Время колоть лед Хаматова Чулпан

Так у нас появился Гриша. Григорий Мазманянц. Первый исполнительный директор в истории фонда “Подари жизнь”. И, кажется, первый серьезный мужчина в благотворительном менеджменте. Я сразу же закидала его всевозможными просьбами, одна из которых была – оградить меня от этих бесконечных и безрезультатных встреч со случайными богатыми людьми.

За все последующие десять лет, пока Гриша был с нами, я ни разу не рискнула задать ему вопрос: “А как ты, Гриша, себя чувствовал в первые месяцы работы?” Потому что я, фактически настоявшая на введении должности исполнительного директора в фонде, чувствовала себя ужасно, чувствовала себя разрушительницей всех светлых путей, хрустальных мотивов и святых намерений. “Ты хочешь превратить наш храм в коммерческий ларек”, – самая безобидная и распространенная претензия, которую я слышала в первые полгода Гришиной работы.

Что чувствовал Гриша, я узнала через десять лет.

Гриша чувствовал себя сутенером.

Об этом он рассказал совсем недавно, когда мы, спьянившиеся, праздновали десятый день рождения фонда у меня дома.

Он так старался выполнить мою просьбу – максимально избавить меня от пустой траты времени, – что назначил цену для всех, кто хотел бы со мной поужинать или просто встретиться для последующей, пусть даже теоретической, помощи фонду. “Хотите встретиться с Чулпан лично? Будьте любезны, сначала переведите в фонд деньги”, – ставил условие Гриша.

Одними из первых, кто согласился на эти условия, были хозяева какого-то теннисного клуба. Они были готовы перевести заранее определенную Гришей сумму в фонд, а я была готова приехать к ним за город и поблагодарить всех участников теннисного турнира за помощь. Гриша уже радостно потирал руки, что его идея сработала, как раздался телефонный звонок.

– Мы хотим удвоить сумму! – произнесли хозяева теннисного клуба.

“Прекрасно!” – подумал Гриша и потер руки еще энергичнее.

– У нас на территории клуба отличная баня, – сообщили хозяева клуба.

– Я рад за вас, – уже вслух сказал Гриша и перестал потирать руки.

В назначенный день я, как и договаривались, поехала в теннисный клуб благодарить хозяев за щедрость, но до вечера остаться не могла, потому что должна была играть спектакль. О предложении, связанном с баней, узнала только теперь, десять лет спустя. Спросила Гришу: “И что бы ты им сказал, если бы у меня было время остаться???” Гриша невозмутимо ответствовал: “Разумеется, предложил бы увеличить сумму еще в два раза”. ЧУЛПАН ХАМАТОВА

ГОРДЕЕВА: Гришино появление мне запомнилось, хотя я и не поняла тогда, кто он и чем будет заниматься. Его никто как следует не представил и ничего толком не рассказал. Но до меня довольно быстро дошло, что фонд будет меняться. Из милой компании единомышленников мы вдруг превратились в организацию.

ХАМАТОВА: А что в этом плохого?

ГОРДЕЕВА: Ты понимаешь, это же теперь все выучили словосочетание “системная благотворительность”, а в две тысячи седьмом году мы были уверены, что дело нашей жизни – спасать детей. И тут оказывается, что мы больше не будем собирать деньги на конкретных детей – мы будем собирать деньги вообще. В закрома фонда. И именно Гриша произнес – тогда впервые – слова, которые теперь кажутся нам обыденными и привычными, но тогда звучали холодно и недружелюбно: “эндаумент”, “фандрайзинг”.

Десять лет назад таких слов никто из нас не знал. Мы были уверены, что, нанимая на должность исполнительного директора нового человека, управленца, спасаем тебя от необходимости попрошайничать и унижаться.

ХАМАТОВА: Ты сейчас хорошо всё вывернула, по-журналистски, Катя.

ГОРДЕЕВА: Я говорю о том, как я себе это представляла. Помню заседание, на котором встал вопрос о необходимости менеджера. Там были все: и Миша Масчан, и Катя Чистякова, руководившая донорской и волонтерскими программами, и Галя Чаликова, которая была директором фонда и олицетворяла идеалы, связанные именно с адресной, поименной помощью и личным отношением. Тогда Галя была еще полна сил, здорова. Никому в голову не могло прийти, что совсем скоро придет болезнь и Гали не станет. В общем, мы сидим за огромным столом и говорим о том, что ты не справишься.

ХАМАТОВА: Еще была с нами Тина Канделаки. Я ее хорошо запомнила на той встрече, потому что у нее было очень красивое платье. Сама встреча проходила в офисе у кого-то из наших попечителей. Вопросов было миллион, как обычно. Но именно в тот раз, как никогда, в меня, как вбитый гвоздь, впивалась фраза: “А давайте Чулпан пойдет, а давайте Чулпан позвонит, а пусть Чулпан договорится”. Вот тогда, в перерыве, когда мы вышли покурить, Миша Масчан обнял меня со смесью жалости и ужаса и посоветовал взять директора. “Мы все хорошие люди, Чулпан, – сказал он. – Но нужно взять человека, который сможет организовать и наладить работу”. Ведь как всё было до этого? На Галечке Чаликовой лежали неподъемная ответственность и нагрузка. По сути, она была и исполнительным, и административным, и финансовым, и фандрайзинговым директором. А всё, чего она не успевала, всё, до чего у нее не доходили руки, автоматически сваливалось на Катю Чистякову и на меня.

И мы не то что не могли двигаться вперед, мы не успевали поднять голову, чтобы посмотреть, куда нам двигаться.

ГОРДЕЕВА: Тут еще важно, что именно в то время “Подари жизнь” как организация, как фонд, осознал, что никакого движения не будет без сотрудничества с властью, без работы с государством.

ХАМАТОВА: Нам требовалось поменять кучу всего, влезть в десятки рабочих групп, провести часы, дни и месяцы на заседаниях в думских комитетах, в Минздраве, бог знает где. Но мне кажется, никто из нас не представлял, насколько будет тяжело, никто не мог и вообразить объема предстоящей работы.

Единственное, что поняла лично я, когда осознала Мишины слова, что нам необходим управленец, так это то, что человек нам нужен не добренький, а профессиональный. Профессиональный благотворитель. Такого до две тысячи седьмого года я ни разу не встречала.

Кроме того, в ту пору на рынке профессиональный топ-менеджер, человек, который в состоянии “поднять компанию”, стоил десять-пятнадцать тысяч долларов. Космическая сумма.

ГОРДЕЕВА: Выходит, ты искала “человека, который решает проблемы” в некоммерческом секторе на вполне коммерческих условиях?

ХАМАТОВА: Да. Проблемы были, и нам нужно было их решать. Более того, у нас не было ни времени, ни возможности для маневра: поискать кого-то, попробовать, поэкспериментировать. Нам нужен был лучший менеджер, лучший специалист в своей области. Но разве сможет благотворительный фонд платить даже самому лучшему специалисту такие огромные деньги? Не сможет и не будет принципиально. Словом, опять тупик.

И тут случается концерт в Гостином дворе. Я там выступаю вместе с Юрием Башметом, Валерием Гергиевым и Костей Хабенским. Во время подготовки этого концерта, который был частью большой благотворительной акции инвестиционной компании “Тройка-Диалог”, я впервые встречаюсь с Гором, который одним своим появлением меняет жизнь – мою, нашу.

ГОРДЕЕВА: Я часто слышу от людей, связанных с благотворительностью, произносимое с придыханием загадочное имя “Гор”. Кто он такой?

ХАМАТОВА: Гор Нахапетян – это, знаешь, даже не человек. Это целое явление. Он – бизнесмен, который стоял у истоков “Тройки Диалога”, возглавляемой Рубеном Варданяном. Он был, также вместе с Варданяном, сооснователем “Сколково”. Самое главное умение Гора – это умение систематизировать ресурсы, людей и навыки. Именно поэтому мне рекомендовали к нему обратиться за советом, когда я уже отчаялась найти исполнительного директора. Но так странно получилось, что при наличии уймы общих знакомых мне не удавалось отыскать Гора в огромной Москве. Я встретилась с ним случайно, нашла за кулисами концерта в Гостином дворе. И он действительно мне очень помог.

Можно я сейчас отвлекусь? Расскажу немного про Гора вне связи с нашим фондом. Гор Нахапетян – это человек из большого бизнеса, который пришел, спустился к нам с какой-то высоченной горы, сел, разобрался и систематизировал благотворительный сектор. То, что он сделал, войдет в историю. Не только историю благотворительного движения в России, вообще в историю. И сам Гор совершенно нетипичная фигура: человек вроде бы из мира больших денег и жестких решений, с разнообразнейшими представителями которого я усердно встречалась в поисках средств для фонда, а прежде совсем не была знакома. Но для меня богатые люди так и остались инопланетянами. Большинство моих походов за деньгами оказывались либо, что реже, смешными, либо, что чаще, противными, мерзкими, трагическими. Лишь иногда среди страшных людей, к которым я вынуждена была обращаться, встречались человекообразные и уж совсем считаные разы – приятные и образованные люди. Такие, как Гор Нахапетян.

Едва увидев Гора, я буквально вцепилась в него и начала выпытывать, как сделать так, чтобы наша помощь стала, наконец, системной, хотя слова “системная” я тогда не знала.

ГОРДЕЕВА: А как ты говорила?

ХАМАТОВА: Кажется, я говорила “структурированная”. И говорила много, горячо и путано. В конце концов перешла к главному и спросила, нет ли у него на примете человека, который мог бы взять на себя выплату зарплаты нашему директору, но предварительно помог этого директора найти. Гор ничего не ответил. Он просто повел меня знакомиться с Рубеном Варданяном. Скажу тебе честно, я не ожидала, что события начнут развиваться в таком темпе. И, по большому счету, к разговору была готова чисто теоретически. И вот я плетусь за Гором к Варданяну, с ужасом понимая, что мне сейчас предстоит объяснить очень серьезному и занятому человеку, почему это он должен отложить все дела, отыскать мне директора, да еще и взять на себя обязательство платить ему зарплату. А этот человек, может быть, даже не знает, кто я такая!

Дальше – важная, почти киношная сцена: по длинному коридору Гостиного двора Гор ведет меня к Рубену Варданяну, за нами идут Катя Чистякова и Галя Чаликова, альфа и омега “Подари жизнь”. И до них, до альфы и омеги, доносятся обрывки нашего с Гором разговора: “Понимаете, – говорю я, – люди в нашем фонде все очень хорошие, но неорганизованные; у них золотое сердце, но нам нужен человек с железной волей; то есть, понимаете, добрые люди у нас есть, но нет грамотного организатора”. В общем, Чистякова и Чаликова, которые за копейки, по зову сердца, работают круглосуточно, без выходных и праздников, слышат, как я фактически им в лицо утверждаю, будто они просто добрые люди. А работать я предпочла бы с другими – с профессионалами.

При этом о моих планах найти директора ни Катя, ни Галя не знают, я ни с одной душой в фонде перед этим разговором не посоветовалась. Но Чаликова и Чистякова совершают подвиг самообладания: они делают вид, что ничего не слышат.

Лишь через несколько лет, когда Гриша уже был всеми принят и стал нашим исполнительным директором, нашей опорой, они признались мне, как пережили услышанное, что при этом чувствовали…

ГОРДЕЕВА: А как дальше развивались события с поисками директора?

ХАМАТОВА: Стремительно. Рубен лишних слов не тратил и, кажется, дней десять спустя познакомил меня с Гришей Мазманянцем – одним из буквально пяти в России специалистов, обладавших профессиональными знаниями в области менеджмента некоммерческих организаций. И преспокойно работал в российском отделении Всемирного фонда дикой природы. В отличие от всех нас, бредущих в благотворительности буквально на ощупь, Гриша знал такие слова, как “фандрайзинг” и “эндаунмент”, знал словосочетание “системная благотворительность”. И они его не пугали. Я так этим вдохновилась, что, опять же ни с кем не посоветовавшись, привела Гришу в фонд, представила и полагала всё это делом по факту решенным. И вот тут по угрожающему молчанию и по реакции людей, которых я люблю, до меня дошло, что не все в фонде такому повороту событий рады. Да, все покивали, но было очевидно, что появление Гриши большинство попечителей, членов правления и сотрудников фонда восприняли в штыки: благотворительность начинает работать по законам бизнеса.

ГОРДЕЕВА: На представлении Гриши фонду я сидела и шипела на ухо Панюшкину: “Что вообще происходит? Мы спасали детей, а теперь станем каким-то «Макдоналдсом»”? А Панюшкин меня обрывал, советуя мудро: “Не торопись, надо дослушать. Всё происходит единственно правильным образом”.

ХАМАТОВА: Я от переполнявших меня эмоций той встречи почти не помню. Всё как в тумане. Меня, кстати, поразило, что вот ты, например, шипела на ухо Панюшкину, но всё же он уговорил тебя подождать и посмотреть, что будет дальше. Такое же решение стойко приняли и Галя, и Катя. Но, помимо вас, в фонде образовалась коалиция из людей совершенно другого склада, которые не захотели даже слушать, что предложит Гриша, не были готовы дать ему шанс. И принялись ему противодействовать. Галечка, разумеется, себе такого не позволила. Первое время, и это было видно, она просто терпела. Но через полгода вдруг сказала мне: “Какое счастье, что у нас появился Гриша!” И я выдохнула. И только тогда, наверное, поняла, насколько некорректно по отношению и к ней, и к Кате Чистяковой я себя повела, взяв на себя смелость решать за всех.

ГОРДЕЕВА: Но Гриша же предлагал весьма здравые вещи! Это было страшно заманчиво – перестать ставить детскую жизнь в зависимость от сиюсекундных усилий пусть даже очень хороших людей, но создать “закрома родины” с деньгами и инструментами, которыми можно распоряжаться. Собственно, как говорил Гриша, наша задача на новый срок будет заключаться в том, чтобы вовремя эти “закрома” наполнять и грамотно тратить деньги. Меня идея поразила своей простотой и верностью. Я, правда, не все поняла в механизмах создания “закромов”. Но Гриша убедительно говорил о неких “больших деньгах”, которые мы куда-то положим, а они будут “работать”. Удовлетворившись декларацией Гришиных планов, я опять с головой окунулась в свой телик. И выныривала оттуда только по волонтерской части. И вот тут – фантастика! – мне на помощь стал приходить именно Гриша. С его помощью мы начали такое вытворять, о чем я прежде и мечтать не могла.

ХАМАТОВА: Каким образом?

ГОРДЕЕВА: Теперь-то я понимаю, что совершенно случайным. Дело в том, что я не очень поняла, кем будет работать Гриша.

ХАМАТОВА: То есть как?

ГОРДЕЕВА: Понимаешь, на телевидении директор – это администратор. Не тот человек, который принимает жизненно важные решения, а тот, кто делает всё возможное, чтобы решения, принятые другими людьми, воплощались в жизнь. Иными словами, директор обеспечивает практический тыл творческим людям. Так я и восприняла Гришу, чей телефон у меня в записной книжке до сих пор обозначен загадочным словосочетанием “Гриша-Фонд”.

ХАМАТОВА: В моей записной книжке Гриша тоже был записан как “Гриша-Фонд”.

ГОРДЕЕВА: Ну а как было его записывать? Фамилия у Гриши, прямо скажем, непростая: Мазманянц. Но мы выучим ее позже. А пока происходило вот что: один звонок Грише помогал осуществить самые эксцентрические детские мечты. У нас был мальчик Дима Прокофьев, умный, жизнелюбивый и талантливый. Димке было тесно в больнице. Он мечтал о необычайном: летать на воздушном шаре, покорять звезды, расщеплять атом, что угодно – только бы не лежать в четырех больничных стенах. Всегда: в командировках, в московских пробках или вечерами в больнице я вела с Димой многочасовые увлекательнейшие разговоры. Помню один: я рассказывала Диме, чем для нас была Перестройка, например. Началось с того, что он изумленно переспросил меня, правда ли, что в моем детстве сосиски были дефицитом. “Да, – отвечала я, – сосиски я видела только на днях рождения у более обеспеченных сверстников. Так выглядела жизнь в Советском Союзе. А потом наступила Перестройка, случился полный экономический и политический коллапс, когда все прежние ценности рухнули, экономика рухнула, и всё превратилось в ноль”. Дима спросил: “Это как аплазия?” Я на секунду задумалась. И вдруг поняла, что да! Аплазия – это же состояние человеческого организма после жесткой химиотерапии, когда все анализы становятся нулевыми. В этот момент, как правило, делают пересадку костного мозга, которая дает шанс на рост новых, здоровых клеток. “Фантастика! – закричал в трубку Дима. – Наша страна смогла пережить рак, потом ее довели химиотерапией до аплазии, и теперь она выздоравливает!” Я же говорю, это был невероятный ребенок.

ХАМАТОВА: Я помню, конечно, Диму. Он очень, очень боролся за жизнь. Как никто, пожалуй. Но причем тут Гриша?

ГОРДЕЕВА: Болезнь сгрызала Димку шаг за шагом, день за днем. И мы с другими ребятами-волонтерами старались сделать всё возможное, чтобы ему было как-то повеселее, выполняя заповедь доктора Масчана: “Чтобы быть здоровым, ребенок должен быть счастливым”. С Димой почти неотлучно сидела Яна Сексте, замечательная актриса и друг, самый веселый и беззаветный больничный клоун. Они были большими друзьями. И вот накануне своего дня рождения Дима стал мечтать о мотоцикле. А медицинские показатели были таковы, что шансов выйти из палаты и хотя бы прикоснуться к этому мотоциклу у Димы не имелось. Но для нас это не означало, что идею с мотоциклом следует отменить. И я позвонила Грише. Без особой надежды, но как “человеку, который умеет решать проблемы”. Гриша сказал: “Дай мне час”. Через час во дворе РДКБ ровно под окнами палаты Димы Прокофьева стоял новенький Harley Davidson. Дима смотрел на него из окна и страшно радовался. И звал всех посмотреть на свой мотоцикл.

Потом мы с Гришей организовали приезд обезьяны из цирка Запашных в хоспис к одному мальчишке, бывшему пациенту РДКБ. Ты понимаешь, какими вещами вдруг стал заниматься Гриша, которого вообще-то позвали руководить фондом?

ХАМАТОВА: Замечу, Катя, что, соглашаясь с нами работать, Гриша несколько раз попросил документально подтвердить, что он занимается административными, финансовыми, организационными, какими угодно вопросами, но никогда ни при каких условиях не будет знакомиться с детьми и погружаться в их истории. И мы ему это обещали.

Прекрасно помню, как все наши, и я в том числе, застегнули молнии до подбородка, услышав, что Гриша не хочет ни сталкиваться, ни быть связанным с детьми и родителями. Он не хочет даже знать истории их болезни. Что он ставит эту границу: он всего лишь человек, который налаживает системную помощь. Это нас просто ошарашило! Ведь мы-то собрались тут для того, чтобы делать именно эти человеческие, душевные, греющие совесть вещи. И вот напротив нас сидит человек, который по собственной воле всё это из своей работы исключает. И нам с ним предстоит работать.

Не могу представить, какое мы на него произвели тогда впечатление: неуправляемая компания друзей, которой надо управлять. Какое же счастье, что он с нами остался. И мы провели эти десять лет вместе.

Григорий Мазманянц стал исполнительным директором фонда “Подари жизнь” в 2007 году. До этого – спасал редкого красного лосося во Всемирном фонде дикой природы. Так назывался его проект. В “Подари жизнь” Гриша собирался проработать один, максимум два года и вернуться в WWF. “Почему, Гриша?” – “Я очень люблю природу”. – “Но ведь дети – тоже часть этого мира, часть природы”. – “Да. И спасти природу – значит тоже помочь детям”. Этот риторический разговор повторялся много раз. Впервые о своем уходе Гриша заговорил в 2009-м, такой был уговор. Но как только выяснилось, что наша Галечка Чаликова смертельно больна, Гриша решил, что фонд не оставит. После того, как Гали не стало, Гриша сделался исполнительным директором фонда, а директором стала Екатерина Чистякова.

1 марта 2018 года Гриша покинул свой пост в “Подари жизнь”, вернулся в WWF. Теперь у него в Казахстане новая история: Григорий Мазманянц возглавил проект по спасению туранского тигра. Речь, если что, о тиграх прошлых и будущих. Сейчас тигров в Казахстане нет. Нашему Грише предстоит сделать так, чтобы они вернулись домой.

Из письма Гриши в фонд: “Сегодня я был в потрясающем месте – Карачингиль. Прошу любить и жаловать: бухарский олень (самая крупная группировка в мире) и кабан. Если бы в Или-Балхашском резервате их было бы столько же, как здесь, то тигров можно было бы выпустить прямо сегодня, и миссия моя была бы окончена. Но это не так. Карачингиль – это место, откуда бухарский олень поедет в дельту реки Или и через несколько лет он станет таким же привычным объектом ландшафта, как был прежде. Всем привет”.

Что за эти десять лет сделал для фонда Гриша, кроме того, что “спас Чулпан”?

Пожалуй, самое главное – вселил во всех внутреннее спокойствие: фонд – теперь самый крупный и узнаваемый в стране – работает так, что у нас больше не может быть ситуации, при которой ребенка нельзя будет спасти из-за отсутствия денег, лекарств или оборудования.

При Грише мы научились заниматься системным и обоснованным фандрайзингом, создали самую большую в Восточной Европе базу жертвователей, заключили долгосрочные договоры с крупными жертвователями, в числе которых, например, постоянный партнер фонда Сбербанк, запустили систему электронных и автоматических платежей, научились заниматься вдумчивым и эффективным пиаром, впервые привезли в страну и сделали доступными для врачей MIBG-терапию, томотерапию, – дорогие, эффективные и успешно применяющиеся во всем мире медицинские технологии. В бытность Григория Мазманянца исполнительным директором фонда была завершена стройка и оснащена клиника имени Димы Рогачёва; запущена стройка подмосковного пансионата на 150 детей, где подопечные фонда будут проходить реабилитацию, и детского хосписа “Дом с маяком”; открыты дочерние фонды в Англии и США, запущены “Игры победителей” для детей, перенесших рак, в которых приняли участие ребята из более чем тридцати стран. А еще фонд “Подари жизнь” впервые за всю историю провел аукцион современного искусства в Оружейной палате Кремля. А еще – опять же впервые в России – собрал больше двух миллионов пожертвований в биткоинах. А еще… Этот список можно продолжать. Разумеется, всё это сделал не один Григорий Мазманянц, а целая команда. Но Гриша был одной из ее главных движущих сил. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

Это, наверное, ужасно смешно и нелепо, но я всем сердцем полюбила и поняла Гришу в совершенно определенный конкретный момент. Зима 2008 года. Мы только что приняли решение провести большой концерт в пользу фонда в Доме музыки. А Гриша командирован налаживать отношения со Сбербанком, который должен не просто оплатить декорации для концерта, но стать крупнейшим нашим спонсором, таким долгосрочным другом. Это огромная, длительная и трудная работа. И вдруг он мне звонит и говорит: “Чулпаш, слушай, я по другому вопросу. Тут нам позвонили в фонд. Какая-то… сейчас, подожди, я прочту… какая-то Наями Камбэл. Да, – и он читает еще раз по слогам: – На-я-ми Кам-бэл хочет передать в наш фонд деньги. И просит это сделать со сцены”. Я прошу: “Гриша! – я еще не называла его тогда «дорогой», – Гриша, прочитай по буквам, кто звонил”. Он читает по буквам. “Ну, может быть, Наоми Кэмпбелл?” – спрашиваю я.

Разумеется, это была Наоми Кэмпбэлл. На концерте в Доме музыки мы пригласили ее на сцену. Она подарила нам сертификат на три миллиона рублей. ЧУЛПАН ХАМАТОВА

Глава 18. Концерт в Доме музыки

В далекой Америке живет моя подруга Энни, актриса и продюсер. Она никогда не была в России. И мы с ней начали строить планы и обсуждать все наши будущие маршруты по Москве за полгода до ее приезда. В каждом звонке по скайпу, в каждом письме мы предвкушали наши совместные прогулки по весеннему городу, которым не суждено было сбыться, потому что Энни приехала за десять дней до концерта фонда “Подари жизнь”. Днем, пока я бегала договариваться по тем или иным вопросам, она одна ходила по Кремлю и Третьяковской галерее. Вечером смотрела мои спектакли, а после спектаклей бегала вместе со мной. Бегать она могла, а договариваться нет, так как совсем не понимала русского языка и, как выяснилось позднее, вообще не понимала, что происходит. Через несколько дней после ее приезда мы в два часа ночи поехали на монтаж видеороликов, за которые взялась Катя Гордеева. Мчались во тьме в какой-то спальный район, где находилась квартира доброго человека, друга Катиного друга. У него дома стояла монтажка, которой он щедро разрешил пользоваться несколько ночей напролет. По дороге в одном из многочисленных московских ларьков того времени я купила сыр и хлеб, чтобы хоть как-то поддержать силы своей героической подруги и ее товарищей. Войдя в половине второго ночи в квартиру, я увидела Катю, приехавшую немного раньше после трудового дня на телевидении, и оставила хлеб и сыр в прихожей.

Катя выглядела как индеец, только что нанесший на лицо татуировки: по обеим ее щекам симметрично, в несколько рядов разлетались красные выпуклые пупырышки. Это была аллергия на количество выпитого энергетика.

Несколько ночей подряд она с друзьями монтировала “видео с детьми” для нашего концерта. И это притом, что их основную дневную работу никто не отменял. Сил у нее не оставалось совсем, поэтому их последние остатки она реанимировала с помощью вредных энергетических напитков.

Мои попытки разогнать всех по домам не увенчались успехом. И мы сели отсматривать видео уже все вместе.

Когда мы с Энни возвращались домой, а вернее, стояли в утренних пробках проснувшегося и спешившего на работу города, она, вздохнув, сказала: “Да… я даже не могу представить размер гонорара, за который я бы согласилась вот так ночами работать, убивая здоровье. Сколько ты заплатишь Кате за этот труд?”

“Зеро”, – ответила я.

До дома мы доехали в полной тишине. ЧУЛПАН ХАМАТОВА

ГОРДЕЕВА: Если коротко, я считаю концерт в Доме музыки одним из пиковых моментов в истории нашего фонда. Но до сих пор не могу понять: кто всё это придумал?

ХАМАТОВА: Жизнь. Жизнь, Катя. Потому что в две тысячи восьмом году случился экономический кризис. И почти все крупные доноры нашего фонда сообщили, что они очень нам сочувствуют, но помогать какое-то время не смогут. Тогда мы решили, как всегда в таких случаях в нашей стране делается, обратиться к людям.

ГОРДЕЕВА: Собрать по сто рублей со ста тысяч бабушек.

ХАМАТОВА: Да. Но для этого надо было пролезть на телевидение. И я пошла к Добродееву.

ГОРДЕЕВА: А почему не к Эрнсту?

ХАМАТОВА: Мы с ним в то время не разговаривали.

ГОРДЕЕВА: По какой причине?

ХАМАТОВА: Год или два назад я “удачно” поучаствовала в одном журналистском проекте. Мне предложили познакомиться с Юрием Борисовичем Норштейном – от такого не отказываются! Но идея издания, а это была “Афиша”, состояла в том, что мы с Юрием Борисовичем беседуем, а журналистка, которая сидит с нами рядом, всё записывает. Норштейн согласился под мою ответственность и мое обещание, что публикация не выйдет в свет до тех пор, пока мы с Норштейном ее предварительно не посмотрим.

И вот мы встречаемся. Как-то “сцепляемся” в первые же мгновения знакомства – а мы видимся в первый раз! – и разговариваем не час, как предполагалось, а четыре. И говорим очень откровенно, обо всем, совсем забыв, что идет запись. Заходит разговор о телевидении, и я рассказываю, как была потрясена словами гендиректора Первого канала Константина Эрнста, который в каком-то интервью заявил: “Чего вы хотите от меня? Я нормальный человек, я обычный человек, не надо на меня вешать эту ответственность за нацию”. Не понимаю, сказала я Норштейну, как можно не вешать ответственность за нацию на человека, руководящего каналом, который смотрит семьдесят процентов населения. А Норштейн ответил, что уверен: Эрнст лукавит. “Он все прекрасно осознает. Он, наверное, в свое время книги читал, а сейчас, похоже, перестал, потому что если бы читал, то по-другому строил бы работу канала. Они же перевернули зрительское сознание: всё самое лучшее, всё, что стоит смотреть, идет в два часа ночи”, – сказал Норштейн. И нашу беседу опубликовали. Без нашего ведома. Журналистка, которая нас записывала, обманула и перед публикацией не дала нам с ней ознакомиться. Разразился страшный скандал. Норштейн перестал со мной разговаривать. Эрнст сказал Галине Борисовне Волчек, что ее артисты, то есть я, небагодарные и не следят за своими словами.

С Юрием Борисовичем мы быстро помирились. Надо сказать, эта история нас как раз сдружила. Мы стали встречаться, ходили вместе в Третьяковку, он же потрясающий рассказчик, невероятный экскурсовод. А вот Эрнст долгое время был на меня обижен. И когда мы собрались делать концерт для денег, для народа, сразу стало очевидно, что идти надо на “Россию”. Ну кто пойдет? Пошла я.

Прихожу к Добродееву, который тут же переключает меня на продюсера канала Антона Златопольского, а тот вызывает к себе в кабинет человека по имени Геннадий Гохштейн, это главный развлекательный продюсер канала. Он спрашивает в лоб: “Чего вы хотите? Денег собрать или друзей показать?” Я честно отвечаю: “Денег собрать. Они нам очень нужны”. Тогда он продолжает: “Мы покажем ваш концерт, но вы должны выполнить два условия: во-первых, это должна быть удобная для съемок площадка, например, Дом музыки. А во-вторых, вы должны собрать действительно народный концерт. Чтобы людям было интересно смотреть. А не вот этих ваших друзей, которые обычно выступают на ваших мероприятиях. Список мы пришлем”. Я киваю.

Затем два или, может быть, три дня провожу на Неглинной, в приемной какого-то высокопоставленного чиновника Министерства культуры, который должен дать разрешение на проведение в Доме музыки бесплатного мероприятия в благотворительных целях. От Спивакова я уже согласие получила, но этого недостаточно, требуется официальное разрешение. В приемной – огромное окно. Я смотрю в него, стараясь перестать злиться. За окном падает снег, машины стоят на Неглинной в длинной замершей пробке. А я замерла здесь, в этой приемной, в ожидании, когда у чиновника появится “минутка”. А у меня дома брошены дети, брошены все дела, пока я сижу здесь и неизвестно чего жду.

Так или иначе, через несколько дней я дожидаюсь этого разрешения.

Параллельно я получаю от телеканала “Россия” суперпрофессиональную команду телевизионщиков, которые будут делать наш концерт, ее-то и возглавляет Геннадий Гохштейн. Но самое важное, что я получаю, – список артистов, которые, по мнению телеканала, должны в концерте участвовать. И едва я открываю рот, чтобы высказать свои сомнения по поводу участников, Гохштейн тычет мне в лицо какими-то данными соцопросов и рейтингами.

Скажем, я предлагаю: “А можно у нас выступит Шевчук?” А он: “Посмотрите цифры, большинство населения страны даже не знает, кто это!” Я: “А вот Гребенщиков?” Он: “А вы послушайте, что думают о Гребенщикове в городе Новосибирске, например, городе-миллионнике, где даже есть университет!” И размахивает бумажками, где написано, что Борис Гребенщиков – чокнутый на буддизме сумасшедший старик с бородкой, смотреть которого будет ноль с чем-то там процентов, а Земфира – аморальная. И вот так одного за другим всех наших любимых прекрасных друзей этот человек разносит в пух и прах. И уже в каком-то отчаянии я тихо спрашиваю: “А… а Алла Пугачёва?” “Да Алла Пугачёва вообще не в числе первых! – отвечает Гохштейн. – Первый человек в нашем списке это…” Дальше он произносит имя и фамилию, которые я тут же забываю. Правда, потом вспомнила.

ГОРДЕЕВА: И кто же это?!

ХАМАТОВА: Надежда Кадышева.

ГОРДЕЕВА: Вот это да!

ХАМАТОВА: Да. Мне до того момента казалось, что обогнать по популярности Пугачёву не может в принципе никто и никогда. Но еще страшнее мне стало оттого, что я никогда даже не слышала фамилии обогнавшего! Однако Гохштейн не останавливался и меня не жалел. Дальше понеслось: у него был огромный список артистов, ни одного из которых я не знала, но мне, видимо, предстояло со всеми познакомиться, созвониться и договориться об участии в концерте. Кажется, уже тогда в списке были Лепс и Михайлов.

Вероятно, лицо мое перекосилось настолько, что Гохштейн смилостивился: “Ладно, мы поможем вам собрать артистов, которых вы не знаете, и небольшое количество ваших друзей смогут все-таки выступить, чтоб разбавить концерт”.

Я вышла из его кабинета в полном ощущении перевернутого-передернутого мира. Мне кажется, наше согласие на условия, которые поставила “Россия”, стало самым первым и самым большим шагом на пути к коллаборационизму, в котором потом нас постоянно будут упрекать. И это действительно сильно затронуло мою душу, совесть, сердце.

ГОРДЕЕВА: Мы собрались тогда на заседание фонда. И общая мысль была такой, что мы не просто предаем наших друзей, не приглашая их на этот концерт, мы предаем себя.

ХАМАТОВА: У меня прямо перед глазами стоит картинка: Валера Панюшкин под красным фонарем ЦДЛ, где мы собрались тем вечером. Он кричит, пытаясь мне доказать, что мы “теряем лицо”. А я молчу, хлопаю глазами и не спорю.

ГОРДЕЕВА: В этот момент Гриша Мазманянц произносит легендарную фразу: “Если мы сейчас не потеряем лицо, то скоро наступит жопа”. А я напоминаю Панюшкину им же придуманную фразу: “Бабло побеждает зло”. Слушай, я, наверное, меньше всех чувствовала болезненность этого компромисса. Я же работала на телевидении и понимала, что если нам нужен рейтинг (а в нашем случае рейтинг – это деньги для фонда), значит, надо поступать так, как велит тебе этот Гохштейн, и черт с ним. Мы выносим вопрос на голосование и сами себя уговариваем, что ради фонда мы должны пойти на это, как говорит Панюшкин, “водяное перемирие” и сделать концерт по всем правилам телеканала “Россия”. Но мы решаем, что сами придумаем сценарий, и это будет… сказка.

ХАМАТОВА: Да. Сказка по жанру, но не по сути. История про ребенка, который в чужом городе попадает в больницу, совсем один, опираясь только на свою испуганную маму, а выходит оттуда, победив болезнь, окруженный друзьями и заботой десятков тысяч неравнодушных людей, имен которых он даже никогда не узнает.

Ты придумываешь, что главным героем сказки будет Серёжа Сергеев. А Дина подбирает чудесный образ – круги на воде… Человек, заболев, как камень падает в воду, вокруг него образуются круги – это помощь людей, которые один за другим оказываются рядом. Это родители, врачи, волонтеры, фонд, доноры крови, благотворители. Мы хотели объяснить, как всё оказывается взаимосвязано в судьбе заболевшего ребенка, кто в этом участвует и на что мы тратим деньги, которые собираем.

Мы сообща придумываем эту историю, но почему-то совсем не озадачиваемся вопросом, кто будет режиссером концерта и кто – сценаристом.

ГОРДЕЕВА: Потому что как данность принимается факт, что концерту, организуемому телеканалом “Россия”, режиссер не нужен. Мы с Панюшкиным пишем сценарий. Я мотаюсь с бумажками из телецентра к нему в “Сноб”. А ты вдруг становишься исполнительным продюсером мероприятия. И открываешь для себя волшебный мир популярной российской музыки.

ХАМАТОВА: Не только. С текстами, которые вы с Панюшкиным написали, я ношусь по всей Москве: созваниваюсь с драматическими артистами, которых мы хотим заманить на концерт, еду к ним в гости, в гримерку, на площадку, где они снимаются, куда угодно. И читаю ваши тексты вслух. И чтобы всё успеть, отказываюсь от предстоящих съемок в каком-то кино.

ГОРДЕЕВА: В каком?

ХАМАТОВА: Можешь себе представить, не помню. Тогда это показалось неважным. Съемки надо было бы вписывать в график подготовки к концерту, а они не вписывались. И я плюнула. Важно было сделать концерт.

В общем, кому-то я звонила и читала по телефону с выражением монологи. А к кому-то, как к Косте Хабенскому, приезжала на репетицию, в перерыв. Помню, как мы с ним сидим напротив МХАТа, я читаю ему “его” монолог и рассказываю, как это нужно будет сделать на сцене. И он, не моргнув глазом, соглашается приехать на прогон в восемь утра. Потом я с этой же целью еду к Геннадию Викторовичу Хазанову. И пока я читала, он расплакался. Помню какие-то бесконечные встречи в кафе с Женей Мироновым. Разговор с Константином Райкиным в “Сатириконе”, который превратился в итоге в страстный рассказ о том, что мы делаем в фонде. Райкин расспрашивал меня, кажется, часа два так подробно, как никогда не расспрашивали журналисты. И, наконец, я приехала домой к Валентину Иосифовичу Гафту и Ольге Михайловне Остроумовой, это было очень смешно, потому что они, великие артисты, повторяли мне, утешая: “Вы только не волнуйтесь, мы обязательно всё выучим наизусть”. А это действительно было важно, чтобы артисты те тексты, которые вы с Валерой написали, произносили дословно, не своими словами, а именно как литературный фрагмент. Но при этом не читали по бумажке. И артисты, драматические артисты, это прекрасно поняли и с готовностью согласились.

Самым же страшным в той истории были музыканты, певцы. Тех артистов, которых мы любим, того же Юру Шевчука, мы не могли не пригласить. Он наш талисман. Но ситуация складывалась сложная. Всё понимая, я поехала в Петербург на встречу с Юрой. Мы с ним прогуливались по набережной Фонтанки и я, заикаясь от ужаса, пыталась объяснить ему суть дела: почему мы не можем его не позвать, как он важен для нас, как мы его любим, но речь идет о телеканале “Россия”. И потому надо звать еще и тех, других артистов, которых любит народ и рекомендует руководство телеканала. Юра вдруг остановился и сказал: “Старуха, ты сошла с ума. У тебя свои дети есть, а у меня – свои”.

ГОРДЕЕВА: Что он имел в виду?

ХАМАТОВА: Что есть дети, подопечные “Подари жизнь”. А есть его дети, которые ходят на его концерты и слушают его песни, и он не может их обмануть. “Старуха, как ты себе представляешь меня на одной сцене с вот этими вот?!” – возмутился он. На что я почти уверенно произнесла: “Это – водяное перемирие. Ради жизни и здоровья детей”.

ГОРДЕЕВА: А при этом буквально на днях Шевчук, между прочим, набил морду Киркорову. И они теперь – представители двух враждующих лагерей. Да, хотя мы тогда еще не вляпались во всякие политические противоречия, но уверенно оказались в центре вражды рока и попсы.

ХАМАТОВА: Но я стою на своем. И повторяю, и повторяю заученные слова про водяное перемирие. Юра остается при своем мнении: “У тебя своя правда, у меня – своя. Компромиссы ни к чему хорошему не приведут”. Я еду обратно в поезде ни с чем. И думаю: возможно, это и к лучшему? Конечно, концерт без Юры – это, по меньшей мере, странно, потому что он – человек, на чье плечо мы опирались всегда и продолжаем опираться. Но, с другой стороны, отказать – это его право, и, может быть, это избавит его от какой-нибудь некомфортной встречи или ситуации с непредсказуемыми последствиями. Внутренне я уже смиряюсь с тем, что нас ждет первый концерт фонда, на котором не будет Шевчука.

Но через несколько дней Юра звонит сам: “Ты во всем права, старуха. Дело – важнее. Я буду с вами. Но у меня есть одно условие: я буду первым. И сразу уеду, чтобы никого не видеть”. Я обрадовалась: “Юра, конечно!” И немного выдохнула.

Но ненадолго, потому что немедленно навалились другие вопросы, которые надо было срочно решать.

Например, позвонила певица Валерия и сообщила, что очень бы хотела спеть на нашем концерте свою новую песню про женское рабство. Я ей говорю: “Валерия, наверняка это очень хорошая песня, но у нас концерт, посвященный детям, которые болеют раком!” Она и слушать не желает. Тогда я звоню ее мужу, Иосифу Пригожину, и пытаюсь убедить его подумать, вдруг есть еще какая-то песня, которую Валерия готова спеть.

ГОРДЕЕВА: А мы все, как по команде, вставляем в машинах диски Валерии и отчаянно слушаем.

ХАМАТОВА: Так обнаруживается чудесная песня “Мы вместе”. Я шлю и Валерии, и Пригожину восторженные эсэмэски и прошу спеть именно ее. Они долго не сдаются, но в итоге соглашаются. Потом оказывается, что Дима Маликов категорически не хочет петь старую песню “До завтра”, поскольку у него написано много новых песен, с которыми он хочет познакомить слушателей. А Диана Арбенина, которая впервые участвует в нашем концерте, присылает свою новую песню “Держи меня за руку”, против которой неожиданно восстает наш Артур Смольянинов. Сейчас я не помню ни одного его довода, но помню, что вопрос стоял так: или песня, или Артур.

ГОРДЕЕВА: И по этому поводу мы собираем экстренное заседание “Подари жизнь”. По-моему, Артуру казалось, что песня слишком грустная и слишком взрослая. Никто из нас тогда не был знаком с Дианой лично, и никакой возможности тактично попросить у нее другую песню не было. И мы отложили вопрос об утверждении песни аж до мая, практически до последних дней подготовки концерта. К тому же надо прослушать бешеное количество других песен, к которым ты поручила мне сделать видеоклипы, видимо, решив, что раз режиссера у концерта нет, а ты всё равно высвободила себе время, то будешь еще и режиссером.

ХАМАТОВА: Я слушаю, слушаю, слушаю. Слушаю музыку, к которой я, мягко говоря, не совсем приучена. Слушаю бесконечно весь репертуар Кристины Орбакайте, Витаса, Маршала.

Слушаю всё – за исключением Надежды Кадышевой. Ее слушать у меня никак не получается: знаешь, бывает такое тембральное несовпадение, когда твой слух просто не может воспринимать какие-то звуки. Так что ее песни я выбираю просто по текстам.

Но на самом-то деле я прекрасно понимаю, что людям по ту сторону экрана этот концерт – как раз то, что нужно. И мы должны быть благодарны каждому артисту, каждому музыканту, кто с такой готовностью согласился в этой акции участвовать. А все, кстати, повели себя очень благородно!

Но так или иначе, к самому последнему моменту у нас остается куча неутвержденных песен. В том числе, кстати, песня, которую будет петь Шевчук. Он оставил выбор за нами, а мы не можем решить.

ГОРДЕЕВА: У меня была монтажная ночь. Мы монтировали один из выпусков программы “Профессия – репортер”. Тогда в Останкино можно было курить, еще не было часовни у кафетерия, а сам кафетерий назывался “Кафемакс”. Там круглосуточно продавали какую-то еду, кофе, алкоголь. Там всегда бурлила жизнь, потому что Телецентр никогда не спит. И вот я спускаюсь туда, наверное, в третьем часу ночи, беру чай, коньяк. И начинаю в очередной раз перебирать в голове все песни Шевчука, которые знаю. Но ничего не подходит. Вдруг из радиоточки раздается:

  • Небо звездное, сердце августа,
  • Оглянись – рассветает пророчество,
  • Тело – степь, мое одиночество,
  • Смерти нет, но всегда пожалуйста.

И я лихорадочно – тогда же были кнопочные телефоны, Чулпан! – пытаюсь успеть набрать текст прямо за песней. Я набираю тебе эсэмэс со словами:

  • Новое сердце взорвется над нами,
  • Новая жизнь позовет за собой,
  • И, освященный седыми богами,
  • Я, как на праздник, пойду за тобой.

Песня звучит, я набираю, а перед собой прямо вижу лица наших детей в больнице, лица и глаза их мам. Меня осеняет: это же про всех нас! И я отправляю тебе сообщение.

ХАМАТОВА: Я ехала в поезде. То ли на гастроли, то ли с гастролей. И тут же тебе ответила: “Это прекрасная песня”. И написала Юре. Он сразу согласился. А потом ты сделала клип.

ГОРДЕЕВА: Мы собрали видео, снятое на телефоны волонтерами в больнице, детьми, их мамами. Это было видео про огромную жизнь, которая едва-едва умещается в этих стенах, рвется наружу. Мы складывали эти видео одно к другому, и вышел маленький фильм, в котором, кстати, оказались и все мы, приходившие в больницу. Там мы были такими, какими нас видели дети. Но главной героиней была девочка Катя Шуева. К несчастью, она потом умерла. Ее страшно любили все ребята-волонтеры, из видео складывалась целая история: вот она, привязанная к капельнице, ходит по подоконнику и смотрит в окно. Там, за окном, зима, потом весна. Вот – ей тяжело вставать, и она рисует себе кукол – рожицы на коленках – и играет, разговаривает с ними. Вот – ей полегче, она уже доходит до двери палаты, а вот – до выхода в коридор. Но за дверь ей нельзя. И она строит кому-то рожи из-за стекла. Мне кажется, Юра увидел этот клип только во время выступления.

ХАМАТОВА: Как и все другие музыканты! Сколько ты сделала тогда клипов?

ГОРДЕЕВА: Восемь. Или десять. Это был посильный вклад телекомпании НТВ в дело благотворительности. Мы все эти клипы снимали и монтировали с моим профреповским оператором Максом Катаевым, режиссером Костей Голенчиком и монтажером Серёжей Деевым. Мы внаглую брали бесплатно энтэвэшную технику и занимали по ночам монтажки. Более-менее все в телекомпании об этом знали, но никто никогда слова не сказал. Когда монтажки оказывались заняты, мы монтировали дома у того, у кого была техника. Это был полугодовой марафон, за который никто не получил ни копейки денег, но все были решительно счастливы быть причастными. Самое, как я сейчас понимаю, важное заключалось в том, что раз в месяц мы снимали стройку клиники имени Димы Рогачёва. Ее было видно из окна РДКБ, на нее смотрели дети и родители детей в надежде, что однажды лечение станет суперсовременным, доступным, неболезненным, щадящим. Ее было видно с улицы, с Ленинского проспекта. Однажды мы сняли стройку из окна самолета, на котором приземлялись во Внуково. В свободное время, не занятое работой на НТВ, мы снимали больницу, стройку, врачей – всё то, что можно было показать зрителям концерта и с помощью чего можно было объяснить, что такое фонд, что такое помощь заболевшему ребенку и его семье: подхватить в самом начале болезни, держать за руку, веселить, привезти в самую правильную клинику, дать возможность самым лучшим врачам лечить не тем, что есть, а тем, что действительно лучше всего помогает, добыть кровь, добыть кров – ведь надо где-то жить! – не дать зачахнуть от одиночества, найти возможность быть рядом в любой ситуации. Вот это всё – фонд. Это была такая многосерийная подробная иллюстрация тех самых кругов на воде, о которых в самом начале говорила Дина. Все наши видеоклипы объединяли в единый цикл чудесные клоуны Кася и Белка театра “Королевский жираф”, не раз работавшие со Славой Полуниным. Они открывали и закрывали видео, и они же потом появлялись на сцене. А еще мы снимали клоунов в больнице: и когда к детям приходил рисовать мультфильмы Юрий Борисович Норштейн, и когда ты пила с родителями чай, и когда мамы прятались с сигаретами в курилке, и когда дети между процедурами бесились в игровой. Но это было, скажем так, единое оформление. Настоящий сценарий был только у одного клипа. Это был клип на песню “Надежда”, которую в финале нашего концерта должен был исполнять Лев Валерьянович Лещенко. Моя нехитрая идея состояла в том, что Лев Валерьянович придет в больницу, споет в отделении “Надежду” с мамами и детьми, а мы это видео подложим во время концерта. Петь вместе с Лещенко будут все-все-все участники нашего концерта, кроме, разумеется, Шевчука, который уедет в самом начале. И это будет финал, после которого одна наша девочка появится в полный экран в замечательных декорациях, тоже совершенно бесплатно сделанных для концерта Серёжей Шановичем, и скажет: “У нас в больнице весело очень”. И это будет грандиозная точка. Но всё пошло немного не так.

Что всё действительно пошло не так, мне стало понятно примерно сразу. На первом прогоне накануне концерта, 14 мая 2009 года, стало ясно, что звукорежиссер концерта глуховат, а видеоинженер – человек, который отвечал за появление смонтированных роликов на экране, – не очень хорошо видит. Мы с Чулпан договорились, что если ничего не изменится (а что могло измениться?), то она будет отвечать за звук, а я за видео. Но до последнего надеялись, что слух и зрение к специалистам телеканала “Россия” вернутся. Завтра. А сегодня – просто первый прогон. В малом зале Дома музыки мы “проходим” с артистами их номера. Мне достается Константин Хабенский. Его текст я до сих пор помню наизусть: “Кровь нужна всем. И сдавать ее могут все: и банкиры и режиссеры, и рабочие, и дрессировщики, и артисты, и журналисты, блядь”, – говорит Хабенский. Я делаю вид, что слежу за текстом, но мечтаю провалиться сквозь землю. Когда Хабенский выходит покурить, – плачу. Чулпан утешает: “Ты ни в чем не виновата, просто так получилось, ему сейчас тяжело”. Я же хочу уйти из профессии, уволиться и исчезнуть отовсюду немедленно: мои коллеги травили Хабенского всё время болезни его жены Насти, не давали покоя и после ее смерти, снимая из-за угла, исподтишка. Выдумывая и делая больно. “Хорошо, что он не знает, где я работаю”, – примирительно думаю я. У меня в руках график выхода артистов на сцену. Хабенский возвращается уточнить: когда, за кем и перед кем он выходит. “С двадцати тридцати до двадцати сорока”, – отвечаю я. Хабенский продолжает изучать график: “А Шевчук?” – “А Шевчук с девятнадцати ноль-ноль до девятнадцати пятнадцати”. – “А почему так рано?” – “А потому, – признаюсь я, – что он сказал, что позже может потерять контроль над ситуацией”. “А я когда, получается, могу начать терять контроль?” – “Сразу после двадцати сорока!” Хабенский кивнул и ушел.

Наутро – генеральный прогон по нашей просьбе: операторы должны расставить камеры. В восемь утра на сцене Дома музыки Хабенский, Миронов, Гафт, Остроумова, Райкин, Друбич, Хазанов. Но операторов – нет. И режиссера трансляции тоже нет. Артисты мнутся на сцене. Чулпан раза четыре обегает Дом музыки в поисках любого человека, способного сказать “Мотор!” на площадке. В конце концов прогон делаем мы с Чулпан. И тут уже окончательно понимаем, что вечером видео и звук – зона нашей ответственности. У съемочной группы телеканала, слава богу, есть рации, и за час до концерта нам их отдают. Каждой по одной.

За двадцать минут до начала концерта звонит телефон. Тоненький голос Гали Чаликовой: “Алё, алё, Катя? Катя, это Галя. Рации сломались, а у Чулпан сел телефон. Я ей сейчас отдам свой. И вы будете на связи”. Эта идея выглядит весьма сомнительно: телефон Чаликовой знают все без исключения больные дети страны и их родители, звонят на него круглосуточно. “Наверное, это не лучший канал связи”, – думаю я. Но выбора нет: между мной и Чулпан лежит огромный зал Дома музыки. Я – за сценой, рядом с пультом видеоинженера. Она – наверху, рядом с пультом звукооператора. До начала концерта пятнадцать минут. Мы пытаемся отработать команды, по которым звук и видео могли бы запускаться одновременно. Получается плохо. Галин телефон постоянно отвлекается на звонки мам. А когда нам с Чулпан удается дозвониться друг до друга, звук запаздывает. Но в зал уже начинают заходить люди. И босая Чулпан с модными туфлями Louboutin, засунутыми в декольте красного платья, опрометью бросается с самого верха, от звукооператорской будки, вниз – за кулисы. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: В итоге я почти ничего не вижу! Я весь концерт стою за сценой, нависая над парнем, который запускает видео, и помогая артистам сориентироваться, когда чей выход.

ХАМАТОВА: А я за сценой надеваю туфли, выхожу, что-то говорю, потом опять засовываю лабутены в платье и бегу наверх, сбрасываю какие-то звонки и набираю тебя, чтобы запустить очередной клип. На бегу вижу, что в зале сидят все наши врачи, все наши замечательные друзья – Юрий Борисович Норштейн, Илья Авербух, Рома Костомаров, Валера Панюшкин, Олег Митяев, кто-то еще. Пустует только одно место. Это место, на которое настраивали телекамеры и где, как ожидалось, должен сидеть Герман Оскарович Греф, новый глава Сбербанка, с которым наш фонд только-только начал налаживать отношения. “Грефа нет”, – грустно отмечаю про себя, в очередной раз пробегая то ли вверх, то ли вниз. Но как-то быстро об этом забываю, потому что близится финал, у меня наверху уже запустилась фонограмма Лещенко, я, совершенно счастливая, с туфлями в титьках, бегу вниз, надеваю эти каблуки, чтобы, как ни в чем не бывало, звездой выйти на сцену. В зале звучат позывные “Надежды”: “Пам, па-бам, па-бам, па-бам-бам…”, я делаю шаг и… останавливаюсь как вкопанная, потому что вижу в кулисах треугольник из облокотившихся друг на друга моих дорогих друзей Юры Шевчука и Кости Хабенского. Выражение лиц у обоих угрожающее: вот так, опираясь друг на друга, они собираются выйти на сцену. Сердце у меня падает. Я кричу им: “Не ходите туда, не ходите на сцену!” – но понимаю, что всё впустую. Единственное, что я успеваю сделать, это втиснуть между Юрой и Костей любимую мою Ульяну Лопаткину и завещать ей не давать микрофон ни тому, ни другому. Фонограмма “Надежды” заглушает мои слова. Лев Валерьянович должен по плану открывать рот под свой же текст. А другие артисты – вместе со зрителями петь поверх фонограммы. И всё это превращается в какой-то аттракцион, в процессе которого я пытаюсь не дать Юре и Косте ни заговорить, ни спеть.

В конце концов, Юра, воспользовавшись юностью Юли Савичевой, выхватывает у нее микрофон. И начинает говорить.

ГОРДЕЕВА: Но ты не видишь того, что происходит в зале: ровно на проигрыше “Надежды” входит Герман Оскарович Греф, занимает свое законное место в восьмом ряду, и все камеры начинают его снимать. Греф как раз успевает увидеть, как Шевчук, несмотря на все твои, Дины и Артура попытки не дать ему выступить, почти кричит в отвоеванный микрофон всё, что диктует ему гражданская совесть, не стесняясь в выражениях: “Путин – вор! И Сечин – тоже вор! В стране миллионы долларов от нефти, а эти, – тут Юра обводит взглядом тебя, Дину, других артистов – унижаются и просят деньги на больных детей!”

Зал застывает в полном оцепенении. Аплодирует только один человек – Юрий Борисович Норштейн.

Хабенский, стремясь как-то спасти ситуацию, говорит: “Ребята, у Юры Шевчука сегодня день рождения!” – что почти правда, потому что день рождения у Шевчука на следующий день. Лещенко, наверное, хотел уйти со сцены сразу, но ему некуда было деваться, ведь фонограмма-то по-прежнему звучала, так что ему пришлось буквально отделиться всем телом от поющего рта, как Чеширскому коту, но мужественно закончить песню, всем своим видом показывая, что на самом деле он сейчас не с нами и не имеет ко всему происходящему никакого отношения: просто вот так сложились его профессиональные обстоятельства.

ХАМАТОВА: А Юра Шевчук схватил Серёжу Сергеева и посадил его на плечи, о чем Сергеев после рассказывал, как о самом ярком своем впечатлении от вечера: “Покатался на дяде Юре”.

Песню каким-то непостижимым образом допели, концерт закончился, и я побежала разгримировываться, а после – искать Грефа, с которым мне непременно в этот вечер надо было поговорить о системной благотворительности. Герман Оскарович же как раз поднялся в поисках меня на сцену и зашел за кулисы. Туда же, за кулисы, явился Юра Шевук. Он шел извиняться. Тут-то они и встретились. Я не застала сам момент встречи: когда я прибежала, Герман Оскарович и Юра держали друг друга за грудки и задавали друг другу вопросы типа “А ты сам-то в армии служил?!” Я, видимо, как-то бултыхалась между ними. А охранники Грефа ничего не могли поделать, потому что непонятно было, кого защищать: этот – звезда, этот – начальник, все хорошие люди. Я пыталась что-то лепетать, но меня не особо слушали.

И, чтобы описание ситуации было полным, – всё это время у меня в руке звонит телефон! Это моя бедная мама, которую я пригласила на концерт и к которой не успела выйти после его окончания. Зал уже опустел, зрители разошлись. Мама мерзнет под дверью Дома музыка и ждет меня – она не любит Москву и не умеет по ней одна ездить. А я не могу ответить, потому что пытаюсь сгладить напряжение между Германом Грефом и Юрой Шевчуком.

Всё кончилось хорошо: Греф не стал держать зла на Шевчука, а Шевчук – на Грефа. Чулпан сумела договориться с Германом Оскаровичем о системной поддержке фонда Сбербанком, которая стала в итоге настоящей дружбой. Мама Чулпан Марина дождалась дочь, и они доехали домой. На следующий день, 16 мая 2009 года, Юрий Юлианович Шевчук отметил свой день рождения. Все остались друзьями.

Ни один концерт фонда “Подари жизнь” до сих пор не проходит без участия Шевчука.

Концерт “Подари жизнь” 2009 года, который транслировался по телеканалу “Россия”, собрал рекордную на тот момент сумму – около двухсот тысяч долларов, а Наташа, мама Димы Рогачёва, того самого мальчика, чьим именем названа наша клиника, сказала: “Какой хороший концерт. Наконец-то вы позвали выступать настоящих артистов”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

Глава 19. “ Без детей, без дел и без обязательств”

“Ты должна выбрать что-то такое, на что ты будешь смотреть и вспоминать этот день и нас в нем”, – с присвистом (от настойчивости) шепчет мне в ухо Чулпан. Вообще-то вчера ей сделали сложную операцию на связки. Для всех она – в больнице на реабилитации, восстанавливает голос. Но на самом деле – на блошином рынке Нашмаркт в самом центре Вены. Тихим сипом поучает: “Ты должна выбрать что-то такое, на что ты будешь смотреть и вспоминать этот день и нас в нем”. Делает она это настолько серьезно и убедительно, что кажется: от того, какой выбор я совершу в мартовскую субботу 2013 года в 7:30 утра на Нашмаркте, зависит что-то по-настоящему серьезное. Например, будущее.

Мы трое – Чулпан, директор нашего фонда Катя Чистякова и я – беглецы. Мы приехали в Вену, потому что очень устали, потому что у Чулпан официально больничный, потому что у Кати Чистяковой были сложные переговоры с Госдумой и Минздравом по обезболивающим, и она вымоталась, а еще потому, что эта поездка – подарок на мой день рождения, который придумала Чулпан. Поселила нас с Катей в похожей на торт гостинице “Захер” и взяла со всех (и с себя!) слово: целых три дня никто из нас не будет говорить о работе, детях и делах. Мы – беглецы.

Мы склонились над доисторической сырорезкой, которая лежит, как выброшенный на сушу кит, посреди прочего победно поблескивающего из-под вековой пыли хлама австрийской барахолки. Сырорезка похожа на мясорубку, но покрашена в такой нежный кремовый цвет, что даже человеку, который прежде в жизни сталкивался только с мясорубками, совершенно ясно: это – не для мяса. А для кое-чего более тонкого. Сырорезку окружают брошки с выбитой временем сердцевиной, кудрявые пупсы с отколотыми попами, непарные вилки и кольца, напоказ скучающие по теплу человеческой руки.

“Ты точно хочешь сырорезку?” – обреченно шепчет Чулпан. Я киваю. Чулпан медленно поворачивается к торговцу и сипит ему что-то по-немецки таким звуком, будто сама торгует на Нашмаркте долгие тысячи лет. По огрызкам смутно знакомых слов понимаю: она объясняет красноносому бородачу, что у подруги день рождения, и мы специально приехали в Вену и пришли отмечать день рождения сюда, на Нашмаркт, и вот надо же, подруга выбрала именно эту сырорезку, какая досада. Продавец крякает и понимающе кивает. Выуживает уже почти мою нежно-кремовую сырорезку из самой сердцевины хлама, поглаживает, выдувает из сопла пыль, разгребает брошки, вилки и кольца – на свет появляется гнутая кремовая ручка. Торговец прилаживает ее к торцу сырорезки. Шарит руками в поддоне, хмыкает недовольно. Что-то объясняет Чулпан. Отходит. Исчезает на крепкие минут пятнадцать. Возвращается, триумфально неся на вытянутых руках металлический коробок с деревянной крышкой: это пресс для сырорезки. Без него она действительно похожа на мясорубку, а с ним – никаких сомнений: сырорезка. Стоимостью 17 евро, семь из которых нам уже скинули. Я ликую. Продавец счастлив не меньше: сырорезка, кажется, лежит здесь столько, сколько он торгует, вот и обросла брошками и ложками прекрасной эпохи. Торговец блошиного рынка и Катя Чистякова поют мне Happy Birthday, Чулпан молча открывает рот. После того, как бумажный пакет с сырорезкой оказывается у меня в руках, торговец извлекает из-за пазухи флягу и три крошечные серебряные рюмки. Пьем что-то забористое. Торговец заботливо переспрашивает Чулпан: “Не полегчало?” Она совершенно блаженно вертит головой: “Это совсем не то, что вы думаете, но неважно”.

Над площадью разливается колокольный звон.

“Это – моя Вена!” – распахивает руки Чулпан. Мы с Чистяковой озираемся. Вена – большая, имперская, респектабельная. Эпическая река Дунай поблескивает на солнце легкомысленными кудрями. К музеям выстраиваются очереди. “Помните наш план, – шепчет Чулпан, – гулять, дурачиться, ходить в музеи, пить вино и «ни одной секунды не говорить о работе»”.

И тут у Кати Чистяковой звонит телефон. “Минздрав, – сообщает она и делает страшные глаза. – Надо поговорить. Это минут тридцать, не больше”. Садится на скамейку и открывает ноутбук. Вдвоем с Чулпан плетемся в антикварный магазин по соседству. Улыбчивый дед в кипе рассматривает нас минуту-другую, потом щурит глаза и берет Чулпан под локоток: “Я вас узнал! Вы та ненормальная русская, которая помогает бедным и ссорится с Собчак!” “Я – татарка!”, – шипит деду Чулпан, но он увлечен сам собой и долго рассказывает нам о несовершенстве российской жизни и бессмысленности затеи помогать тамошним бедным: “Всех не спасешь, деточка, сама увязнешь”, – поучительно произносит антикварщик нам вслед, глядя, как мы наперегонки сбегаем из лавки. “Мы приехали, чтобы отдыхать!” – изо всех сил улыбается Чулпан. В эту минуту мне на телефон приходит сообщение: в Лондоне погиб Борис Березовский. И хорошо бы срочно сделать сюжет. Или хотя бы написать текст. “Мы же договорились: без работы! Три дня без работы, разговоров и детей!” – как мантру, повторяет Чулпан. Я присаживаюсь рядом с Чистяковой на лавочку и лихорадочно сочиняю, пожалуй, самый короткий текст в своей жизни. Чулпан изо всех сил старается держаться заранее избранной линии: с деланной беззаботностью она нарезает круги вокруг нас с Чистяковой. Нам стыдно. Вскоре мы хлопаем крышками ноутбуков. Возвращаемся на Нашмаркт и усаживаемся на торжественный обед: телефоны выключены. Тесный рыбный ресторан больше похож на столовую, столики прижаты друг к другу, а некоторые блюда официанты передают посетителям через их соседей. Нашими соседками оказываются две красивые русские блондинки, минут через пять придвинувшие свой столик вплотную к нашему: “Скажите, какой объем пожертвований вы бы хотели получать из-за границы? Как мы можем помочь вам с лекарствами? Хотите, мы можем показать здешний венский хоспис? Хотите, прямо завтра?” – спрашивают они непосредственно Чулпан.

Мы остаемся в кафе до самого вечера: никаких музеев, Дуная и молчаливого отдыха. Когда я, совершенно пьяная, вхожу в гостиницу, обняв сырорезку, Катя Чистякова уже выстраивает с нашими новыми подругами завтрашний график: 12:00 – детская больница, 14:00 – хоспис.

“А мы с Гордеевой не пойдем! – вдруг решительно заявляет чуть ли не обретшая от возмущения голос Чулпан. – Мы пойдем на выставку рисунков Рембрандта. И будем, Катя, там тебя ждать. У меня больничный. И мы договорились спать до обеда, развлекаться и не говорить о работе и о детях”.

Ранним утром 24 марта 2013 года на телефон Чулпан приходит сообщение от няни ее младшей дочери Ии: “Простите меня за всё”. Чулпан перечитывает его трижды. Начинает плакать, набирает эсэмэс: “Что случилось?” В ответ приходит лаконичное: “А вы что, еще ничего не знаете?” Чулпан перестает плакать и несколько раз набирает номер няни. Но ей отвечает только механический голос: “Владелец мобильного телефона выключил его или находится вне зоны действия сети”. Чулпан молча смотрит на телефон. По ее лицу опять текут слезы.

Словно сжалившись, телефон звонит сам. “ЧТО?” Потом еще раз: “Что?! Как?!” А затем Чулпан кладет телефон на колени, пытается прийти в себя и осмыслить случившееся. А случилось вот что.

Накануне вечером дочери Чулпан Ася, Арина и Ия должны были уехать на поезде из Москвы в Казань, к родителям Чулпан. Было решено, что сопровождать девочек будет новая няня маленькой Ии. А няня старших девочек Татьяна в кои-то веки сможет съездить в отпуск к родным, на Украину. Отвезти девочек с няней на вокзал вызвался брат Чулпан Шамиль Хаматов. Но, войдя в квартиру вечером 23 марта, Шамиль обнаружил полуголую Ию, которая, всплескивая руками, бегала вокруг неподвижно лежащей посреди комнаты новой няни. Руки няни были раскинуты, глаза ничего не выражали. Но няня дышала. Рядом с няней лежала пустая водочная бутылка. Арина и Ася сидели на кухне и смотрели друг на друга в полном ужасе. До отхода поезда оставалось полтора часа.

Первой пришла в себя десятилетняя Ася. Она одела трехлетнюю Ию, собрала всем вещи и строго сказала обалдевшему Шамилю, что, в принципе, они готовы ехать на вокзал. Шамиль, до которого постепенно начал доходить смысл происходящего, набрал номер единственного человека, который мог бы спасти ситуацию, – няни Тани, собравшейся домой в Киев. Неведомым образом Шамиль даже умудрился купить ей билет на тот же поезд, в котором новая няня, сошедшая с дистанции, должна была ехать с девочками в Казань.

Договорившись встретиться на вокзале, Шамиль и Таня чуть ли не одновременно попросили друг друга “ничего не рассказывать Чулпан. Она же поехала отдыхать с подругами, да и вообще после операции ей нельзя волноваться”.

Таким образом, пьяная няня, Ася, Арина и Ия прибыли на вокзал за полчаса до отправления поезда. И, подхваченные Таней, расселись на полках купе. Мама и папа Чулпан узнали о “замене” няни только утром, когда поезд прибыл в Казань. Пьяную няню Шамиль доставил домой. Там она, придя в сознание, первым делом написала Чулпан ту самую эсэмэску: “Простите меня за всё”.

Всю эту историю утром 24 марта рассказала Чулпан ее мама, сидевшая за завтраком с чудесно доехавшими девочками. Девочки, выхватывая друг у друга трубку, рассказывали, как им хорошо у бабушки и как они счастливы оказаться снова с Таней. Таня уверяла Чулпан, у которой по щекам всё еще текли слезы, что с радостью проведет эту неделю не дома, а в Казани. Пьяная няня тоже, наверное, плакала. Но телефон у нее был выключен.

И вот, когда наш номер в гостинице “Захер” рисковал утонуть во всеобщих слезах умиления, вошла Катя Чистякова и, страшно извиняясь, сообщила, что не может пойти с нами на завтрак: надо поработать. В фонд пришел очень сложный запрос из региона, а потом ей надо ехать в венскую детскую больницу и хоспис, как договаривались. Вечером у нас был обратный самолет. До того как ехать в аэропорт, мы втроем всё же успели посмотреть рисунки Рембрандта. Кажется, они были прекрасны. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: Ты часто мучаешься выбором: дети или работа?

ХАМАТОВА: Нет. Для меня это не конфликт интересов. Я не могу отменить в своей жизни ни одно, ни другое. Это как судьба. Знаешь, в немецком языке, который мне кажется самым точным в том, что касается даже неточных, расплывчатых понятий, есть слово Beruf – оно переводится и как “призвание”, и как “профессия”. А репетиции по-немецки – Proben, от слова пробовать. Ты пробуешь себя и в профессии, и в призвании, и в жизни, а не повторяешь, чтобы запомнить. Мне кажется, это очень точно, как трафарет, накладывается на всю жизненную конструкцию. Ты всегда, до самой смерти – пробуешь себя.

ГОРДЕЕВА: Есть концепция, согласно которой гениальные или очень одаренные люди не должны иметь детей. По двум причинам: чтобы дело не страдало – или чтобы не страдали дети. Я встречала людей, сознательно отказавшихся от родительства в пользу искусства. Так они сами говорят.

ХАМАТОВА: Это чушь, Катя. Это такие разные сферы… Нельзя одну променять на другую. Вот ты можешь вспомнить, когда ты сделала выбор между профессией и детьми в пользу детей?

ГОРДЕЕВА: Да. Это был апрель две тысячи десятого года. Я взяла отпуск, чтобы ехать забирать свою приемную дочь Сашу из Дома малютки. Я хотела провести с ней первое время дома, ни на что не отвлекаясь. Когда я еще только ехала за ней, под Смоленском упал самолет с президентом Польши и всеми главными людьми польской политики, культуры и общества. Мне позвонили с работы и сказали, что отзывают меня из отпуска, я должна лететь в Смоленск, снимать репортаж о случившемся.

ХАМАТОВА: И ты?

ГОРДЕЕВА: Я говорю: “Я сейчас подъезжаю как раз к аэропорту”. Мой начальник аж крякнул: “Ну ты молодец, мать!” А я в ответ спокойно ему объясняю: “Я должна лететь за своей дочерью, я не полечу в Смоленск. У меня обязательства перед этим ребенком”. Этот ответ и это решение мне тогда страшно легко дались. Впоследствии с каждым годом, с каждым новым ребенком и с каждым профессиональным предложением, от которого надо было отказываться – командировка надолго в горячую точку, длинная и заковыристая поездка, большой проект – отказ давался всё труднее.

ХАМАТОВА: Но ты не засела дома с детьми.

ГОРДЕЕВА: Нет. Детей, как минимум, надо кормить.

ХАМАТОВА: Отставим пока вопрос зарабатывания денег. Ты, Катя Гордеева, сможешь без своей профессии жить только в семье?

ГОРДЕЕВА: Нет. Нет, конечно. Я из себя ничего не буду представлять. Для себя в первую очередь. А если я для себя ничего не буду представлять, то я не буду ничего представлять для своих детей. Хотя, например, сейчас мне очень трудно объяснить детям, кем я работаю. Мои дети считают, что я работаю врачом.

ХАМАТОВА: То есть для тебя такого вопроса, в сущности, нет: дети или призвание? Почему тогда ты считаешь, что он должен для меня существовать, если вопрос – ненормальный? Если б у меня не было детей и не было бы любви, то не было бы жизненного опыта и возможности реализовать его в профессии. Если бы у меня не было опыта материнства, я была бы уже не я. И я не верю разговорам о том, что можно отсутствие этого опыта, этой любви сублимировать в профессию. В том понимании профессии, как вижу ее я. Мы же всё-таки в нашем русском театре, хочется мне этого или не хочется, живем по системе Станиславского. А школа Станиславского учит сочувствовать герою. Это как минимум. А если у тебя не было этого жизненного опыта, как ты будешь сочувствовать: исходя из чего? Как ты будешь всё это додумывать, если у тебя нет шрамов, из которых потом складывается личность?

Если я бросаю профессию и занимаюсь только детьми, то я заведомо ставлю себя в положение, когда должна буду (позволю себе) предъявить им претензию: я не состоялась из-за вас. Как бы я себя ни сдерживала, эта бомба заложена в таком типе отношений. Жертва ради детей – это фатальный вариант. Для меня, по крайней мере.

Кроме того, жизнь без профессии, без призвания мне абсолютно не интересна. Но и только в профессии я не хочу и не смогу жить. Это же тоже – скука смертная. Я хочу настоящей любви дома. Хочу окунаться в нее с головой, забывая про всё на свете, жертвовать профессией ради нескольких дней или недель с детьми. И я не считаю, что я таким образом “отвлекаюсь” от работы или перестаю быть артисткой. Нет. Это – равновеликие и равнозначимые части меня, моей личности. Ну, согласись со мной.

ГОРДЕЕВА: Не могу. Иногда мне кажется, что, зажатая в рамки “между школой одних и садиком других”, я вынуждена торопиться. И второпях что-то делаю с меньшей отдачей, менее сосредоточенно, чем могла бы. Отдавая профессии не всю себя, а только ту часть, что осталась от семьи и волонтерских обязанностей.

ХАМАТОВА: Это просто свойство твоего темперамента, Катя. Ты перфекционистка, хочешь во всём добиться идеала. У меня совсем другой склад характера. Бывает и так, что время есть, а я всё равно делаю что-то тяп-ляп. К тому же случаются иногда такие профессиональные ситуации, которые не поддаются пониманию, не раскрываются, что ты ни делай. Либо для этого нужны другое время и другие условия, либо это просто не твое. И дети здесь ни при чем.

Но я придумала себе рецепт существования. Видишь ли, моя жизнь, то, как растут в ней дети, как случаются или не случаются роли, – это всё одна-единственная моя жизнь, ни одно мгновенье которой больше никогда не повторится, но каждое – очень важно. И мое счастье в профессии так же важно, как и счастье, обнявшись, лежать с девочками на диване и читать. Всё зависит от угла зрения. Ты считаешь, что семьи, где мама рядом с детьми каждую минуту, непременно счастливы?

ГОРДЕЕВА: По крайней мере, в таких семьях у мам нет бесконечного чувства вины перед детьми за свое отсутствие.

ХАМАТОВА: Да нет же, вину чувствуешь не перед детьми, перед собой! И ты права: такая мама может с уверенностью сказать: “Я посвящаю себя исключительно детям”. Но это самоуговоры, они перестают работать быстро, очень быстро.

Знаешь, когда мне было десять лет, родился мой брат Шамиль. Тогда в стране началось разоружение, кучу оборонных заводов закрыли, мою маму сократили: она работала в лаборатории, которая делала электронные планшеты для подводных лодок. В общем, маму сократили, она родила Шамиля и осталась дома. И никогда уже не вышла на работу. Но веришь, Катя, в моих воспоминаниях об этом времени мамы не стало больше. Нет. Мама была рядом со мной с утра до вечера, но я этого не запомнила.

Зато запомнила, как скучала в детстве, когда она не приезжала ко мне в пионерский лагерь, как хотела, чтобы мама всегда была рядом со мной, как мне было одиноко после школы, пока она не приходила с работы. А когда всё, о чем мечтала, получила, мир не перевернулся. Я не радовалась каждой проведенной с мамой секунде.

Но вот недавно я нашла Аринино сочинение, написанное в третьем классе. Там есть строчка: “Моя мама много работает, никогда не бывает дома”. Мне было тяжело это читать. Но я нисколько не сомневаюсь: то, о чем она пишет, – не ее переживания, а мысли, которые ей транслируют окружающие ее взрослые. Мои отношения с Ариной не прерываются из-за разделяющих нас расстояний. Мы по-настоящему любим друг друга. И это неправда, что я никогда не бываю дома. Просто я уверена, что два часа счастливого и насыщенного общения, когда хорошо и маме, и детям, – это лучше и круче, чем проведенные бок о бок двадцать два дня, из которых, кроме усталости, ничего не запоминается. Мне кажется, с каждым годом мои дочки тоже это всё лучше понимают.

ГОРДЕЕВА: Тем не менее, есть масса примеров осознанного отказа от гипотетического материнства или от уже родившихся детей в пользу призвания, предназначения. Про эти судьбы нельзя однозначно сказать, как, к примеру, про Людмилу Гурченко, принес ли такой отказ в конечном итоге счастье, глобальное счастье, как мы себе его представляем.

ХАМАТОВА: Никто не знает, что такое “глобальное” счастье, его не существует. Есть конкретное счастье каждого конкретного человека.

ГОРДЕЕВА: Однако мы с тобой знаем людей, которые сделали сознательный выбор в пользу детей и семьи, отказавшись на довольно длительный срок, если не навсегда, от карьеры. Я такого выбора не сделала: боясь что-то упустить в профессии, в жизни, в каждом насыщенном событиями дне, я вижу, сколько всего я уже упустила в материнстве.

ХАМАТОВА: И что же ты упустила?

ГОРДЕЕВА: Я не столько, сколько можно было, кормила детей грудью, я не была на всех их детсадовских концертах или выступлениях в секциях, я куда-то их не отвела, где-то не сидела вместе, когда-то не держала за руку…

ХАМАТОВА: Слушай, но это ведь своего рода разумный эгоизм? Это твоя жизнь, с которой они должны с самого начала считаться.

ГОРДЕЕВА: Возможно, этот аргумент работает лишь в твоем случае: ты – огромная, выдающаяся артистка…

ХАМАТОВА: Чем это доказано?

ГОРДЕЕВА: Помимо очевидного зрительского признания, есть две Госпремии и звание народной артистки России.

ХАМАТОВА: То, что я стала народной артисткой, не говорит о том, что разверзлись тучи и Божий глас вдруг сообщил мне, что всё остальное – неважно. Без моего вклада мировое искусство вполне обошлось бы. Сыграла бы в фильме “Бумажный солдат” другая актриса, от этого фильм “Бумажный солдат” не перестал бы быть фильмом “Бумажный солдат”. Обрел бы другую интонацию разве что. И спектакль “Рассказы Шукшина” был бы собой. Как и любые другие спектакли, где я не участвую, и другие фильмы, которые изумительны, прекрасны без меня. Я не могу сказать: “Я сейчас должна бросить детей, потому что у меня есть предназначение и я кому-то обязана”. Я никому не обязана – ни мировому театру, ни кинематографу, ни собственной профессии. Кроме того, я всегда знала и знаю себе цену в том регистре, в котором я себя ощущаю, к которому себя причисляю.

ГОРДЕЕВА: Что это за регистр?

ХАМАТОВА: Нормальный, ниже среднего уровня регистр. Я уже не могу это изменить, хотя очень стараюсь – особенно когда выпрашиваю деньги – напустить на себя налет значительности.

Но внутри я, разумеется, никакой своей значимости не ощущаю. Да, я артистка. Но занимаюсь своей профессией не потому, что хочу перевернуть мир или кого-то поразить. Я занимаюсь своей профессией потому, что я страстно ее люблю. Сама.

Да, мне, безусловно, нужны деньги. Мне не на кого опереться, я одна воспитываю трех дочерей, мне нужно зарабатывать. Но это не самое важное. Профессия – это то, что тешит мою природу. Это эгоизм? Да. Мне именно это нравится делать, и я это делаю. Нет никакого смысла взвешивать часы, не проведенные с детьми, и результаты, которых ты за это время добилась. Как ни странно – ну, по крайней мере, в моем представлении, – процесс часто намного важнее результата. И если тебя увлекает процесс – это счастье. Я знаю многих актрис, которые часто повторяют, оправдываясь за участие или неучастие в чем-то: “А что поделаешь? Я должна кормить семью”. Но это лукавство. Это прекрасное, хорошо объяснимое, понятное… но все-таки самооправдание. Правда звучит проще: я занимаюсь своей профессией не только потому, что я должна кормить семью; мне нравится делать то, что я делаю.

ГОРДЕЕВА: Хорошо. Но есть еще одно место, где ты проводишь время в ущерб своим детям. Это больница. Ты читаешь сказки чужим детям, укладываешь их спать, обнимаешь и гладишь. Твои родные дети сидят и ждут тебя дома, а тебя там нет. Я слышала, как за твоей спиной про это говорят: “Конечно, с чужими детьми легче”.

ХАМАТОВА: Злой человек так может сказать. Даже не злой, глупый. Что значит “легче”?

ГОРДЕЕВА: Ты приехала в больницу и уехала. А дома – рутина.

ХАМАТОВА: Оттого, что я уезжаю к чужому ребенку, я не выключаюсь из каждодневной, рутинной жизни своих детей. Просто именно в это мгновение, в эту секунду тот, к кому я еду, остро нуждается во мне, а я – в нем. Я не могу этого объяснить в каких-то правильно построенных, всё ставящих на свои места фразах, но это – часть моей жизни, важная, неотъемлемая. Конечно, когда я еду к чужому ребенку читать сказку, я пропускаю что-то у своих детей. И я… Я не могу даже себе внятно объяснить – почему: нельзя было без меня обойтись или я не могла не поехать? Нет, не могу объяснить. И детям я не могу это объяснить…

ГОРДЕЕВА: Дети – ревнуют?

ХАМАТОВА: Мои старшие девочки всё-таки уже большие и иногда не удерживаются от легкого шантажа. Спрашивают: “Ну почему ты едешь в больницу к другим детям, когда у тебя есть мы?” Я отвечаю: “Потому что все наши домашние проблемы мы можем обсудить и потом, попозже, правда? А для детей в больнице каждый день может стать последним. Это отложить нельзя”. Но девочкам хватает ума и такта не произносить всей этой пошлости: чем они лучше? ты что, их больше любишь? Я не знаю, что это за дети такие мне попались, но они никогда этого не говорят.

ГОРДЕЕВА: Но тут сложный этический момент: твои старшие дочки, Ася и Арина, ровесницы Даши Городковой. Выходит, ты сидела и читала сказки Даше, а твои дочки тем временем тебя ждали. Это – честно?

ХАМАТОВА: А еще, когда мы готовили первый концерт, моя Арина оказалась в больнице с предастматической обструкцией, а Тимур, старший сын Дины Корзун, сломал руку. А когда мы готовили второй концерт, в больнице оказалась Ася. Жизнь как будто хотела мне сказать: “Эй, приди в себя”. Но я не понимаю таких намеков. И мы с тобой, видишь, продолжаем так жить: мы говорим о благотворительности, а наши маленькие дети где-то сидят и по нам скучают. Вырастает чувство вины, которое уже ничем не перебивается и никак не лечится. Чувство вины, которое стало нашим деловым партнером. Вот сейчас мы с тобой, например, запишем историю нашей жизни. Наши дети вырастут, прочитают ее и нас поймут.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Однажды в дачном кооперативе появляется странный человек в зеленых перчатках. В его маленьком доме п...
В дорогой частной школе для девочек на доске объявлений однажды появляется снимок улыбающегося парня...
Жизненные уроки бывают жесткими, и многие из них навсегда врезаются в сердце и сознание, словно тату...
В этой книге полностью изложено всё, что необходимо для работы с эмоциональным компасом. Вы последов...
Деятельность сотрудников или подразделений может находиться в разных состояниях. Состояние - положен...
В бизнесе распространено мнение, что стратегическое управление — удел корпораций, а для малого бизне...