Семь смертей Эвелины Хардкасл Тёртон Стюарт
– …Генриетта сказала, мол, она совсем свихнулась, – заявляет одна, с каштановыми кудряшками, выбившимися из белого чепца.
– Бет, нельзя такое говорить про леди Хелену, – укоризненно замечает другая. – Она к нам хорошо относится, по справедливости.
Но для Бет сплетни гораздо важнее непреложных фактов.
– Генриетта сказала, что она вся аж зашлась, – продолжает она. – На лорда Питера криком кричала. Вроде как из-за того, что в Блэкхит приехали, где с мастером Томасом беда случилась. Мол, из-за этого люди умом трогаются.
– Генриетта сильна языком молоть – что правда, то правда. На твоем месте я бы и слушать не стала. Они ж не в первый раз ругаются. Было б что серьезное, леди Хелена сказала бы миссис Драдж. Она всегда ей все рассказывает.
– А миссис Драдж не знает, куда та подевалась, – торжествующе приводит Бет главный, неоспоримый довод против леди Хелены. – Она все утро ее не видела…
Я вхожу, и разговор обрывается, служанки приседают в неловких книксенах, путаются в сплетении рук и ног, краснеют. Не обращая внимания на их смущение, я спрашиваю, кто прислуживал вчера за ужином, но они непонимающе глядят на меня и невнятно лепечут какие-то извинения. Я уже не надеюсь добиться хоть какого-то вразумительного ответа, как вдруг Бет заявляет, что Эвелина Хардкасл сейчас принимает дам в оранжерее, на задах особняка, уж ей-то известно что и как.
После недолгих объяснений одна из служанок ведет меня в кабинет, где сегодня утром я беседовал с Даниелем и Майклом, а оттуда в соседнюю с ним библиотеку, которую мы быстро пересекаем и попадаем в сумрачный коридор. Там нас приветствует темнота: из-под телефонной тумбочки выбирается черный кот, обмахивает хвостом пыльные половицы, на мягких лапах крадется по коридору и проскальзывает в приоткрытую дверь слева. В щель сочится теплый золотистый свет, изнутри доносятся голоса и музыка.
– Мисс Эвелина у себя, сэр, – произносит служанка.
Ее тон, далекий от почтительного, не оставляет никаких сомнений в ее отношении и к помещению, и к его хозяйке.
Отрясаю пренебрежение прислуги, распахиваю дверь, и мне в лицо ударяет зной. Спертый воздух, пропитанный сладким ароматом духов, едва колышется от хриплых звуков музыки, которые взмывают, скользят и бьются о стены. Огромные окна в свинцовых переплетах выходят в сад за домом; над башенкой собираются серые тучи. У камина теснятся кресла и шезлонги, к ним увядшими орхидеями льнут молодые женщины, курят, пьют коктейли. Здесь царит не праздничная, а какая-то напряженная атмосфера. Единственное оживление в нее вносит портрет на дальней стене – старуха с угольками глаз вершит суд над гостями, презрительное выражение лица воспринимается как безжалостный приговор.
– Моя бабушка Хизер Хардкасл, – звучит женский голос у меня за спиной. – Портрет ей не льстит, она презирала лесть во всех ее проявлениях.
Я оборачиваюсь навстречу голосу, краснею, заметив, что на меня с любопытством уставились десятки пар скучающих глаз. Мое имя по кругу обегает комнату, вслед ему роем потревоженных пчел несутся возбужденные перешептывания.
За шахматным столиком сидит женщина, предположительно Эвелина Хардкасл, а напротив нее – пожилой толстяк в слишком тесном костюме. Очень странная парочка. Эвелине около тридцати; светлые волосы зачесаны назад, открывая лицо с острыми скулами; сама она, худая и угловатая, чем-то напоминает осколок стекла. На ней зеленое платье, сшитое по последней моде и перехваченное поясом на талии; строгие, резкие линии кроя подчеркивают надменное выражение лица.
Толстяку не меньше шестидесяти пяти; невозможно представить, как он втиснул свою тушу за крохотный столик, да и жесткое кресло ему мало. Он сидит с мученическим видом, лоб покрыт испариной, в руке зажат насквозь промокший платок – свидетельство продолжительных страданий. Взгляд, обращенный на меня, исполнен странной смеси любопытства и благодарности.
– Прошу прощения, – говорю я. – Мне…
Эвелина не отрывает глаз от шахматной доски, переставляет пешку. Толстяк вспоминает об игре, подносит пухлый палец к коню.
Я не могу сдержать разочарованный стон при виде элементарной ошибки.
– Вы шахматист? – спрашивает Эвелина, по-прежнему не отводя глаз от доски.
– Очевидно, да, – отвечаю я.
– Может быть, сыграете со мной после лорда Рейвенкорта?
Рейвенкорт, не обращая внимания на предупреждение, отправляет коня в подстроенную Эвелиной западню, где его тут же сбивает затаившаяся ладья. Стремительные ходы Эвелины ставят противника в тупик. Рейвенкорт паникует, теряет терпение, и через четыре хода игра окончена.
– Спасибо за увлекательную партию, лорд Рейвенкорт, – говорит Эвелина, глядя, как он щелчком сбивает своего короля набок. – Вы, кажется, упоминали, что у вас много срочных дел.
Понимая, что его без обиняков выставляют за дверь, Рейвенкорт неловко кланяется, с трудом выбирается из-за стола, коротко кивает мне и тяжело шествует к выходу.
Неприязнь Эвелины провожает его до самого порога, однако исчезает, как только меня приглашают занять место напротив.
– Прошу вас, – произносит Эвелина.
– Увы, не могу. Я ищу служанку, которая вчера за ужином доставила мне записку. К сожалению, служанку я не запомнил. Но очень надеюсь на вашу помощь.
– А лучше – на помощь нашего дворецкого. – Она восстанавливает порядок в нарушенных рядах ее армии; каждая фигура занимает самую середину поля, строго лицом к противнику. Очевидно, трусливым и малодушным на этой доске места нет. – Как утверждает мистер Коллинз, ему известен каждый шаг любого из слуг в особняке, – продолжает она. – К сожалению, сегодня утром его избили. Доктор Дикки на время поселил его в сторожке у ворот, чтобы его никто не тревожил. Я и сама собиралась его навестить, так что с удовольствием провожу вас.
Я медлю, оценивая возможную опасность. Наверное, если бы Эвелина Хардкасл замышляла дурное, то не стала бы во всеуслышание объявлять о предстоящей совместной прогулке.
– Очень любезно с вашей стороны, – отвечаю я, заслужив тень улыбки.
Эвелина встает, то ли не замечая, то ли просто не обращая внимания на любопытные взгляды.
Высокие двойные двери оранжереи выходят в сад, но мы возвращаемся коридором, чтобы забрать пальто и шляпы из спален, и встречаемся в вестибюле у главного входа. Эвелина на ходу надевает пальто, и с парадного крыльца Блэкхита мы попадаем в ненастный, промозглый день.
– А позвольте узнать, что случилось с мистером Коллинзом? – спрашиваю я, подозревая, что его избиение как-то связано с нападением на меня.
– На него набросился один из наших гостей, художник Грегори Голд. – Она обматывает шею толстым шарфом. – Как говорят, без всякого повода. И прежде чем их успели разнять, задал бедняге хорошую трепку. Честно говоря, доктор, мистеру Коллинзу дали серьезную дозу успокоительного, поэтому я не уверена, что вам удастся его расспросить.
Мы идем по подъездной аллее, усыпанной гравием, и я в который раз задумываюсь о своем странном состоянии. Несколько дней назад я ехал в Блэкхит по этой самой аллее – может быть, счастливый, в прекрасном расположении духа, а может быть, разочарованный дальней дорогой и уединением. Знал ли я о грозящей мне опасности? Или о ней стало известно лишь позже? Большая часть меня утрачена, воспоминания развеяны, как палая листва, и все-таки я возрожден. Интересно, понравился бы Себастьяну Беллу тот, кем я стал? Подружились бы мы с ним?
Не говоря ни слова, Эвелина берет меня под руку. Ласковая улыбка преображает ее лицо, в глазах вспыхивает живой огонек, разгорается, изгоняет скрытность и суровость.
– Ах, как хорошо выбраться из дому! – восклицает она, подставляя лицо дождю. – Как вы вовремя заглянули, доктор. Честное слово, еще минута – и я бы сунула голову в камин.
– Я и впрямь удачно зашел, – бормочу я, ошеломленный ее внезапной сменой настроения.
Эвелина, заметив мою растерянность, негромко смеется:
– Не обращайте внимания. Я не люблю заводить знакомства, поэтому с теми, кто мне по нраву, я сразу обращаюсь как со старыми друзьями. Это очень экономит врем.
– Да, действительно, – киваю я. – А позвольте узнать, чем я пришелся вам по нраву?
– Позволю, если вас устроит прямой и честный ответ.
– А сейчас вы кривите душой?
– Нет, сейчас я стараюсь вести себя вежливо. Однако вы правы, в этом споре мне не победить, – с притворным сожалением вздыхает она. – Что ж, если честно, то мне очень нравится ваш печальный, задумчивый вид, доктор. Вы производите впечатление человека, которому не терпится уехать отсюда, и я от всего сердца разделяю это чувство.
– То есть вы не рады возвращению домой?
– Мой дом давно не здесь, – говорит она, перепрыгивая через лужу. – После убийства брата вот уже девятнадцать лет я живу в Париже.
– А как же гости в оранжерее? Разве они вам не друзья?
– Они приехали сегодня утром, и, по правде говоря, я не узнала ни одну из старых приятельниц. Дети выросли, сменили кожу и проползли в приличное общество. Я здесь всем чужая, как и вы.
– Во всяком случае, себе вы не чужая, мисс Хардкасл, – замечаю я. – Разве вас это не утешает?
– Отнюдь нет. – Она пристально смотрит на меня. – По-моему, ненадолго расстаться с собой – великолепная затея. Я вам завидую.
– Завидуете?
– Да, конечно. – Эвелина утирает с лица дождевые капли. – Ваша душа сейчас чиста, доктор. Нет ни сожалений, ни страданий, ни лжи, с которой начинают день все остальные, глядясь в зеркало. Вы… – Она закусывает губу, подыскивая слово. – Вы честны.
– Иными словами, я всем открыт.
– То есть вы не рады вашему возвращению домой? – Уголок ее губ странно изгибается, отчего улыбка становится почти презрительной, хотя производит впечатление заговорщицкой.
– Увы, я совсем не тот, кем надеялся стать, – негромко заявляю я, внезапно осмелев.
В обществе этой женщины мне отчего-то легко, вот только я никак не пойму отчего.
– Как это?
– Я трус, мисс Хардкасл, – вздыхаю я. – Сорок лет воспоминаний исчезли из моей памяти, и все, что мне осталось, – это трусость.
– О, прошу вас, зовите меня Эвелиной, а я буду звать вас Себастьяном. Вам не следует так расстраиваться из-за своих недостатков. Они есть у каждого. Хотя если бы я только что появилась на свет, то, наверное, тоже опасалась бы всех подряд. – Она легонько сжимает мне пальцы.
– Спасибо на добром слове, но в моем случае это какое-то глубокое, инстинктивное состояние.
– Ну и что с того? Бывают люди и похуже трусишек. Вы ведь не подлец и не злодей. Вдобавок теперь у вас есть выбор. Вместо того чтобы составлять характер наобум, как все мы, – ну знаете, просыпаешься в один прекрасный день и совершенно не понимаешь, как стал вот таким человеком, – вы сможете присмотреться к миру, к своему окружению и выбрать те черты характера, которые вас привлекают. К примеру, честность, как у этого мужчины, жизнерадостность, как у этой женщины. Словно пришли к портному на Сэвил-роу и заказываете себе костюм…
– По-вашему, выходит, что потеря памяти – это дар? – говорю я, чувствуя, как мое уныние развеивается.
– А как же иначе? Вам выпал редкий шанс, – кивает она. – Если вам не нравится, кем вы были раньше, то станьте другим. Вам ведь теперь ничего не мешает. Поэтому я вам и завидую. А нам, всем остальным, приходится жить с ошибками прошлого.
На это мне нечего ответить, да ответа и не требуется. Мы подходим к воротам, где на двух гигантских столбах выщербленные ангелы вздымают к небу безмолвные трубы. Сторожка стоит чуть поодаль, в купе деревьев слева; сквозь зеленые кроны проглядывает красная черепичная крыша. Неприметная тропка ведет к облупленной зеленой двери, разбухшей и растрескавшейся от времени. Однако же Эвелина направляется не туда, а, взяв меня за руку, сворачивает на зады сторожки, пробирается между высокими кустами, льнущими к осыпающейся кирпичной кладке.
Задняя дверь закрыта на задвижку снаружи. Эвелина распахивает дверь, впускает меня в промозглую кухню, где все покрыто толстым слоем пыли, а на плите стоят медные кастрюли. Потом замирает и напряженно прислушивается.
– Эвелина? – окликаю я.
Она жестом просит меня молчать, делает шаг к коридору. Такая осторожность вызывает у меня внезапную тревогу.
– Простите, Себастьян, – с тихим смешком произносит Эвелина. – Я думала, что услышу отца.
– Отца? – недоуменно переспрашиваю я.
– Он временно обосновался здесь, – поясняет она. – Должен был уйти со всеми на охоту, но мог и задержаться, а мне не хотелось бы с ним видеться. Мы не очень ладим.
Не дожидаясь дальнейших расспросов, она уводит меня в коридор, вымощенный плиткой, и мы поднимаемся по узкой лестнице; деревянные ступени громко скрипят под ногами. Я не отстаю ни на шаг, то и дело оглядываюсь. Сторожка тесная, какая-то перекошенная, все двери кренятся в разные стороны, как кривые зубы во рту. Ветер со свистом врывается в окна, приносит запах дождя, сотрясает весь дом до самого фундамента. Все здесь внушает страх.
– А зачем сюда отправили дворецкого? – спрашиваю я у Эвелины, которая раздумывает, в какую дверь войти – справа или слева от нас. – Неужели не нашлось места поудобнее?
– В доме свободных комнат не осталось, а доктор Дикки сказал, что пациенту требуется тишина, покой и тепло. Как ни странно, здесь ему лучше всего. Наверное, нам сюда, – говорит она, легонько стучит в дверь и, не дождавшись ответа, распахивает ее.
Высокий мужчина в перемазанной углем рубахе подвешен за связанные руки на потолочный крюк и едва касается носками пола. Он без сознания, голова безвольно поникла, темные кудри закрывают окровавленное лицо.
– Нет, не сюда. В соседнюю комнату, – равнодушно произносит Эвелина.
– Что за чертовщина?! – восклицаю я, в страхе отступая на шаг. – Кто это?
– Грегори Голд, тот самый, кто поколотил дворецкого, – говорит Эвелина, разглядывая его, как бабочку, пришпиленную к пробковой дощечке. – На войне дворецкий был отцовским денщиком. Судя по всему, отец воспринял нанесенные ему побои как личное оскорбление.
– Как личное оскорбление? Да беднягу вздернули, как свиную тушу на бойне!
– Ну, отец никогда не отличался ни хорошими манерами, ни большим умом. – Она пожимает плечами. – Подозреваю, что одного без другого не бывает.
Впервые после того, как я пришел в себя, во мне вскипает возмущение. Какие бы преступления ни совершил этот человек, справедливое наказание вряд ли подразумевает веревки и запертую комнату.
– Нельзя это так оставлять, – настаиваю я. – Это бесчеловечно.
– Он сам поступил бесчеловечно, – холодно замечает Эвелина. – Мать пригласила Голда, чтобы он отреставрировал несколько фамильных портретов. Он с дворецким незнаком, но сегодня утром набросился на него с кочергой и избил до полусмерти. Честное слово, Себастьян, он заслуживает большей кары.
– И что с ним будет?
– Приедет констебль из деревни. – Эвелина выталкивает меня из комнатушки, закрывает за собой дверь и с прежним дружелюбием поясняет: – Отец разгневался и решил преподать Голду урок, только и всего. Вот, нам сюда.
Она открывает дверь напротив, и мы входим в небольшую комнату с белеными стенами и единственным, давно не мытым окном. Здесь нет сквозняков, а в очаге горит огонь; рядом аккуратно сложены дрова. В углу стоит железная кровать, под серым одеялом виднеются бесформенные очертания дворецкого. Я его узнаю: это тот самый человек с обожженным лицом, который утром впустил меня в особняк.
Эвелина сказала правду, он жестоко избит. Лицо покрыто жуткими синяками и ссадинами, на подушке пятна засохшей крови. Я бы принял его за труп, только он что-то бессвязно бормочет в забытьи.
В деревянном кресле у кровати сидит служанка с открытой книгой на коленях. Ей года двадцать три, не больше, a сама она крохотная, какого-то карманного размера; из-под белого чепца выбиваются светлые пряди. Она замечает нас, захлопывает книгу и торопливо вскакивает с кресла, разглаживая белый передник.
– Мисс Эвелина, – лепечет она, потупившись, – мы вас не ждали.
– Моему другу надо поговорить с мистером Коллинзом, – объясняет Эвелина.
Служанка мимолетно обращает ко мне карие глаза и тут же их опускает.
– Прошу прощения, мисс, он все утро лежит пластом, – говорит служанка. – Доктор дал ему какое-то снотворное.
– А можно его разбудить?
– Я не пробовала, мисс, но вот когда вы по лестнице поднимались, ступеньки очень громко скрипели, только он даже не шелохнулся. Хотя этот скрип и мертвого разбудит, а его вот никак.
Служанка опять глядит на меня, и на этот раз в карих глазах сквозит какое-то узнавание, впрочем она тут же возвращается к изучению половиц.
– Простите, мы с вами знакомы? – спрашиваю я.
– Нет, сэр, что вы! Просто… Я вам вчера за ужином прислуживала.
– Это вы принесли мне записку? – обрадованно говорю я.
– Нет, сэр, не я. Мадлен.
– Мадлен?
– Моя камеристка, – поясняет Эвелина. – Слуг не хватает, поэтому вчера я отправила ее помогать на кухне. – Взглянув на свои наручные часики, она добавляет: – Как раз сейчас она понесла обед охотникам, к трем пополудни вернется, и тогда мы ее вместе расспросим.
Я снова обращаюсь к служанке:
– А вы еще что-нибудь знаете о записке? Например, что в ней говорилось?
Служанка мотает головой, до боли сжимает руки. Похоже, бедняжке неловко, и мне становится ее жаль. Я благодарю ее и прощаюсь.
7
Мы идем по подъездной аллее к деревне, с каждым шагом деревья смыкаются все ближе. В моем воображении аллея представлялась совсем другой. На карте в кабинете она выглядела плодом великих трудов, широким проспектом, прорубленным сквозь чащу леса. На самом деле аллея – грунтовая дорога, изрытая колдобинами и усыпанная ветками и сучьями. Судя по всему, Хардкаслы вели долгие переговоры с непокоренным лесом, но выторговали у упрямого соседа лишь мелкие уступки.
Не знаю, куда именно мы идем и где Эвелина надеется встретить Мадлен, которая возвращается из леса. Я втайне подозреваю, что ей просто хочется подольше побыть вне дома. Вообще-то, ей незачем притворяться. За час, проведенный в обществе Эвелины, я впервые ощутил себя полноправной личностью, а не жалкими остатками таковой. Здесь, под ветром и дождем, бок о бок с другом, впервые за весь день я счастлив.
– И что, по-вашему, Мадлен вам расскажет? – Эвелина поднимает с дороги ветку, швыряет ее в лес.
– Вчера вечером она передала мне записку, я ее прочел и отправился в лес, где на меня напали, – объясняю я.
– На вас напали? – взволнованно спрашивает Эвелина. – Кто? Почему?
– Не знаю. Надеюсь, что Мадлен скажет, кто вручил ей записку. Может быть, она ее прочитала.
– Никаких «может быть», – говорит Эвелина. – Мадлен – парижская камеристка. Очень верная, мне с ней весело, но служанка она ужасная. Она наверняка считает, что чтение чужих писем входит в ее обязанности.
– Вы к ней очень снисходительны, – замечаю я.
– Увы, иначе нельзя, ведь я плачу ей скромное жалованье, – поясняет она. – И если она перескажет содержание записки, что с того?
– Обращусь в полицию. Они во всем разберутся.
У покосившегося указателя мы сворачиваем налево, углубляемся в лес, петляем по хитросплетениям узких, еле заметных тропок, и вскоре я перестаю понимать, как вернуться к особняку.
– А вы знаете, куда идти? – озабоченно спрашиваю я, отводя от лица низко нависшую ветку; последняя прогулка по лесу лишила меня памяти.
– По меткам. – Она дергает желтый лоскут, прибитый к стволу; такие же лоскуты, только красные, утром вывели меня к Блэкхиту, и напоминание об этом меня пугает. – Лесники помечают ими лесные тропы, чтобы не заблудиться. Не волнуйтесь, я не заведу вас в глухомань.
С этими словами она выводит меня на поляну, посреди которой виднеется каменный колодец. Деревянный навес давным-давно обвалился, чугунная рукоять колодезного ворота, некогда поднимавшего ведро, ржавеет в грязи под грудой палой листвы. Эвелина радостно хлопает в ладоши, ласково трогает замшелые камни, явно надеясь, что я не замечу, как ее рука прикрывает клочок бумаги, воткнутый в щель кладки. Не желая разрушать дружеские отношения, я притворяюсь, что ничего такого не вижу, и под ее пристальным взором поспешно отвожу взгляд. Наверное, среди гостей у нее есть поклонник, и, к стыду своему, я завидую и тайной переписке, и самим корреспондентам.
– Вот, прошу любить и жаловать. – Эвелина театрально взмахивает рукой. – На обратном пути Мадлен обязательно пройдет через эту поляну. Здесь мы ее и подождем. Ей нужно вернуться к трем пополудни, чтобы помочь с убранством бальной залы.
– А что здесь? – спрашиваю я, оглядываясь вокруг.
– Колодец желаний, – объясняет она, заглядывая в черную пустоту колодца. – В детстве мы с Майклом часто сюда приходили и загадывали желания, бросая камешки на дно.
– И какие же желания загадывала юная Эвелина Хардкасл?
Она озадаченно морщит лоб:
– Знаете, а ведь я совершенно не помню. Что нужно ребенку, у которого все есть?
«Ему нужно все – и больше, чем все, как и всем остальным».
– А я, даже если бы помнил, все равно не смог бы ответить на такой вопрос, – улыбаюсь я.
Эвелина отряхивает перепачканные ладони, вопросительно смотрит на меня. Видно, что ее снедает любопытство, переполняет радость от встречи с неизвестным и неожиданным там, где еще недавно все было знакомо. Я с разочарованием осознаю, что для нее я – всего лишь новое развлечение.
– А вы не задумывались, что с вами будет, если к вам не вернется память? – осторожно спрашивает она, стараясь не задеть меня слишком личным вопросом.
Теперь озадачен я.
Справившись с первоначальной растерянностью, я старался не думать о своем состоянии. По большей части потеря памяти создавала определенные неудобства, но не была трагедией. Раздражала только неспособность вспомнить, кто такая Анна. В ходе попыток возродить Себастьяна Белла я обрел двух друзей, Библию с пометками на полях и сундук, запертый на замок. Маловато для сорока лет жизни. Нет ни жены, безутешно оплакивающей потерянное время, ни ребенка, огорченного утратой любимого отца. С этой точки зрения жизнь Себастьяна Белла легко отринуть и трудно оплакивать.
Где-то в лесу трещат ветви.
– Лакей, – говорит Эвелина.
Я тут же вспоминаю слова Чумного Лекаря, и кровь стынет в жилах.
– Что-что? – спрашиваю я, лихорадочно оглядывая заросли.
– Слышите треск? Это лакеи собирают хворост, – поясняет она. – Стыд и позор. В особняке не хватает прислуги, некому растапливать камины, поэтому гостям приходится отправлять за хворостом своих лакеев и камердинеров.
– А сколько их там?
– В каждом из приглашенных семейств – по одному, но еще не все приехали, – говорит она. – Пока в особняке семь или восемь лакеев.
– Восемь? – сдавленно переспрашиваю я.
– Ах, милый Себастьян, что с вами? – встревоженно говорит Эвелина.
В иных обстоятельствах мне бы польстило ее ласковое участие, но сейчас оно меня смущает. Мне стыдно признаваться, что какой-то странный тип в наряде чумного лекаря посоветовал опасаться некоего лакея – и что даже при звуке этого слова меня охватывает безумный страх.
– Простите, – говорю я, помрачнев. – Я вам все объясню, только не здесь и не сейчас.
Не в силах выдержать ее недоуменный взгляд, я озираюсь, пытаюсь сменить тему. Замечаю пересечение трех тропинок, убегающих в лес; одна из них ведет прямо к берегу озера.
– А там…
– Да, это озеро, – говорит Эвелина, глядя в ту сторону. – То самое, на берегу которого Чарли Карвер убил моего брата.
Нас разделяет трепетная тишина.
– Простите, – неловко повторяю я, смущенный скудостью выраженного чувства.
– Не подумайте обо мне дурно, но за давностью лет все это кажется кошмарным сном, – вздыхает она. – Я даже лица Томаса не помню.
– Майкл говорит то же самое, – замечаю я.
– Оно и неудивительно, ведь он младше меня на пять лет. – Она приобнимает себя за плечи, отстраненно произносит: – В тот день я должна была присматривать за Томасом, но мне больше хотелось покататься верхом, а он ходил за мной по пятам. Поэтому я придумала для малышей игру, отправила их на поиски сокровищ. Если бы я не оставила их одних, то Томас не забрел бы к озеру и не попал бы к Карверу в лапы. Вы даже не представляете, как эти мысли терзали меня все детство и юность. Я мучилась бессонницей, отказывалась от еды. Не испытывала никаких эмоций, кроме бессильной злости и вины. Я злилась на всех, кто пытался меня хоть как-то утешить.
– И как же вы с этим совладали?
– С помощью Майкла, – печально улыбается она. – Как только я над ним не измывалась! И вообще, я вела себя ужасно, но он всегда оставался рядом. Он видел, что я страдаю, хотя и не понимал почему, и очень мне сочувствовал. Без него я совсем сошла бы с ума.
– Вы потому и уехали в Париж, подальше отсюда?
– Нет, тут у меня не было особого выбора. Через несколько месяцев после случившегося родители отправили меня в Париж, – отвечает она, закусив губу. – Они не могли меня простить, и мне самой этого бы не позволили, если бы я осталась. Изгнание было своего рода наказанием, но в итоге пошло мне на пользу.
– Однако же вы вернулись?
– Повторяю, у меня не было выбора, – с горечью произносит она, кутаясь в шарф, потому что на поляну врывается резкий порыв холодного ветра. – Родители настаивали на моем возвращении, грозили лишить меня пособия. А когда это не сработало, то заявили, что лишат наследства Майкла. Поэтому я и приехала.
– Но чем объяснить их ужасное поведение? И желание устроить бал-маскарад в вашу честь?
– В мою честь? О господи, да вы и впрямь не понимаете, что здесь происходит!
– Может быть, вы…
– Себастьян, завтра исполняется девятнадцать лет со дня убийства моего брата. Не знаю почему, но родители решили отметить годовщину трагедии в том самом имении, где это произошло, и пригласили всех, кто гостил в доме в этот день девятнадцать лет тому назад.
Голос ее звенит от сдержанного гнева, дрожит от скрытой боли, которую мне хочется как-то унять. Эвелина, сверкнув голубыми глазами, оборачивается к озеру.
– Они устраивают поминки, объявляя их торжеством якобы в мою честь, и, как я предполагаю, меня ждет какой-то жуткий сюрприз, – продолжает она. – Это не праздник, а наказание, свидетелями которого станут пятьдесят гостей, разодетых в пух и прах.
– Неужели ваши родители так злопамятны? – ошеломленно спрашиваю я; меня обуревают чувства, сходные с теми, которые я испытал при виде птицы, разбившейся об оконное стекло, – смесь глубокого сожаления и горечи оттого, что жизнь жестока и несправедлива.
– Сегодня утром мать пригласила меня на прогулку у озера, – говорит она. – А сама не пришла. Наверное, и не собиралась. Ей просто хотелось, чтобы я постояла в одиночестве, вспоминая о случившемся. Вам все ясно?
– Эвелина, я… У меня нет слов.
– А они и не нужны, Себастьян. Богатство отравляет душу, а мои родители уже очень давно богаты – как и большинство гостей, приглашенных на торжество, – вздыхает Эвелина. – Не забывайте, что учтивые манеры – всего лишь маска.
Я страдальчески морщусь, она улыбается, берет меня за руку. Пальцы холодные, а взгляд теплый, участливый. В нем сквозит хрупкая отвага узника, всходящего на эшафот.
– Не бойтесь, милый, – говорит она. – Моих бессонных ночей с лихвой хватает на двоих, вам ни к чему мучиться бессонницей. Лучше, если хотите, загадайте за меня желание. Или за себя самого, – по-моему, вам оно нужнее. – Она достает из кармана монетку, протягивает ее мне. – Вот, возьмите. От камешков толку мало.
Монетка летит долго, на самом дне ударяется не о воду, а о камень. Вопреки совету Эвелины, никаких желаний для себя я не загадываю, лишь молю всех богов, чтобы помогли ей уехать отсюда навсегда, жить счастливо и свободно, независимо от родителей. Я по-детски зажмуриваюсь, надеюсь, что как только открою глаза, все вокруг изменится и сила моего желания сделает невозможное возможным.
– Вы очень изменились, – шепчет Эвелина с едва заметной гримаской, внезапно осознав, что говорить этого не следовало.
– Мы с вами давно знакомы? – удивленно спрашиваю я; прежде мне это не приходило в голову.
– Напрасно я это сказала, – вздыхает она, отходя от меня.
– Эвелина, я провел с вами целый час, так что теперь вы мой лучший друг. Прошу вас, скажите честно, кто я такой.
Она пристально смотрит мне в лицо:
– Об этом вам лучше спросить не у меня. Мы с вами впервые увиделись всего два дня назад, да и то мельком. Все, что мне о вас известно, – это слухи и сплетни.
– Знаете, тот, кто сидит за пустым столом, обрадуется любым крошкам.
Она напряженно сжимает губы, неловко одергивает рукава. Была бы у нее лопата, она бы уже прорыла себе подземный ход. О хорошем человеке рассказывают с большей готовностью, и я заранее страшусь ее слов. Но все-таки настаиваю:
– Прошу вас, объясните. Недавно вы сами говорили, что если мне не нравится, кем я был раньше, то я могу стать другим. Но я не в состоянии этого сделать, если не знаю, кем я был прежде.
Похоже, мои мольбы убеждают ее нарушить молчание. Она глядит на меня из-под ресниц:
– Вы действительно хотите это узнать? Правда бывает жестокой.
– Мне все равно. Главное – понять, что я потерял.
– Не так уж и много. – Она сжимает мою руку в ладонях. – Вы приторговываете наркотиками, Себастьян. И если судить по вашей приемной на Харли-стрит, сколотили приличное состояние, поставляя богатым бездельникам лекарство от скуки.
– Я…
– Вы приторговываете наркотиками, – повторяет она. – Говорят, сейчас в моде лауданум, но, в общем-то, у вас имеются лекарства на любой вкус.
Я обреченно сникаю. Даже не верится, что прошлое может так жестоко ранить. Известие о том, чем я занимался, пронзает меня насквозь. Да, во мне много изъянов и недостатков, но я гордился тем, что я доктор. Это благородная и честная профессия. Увы, Себастьян Белл запятнал ее, приспособил к своим низменным нуждам, лишил и ее, и себя всего лучшего.
Недаром Эвелина сказала, что правда бывает жестокой. Несправедливо, когда человек познает свою сущность вот так, будто наталкивается в кромешной тьме на заброшенную хижину.
– На вашем месте я бы не расстраивалась. – Эвелина наклоняет голову, пытается поймать мой потупленный взгляд. – Вы сейчас ничуть не похожи на того мерзкого типа.
– Поэтому меня и пригласили? – спрашиваю я. – Чтобы я обеспечивал всех своими гнусными снадобьями?
– Боюсь, что да, – сочувственно улыбается она.
Я цепенею, мысли путаются. Значит, вот чем объясняются странные взгляды, перешептывания, взволнованные вздохи при моем появлении. Я-то думал, что гости мне сочувствовали, а оказывается, они просто нетерпеливо дожидались, когда же я открою свой волшебный сундук…
Какой же я болван!
– Мне…
Не договорив, я срываюсь с места, ноги сами несут меня по лесу, не разбирая дороги. Я выбегаю на подъездную аллею, Эвелина еле поспевает за мной. Она пытается меня остановить, напоминает о Мадлен, но я ее не слушаю, пылая ненавистью к тому, кем был. Я готов смириться с его недостатками и изъянами, но это – подлое предательство. Он наделал гадостей и сбежал, а я остался на пепелище его жизни.
Дверь Блэкхита распахнута настежь. Я так быстро взбегаю по лестнице в спальню, что приношу с собой запах сырой земли. Тяжело дыша, склоняюсь над сундуком. Неужели из-за этого вчера ночью я ушел в лес? Неужели из-за этого пролилась моя кровь? Что ж, я его уничтожу, а вместе с ним и все, что связывает меня с прошлым.
Я лихорадочно ищу что-нибудь тяжелое, чтобы сломать защелку. Тут в комнату входит Эвелина, сразу понимает, в чем дело, и приносит из коридора увесистый бюст какого-то римского императора.
– Вы просто сокровище! – говорю я и колочу по защелке бюстом.
Утром я с трудом выволок тяжеленный сундук из шкафа, но сейчас он скользит по половицам после каждого удара. Эвелина снова приходит мне на помощь и садится на крышку сундука, удерживая его на месте. Три сильных удара – и защелка с грохотом летит на пол.
Я швыряю бюст на кровать, поднимаю тяжелую крышку.
В сундуке пусто.
Почти пусто.
В уголке лежит шахматная фигура, на ее основании вырезано имя «Анна».