готовы это услышать.
ГОРДЕЕВА: Мама мне говорила: “Побереги себя, зачем тебе все эти переживания?” А тогдашний бойфренд сообщил с умным видом: “Если всё время вариться в мире болезни, сама заболеешь”. Мы с тобой, помню, тогда шутили, что можем испортить любую вечеринку своим появлением: мы врывались в нормальную чужую жизнь с рассказами о том, что мы пережили, переживаем в отделении, с рассказами о детях, врачах, жизни и смерти – это не пафосное обобщение, так и было! – и люди за прежде веселым столом замолкали. От нас отсаживались. Это очень болезненный был опыт, но незабываемый.
А с другой стороны, мне ужасно важно было обо всем, что я переживаю во внешней жизни, тут же рассказать “нашим” детям. Я тогда начала прыгать с парашютом. Так вот, прямо с аэродрома, с трясущимися от адреналина руками я неслась в больницу и в подробностях описывала открывшим рот слушателям, как я прыгнула, сколько прыжков, как всё там, на аэродроме, устроено. В командировках, по дороге на съемки и обратно, я постоянно болтала по телефону со своими больничными друзьями. И преданнее, заинтересованнее собеседников у меня не было.
ХАМАТОВА: Я вообще сейчас не понимаю, как жила до фонда, до знакомства с Дашей и другими детьми, и не представляю, как жила бы теперь без этого знания. Это важнейшая часть моего собственного внутреннего становления: тогда, если надо было ехать в больницу, я не чувствовала ни усталости, ни “выгорания”. Сейчас мы все знаем, что это такое, и волонтеров предупреждаем о выгорании на самых первых собеседованиях.
ГОРДЕЕВА: А я считаю, это хорошо, что нас никто не предупредил.
ХАМАТОВА: Это большое счастье, большая боль и большой опыт – то, что с нами случилось. Такое беспримерное настоящее взросление и переоценка, перетряска ценностей.
Знаешь, так совпало: когда мы ворвались в больницу, а точнее, эти дети ворвались в нашу жизнь, вросли в нас, стали нашей частью, в моей жизни появился человек, который уверял, что влюблен, и мною был очень любим. Такая весна отношений… И вот он – это же любовь! – начинает соприкасаться со всеми гранями моей жизни. Одна из них ему известна: я – артистка, и он видел, разумеется, мои роли на сцене и в кино. С другой гранью он только начинает знакомиться: это фонд, больница, это дети. И – он же хочет быть со мной – он оказывается со мной везде, ему всё интересно: мы обсуждаем проблемы фонда, каждого ребенка в отдельности, печали и радости, обсуждаем даже, как будем на первое июня красить забор вокруг больницы, которая появится только через несколько лет, – все это мне кажется свидетельством подлинной близости.
У меня в больнице в то время, кроме Даши, есть еще один дорогой друг, мальчик Даня Трунов, я с ним состою в бурной эсэмэс-переписке, в ходе которой он сообщает, что я “единственная женщина его мечты” и когда он поправится, то непременно на мне женится. Мне важно познакомить Дашу и Даню с моим возлюбленным, а его – с ними.
Накануне мы сидим с нашими прекрасными больничными клоунами, артистами Яной Сексте и Максимом Матвеевым, и придумываем, как будет организован завтрашний праздник: кто кого будет кормить, поить, кто делает сцену, кто поет, кто танцует, а кто надувает шары – словом, всё! Такой по-настоящему братский вечер: мы говорим, перебивая друг друга, фонтанируя идеями, горя желанием превратить завтрашний день в настоящий праздник. Мой возлюбленный, видя наш энтузиазм, вдруг предлагает: “А давайте я привезу шампанское… Совсем чуть-чуть, под конец, чтобы было праздничное настроение”. И я думаю: “Боже мой, какое счастье! Он меня понимает”. Наступает первое июня. Мы красим забор. Кто-то не успевает пить шампанское, потому что надо бежать в больницу, где ждут дети, которых не отпустили со всеми красить забор, а кто-то выпивает – в общем, жизнь. Мне надо навестить Дашу Городкову и Даню Трунова. И мы с моим возлюбленным беремся за руки и идем в больницу.
Даня встречает нас, лежа с трубочкой в горле. Он готовится к операции, которая должна сделать его абсолютно здоровым. Он практически вылечился от рака – ему нужно сделать только одну маленькую вспомогательную операцию на горле. Все воодушевлены. Мой любимый общается с Даней. Они, можно сказать, умудряются подружиться. Кто-то из приятелей моего возлюбленного обещает привезти Дане в больницу видеоприставку для компьютерной игры. Через несколько дней я улетаю в театральную школу в Лондон.
И тут, внезапно, Даня умирает: резкое осложнение, в это невозможно поверить – но так было и так всё еще бывает с нашими детьми, хотя и гораздо реже, поскольку качество лечения сильно улучшились. О смерти Дани первым узнает друг моего возлюбленного: он привозит видеоприставку, а ему сообщают, что Дани больше нет.
Знаешь, что случилось дальше? Дальше я выслушиваю от человека, который уже как будто бы стал частью моей жизни, чудовищные проклятия. Мой возлюбленный оказался к такому повороту – к столкновению со смертью – не готов: он мог покупать шампанское, мог попросить друзей привезти приставку, но не мог осмыслить, что вот так всё оборвется… “Зачем ты меня привела в больницу? – кричит мне мой любимый, – зачем ты всё это сделала?”
Что сделала? Что я сделала? Я рыдаю в Лондоне и не могу остановиться, потому что у меня умер друг, умер Даня Трунов. А возлюбленный кричит мне, что это я подвела, что Данина смерть – это моя подлость…
Неготовность людей принимать жизнь целиком, вместе со смертью, накладывает отпечаток на любые отношения. Любить ребенка, который находится на границе жизни и смерти, который всерьез, по-настоящему болен, но, как и любой ребенок, нуждается в дружбе и детстве, – это серьезно. И это может быть очень больно и травматично, если человек готов только побеждать, чувствовать себя героем, щекотать собственную совесть и говорить “какой я молодец”, но совершенно не готов к другому исходу. Ему кажется, что непобеда всё обесценивает.
ГОРДЕЕВА: В каком смысле “обесценивает”?
ХАМАТОВА: Ну, хочется же результата, хочется, чтобы купленная тобой видеоприставка совершила чудо.
ГОРДЕЕВА: Какой путь, по-твоему, должен проделать человек, чтобы осознать тот факт, что единственная возможность сделать всё для ребенка, которого ты любишь, – это дать ему вот это моментальное счастье, счастье в эту самую секунду?
ХАМАТОВА: Любой. Тот, который приведет к понимаю, что ты не можешь быть ответственным за вещи, в которых ничего не понимаешь и, главное, ничего не решаешь. Амбициозность вообще противопоказана благотворительности. Опасно и вредно, когда гордыня переходит дозволенные рамки. Ты как будто уполномочиваешь себя войти в поле, где от тебя, вернее, от подаренной тобой приставки, зависит: будет жить ребенок или нет. Подсознательно, наверное, мой бывший возлюбленный, который, кстати, часто шутил в компаниях, что я его “не люблю, потому что он не больной ребенок”, хотел простой линейной истории: я пришел ребенку на помощь, о нем позаботился, и теперь ребенок выздоровеет, и всё будет хорошо. А это “всё” на полпути оборвалось…
К этому невозможно привыкнуть, но такой исход – часть жизни, тем более жизни в больнице. Это, наверное, самое важное знание, которое я получила от своего волонтерства.
ГОРДЕЕВА: Я так к этому и не привыкла, представляешь. Когда я только начала ходить в РДКБ, еще на съемки, я полюбила мальчика Серёжу Чайкина. Ему было чуть больше года. У него были огромные – в пол-лица – темно-серые глаза. Он любил рекламу по телевизору, “Смешариков” и пожарные машины. Приезжая к нему с подарками и ожидая, когда он проснется или вернется с процедур, я, собственно, и перезнакомилась со всем отделением. У Серёжи был благоприятный прогноз, для исполнения которого всё возможное было сделано. Но что-то пошло не так, и Серёжина жизнь оборвалась всего за несколько часов. Я была в командировке. Когда мне позвонили, я кричала на звонившего: “Это ошибка, я сейчас узнаю у Серёжиной мамы, такого не может быть!” Я действительно позвонила маме, Ире Чайкиной. И мы молчали. Кажется, я тогда впервые в сознательном возрасте столкнулась с неотменимостью и необратимостью смерти. Смерти ребенка. Я оказалась не готова: не знала, что сказать, что сказать его маме – вот же что еще чудовищно. А потом, положив трубку, я не просто плакала – выла. Я, не родитель и не врач, не смогла принять и не приняла эту смерть: я кричала Богу и окружающим это самое “за что?!” – и никто не мог мне ответить.
Позднее, в историях с другими детьми, которых любила, я предлагала небесам всякие сделки, но у меня ничего особенного взамен не было, я предлагала единственное, что было: “Пусть я ничего не сниму в этой командировке, но Дима выйдет из комы, пусть мы не успеем на эфир с фильмом, но Владу найдется донор”. Чушь, конечно. Только через год или два жизни с головой в больнице я усвоила, что не существует логики болезни. Детскую жизнь ты не можешь ни купить, ни выпросить. Можешь просто любить и делать так, чтобы в отпущенном промежутке, в конкретный момент, несмотря ни на что, ребенок оставался ребенком. И был счастлив. Тогда и его родителям, и его врачам будет полегче. Твоя роль, как в старом анекдоте: просто передать соль.
Это понимание меня ни с чем не примирило, но я стала лучше представлять, что могу сделать для больных детей. Мне, кстати, очень помогла однажды подслушанная фраза нашего удивительного доктора Миши Масчана. Как-то поздним вечером он зашел в отделение, где мама кричала на своего ребенка, что-то он там напортачил. Масчан отвел маму в сторону и спросил: “Вам ребенок нужен воспитанный или здоровый?”
В онкогематологическом отделении было запрещено детей воспитывать. Там поощрялись все виды развлечений, любые подарки. Были месяцы, когда вся моя зарплата целиком уходила на подарки, в то время я научилась довольно квалифицированно собирать лего. В больнице или на квартирах, где жили дети, которым не требовался стационар, это был ритуал: ты приносишь лего, сидишь, болтаешь и собираешь его вместе с тем, к кому пришел. А мама ребенка успевает выскочить покурить, перевести дух, выбросить мусор. А потом суетится на кухне, чтобы накормить тебя чем-то самым вкусным. И ты видишь по маме и по ребенку, как важно, что ты пришел, как правильно и не напрасно потрачено твое время. Иногда детей и мам было сразу несколько: фонд снимал многокомнатные квартиры, в которых жили по четыре-пять семей. Я часто вспоминаю эти посиделки. Это были счастливые часы. Простые, но по-настоящему содержательные разговоры.
А иногда было просто бесшабашно и весело. Ты себе представить не можешь, что мы творили! Помню, как с Серёжей Сергеевым, Дашиным недолгим кавалером, мы устраивали конкурсы переодеваний, где он играл старуху, а я – лошадь; еще он заставил меня спрятаться под раковиной, и я вывихнула шею. Потом Серёжа, который был одержим едой, но которому после трансплантации нельзя было ничего вкусного, готовил на свой вкус, а я всё это – в немыслимых сочетаниях – ела: сырую свёклу с вареной морковкой, кетчупом и рыбными консервами, например. Еда – это был главный фетиш больничных детей: из-за трансплантации почти ничего нельзя есть, во время химиотерапии – почти ничего не хочется. И дети запоем смотрели “Кулинарный поединок”. Однажды я в нем снялась, и мои ставки невероятно выросли.
ХАМАТОВА: А однажды – помнишь? – мы привели туда больничных детей. По-моему, никакой Кремль, каток, все музеи и мюзиклы мира не производили на них такого впечатления, как студия “Кулинарного поединка”. В этом тоже, конечно, удивительная особенность больничного мира: ты никогда не знаешь, что здесь будет по-настоящему оценено, а чего никто не поймет.
ГОРДЕЕВА: У меня дома висит аппликация, сделанная детьми в одной из больничных квартир. Придумали сделать “Город Мечты”. Сидели, человек шесть, вырезали, приклеивали, пририсовывали, придумывали. Когда всё было готово, кто-то из мам стал рассматривать наш город: там были школа, детский сад, магазин, колесо обозрения и даже лодочная станция – город мечты! Там не было только одного: больницы. Это не специально, подсознательно вышло. И знаешь, я так для себя не формулировала, но теперь понимаю, что наша роль в больнице сводилась к тому, чтобы в жизни наших детей больницы было как можно меньше, – а лучше не было совсем. Мы таскали их на рыбалку, на футбол, мы приводили в больницу кого угодно, от Гуса Хиддинка до Рамзана Кадырова, чтобы расширить больничное пространство. Мы готовы были на любую авантюру – достать звезду с неба! – только бы кто-то улыбнулся, только бы случилось это моментальное счастье: вот здесь, сейчас, безо всяких оговорок.
ХАМАТОВА: Этому не впрямую, но своим примером научили нас наши врачи. Это они научили нас не стесняться в средствах, когда есть хотя бы один процент, хотя бы полшанса на спасение.
О рецидиве Даши Городковой мы узнали во время третьего концерта “Подари жизнь”. Когда в финале Нелли Уварова, держа Дашку за руку, пела главную песню из обожаемого тогда всеми детьми сериала “Не родись красивой”, мы, хотя этого не было произнесено вслух, концерт этот воспринимали как последний для Даши… Она в тот момент ничего не знала о рецидиве, ей решили сказать потом. И я, и все мы смотрели на Дашу, не в силах думать о завтрашнем дне.
Но, пока мы горевали, доктор Миша Масчан, перерыв всю доступную литературу, уже придумал какой-то способ, почти экспериментальный, чтобы еще за нее побороться. Но сумма требовалась немыслимая: Даша стала первым ребенком “Подари жизнь”, на лечение которого мы потратили больше миллиона долларов. Конечно, это вызывало много вопросов.
ГОРДЕЕВА: Каких?
ХАМАТОВА: Самых разных, Катя. Начиная с того, как можно тратить на одного ребенка столько денег, если в стране болеют тысячи.
ГОРДЕЕВА: Как ты для себя на этот вопрос отвечаешь?
ХАМАТОВА: Я уже тогда ответила: значит, нам надо собирать столько денег, чтобы, если потребуется, на каждого из этих тысяч можно было бы потратить миллион.
“Шанс” для Даши Городковой, который отыскали врачи летом 2007 года, продлил ее жизнь на два года.
Летом 2009-го Даше стало ощутимо хуже. Она, тонкая и красивая, по-девичьи лукавая, бесконечно всеми любимая, угасала на глазах. В такие минуты лишь исполнение заветного желания может вызвать улыбку или пробудить интерес к жизни. Но Даша почти перестала разговаривать и целыми днями лежала, отвернувшись к стене. Поэтому, когда она вдруг сказала: “Я бы хотела живого ежика”, все обрадовались и воодушевились. Это было желание, к исполнению которого можно было приступать прямо сейчас.
Заведующий отделением Михаил Масчан, тоже любивший Дашу, разрешил делать что угодно, лишь бы Даша начала улыбаться; даже ежика поселить в отделении, если это поможет ей еще хоть сколько-нибудь прожить. И я стала искать по всей Москве ежа. Посоветоваться было не с кем. А в интернете информации о ежах, которые годились бы для жизни в больницах, не было.
Я ездила на звериный рынок, обошла зоомагазины, штудировала форумы – безрезультатно. Между тем Даша как будто стала бодрее. Каждый день она писала мне эсэмэски, спрашивала, когда ежик наконец приедет ее навестить. Я зарегистрировалась на всех возможных сайтах про ежей и написала объявление: “Нужен еж”.
Через несколько дней мне прислала свой телефон, кажется, единственная на всю Москву заводчица ежей Тамара Сергеевна. Я перезвонила. Путано объяснила цель звонка: “Понимаете, безнадежно больная девочка мечтает о еже; простите, можно ли взять у вас ежа на время, чтобы он пожил в больнице; нет, ненадолго, к сожалению, она не проживет долго”. Тамара Сергеевна минут пять изумленно молчала. Но ответила согласием. В субботу мы встретились у дверей больницы. При Тамаре Сергеевне была клетка с ежом и пакет с едой для него. Мы понесли ежа Даше. Пока шли, Тамара Сергеевна объяснила, что ежей этих никто не разводит, потому что сложно прививать, потому что ежам в неволе надо поддерживать определенный вес, чтобы они – не помню точно – впадали или, наоборот, не впадали в спячку в домашних условиях, что ежи нечистоплотны и, самое главное, – у большинства ежей ужасный характер. И они кусаются. “Что будет, если он укусит вашу больную девочку?!” – нервничала Тамара Сергеевна. Однако еж с гордым именем Кристиан никого не укусил. Дашка, увидев Кристиана, впервые за долгое время улыбнулась, присела на кровати, взяла ежа на руки. Так они и жили: днем Кристиан играл с Дашей, на ночь отправлялся в кабинет заведующего отделением. Михаил Александрович и это разрешил. Таков еще один урок, который нам преподали врачи: любое правило можно нарушить, если это принесет пользу больному ребенку.
Дважды в неделю я докладывала Тамаре Сергеевне обстановку. Так прошел месяц – примерно столько врачи давали Дашке в начале всей истории с ежом, – потом два. Тамара Сергеевна засобиралась в отпуск. И оставить Кристиана в больнице никак не могла – он был очень ценный породистый еж, на развод. А я не могла объяснить Даше, что Тамара Сергеевна уезжает и Кристиана надо отдать, потому что он никакой не подарок, а арендованный селекционный ежик, которому пора возвращаться домой. И мы пришли к странному решению: принести Даше не Кристиана, но его маму, ежиху Леру, которую Тамаре Сергеевне почему-то было менее жалко. Все были уверены, что Дашка не заметит подмены. А она, конечно, заметила: “А где мой Кристиан?” – спросила Даша. “Понимаешь, он уехал в отпуск. С тобой поживет его мама”, – пробормотала я. Даша посмотрела на ежиху. Подумала. И вдруг сказала: “С другой стороны, – это честно. Не может же здоровый молодой еж провести всю свою жизнь в какой-то больнице”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
Я не помню никаких подробностей знакомства с Дашей. Ничего такого, о чем можно было бы обстоятельно рассказать. Я как-то сразу погрузилась в их отношения с Серёжей Сергеевым, который тогда тоже лежал в больнице и у которого с Дашкой был роман. Семилетний Серёжа, правда, был такой любвеобильный: у него, кажется, был роман с каждой девочкой в отделении, но в момент нашего знакомства у него был роман с Дашей. Я не знаю, не могу объяснить, как Даша проникла ко мне даже не в сердце – под кожу, но она была моим самым близким человеком на свете, самым дорогим. Может быть, так получилось потому, что Даша инстинктивно меня не боялась, у нас не было никакой неестественности в отношениях.
Еще она очень тонко шутила, мне это важно. И обнималась нежно, как будто в несколько оборотов обхватывая мою шею; никто больше в моей жизни так не обнимался.
Даша называла меня Чулочек, я так хорошо помню ее голос в телефоне: “Чулочек, привет, как твои дела? Чулочек, а когда ты приедешь?”
Даша была ровесницей моим детям, возможно, от этого всё становилось ближе и острее: всё то время, которое Даше можно было проводить не в больнице, она проводила с нами, со мной, Асей и Ариной. Если к моим девочкам приходила учительница рисования, то приезжала и Даша, и они рисовали все вместе. Если мы шли кататься на лодке, обедать в ресторан, в театр, в гости, – Даша была с нами.
Даша часто говорила о своем детстве, о Барнауле. А ее мама Лена как-то рассказала поразившую меня историю о том, как они после первого или второго этапа лечения вернулись ненадолго домой. И там, в Барнауле, им никто не поверил, что фонд потратил на Дашу деньги без всякого блата, просто потому, что она – девочка, которая заболела. Лена очень плакала, рассказывая, в чем только ее не обвиняли.
Мы дружили с Дашей и Леной два с половиной года. Я всегда носила на руке браслет, который мне сделала Даша.
Мне всё время казалось, что то, как я ее люблю, как ее любит ее мама и мои дочки, врачи, волонтеры – несколько сотен человек – это тоже вклад в ее спасение, наравне с лекарствами, с лечением. Я совершенно точно знаю, мы сделали всё возможное и невозможное, чтобы Дашу спасти. Но не спасли.
Даши Городковой не стало 16 июля 2009 года.
Ее мама Лена не смогла жить в Барнауле, она вернулась в Москву и теперь работает няней: сидит в больнице с детьми, подопечными фонда “Подари жизнь”.
Когда Даши не стало, мне было непереносимо больно, я не могла ни дышать, ни говорить. Казалось, время остановилось. И эта боль никогда не кончится. Был момент, когда я буквально рассыпалась, меня как будто не было, я совсем не справлялась с этой потерей. Именно тогда вдруг позвонила Лена Городкова и рассказала, что дочка приснилась ей счастливой, сидящей на солнечном пляже. “Передай Чулпан, – сказала Даша, – пусть она радуется, а не переживает за меня”. Это говорила мама погибшего ребенка.
Я была бесконечно благодарна Дашке, Лене, не знаю кому. Меня это каким-то образом вернуло в жизнь, в ощущение реальности. Это удивительно, но с тех самых пор во все трудные, плаксивые и потерянные минуты моей жизни звонит Лена, Дашина мама, и говорит о том, что ей приснилась Дашка, которая переживает за меня: а вдруг что-то случится. Я перестала пытаться понять, почему это, что это, какой из этого надо сделать вывод. Я просто с благодарностью принимаю эти знаки. Это связь со временем и вне времени. Мы не знаем, что за пределами времени. Но знание о том, что этот предел существует, играет, пожалуй, самую главную роль в формировании законов, по которым развивается жизнь. ЧУЛПАН ХАМАТОВА
ХАМАТОВА: Когда ты начала брать с собой в отделение оператора и снимать всё, что там происходит?
ГОРДЕЕВА: В две тысячи девятом году. Мы готовились к концерту. И придумали делать мини-истории из больничной жизни. Нам с тобой хотелось сделать так, чтобы внутренний мир больницы стал понятнее, ближе людям, которые придут на концерт или будут смотреть его по телевизору. Смонтированный материал есть в телеверсии концертов. А все исходники потерялись. Они были на большом жестком диске, который пропал, когда фонд переезжал из одного помещения в другое. У меня остались только разрозненные записи. Например, про роман Дашки и Серёжи Сергеева.
ЛЮБОВЬ
(записи Катерины Гордеевой)
…
“Мам, кто там? Почему шум?” – Серёжа вертится волчком по кровати, путаясь в трубочках, что тянутся от капельницы к нему под ключицу. Под ключицей у Серёжи – катетер. Он заклеен пластырем, на котором кто-то нарисовал большеголового человечка с огромными глазами и лихой улыбкой. Примерно так – огромные глаза и лихая улыбка – выглядит и сам Серёжа. У семилетки южный темперамент, который никак не уместить в больничную палату три на три метра.
Мама выглядывает в коридор. В коридоре возня, детский хохот, шуршание. В узкую щель открывшейся двери Серёжа видит волонтера-художника, который поздним вечером, после работы (а он серьезный человек и работает в банке) пришел рисовать с детьми в отделении. Рядом, сбоку, на колене и на шее художника – дети. Серёже до слез обидно. Ему тоже хочется повиснуть на художнике, задавать вопросы, рисовать, словом, за дверь – ко всем. Серёжа съеживается. “Мааам… Маааам! Мам, дай листик”.
Мама измотана Серёжей, болезнью и невозможностью выйти покурить. Потому что, как только мама выходит за дверь, Серёжа сиреной воет: “Маааааам! Мааааама!” А если она успевает отойти далеко и не слышит, Серёжа непрестанно звонит ей по телефону.
На листике, вырванном из дневника больничных наблюдений за пациентом, Серёжа царапает: “ПРИДИ КАМНЕ”. Мама, полусмеясь, полустесняясь, выносит листик в коридор, объясняя, что на самом деле к Серёже нельзя, у него аплазия. Художник недавно в больнице, он изумлен. Подходя к закрытой двери, он шепчет: “Привет, меня зовут Лёша… А что такое аплазия?”
Из-за двери доносится громкое Серёжино объяснение: “Аплазия – это когда всё по нулям: лейкоцитов – ноль, тромбоцитов – ноль, эрмассы – ноль, понимаешь?” Конечно, не понимает. Да и как поверишь, что у мальчика, говорящего из-за двери с таким напором, что-то действительно – по нулям.
Серёжа не сдается. Он наклонился к самому полу и теперь орет из-под двери: “Эй, ты слышишь? Ты ко мне не заходи, ты нарисуй самолет и просто просунь его в щель и сразу дверь закрой!”
Волонтер быстро рисует Серёже самолет. Идет к двери, чтобы просунуть его, как и было велено, в щель. Но на пути у него Даша. Она тихо произносит: “Я бы тоже такой хотела…” На Даше платье принцессы, кружевная вязаная шапочка и защитная маска ЗМ в половину лица.
“Очень красивый. Спасибо”, – говорит она и вытягивает руку. “Да не за что”. Самолет в Дашиной руке. Волонтер Лёша растерянно оглядывается по сторонам в поисках нового листика. Светловолосая женщина, сидящая в углу на диване, протягивает волонтеру бумагу, второпях благодарит: “Спасибо вам большое. Дашка редко так к чужим сразу подходит”.
Даша и мама совсем не похожи. Даша тоненькая, лысая, глаза у нее серые. Мама – крупная блондинка, на лице мягкая полуулыбка. Даша забралась к маме на руки, подносит почти вплотную к ее лицу нарисованный самолет, обнимает, что-то шепчет на ухо, хихикает. Волонтер Лёша, высокий симпатичный парень в синем больничном халате поверх офисной рубашки, замешкался, наблюдая за ними. Из-за двери опять слышно душераздирающее: “Лё-ош!!! Лё-о-о-оша!!! Ну скоро???”
“Мама, кто это?” – спрашивает Даша, спускается с маминых рук, на секунду воровато приоткрывает дверь палаты, заглядывает туда лисичкой и, хихикая, убегает. “Мама, кто это?” – слышится из-за двери Серёжин ор. Волонтер Лёша опустился на колени перед детским столиком и старательно выводит самолет.
…
Утро. Больничный холл. Даша в новом платье, привязанная к капельнице, бусина за бусиной выкладывает на бархатной поверхности игрушку. Задумывается. Замирает, глядя в окно. Достает из розовой в оборках сумочки через плечо розовый детский лак. Медленно и со вкусом красит ногти. Из палаты, волоча за собой целую гирлянду капельниц на каталке, выходит Серёжа.
Он доходит до середины холла и молча смотрит на Дашу. Даша теперь только делает вид, что красит ногти.
– Как там тебя зовут?
– Сергей Сергеев. – Выдыхает. Вдыхает. Уточняет: – Сергеев Сергей Сергеевич. Имя такое. Легко запомнить. – Опять выдыхает. Набирает в легкие побольше воздуха, открывает рот, чтобы сказать что-то еще, но Даша говорит первой:
– Мне тут надо доклеить, доклей, пожалуйста, а то у меня ногти накрашены, вон там, видишь?
Серёжа с готовностью хватается за бусины, довольно ловко приклеивает их одна к другой, и уже получается целый блестящий цветок на бархатном поле.
– Молодец, красиво получилось.
– А хочешь, я тебе чего подарю? Смотри. – Из кармана брюк Серёжа достает вчетверо сложенный листок с нарисованным самолетом. – Сам нарисовал.
– Точно?
– Хочешь, я тебе еще что-нибудь нарисую?
– То есть ты прямо такой художник-расхудожник? Ну нарисуй мне котенка из “Фермы”, можешь?
– Ха! Ерунда! Завтра же нарисую. А у меня дома, в Сочи мы живем, между прочим, настоящий медведь живет, поняла?
– Ой мамочки мои!
– Правда! Честное слово! Мы однажды, прикинь, ему с братом котенка кинули, он вначале испугался, а потом сожрал его, прикинь? Вся морда в крови, представляешь?
– Ври больше!
– Это правда! А еще у папы в доме тарантул настоящий в банке живет. Я его однажды схватил вот так вот рукой и вообще не испугался.
– Ну конечно, тарантул! Они же не живут в доме.
– Это у вас не живут, а у нас живут, поняла! Ты ж девчонка, ты бы вот никогда тарантула не взяла в руки, да?
– А может, и взяла бы, – медленно отвечает Даша. Поворачивается. И уходит.
…
Палата. Серёжа сидит на кровати с телефоном. Звонит:
– Лё-о-ош, Лё-о-ош, а ты когда придешь?.. Лё-о-ош, а ты нарисуешь мне кошку? Ну из “Фермы”, а, Лёш?
…
Палата. Даша разглаживает листочек, на котором отменно тушью нарисована кошка, похожая на лису и героиню какого-нибудь взрослого комикса одновременно. К кошке приписано: ДАШЫ ОТ СЕРГЕR С.
…
Даша и Серёжа сидят в холле, по сторонам у обоих капельницы с перевернутыми бутылочками, полными лекарств.
– Когда женюсь, вообще свою жену на работу не буду пускать, – как будто в пустоту замечает Сергеев.
Даша отвечает, глядя прямо перед собой:
– И что она будет делать? Посуду мыть?
