Прозрение Alana White
— Из Этры? Да неужели? Впрочем, я ведь сразу распознаю горожанина, стоит мне его увидеть. Я и сам родился в Азионе, будучи сыном одного из тамошних рабов. Как видишь, я и в лес город с собой притащил. Что хорошего в свободе, если ты беден, голоден, грязен и никак не можешь согреться? Такая свобода никому не нужна! Если человек хочет в одиночку зарабатывать себе на жизнь луком или мотыгой, то это его собственный выбор; а здесь, в Сердце Леса, никому не грозит ни рабство, ни нужда. Таков главный и основной Закон Барны. Верно я говорю? — спросил он со смехом у тех, что его окружали, и они дружно закричали:
— Верно!
Энергия и доброжелательность этого человека, его нескрываемое наслаждение жизнью воздействовали на других столь сильно, что устоять было совершенно невозможно. Его тепла и силы, казалось, хватает на всех. Кроме того, он, безусловно, был умен; его ясные глаза все подмечали очень быстро и видели глубоко. Посмотрев на меня внимательно, он сказал:
— Ты был домашним рабом, и с тобой очень хорошо обращались, верно? Со мной то же самое было. Что тебя научили делать в хозяйском доме?
— Я получил неплохое образование, чтобы впоследствии учить детей в нашей школе. — Я говорил очень медленно, словно читая некую историю, написанную не обо мне, а о ком-то другом.
Барна наклонился вперед, явно заинтересовавшись моим сообщением.
— Получил образование, говоришь? — воскликнул он. — Читать, писать умеешь? И все такое?
— Да.
— Чамри сказал, что ты еще и певец, так?
— Рассказчик, — поправил я.
— Рассказчик, значит… И о чем же ты рассказываешь?
— Обо всем, что когда-то прочел в книгах, — сказал я, не потому, что хотел похвалиться, а потому, что это было правдой.
— Что же ты читал?
— Разные книги. Историков, философов, поэтов.
— Да ты действительно образованный человек, клянусь Тугоухим богом! Образованный человек! Учитель! Не иначе как сам великий бог Удачи послал мне человека, в котором я так нуждался, которого мне так не хватало! — Барна с радостью и некоторым удивлением посмотрел на меня, поднялся со своего огромного кресла и заключил меня в медвежьи объятия. Мое лицо оказалось притиснутым к его курчавой бороде. Он так сдавил мне ребра, что у меня перехватило дыхание. Затем он отодвинул меня на расстояние вытянутой руки и сказал: — Ты ведь останешься у нас, да? Приготовь ему комнату, Диэро! А сегодня вечером… Можешь ты сегодня вечером нам что-нибудь рассказать? Покажешь, какими премудростями ты обладаешь, Гэв-Школяр? Договорились?
Я сказал, что непременно.
— Вот только книг у нас здесь для тебя не найдется, — сказал он даже с какой-то тревогой, по-прежнему ласково обнимая меня за плечи. — У нас есть почти все, чего может пожелать человек, кроме книг; книги — это совсем не то, что мои люди сюда приносят; люди у нас в основном невежественные, неграмотные, а книги — вещь очень тяжелая. — И Барна рассмеялся, откинув назад свою крупную голову. — Но теперь мы это исправим. Мы позаботимся о том, чтобы у нас и книги появились. Итак, до вечера, дружок!
И он отпустил меня. Какая-то женщина в изящном черно-фиолетовом платье взяла меня за руку и куда-то повела. Вообще-то, на мой тогдашний взгляд, она была уже довольно старой, наверняка за сорок; лицо у нее было строгое, она ни разу не улыбнулась, но обращалась со мной ласково, и голос у нее оказался ласковый, нежный, и платье очень красивое. И я все удивлялся, до чего же все-таки женщины все делают иначе, чем мужчины, и двигаются, и говорят, и ходят! Диэро привела меня куда-то на самый верх, на чердак, и стала извиняться, что отведенная мне комната находится так высоко и так мала. Я, заикаясь, пробормотал, что вполне мог бы жить и со своими друзьями в общем доме, но она сказала:
— Ты, конечно, можешь жить и в общем доме, если захочешь, но Барна надеется, что ты именно его дом почтишь своим присутствием.
Я просто лишился дара речи после таких слов. Да и разве можно было хоть чем-то огорчить эту изящную, хрупкую, строгую женщину. Меня только удивляло, что все вокруг поверили мне на честное слово, особенно насчет моих знаний, но сказать это вслух я не решился.
Диэро вскоре ушла, и я немного огляделся. Комнатка действительно была небольшая, с квадратным окошком. Из мебели имелись удобная кровать с матрасом, простынями и одеялом, стол, стул и масляная лампа. Мне все это показалось настоящим раем. Спустившись вниз, я сходил в тот дом, где остановились Чамри и Венне, но их там не было, и я попросил какого-то человека, валявшегося на кровати, чтобы он передал им, что я остаюсь в доме Барны. Он посмотрел на меня недоверчиво, потом понимающе усмехнулся и хмыкнул:
— Высоко забрался, а?
Я положил свои жалкие пожитки к пожиткам Чамри, понимая, что мне вряд ли в ближайшем будущем понадобятся мои рыболовные снасти или старое вонючее одеяло; но нож свой я оставил висеть на поясе, заметив, что почти все мужчины здесь тоже носят на поясе ножи. Потом я снова неторопливо пошел в дом Барны, стараясь получше рассмотреть его, поскольку уже не был настолько ошеломлен происходящим. Дом фасадом выходил на центральную площадь и поражал своими внушительными размерами, мощными балками и высокими коньками крыш. Построен он был, разумеется, тоже из дерева, и в окошках с тесными переплетами стекол я не заметил, но все равно он произвел на меня потрясающее впечатление.
Поднявшись к себе, я присел на кровать — в своей собственной комнате! — и позволил головокружительному возбуждению охватить меня целиком. Я очень нервничал из-за того, что мне придется выступать перед этим великодушным, властным, непредсказуемым великаном и целой толпой его приятелей или гостей. Я чувствовал, что должен сразу же, отметая всякие сомнения, доказать, что я и есть тот самый «школяр», «ученый», которого он хотел бы видеть во мне. Как все-таки странно, что меня призвали сделать именно это! И по этой причине я должен выйти из той тишины, в которой прожил так долго, из тишины одиночества, тишины лесов, из безмолвного забвения. Но ведь я уже нарушал эту тишину и это молчание! Я пересказал своим товарищам по несчастью всю поэму Гарро! Тогда я призвал на помощь свою память, и она вернулась ко мне. Это был мой дар, это всегда жило во мне, я помнил все, что когда-то прочел, что когда-то учил в классной комнате вместе с…
Нет. Я подошел слишком близко к той непреодолимой стене, что отделяла меня от прошлого. И мысли мои словно онемели. И голова отупела, вновь стала совершенно пустой.
Я прилег на кровать и задремал. И продремал до тех пор, пока свет в моем маленьком с тесным переплетом окошке не приобрел закатный, красноватый оттенок. Тогда я встал, постарался как можно лучше пригладить волосы пальцами, а потом стянул их на затылке куском рыболовной лески, ибо они вот уже год были не стрижены. Больше я ничего не мог сделать, чтобы придать своему виду хоть какую-то элегантность. Спустившись по лестнице, я прошел в большой зал, где уже собралось человек тридцать или сорок, болтавших, точно стая скворцов.
Со мной радушно поздоровались, и та строгая, милая женщина в черно-фиолетовом, Диэро, подала мне чашу с вином, которую я залпом осушил. У меня, естественно, тут лее закружилась голова, но не хватило смелости помешать ей вновь наполнить мою чашу. Впрочем, ума у меня хватило хотя бы на то, чтобы пока не пить больше ни глоточка. Я смотрел на эту серебряную чашу тонкой работы с выгравированными веточками оливы, столь же прекрасную, как и все те вещи, которые… я видел когда-то в одном доме… и думал: интересно, неужели в Сердце Леса есть свои ювелиры и золотых дел мастера? И откуда здесь берется серебро? Затем надо мною навис громогласный Барна, обнял меня за плечи, куда-то повел и поставил перед собравшимися людьми. Призвав своих гостей к тишине, он сказал, что у него есть для них особое угощение, и с улыбкой кивнул мне.
Жаль, что у меня не было лютни, как у странствующих сказителей, которые с помощью этого музыкального инструмента задают тон и настроение своему повествованию. Мне же пришлось начинать в полной тишине, что всегда очень трудно. Однако опыт выступлений я к этому времени приобрел уже довольно большой, так что велел себе: стой прямо, Гэвир, постарайся не махать зря руками, и пусть твой голос идет как бы из твоего сердца, из самых глубин твоей души…
Я рассказывал им старинную поэму «Мореплаватели Азиона». Эта идея пришла мне в голову, потому что Барна и сам был родом из Азиона. К тому же я надеялся, что эта история будет интересна и всем прочим слушателям. В ней рассказывалось о корабле, совершающем каботажное плавание и везущем сокровища из Ансула в Азион. На судно нападают пираты, они берут его на абордаж, убивают офицеров и приказывают рабам грести к острову Соува, где у пиратов логово. Гребцы подчиняются, однако ночью, сговорившись, поднимают бунт, разрывают свои цепи, убивает пиратов и направляют корабль со всеми сокровищами иа борту в порт Азион, где городские правители встречают их как героев и награждают каждого частью спасенного имущества и свободой. Эта поэма написана особым, как бы колышущимся стихом, подобным морским волнам, и я видел, что мои слушатели следят за развитием сюжета, широко раскрыв и глаза, и рты — в точности как слушали меня в насквозь продымленной хижине мои Лесные Братья. Меня же чрезвычайно взбодрили и слова поэмы, и внимание аудитории. Казалось, все мы находимся на том корабле, посреди бескрайнего серого моря.
Я умолк, закончив поэму, и в зале ненадолго воцарилась полная тишина, потом встал Барна и проревел:
— Они их освободили! Клянусь Сампой, великим Созидателем и Разрушителем, они дали им свободу! Вот такие истории мне очень нравятся! — Он снова по-медвежьи обнял меня и, придерживая за плечи, но как бы чуть отстраняя от себя, продолжил: — Хоть я и сомневаюсь, что история эта правдива. Благодарность горстке рабов на галере? Не похоже! Слушай, Школяр, сейчас я придумаю для этой сказки конец, куда больше похожий на правду. Эти рабы и не подумали плыть в Азион, а развернулись и поплыли на юг, к Ансулу, из которого и везли это золото; потом они его разделили между собой поровну и прожили остаток своих дней, как богатые и свободные люди! Ну как? Хотя, конечно, это очень хорошая поэма, великая поэма, и рассказал ты ее очень хорошо! — Он дружески хлопнул меня по спине и повел по кругу, представляя своим гостям, мужчинам и женщинам, и все меня хвалили, и разговаривали со мной очень ласково, и голова у меня совсем пошла кругом, тем более что я все-таки допил свое вино. Все это было очень приятно, но я даже обрадовался, когда мне наконец позволили оттуда уйти и подняться в свою каморку. Испытывая сильнейшее удивление из-за всего того, что произошло со мною за этот долгий день, я рухнул на свою мягкую постель и тут же заснул.
Так началась моя жизнь в Сердце Леса и мое знакомство с отцом-основателем этого лесного города и его идейным вдохновителем. Единственное, о чем я мог тогда думать, — что бог Удачи по-прежнему меня не оставляет. Видимо, именно потому, что я не знал, о чем мне попросить Глухого бога, он и давал мне то, в чем я нуждался.
То, что Барна так хорошо меня принял, вызвано было не просто его желанием развлечься и повеселиться, хотя шумное веселье в той или иной степени сопровождало почти все, что он говорил и делал. Нет, его особое отношение ко мне имело давнюю и вполне определенную причину: ему давно хотелось, чтобы у него в городе появились не только свободные, но и образованные люди, которых там до сих пор не было ни одного.
Барна очень быстро приблизил меня к себе, и между нами установились вполне доверительные отношения. Он, как и я, вырос в большом доме, где не только хозяева, но и некоторые рабы получили приличное образование. Там была большая библиотека, и туда, что меня особенно потрясло, приходили ученые, посещавшие Азион, чтобы побеседовать с просвещенными хозяевами Барны. Порой у них в доме подолгу гостили поэты, а философ Деннетер, например, вообще прожил там целый год. Все это восхищало юного Барну, оставляя в его душе глубокий след. Да и сам он тоже удивлял своими способностями и хозяев, и гостей дома; он очень быстро все схватывал, и особенно его интересовала философия. Деннетер, оказавший на него огромное влияние, даже захотел сделать его своим учеником. Хозяева дали согласие, и Барна уже готовился учиться у Деннетера и путешествовать с ним по всему свету.
Но, когда ему было пятнадцать лет, рабы из казарм гражданской армии Азиона подняли восстание. Они вломились в оружейные склады города, забаррикадировались там, перебив охрану и всех тех, кто пытался их остановить, и объявили себя свободными людьми. Они требовали, чтобы город признал их новый статус, и призывали всех остальных рабов к ним присоединяться. Многие домашние рабы так и поступили, и в течение нескольких дней в Азионе царили паника и смятение. Затем армия окружила оружейные склады, взяла их, и восставшие были перебиты. После этого бунта почти все рабы мужского пола оказались под подозрением. Многих хозяева заклеймили, чтобы уж никто не заподозрил в них свободных людей. Барна, тогда пятнадцатилетний мальчишка, клейма избежал, однако теперь и речи быть не могло ни об изучении философии, ни о путешествиях. Его отправили в гражданскую армию для пополнения ее поредевших рядов и выполнения разнообразных тяжелых работ.
— И на этом мое образование раз и навсегда прервалось. Ни одной книги не держал я в руках с того дня. Но у меня все же были в жизни эти несколько лет учебы и возможность слушать разговоры поистине мудрых людей; узнал я и о том, что существует жизнь разума и духа, которая превыше всего на свете. Вот почему я прекрасно понимал все это время, чего нам здесь не хватает. Я сумел создать город поистине свободных людей, но что толку в свободе для людей невежественных? Да и что такое свобода, если не способность ума узнавать то, что ему необходимо, если не способность человека свободно мыслить? Ах, даже когда тело твое в оковах, если в голове твоей сохранились мысли, если ты помнишь какие-то идеи философов и слова поэтов, ты можешь чувствовать себя свободным, ибо свободно станешь бродить среди этих великих людей и общаться с ними!
Его хвалы знаниям глубоко тронули меня. До сих поря жил среди людей настолько бедных, что знания о чем бы то ни было, кроме их собственной нищеты, не имели для них никакого смысла, они считали все прочие знания совершенно бесполезными, и я смирился с их точкой зрения, потому что смирился и с их нищетой. Очень-очень долго я гнал от себя мысли о том, какие идеи проповедовали великие творцы, историки, философы и поэты прошлого, и когда память об этом стала ко мне возвращаться — я тогда жил еще среди Лесных Братьев, в лагере Бриджина, — уже одно это показалось мне чудесным даром. Впрочем, это никак не было связано ни с моими собственными желаниями, ни с моими намерениями. И будучи сам нищим и невежественным, я не осмеливался заявить, что невежество не имеет права судить Знание.
И вот рядом со мной появился человек, который сумел доказать, что умен, образован, энергичен и смел, тем, что, поднявшись из нищеты и рабства, стал правителем настоящего государства, целый народ привел за собой в царство свободы и независимости. И этот человек ставил знания, образованность, поэзию выше собственных, поистине великих, достижений! И я, испытывая стыд из-за собственной слабости, наслаждался его силой.
Я все лучше узнавал Барну, все сильнее им восхищался, и мне очень хотелось быть ему полезным. Но, похоже, пока что единственное, что он видел во мне, это своего послушного ученика; я ходил вместе с ним по городу, с удовольствием слушал его высказывания и различные планы, а по вечерам рассказывал или декламировал по собственному выбору какую-нибудь историю или стихотворение ему и его гостям. Я предлагал научить и кое-кого из его приятелей читать и писать, но он отвечал, что книг у них нет, так что учить мне их никак не возможно, и хотя я предлагал написать тексты от руки, он не позволял мне тратить на это время. Барна уверял меня, что книги непременно будут, их найдут и принесут в Сердце Леса, а потом найдутся и образованные люди, которые станут мне помощниками, и тогда мы создадим настоящую школу, где смогут учиться все, кто захочет.
Между тем кое-кто в доме Барны очень хотел учиться; например, те молодые женщины, что там жили. Им было скучно, они мечтали о новых развлечениях, и я, попросив у Барны разрешения, стал учить их читать и писать. Сам Барна только смеялся и надо мной, и над этими девушками.
— Только не позволяй им себя дурить, Школяр! Их ведь не высокая поэзия интересует! Просто хотят посидеть рядышком с молоденьким хорошеньким парнишкой! — Он и его приятели все время дразнили девушек, говоря, что те превратились в книжных червей, и девушки вскоре сдались и почти перестали посещать наши занятия. Одна лишь Диэро по-прежнему приходила довольно часто.
Диэро мне казалась поистине прекрасной, такая она была изящная, нежная. Ее с детства готовили к роли «женщины-бабочки». В Азионе — древнем городе, славившемся своими пышными церемониями, роскошью и красивыми женщинами, — «женщины-бабочки» получали особое образование согласно науке удовольствий, науке тонкой и изысканной, хотя мнение о ней в других городах-государствах было совсем иным.
Но, как рассказывала мне Диэро, чтение в число тех искусств, которым обучали «бабочек», не входило. Она с жадным вниманием вслушивалась в строки той поэзии, о которой я рассказывал, и вообще к знаниям относилась с огромным, хотя и застенчивым, интересом. Я, как умел, поддерживал ее желание научиться читать и писать. Она была необыкновенно скромна, постоянно сомневалась в собственных силах, но схватывала все очень быстро, и та радость, которую она испытывала, удачно ответив урок, и мне тоже была чрезвычайно приятна. Барна относился к нашим занятиям вполне добродушно, как к очередному развлечению.
Самые старшие из его соратников, те, что долгие годы были с ним рядом, являлись поистине его людьми. Они вынесли из долгих лет рабства привычку подчиняться приказам и никогда не претендовать на главенствующую роль, что делало их особенно удобными для такого прирожденного вожака, как Барна. Они относились ко мне как к мальчишке, а не как к своему сопернику; они объясняли мне то, что знать в городе беглых рабов было просто необходимо, и время от времени кое от чего меня предостерегали. Барна, говорили они, с себя последнюю рубаху снимет и тебе отдаст, но если он решит, что ты ухлестываешь за его девицами, берегись! Они рассказали мне, что Диэро пришла вместе с Барной из Азиона еще в те времена, когда он только-только вырвался на свободу, и в течение многих лет была его любовницей. Теперь, правда, она, что называется, «в отставке», но осталась «женщиной Дома Барны», и человеку, особенно мужчине, который вздумал бы относиться к ней без должного уважения, смешанного с обожанием, там было не место.
Барна как-то объяснил мне — мы с ним сидели тогда на сторожевой башне Сердца Леса, — что мужчины и женщины должны свободно любить друг друга, не давая всяких ханжеских обещаний в вечной верности, которые, точно цепями, связывают людей. Мне его слова очень понравились. О браке я знал лишь то, что это — для хозяев, а не для таких, как я, и даже не думал об этом. А вот Барна о таких вещах не только думал, но и пришел к определенным выводам, которые превратил почти в закон для обитателей лесного города. У него и насчет детей тоже свои идеи имелись: дети должны быть совершенно свободны, их никогда нельзя наказывать, пусть бегают где хотят и находят для себя такие занятия, которые им действительно по душе. Это меня просто в восторг приводило, как, впрочем, и почти все идеи Барны.
Я был хорошим слушателем, иногда задавал вопросы, но по большей части довольствовался тем, что внимательно следил за бесконечными и щедрыми планами, возникавшими в его мозгу. Он и сам говорил, что думается ему лучше всего вслух. И вскоре уже просто требовал моего присутствия, громогласно вопрошая: «Где это наш Гэвди? Где наш Школяр? Мне надо подумать!»
Я жил в доме Барны, но часто виделся и с Чамри. Он вступил в гильдию сапожников, вместе с которыми и жил, устроившись вполне уютно; он ни на что не жаловался, разве на то, что женщин в Сердце Леса маловато да и жареная баранина редко на обед бывает. «Надо почаще посылать этих юнцов, что без дела маются, чтобы баранинки раздобыли!» — говорил он.
Венне вскоре обнаружил, что, как и любому охотнику, ему придется большую часть времени проводить далеко в лесах, как это было и в лагере у Бриджина. Однако вся дичь вблизи Сердца Леса давным-давно была выбита, и город теперь кормила совсем не охота. Как-то раз те самые «юнцы, что без дела маются», попросили Венне пойти с ними в качестве охраны, ибо уже знали, как ловко он стреляет из своего небольшого лука. Так он впервые вышел вместе с ними на большую дорогу. Это случилось примерно через месяц после нашего появления в Сердце Леса.
«Десятинщики», а попросту налетчики, занимались там настоящим разбоем. Они выходили навстречу торговым караванам и отдельным повозкам, принадлежавшим богатым купцам; останавливали и стада, которые погонщики перегоняли по дороге из селения в селение. В итоге и скот, и груженные товаром повозки, и возницы, и погонщики, и лошади оказывались у нас в городе, тем самым пополняя и наши продовольственные запасы, и количество повозок, и даже численность населения — если, конечно, эти люди сами выражали желание присоединиться к нашему братству. Если же они этого не хотели, то, по словам Барны, им завязывали глаза, выводили на дорогу и оставляли их там с повязкой на глазах и со связанными руками; и эти несчастные бродили по дороге до тех пор, пока очередной путник их не развяжет. Барна оглушительно хохотал, рассказывая мне, что некоторые возницы так часто попадались его людям, что сами покорно протягивали руки, чтобы их связали.
Имелась в лесном городе и особая категория — «ловцы», которые, отправляясь в одиночку или парами в Азион, покупали или выменивали на рынке необходимые нам вещи, попросту обворовывая дома богачей и сундуки жрецов в богатых храмах. В Сердце Леса деньгами не пользовались, однако нашему братству деньги были необходимы, чтобы покупать то, чего налетчики не могли украсть на дороге, — в том числе доброе отношение местных крестьян, а также молчание купцов в больших городах, пребывавших с «ловцами» в сговоре. Барна любил хвастаться тем, что сидит на таком богатстве, какому могут позавидовать даже самые крупные торговцы Азиона. Где хранилось это богатство, я так и не узнал. Бронзовые и медные монеты выдавались любому, стоило ему сказать, что он отправляется в город за покупками.
Барна и его помощники прекрасно знали каждого, кто уходил в Азион. Таких было немного, и все они были людьми испытанными и надежными, ибо, как говорил Барна, одного дурака, треплющего языком в пивной, вполне достаточно, чтобы Сердце Леса окружила вся армия Азиона. Узкие, прихотливо извивающиеся тропки, ведущие к воротам лесного города, тщательно охранялись, а зачастую их специально уничтожали и прокладывали в другом месте, особенно в тех случаях, когда нужно было скрыть следы колесных повозок или прошедшего стада. Просто так никто не мог пройти к Сердцу Леса. Я, например, все время вспоминал тех часовых, которых мы тогда встретили на тропе, их грозный вид и нацеленный на нас большой лук. И все здесь знали: если кто-то из охраняющих заветные тропы заметит человека, который без разрешения вышел из города и явно пытается уйти прочь, то никаких угроз не последует: предателя просто пристрелят.
Венне не раз просили стать членом городской стражи, но ему очень не нравилась мысль о том, что, вполне возможно, придется стрелять кому-то в спину. Ему куда больше по душе пришлись налеты на торговые караваны и угон скота; кроме того, положение «десятинщика» было весьма престижным. Барна и сам говорил, что самые ценные члены нашего сообщества — это налетчики и «борцы за справедливость», поддерживающие в городе порядок, но, с другой стороны, каждый волен следовать зову собственного сердца, выбирая, чем ему заниматься. Так что Венне радостно ушел с бандой молодых «десятинщиков», пообещав Чамри вернуться с «отарой овец, а если это не удастся, то с целой толпой женщин».
На самом деле женщин в Сердце Леса действительно было маловато, и каждую из них ревниво охраняли — либо один мужчина, либо несколько. Те женщины, которых я мог видеть вне дома — на улице или в саду, — все, похоже, были либо беременны, либо тащили за собой целый выводок малышей. Надо сказать, женщины в лесном городе отнюдь не сидели без дела, наоборот, они постоянно гнули спину: мели полы, пряли, копали землю, пололи огороды, доили коров, то есть занимались всем тем, чем обычно занимаются рабыни в любом хозяйстве. У Барны в доме, правда, молодых женщин было полно, значительно больше, чем где-либо еще; это были самые хорошенькие и самые веселые девушки в городе, всегда очень красиво наряженные. Одежду для них приносили «десятинщики». Если девушка умела петь, танцевать или играть на лютне, это особенно приветствовалось, но работать ей было совсем не обязательно. Все девушки в доме были, по выражению Барны, «именно такими, какими и должны быть женщины — свободными, красивыми и добрыми».
Он очень любил собирать их вокруг себя, и они с удовольствием с ним кокетничали, льстили ему, любовно его поддразнивали, и он тоже охотно шутил с ними, но серьезные разговоры всегда вел только с мужчинами.
Поскольку Барна по-прежнему держал меня при себе как самого надежного своего конфидента, я со временем даже стал гордиться столь почетным доверием, одновременно сознавая и всю его тяжесть, и очень старался быть достойным дружбы этого великого человека. По вечерам я, как обычно, выступал в большом зале перед всеми, кто желал послушать в моем исполнении произведения самых различных авторов, и благодаря этому, а также из-за того, что Барна постоянно и повсюду брал меня с собой, большинство людей относились ко мне с уважением. Хотя порой я и чувствовал с их стороны зависть или изумление, а то и высокомерное презрение — ведь я, в конце концов, был еще совсем мальчишкой. А кое-кто, о чем мне было прекрасно известно, и вовсе называл меня «образованным придурком», чувствуя, что мне еще многого не хватает, что, несмотря на бесконечное множество подчиняющихся мне слов, я знаю мир очень слабо и неглубоко, точно ребенок.
Я и сам понимал, что это так, но старался не думать об этом. Я сознательно гнал от себя подобные мысли и старался не расставаться с Барной, следуя за ним по пятам, ибо очень в нем нуждался. Он жил так полно и так радостно, что это отчасти заполняло и ту пустоту, внутри которой существовал я сам.
И не только я один это чувствовал. Барна был истинным сердцем созданного им города. Его видение любой проблемы, любое его решение всегда воспринимались с уважением и восхищением; его несокрушимая воля служила людям точкой опоры. Он управлял другими, не запугивая и не смущая их, а всего лишь постоянно — причем часто невольно — демонстрируя превосходство своей силы и своего ума, ну и, разумеется, благодаря своей невероятной природной щедрости. Барна всегда оказывался в нужном месте раньше других и сразу видел, что именно нужно сделать и как это сделать, вовлекая в эту деятельность и всех окружающих, заражая их своей страстностью и активной Доброжелательностью. Он любил людей, любил быть среди них, в самой их гуще, и всем сердцем верил в людское братство.
Теперь я уже знал, каковы его мечты, ибо он сам поведал их мне во время наших бесконечных прогулок по городу, когда он направлял и воодушевлял других, порой принимая самое непосредственное участие в их работе, а я следовал за ним, точно послушная, вечно внемлющая ему тень. Я не всегда мог разделить его любовь к обитателям Сердца Леса и не всегда понимал, как он умудряется сохранять терпение, общаясь с некоторыми из них. Жилье, пища и все необходимое для жизни старались здесь делить по возможности справедливо, но, на мой взгляд, справедливость эта была довольно приблизительной, что, впрочем, вполне естественно. Так что одна комната всегда оказывалась больше другой, в одном куске пирога было больше изюма, чем у соседа, и так далее. И первой реакцией большинства людей на любую допущенную по отношению к ним несправедливость был гнев; они начинали обвинять друг друга в свинстве и пытались отбить свою «законную долю», пуская в ход кулаки, а то и ножи. Многие из них были когда-то рабами на фермах или привлекались к тяжелым работам в гражданской армии; с ними с раннего детства жестоко обращались, они привыкли даже самую малость для себя добывать с боем, стараясь во что бы то ни стало удержать завоеванное. Барна тоже прожил нелегкую жизнь и хорошо понимал этих людей. Он установил в своем городе очень простые правила и законы, но требовал строгого их соблюдения, и в этом ему помогали его «борцы за справедливость», действовавшие порой совершенно безжалостно. Тем не менее время от времени случались и убийства, и шумные ссоры, и драки почти каждую ночь. Немногочисленные целители, костоправы и зубодеры, работали не покладая рук. Пиво по приказу Барны варили не слишком крепкое, но ведь и легким пивом можно напиться допьяна, если ты не привычен к спиртному или пьешь всю ночь напролет. А если людям не давали напиться или подраться, они начинали жаловаться на несправедливости, на то, что с ними нечестно обошлись, на то, что именно им все время приходится выполнять самую тяжелую работу; одним хотелось, чтобы работы было меньше, другим — делать не это, а нечто совсем другое, или же работать не с теми, а с другими людьми, и так до бесконечности. Все эти жалобы в итоге разбирал сам Барна.
— Людям придется еще учиться быть свободными, — говорил он мне. — Быть рабом легко. А чтобы стать действительно свободным человеком, нужно уметь и головой работать, и понимать, кому отдать, а у кого взять, да и самому надо научиться себя в руках держать, себе самому приказывать. Ничего, они научатся, Гэв, научатся! — Но порой даже его невероятной природной доброты не хватало; она истощалась под теми бесконечными требованиями, которые эти люди на него обрушивали, требуя разрешить всякие глупые и мелочные проблемы, вызванные ревностью и завистью. Порой Барну могли страшно разозлить клевета и соперничество тех, кто был ему ближе других, — тех, кого он называл «борцами за справедливость», а также тех, кто жил у него в доме. На самом деле эти люди по сути дела являлись правительством лесного города, хотя, разумеется, никаких титулов не имели.
У него и у самого титула не было, он был просто Барна.
Барна выбирал себе помощников, а они выбирали помощников себе — правда, всегда с его одобрения. Возможность выборов на основе всеобщего голосования представлялась ему пока довольно туманно; он с подобными идеями был знаком весьма слабо. Я, конечно, мог рассказать ему, что некоторые из городов-государств в то или иное время представляли собой республики или даже демократии, хотя и там, конечно, право голоса имели только свободные и знатные люди. Я вспомнил все, что когда-то читал об Ансуле, городе, находившемся далеко на юге; правительство Ансула состояло из людей, избранных всенародно, и там не знали, что такое рабство, пока сам Ансул не был захвачен воинственными кочевниками, пришедшими из восточных пустынь. В Ансуле мужчины и женщины считались равноправными гражданами, и каждый из них имел право голоса; правящий совет там выбирали на два года, а сенаторов — на шесть лет. Я, как умел, рассказывал Барне об этих формах политического управления. Он слушал меня с большим интересом, незамедлительно добавляя кое-что из только узнанного в свои планы построения некоего идеального Свободного Лесного Государства.
Эти планы служили основной темой наших бесед, особенно когда Барна пребывал в хорошем настроении. Когда же его начинали доканывать бесконечные драки, ссоры, наветы и прочие мелкие проблемы, почему-то требовавшие его личного вмешательства, когда он уставал от решения вопросов, за которые тоже брал на себя полную ответственность — например, об обеспечении города провизией, или о том, где следует выставить новые сторожевые посты, или где построить новые дома и склады, — он начинал рассказывать мне о Великом Восстании.
— В Азионе на каждого свободного человека приходится три или четыре раба. В Бендайле все, кто работает на фермах, — это рабы. Ах, если б только они понимали, КТО они, что без них НИЧЕГО не может быть сделано! Если б догадывались, как их на самом деле много! Если б могли осознать свою силу и держаться вместе! Тот мятеж с захватом оружейных складов, что случился в Азионе двадцать лет назад, был просто взрывом отчаяния. Никакого плана действий у его вожаков не было, да и сами вожаки людьми руководить не умели. Оружие у них имелось, это да, а вот ни плана, ни конкретной цели не было. Им некуда было идти. Они не сумели удержаться вместе. То, что мечтаю осуществить я, будет происходить совершенно по-другому. Мое Восстание должно опираться на два основных момента. Во-первых, это оружие; запасы оружия мы уже делаем. Нас встретят насилием, и мы должны быть готовы ответить на это насилие превосходящей силой. А во-вторых, это прочный союз, объединение всех рабов. Мы должны действовать, как один человек. Восстание должно начаться одновременно повсюду — в городах, в деревнях, на фермах. Для этого необходима некая сеть тайных агентов, тесно связанных друг с другом, хорошо подготовленных и обладающих необходимыми сведениями и доступом к оружию, а самое главное, точно знающих, когда и как действовать, чтобы, когда вспыхнет первый факел, вся страна мгновенно загорелась ярким огнем. Огнем свободы! Как там поется в твоей песне? «Будь нашим огнем, Свобода…»!
Его речи о Восстании тревожили и восхищали меня. Не понимая толком, что стоит на кону, я любил слушать, как он строит свои планы, и задавать ему вопросы. Он мгновенно загорался и рассказывал о деталях будущего Восстания с невероятной страстностью.
— Твоя искренняя заинтересованность возвращает мне душу, Гэв, — говорил он. — Ее просто сжирают бесконечные попытки наладить здесь все как надо. Я успеваю следить только за тем, что нужно сделать немедленно или в самое ближайшее время, забывая порой, зачем все это делается. Я пришел сюда, чтобы построить укрепленный город, твердыню, где можно было бы не только собрать целую армию и запасы оружия, но и создать некий революционный центр. Отсюда агенты могли бы возвращаться в разные города севера и в Бендайл и, призывая в наши ряды других рабов, в том числе и из Азиона, и из Казикара, и отовсюду, готовить их к Восстанию, чтобы, когда оно разразится, их бывшие хозяева нигде не смогли укрыться. Даже если они захотят бросить против нас свои армии, то кто поведет эти армии, кто их возглавит, если хозяева будут взяты в заложники в своих собственных домах и на фермах, а города окажутся в руках рабов? В городах хозяев следует запереть в Хижинах для рабов точно так же, как они запирали нас в Хижинах при малейшей угрозе войны. Верно я говорю? Ну а теперь заперты будут хозяева, а хозяйством станут управлять рабы, как это, собственно, и было всегда; рабы станут поддерживать торговлю, научатся руководить государством. Да и в небольших селениях и деревнях следует сделать то же самое: хозяев крепко запереть и всю власть передать в руки рабов; пусть они делают то, что делали всегда, но с той лишь разницей, что и приказы они будут отдавать себе сами, и всем распоряжаться тоже… Итак, предположим, армия идет в атаку, но в таком случае первыми должны умереть заложники, то есть хозяева, которые, скуля, станут молить о пощаде: «Не позволяйте им убить нас вашими руками! Не убивайте нас! Не атакуйте их!» А генералы подумают: «Да это ж всего-навсего рабы, вооруженные вилами да кухонными ножами! Они тут же бросятся бежать, стоит нам в город войти!» И вот, скажем, один из генералов посылает целый полк на захват какой-то фермы. И его войско терпит неожиданное поражение, а его воины оказываются буквально изрезанными на куски рабами, которые не только вооружены мечами и большими луками, но и обучены искусству боя. Эти рабы сражаются на своей земле и пленных не берут. И вот наконец рабы выводят наружу одного из хозяев, возможно Отца Дома, и ставят его, жалобно скулящего, так, чтобы все солдаты хорошо его видели, и говорят: «Вы сами напали на нас, и теперь он умрет». Несчастному отрубают голову и говорят солдатам: «Если вы будете продолжать воевать с нами, умрет немало и других хозяев». И так по всей стране. Восстание охватит каждую деревню, каждый город, даже огромный Азион… О, это будет Великое Восстание! И оно не будет завершено, пока хозяева не выкупят свою свободу, пока они не отдадут за нее все, что у них припасено, каждый припрятанный грош! Только тогда им будет позволено выйти из темниц и начать учиться жить так, как живет простой народ.
Барна откинул голову назад и засмеялся — куда веселее, чем во все предшествующие этому разговору дни.
— Нет, ты и впрямь действуешь на меня целительно, Гэв! — воскликнул он.
Картина, которую он рисовал передо мною, казалась совершенно фантастичной, ужасной, но все-таки настолько живой, что полностью завладевала моим воображением.
— Но как же добраться до всех тех рабов, что работают на фермах, в деревнях, в отдельных городских домах? — спросил я; мне хотелось быть практичным и задавать вопросы не просто так, а «со знанием дела».
— Для этого, разумеется, необходимо выработать особую стратегию. Надо послать специальных людей, которые сумеют проникнуть в каждый дом, поговорить с каждым из рабов на фермах и в деревнях и затянуть их в нашу сеть! Но эти люди, несомненно, должны уметь раскрыть перед рабами картину новой жизни, показать им, на что они способны сами и как это сделать. Эти люди должны уметь ответить на любой вопрос тех, с кем они беседуют. Пусть им задают как можно больше вопросов, ибо они должны заставить своих собеседников задуматься о будущем и начать строить собственные планы. Они должны подготовить их к тому, чтобы в нужный момент по нашему сигналу начать действовать. На это потребуется немало времени. Нужно создать сеть таких агентов и распространить ее, нужно составить подробные планы для каждого города и его окрестностей… И все же особенно медлить нельзя! Ведь если все это слишком затянется, какое-нибудь словечко да просочится наружу, а глупые люди начнут чесать языками, и хозяева немедленно навострят ушки: «Что это за разговоры ведутся в хижине рабов? О чем это они все шепчутся на кухне? Что это кузнец кует до поздней ночи?» И тогда будет утрачено самое главное преимущество: внезапность. А время, как известно, решает все.
Мне его Восстание казалось всего лишь очередной сказкой, прекрасной выдумкой. Барна считал, что в ближайшем будущем должно осуществиться великое отмщение, великое очищение от скверны прошлого. Но ни в сердце моем, ни в мыслях прошлого уже не осталось.
У меня вообще ничего не осталось, кроме слов — кроме тех поэтических слов, что сами себя выпевали, постоянно звуча у меня в ушах; кроме тех разнообразных историй, легенд и преданий, которые я мог мысленно представить себе и как бы прочесть. И я старался не отрывать своего взора от этих слов, не обращать внимания на то, что их окружает. Ибо стоило мне оторвать от них глаза, и я окунался в живое кипение настоящего момента, мучительно чувствуя это «здесь и сейчас», но словно не имея никакого прошлого — ни его теней, ни воспоминаний о нем. А слова приходили ко мне, как только у меня возникала в них нужда. Они являлись как бы из ниоткуда. Даже имя мое было просто словом. Даже название Этра было просто словом. И эти слова тоже не имели ни значения, ни собственной истории. Слово «свобода» было словом из поэмы. Красивое слово. Но красота в моем тогдашнем представлении и составляла всю его суть.
Постоянно рассказывая мне о своих планах и мечтах, Барна никогда не спрашивал меня о моем прошлом. Зато однажды он почти точно описал мне его. Он говорил о Восстании, и, возможно, я отвечал ему без особого энтузиазма, ибо то ощущение пустоты вновь охватило меня, мешая говорить и действовать убедительно. А Барна обычно очень быстро распознавал истинное настроение своего собеседника и сказал, посмотрев на меня своими ясными глазами:
— Знаешь, Гэв, а ведь ты правильно поступил. Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Ты ведь сейчас там, в своем городе, и думаешь: «Какой же я был дурак! Убежать, голодать, жить в лесу с невежественными людьми, рабски трудиться, причем куда тяжелее, чем в доме моих хозяев! Разве это свобода? Разве не был я свободнее в родном доме, беседуя с образованными людьми, читая книги умных философов и тонких поэтов, ложась спать в мягкую постель и просыпаясь в теплой комнате? Разве не был я там счастливее?» Но нет, не был! Ты не был там счастлив, Гэв. В душе ты это понимал, а потому и убежал оттуда. Ибо всегда чувствовал власть своего хозяина, его руку.
Барна вздохнул и какое-то время молча смотрел в огонь; стояла осень, воздух был сырой, холодный. Я слушал его, как и всегда, когда он рассказывал свои сказки, — не возражая и не задавая вопросов.
— Я знаю, как это с тобой было, Гэв, — снова заговорил он. — Ты был рабом в большом доме, в большом городе, у добрых хозяев, которые позволили тебе учиться. Ох, как хорошо я это понимаю! И ты считал, что должен радоваться тому, что у тебя есть такая возможность — учиться, читать умные книги, учить других, становиться человеком мудрым и образованным. Они тебе это позволили. Они дали тебе на это разрешение. О да! Но хотя тебе и дали возможность кое-что сделать, никаких прав ни на что тебе все же не дали. Все права принадлежали только им. Твоим хозяевам. Твоим владельцам. И даже если ты этого еще не понимал, ты всеми фибрами своей души чувствовал, как крепко держит тебя хозяйская рука, как она управляет тобою, как она подавляет тебя. Так что если говорить о правах и возможностях, то какими бы возможностями ты ни обладал, все они в таких условиях были бессмысленны. Потому что через тебя хозяева осуществляли только свои права и возможности. Они использовали тебя, позволяя тебе воображать, что это твои права и твои возможности. Ты получал крошечный кусочек свободы, лоскуток независимости и сам перед собой притворялся, что все это действительно принадлежит тебе. Тогда этого тебе было достаточно для счастья. Я прав? Но ты взрослел и постепенно становился мужчиной. А для мужчины, Гэв, не существует иного счастья, кроме обретенной им свободы. Его личной свободы, дающей ему право делать то, чего хочет он сам. И поэтому душа твоя тоже устремилась к свободе. Как и моя когда-то, давным-давно… — Барна ласково потрепал меня по коленке. — Да не смотри ты так печально! — воскликнул он, и в курчавой бороде сверкнула его белозубая улыбка. — Ты же и сам знаешь, что поступил правильно! Ну и радуйся этому, как этому радуюсь я!
Я попытался сказать, что я только и делаю, что радуюсь.
Но Барне надо было идти по делам, и он ушел, а я в задумчивости остался сидеть у огня. То, что он мне сказал, было правдой. Да, это была истинная правда.
Но не моя.
И я, стараясь не думать о только что рассказанной им истории, впервые решился посмотреть назад, в свое прошлое. Сколько же времени прошло с тех пор, как я заглядывал туда, за ту стену, которую сам выстроил когда-то, чтобы оградить себя от невыносимых воспоминаний? Я заглянул туда и увидел свою правду: да, я был рабом в большом богатом доме, в большом городе, и был послушен хозяевам, и не имел никакой свободы, кроме той, которую они позволяли мне иметь. И я действительно был тогда счастлив.
В этом доме своего рабства я познал любовь, столь дорогую моему сердцу, что сейчас мне было невыносимо даже думать о ней, потому что я ее потерял. Я все потерял.
Вся моя жизнь была построена на доверии, и это доверие было предано теми, кого я считал своей Семьей. Оно было предано Аркамантом.
Аркамант — с этим названием, с этим словом все, что я позабыл, все, о чем отказывался помнить, вновь вернулось ко мне, вновь стало моим, а вместе с этим вернулась и та невыразимая боль, которую я не желал признавать.
Я сидел у камина, скорчившись, склонив голову, обхватив колени руками и не желая видеть ни эту комнату, ни этот дом. Вдруг кто-то подошел ко мне и остановился рядом — возможно, просто хотел погреться у огня. Оказалось, что это Диэро, нежный призрак в длинной шали из тонкой бледной шерсти.
— Гэв, — очень тихо и осторожно спросила она, — в чем дело?
Я попытался ей ответить и разразился рыданиями. Закрыв ладонями лицо, я плакал в полный голос, не в силах сдержаться, и Диэро присела рядом со мной на каменную скамью. Обняла меня, прижала к себе и ждала, пока я выплачу все слезы.
— Расскажи мне, расскажи обо всем, — наконец сказала она.
— Моя сестра… Она была моей сестрой… — И это слово, «сестра», вновь вызвало у меня безудержные рыдания, такие сильные, что я даже дышать не мог.
Диэро обнимала меня и баюкала, как ребенка, пока я не поднял голову и не попытался вытереть нос и щеки. Тогда она снова попросила:
— Расскажи мне о ней.
— Она всегда была там со мной, — сказал я.
И я со слезами, невнятно, обиняками, недоговаривая слова и предложения до конца и не по порядку излагая события, рассказал ей о нашей жизни в Аркаманте, о Сэлло, о ее смерти.
Стена забвения рухнула. Я снова был способен думать, говорить, вспоминать. Я был свободен. Но свобода эта оказалась невыразимо печальной.
И в тот ужасный час я снова и снова возвращался к смерти Сэлло, к тому, как она умерла, почему она умерла, — ко всем тем вопросам, которые отказывался задавать себе.
— Наша Мать Фалимер знала… должна была знать об этом, — сказал я. — Возможно, Торм действительно забрал Сэлло и Рис из «шелковых комнат» без разрешения родителей; скорее всего, он именно так и поступил. Но другие-то женщины наверняка все знали… и наверняка пошли к Фалимер-йо и сказали ей: «Торм-ди куда-то забрал Сэлло и Рис. Они не хотели идти с ним, они плакали. Неужели это ты ему разрешила их взять? Не пошлешь ли ты за ними кого-нибудь?» Но она никого за ними не послала. Она ничего для них не сделала! Может, это Алтан-ди велел ей не вмешиваться. Он всегда любил Торма больше всех. Так мне и Сэл говорила; она считала, что Алтан-ди ненавидит Явена, а Торма очень любит. Но ведь наша Мать все знала! Она знала, куда Торм и Хоуби увезли девушек. Она знала, что те молодые мужчины обращаются с девушками из «шелковых комнат», точно с животными, которые… Она все это знала! А ведь Рис была девственницей! А мою сестру Фалимер-йо сама подарила своему старшему сыну Явену! Однако она позволила другому своему сыну взять ее, а потом отдать… Как же они ее убивали? Пыталась ли она сопротивляться? Наверное, не могла. Столько мужчин… Они насиловали ее, они ее мучили, вот для чего им были нужны девушки — чтобы услышать, как они будут кричать от боли, чтобы мучить их, убивать их, топить… И Сэл умерла. А я ее увидел только потом. Только уже мертвой. Мать Фалимер за мной послала. И называла ее «наша милая Сэлло». И дала мне… она дала мне денег — она заплатила мне за сестру…
И тут из горла моего вырвался жуткий звук, нет, не рыдание, скорее хриплое рычание. Диэро крепко прижала меня к себе, но не сказала ни слова.
Я наконец умолк, чувствуя, что смертельно устал.
— Они предали наше доверие, — твердо сказал я.
И почувствовал, как Диэро кивнула. Она по-прежнему сидела рядом со мной, держа мою руку в своей.
— Да, это именно так, — сказала она очень тихо. — Самое главное — способен ты оправдать чье-то доверие или нет. Для Барны самое главное власть, сила. Но это не так. Самое главное — это доверие.
— И у них хватило силы и власти, чтобы предать наше доверие, — горько промолвил я.
— Даже у рабов хватит на это и власти, и сил, — мягко возразила она.
Глава 10
Несколько дней после этого я не выходил из своей комнаты. Диэро сказала Барне, что я болен. А я и впрямь чувствовал себя больным — на меня навалились то горе и гнев, которые я гнал от себя, которых не желал чувствовать в течение многих месяцев, что пролетели с той минуты, когда я повернулся спиной к прошлому и пошел прочь от кладбища по берегу реки Нисас. Я тогда действительно убежал — спасая свою душу и тело от невыносимой боли. Теперь же я наконец остановился, оглянулся и перестал убегать. Однако мне еще предстоял долгий, очень долгий путь назад.
Сам я все равно не смог бы вернуться в Аркамант, хотя все чаще и чаще думал, что смогу это сделать. Но ведь я тогда убежал и от Сэлло, от своих воспоминаний о ней, и вот к ней я обязательно должен был вернуться, чтобы и она могла вернуться ко мне. Я больше не мог, не смел отвергать ее, мою возлюбленную сестру, ее милый призрак.
Я испытал облегчение, оплакав ее, но, увы, ненадолго. Всегда чистую и светлую печаль начинают потом душить ярость и гнев. И горькое чувство вины, чужой и собственной. И ненависть, не знающая прощения. Вместе с памятью о Сэл ко мне вернулось и все остальное — лица тех людей, их голоса, все то, что я так долго отвергал, отталкивал, прятал за той стеной. Часто я совсем не мог думать о Сэлло — я видел перед собой только Торма с его коренастой фигурой и кренящейся походкой; я часто вспоминал Мать и Отца Аркаманта и даже Хоуби. Того самого Хоуби, который втолкнул Сэлло в закрытый возок, хотя она плакала и звала на помощь. Того самого ублюдка Хоуби, незаконнорожденного сына Алтана-ди, который всегда больше всех ненавидел меня и Сэл, душа которого была прямо-таки переполнена злобной завистью, который однажды чуть не утопил меня… Так, может, они там, в бассейне, позволили именно Хоуби и…
Эти мысли заставляли меня корчиться в муках на полу комнаты и затыкать себе рот краем одежды, чтобы никто не мог услышать моих диких криков.
Диэро раза два в день заходила ко мне, и хотя мне было невыносимо, когда кто-то еще видел меня в таком состоянии, она у меня чувства стыда не вызывала, даже наоборот, помогала мне чуточку воспрянуть духом. В ней было некое неяркое, нежное, неколебимое спокойствие, которое мог с нею разделить и я, когда она оказывалась рядом. Я очень ее за это любил и был безмерно ей благодарен.
Она заставляла меня понемногу есть, заставляла вставать с постели и приводить себя в порядок. Она порой могла даже заставить меня думать о том, что через отчаяние я сумею в итоге отыскать путь, ведущий назад, к жизни.
Когда же наконец я покинул свою комнатушку на чердаке и спустился вниз, именно Диэро всячески ободряла меня, вселяя в мою душу мужество.
Барна, которому сказали, что у меня лихорадка, обращался со мной ласково и говорил, что мне не стоит возобновлять свои выступления, пока я окончательно не поправлюсь. Так что, хотя большую часть времени я снова стал проводить в его обществе, зимние вечера мне часто удавалось провести у Диэро; я сидел там, наслаждался исходившим от нее покоем и беседовал с нею. Я каждый раз ждал этих вечерних бесед и потом еще долго лелеял воспоминания о том, какая у Диэро добрая улыбка, как ласково она со мной поздоровалась, какие мягкие и плавные у нее движения — кстати, это у нее было профессиональное, ее этому специально учили, как учат актеров и танцовщиков. И все же именно ее повадка, ее манера двигаться, по-моему, лучше всего отражали ее истинную сущность. Я знал, что и она радуется моим визитам и нашим тихим беседам. Мы с Диэро очень полюбили друг друга, хотя она никогда больше не обнимала меня после того единственного раза, когда, сидя у большого камина, дала мне выплакаться всласть.
Люди подшучивали над нами — но потихоньку, осторожно поглядывая в сторону Барны, чтобы убедиться, что он не обиделся. Но его, похоже, даже веселила мысль о том, что его бывшая любовница утешает юного «школяра». Сам он никаких шуток или намеков на сей счет не отпускал и меня даже озадачивала столь необычная деликатность, совершенно ему не свойственная. С другой стороны, Барна всегда очень уважительно обращался с Диэро. Ей же самой было безразлично, что другие подумают о ней или скажут.
Что же касается меня, то если Барна и считал, что мы с ней любовники, то это удерживало его от подозрений, что я пристаю к его девицам. Хотя они казались такими хорошенькими и доступными, что это запросто могло свести любого молодого парнишку с ума. Впрочем, на самом деле их доступность была обманчивой; это была самая настоящая ловушка, о которой меня давно уже предупредили. Люди говорили мне: если Барна дарит тебе одну из своих девушек, ты ее возьми, но только на одну ночь, да не вздумай тайком уединиться с кем-то из его фавориток! А позже, когда многие уже лучше узнали меня и стали доверять моему благоразумию, я узнал и немало жутких историй о бешеной ревности Барны. Однажды, застав кого-то из мужчин с одной из своих девушек, он переломал бедняге руки в запястьях и выгнал его в лес умирать с голоду.
Я не до конца верил этим россказням. Возможно, люди просто немного завидовали тому, что я настолько сблизился с Барной, и без зазрения совести отпугивали меня от общения с его девушками. Хоть я и был очень молод, но некоторые девушки, жившие со мной в одном доме, были еще моложе, а некоторые из них потихоньку флиртовали со мной, всячески меня нахваливали и ласкали, называли меня «господином учителем» и с прелестными ужимками умоляли, чтобы я вечером непременно рассказал «что-нибудь о любви». «Заставь нас плакать, Гэв, разбей нам сердце!» — говорили они. Ведь я, немного придя в себя, снова стал их развлекать, да и слова все снова ко мне вернулись.
Хотя в начальный период этой «агонии воспоминаний», когда на меня вновь нахлынуло все то, что я некогда безжалостно вырезал из своей памяти, единственное, что я мог вспомнить отчетливо, была Сэлло, ее смерть и вся моя жизнь в Аркаманте и в Этре. И много дней после этого мне казалось, что больше ничего я вспомнить не смогу. Я и не хотел вспоминать ничего из того, чему научился там, в доме убийц моей сестры. Все мои сокровища — история, поэзия, литература — были запятнаны пролитой ими кровью. Я не желал помнить то, чему они меня учили. Мне не нужно было ничего из того, что они мне дали и что на самом деле принадлежало только им, моим хозяевам. Я пытался оттолкнуть все это от себя, забыть свои знания, забыть этих людей.
Глупо, конечно, и в душе я это понимал. Постепенно мои душевные раны стали заживать, и мне даже стало казаться, как это всегда бывает после тяжелой болезни, что все это случилось не со мной. И мало-помалу я позволил своим знаниям вернуться ко мне, и они оказались ничем не запятнанными, ничем не опороченными. Эти знания не принадлежали моим хозяевам, они были только моими. Это было единственное мое достояние, единственное, чем я когда-либо владел. Так что я оставил все свои нелепые попытки отказаться от этих знаний и позабыть все то, что я узнал из книг. И память моя полностью вернулась ко мне и по-прежнему была такой ясной и полной, что кое-кто считал ее сверхъестественной, хотя хорошая память — дар не такой уж и редкий. И снова я мог мысленно войти в классную комнату или в библиотеку Аркаманта, мысленно открыть любую книгу и «прочесть» ее. Выступая каждый вечер в высоком зале с деревянными стенами и потолком, я уже не волновался, зная, что мне достаточно всего лишь произнести первые строки какой-нибудь поэмы или сказки, и остальное возникнет у меня перед глазами как бы само собой; казалось, моими устами говорит и поет сама поэзия, а история обновляет себя, повторяясь в моем изложении, и слова стекают с моего языка, точно воды реки.
Большинство моих слушателей считали, что я импровизирую, что я и есть создатель этих строк, поэт, непостижимым образом обретший вдохновение и умение сплетать слова и рифмы. Я не видел смысла спорить с ними. Люди, как известно, всегда знают лучше того, кто делает работу, как эту работу следует делать, и не стесняются говорить ему об этом; и ему, в общем, остается держать свое мнение при себе.
Других развлечений в Сердце Леса, пожалуй, особенно и не было. Некоторые девушки и кое-кто из мужчин умели играть на лютне и петь. Аудитория всегда относилась к нашим концертам благожелательно, а Барна, сидя в своем огромном кресле, поглаживал великолепную курчавую бороду и внимательно, с удовольствием слушал. Некоторые люди, которым не слишком интересны были история или поэзия, приходили либо для того, чтобы подлизаться к Барне, либо просто потому, что им нравилось находиться с ним рядом и делить с ним то, что доставляет ему удовольствие.
А он по-прежнему повсюду таскал меня с собой, излагая мне свои нескончаемые планы. Так, в беседах с Барной, в основном слушая его, а потому имея достаточно времени, чтобы думать самому, — ибо думать получается гораздо быстрее и легче, когда ты в тепле, в сухой одежде и сыт, — я провел остаток этой зимы. Я много размышлял о том, что снова ко мне вернулось. И сам я наконец вернулся к моей Сэлло и смог теперь ее оплакивать, осознавая свою утрату и начиная отчетливо понимать, какова была моя прежняя жизнь и какой она могла бы быть.
Думать об Отце и Матери Аркаманта мне все еще было очень больно. Я по-прежнему до конца не понимал, как же мне к ним относиться. А вот о Явене я думал часто и был почти уверен, что он бы нас никогда не предал, не предал бы нашего доверия. А иногда мне приходило в голову: что, если Явен, вернувшись домой, отомстил им, хоть это и было уже бессмысленно? Впрочем, одно я знал твердо: Явен никогда не простит Торма и Хоуби, даже если и сумеет удержаться от мести. Он человек чести, и он очень любил Сэлло.
Но Явен, вполне возможно, теперь тоже мертв, убит при осаде Казикара. Недаром люди говорили, что осада Казикара оказалась для Этры не меньшим несчастьем, чем осада Этры для Казикара. Если это так, то теперь Торм — единственный наследник Аркаманта. Но от мыслей об этом душа моя по-прежнему шарахалась, точно испуганная птица.
О Сотур я мог думать только с пронзительной тоской и болью. Она хранила нам верность, сколько могла. Она ведь осталась там совсем одна, что же с ней стало? Ее, правда, почти наверняка выдали замуж, и она переехала в другое место, и, скорее всего, в такой дом, где нет ни Эверры, ни библиотеки, ни друзей, ни надежды на спасение.
И я без конца вспоминал тот вечер, когда мы с Сэлло разговаривали в библиотеке, а Сотур вошла туда, и они обе попытались объяснить мне, чего и почему они так боятся. Как же они тогда прижимались друг к другу, любящие, беспомощные!..
А я, дурак, ничего не понял!
Не только Семья предала их. Я тоже их предал. Не действием, нет, да и что я такого мог сделать? Но мне надо, надо было их понять! А я просто не хотел понимать, не хотел ничего замечать. Я сам ослепил себя своей верой. Ведь тогда я свято верил, что власть хозяина и покорность раба — это поистине священный союз, основанный на взаимном доверии. Я верил, что справедливость может существовать в обществе, основанном на несправедливости.
Ложь существует только потому, что в нее верят. Эта строка из книги Каспро тоже вернулась ко мне и резала мне душу, точно острой бритвой.
Честь может существовать где угодно, любовь может существовать где угодно, но справедливость может существовать только среди людей, которые отношения друг с другом строят на справедливости.
Теперь, казалось мне, я наконец-то понимаю планы Барны насчет Восстания, теперь они обрели для меня новый смысл. Все древнее зло, освященное Предками, и этот седой от времени донжон, где в подвальных темницах томятся рабы, а наверху благоденствуют хозяева, должны быть выкорчеваны с корнем, уничтожены, заменены обществом справедливым и свободным. И тогда мечта станет явью. Хвала богу Удачи, думал я, ведь это он привел меня сюда, в это средоточие грядущей свободы и великих перемен!
Мне хотелось стать одним из тех, кто воплотит в жизнь мечту Барны. Я представлял себе, как отправляюсь с важным заданием в великий город Азион. Многие из Лесных Братьев были оттуда родом, и я знал, как много там живет людей, свободных и «освобожденных», как много там бывает купцов и ремесленников, среди которых беглому рабу ничего не стоит затеряться, не вызвав ни подозрений, ни лишних вопросов. Агенты Барны, расставлявшие в городах «сети» его идей, часто там бывали, выдавая себя за торговцев, купцов, скотопромышленников или просто рабов, которых фермеры послали с каким-либо поручением в город. Мне очень хотелось к ним присоединиться. Я знал, что в Азионе немало образованных людей и среди знати, и среди простого народа; я мог бы представиться там свободным человеком, ищущим место переписчика, или декламатора, или учителя, и беспрепятственно выполнять любые поручения, закладывая основы Великого Восстания и распространяя идеи Барны среди тамошних рабов.
Но Барна категорически этому воспротивился.
— Ты мне нужен здесь, Школяр, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты всегда был при мне.
— Но там я смогу принести тебе гораздо больше пользы, — возразил я.
Он покачал головой.
— Нет, это слишком опасно. В один прекрасный день тебя непременно спросят, где ты получил образование. И что ты им ответишь?
Это я уже обдумал и тут же выпалил:
— Скажу, что посещал школу при университете в Месуне, а потом вернулся в Азион, потому что в Урдайле слишком много грамотных людей, а здесь, в Бендайле, их куда меньше и можно как следует заработать.
— А что, если найдутся школяры из университета, которые скажут: нет, этот парень у нас никогда не учился?
— На разных факультетах там учатся сотни людей. Откуда им всем друг друга знать?
Я спорил изо всех сил, но Барна только качал своей крупной кудрявой головой, а потом совсем перестал смеяться и, помрачнев, почти сердито заявил:
— Послушай, Гэв, образованный человек всегда в толпе выделяется, уверяю тебя. А ты и так уже достаточно знаменит. Наши ребята языками повсюду болтают, ты и сам знаешь. А теперь они еще и тобой хвастаются, пытаясь заманить к нам деревенских и городских рабов. Говорят им: у нас есть такой парень, который может рассказать любую историю или поэму, какие только на свете есть! И ведь совсем еще мальчишка, а поди ж ты, настоящее чудо! В общем, при такой-то славе тебе в Азионе делать нечего. Да еще если учесть, что и имя твое всем теперь известно.
Я так и уставился на него.
— Известно? Они что, даже имя мое всем называют?
— Они называют то имя, которым ты себя сам назвал, когда к нам явился, — сказал Барна.
И я наконец понял: ни Барна, ни все остальные, за исключением Чамри Берна, не считают, что Гэв — это мое настоящее имя. Никто здесь, даже сам Барна, не называет себя тем именем, которое имел, будучи рабом.
Увидев мою изумленную физиономию, Барна тоже изменился в лице.
— Ох, клянусь Разрушителем! — воскликнул он. — Неужели ты назвался тем самым именем, которое носил в Этре?
Я кивнул.
— Ну что ж, — сказал он после минутного молчания, — если ты действительно когда-нибудь соберешься от нас уйти, непременно возьми себе новое имя! А пока это тем более основательная причина никуда тебя отсюда не отпускать. Оставайся здесь, Школяр! Твои прежние хозяева наверняка уже заявили, что от них сбежал один чересчур умный мальчишка-раб, на образование которого они потратили уйму денег. Видишь ли, хозяева просто терпеть не могут, когда от них рабы сбегают. А уж если беглецу удается от них уйти, то это им просто покоя не дает. Мы здесь, конечно, от Этры довольно далеко, но никогда нельзя быть полностью уверенным.
А мне до сих пор даже в голову не приходило, что кто-то из Аркаманта станет меня искать или тем более преследовать. Когда я, оглушенный случившимся, ушел с кладбища на берегу Нисас, для меня это было равносильно смерти. Я уходил от настоящей, полной жизни в никуда, отказываясь ото всего сразу. И никакого страха не испытывал, потому что не испытывал и никаких желаний. Впрочем, страха я не испытывал и потом, уже снова начав жить, возродившись в лагере Барны. Видимо, за это время моя душа проделала такой долгий путь, что мне и в голову не приходила мысль о преследовании.
— Они наверняка считают, что я умер, — сказал я наконец. — Что в то утро я утопился в реке.
— А с чего им так думать?
Я молчал.
Я ведь ничего не рассказывал Барне о своей жизни. Я вообще ни с кем об этом не говорил, кроме Диэро.
— Ты оставил на берегу реки какую-то одежду, так? — спросил он. — Ну что ж, они, вполне возможно, купились на этот старый трюк. Но, по-моему, ты был слишком ценной собственностью, так что если твои владельцы все же не уверены, что ты умер, то непременно держат ушки на макушке. С тех пор ведь всего года два прошло, не больше? Не стоит думать, что тебе уже ничто не грозит. Я уверен: ты только здесь можешь чувствовать себя в полной безопасности. И я бы на твоем месте как-нибудь невзначай сказал ребятам, что родом ты из Пагади или Пирама, чтобы они даже слово «Этра», говоря о тебе, не произносили, ясно?
— Да, конечно, я так и сделаю, — пролепетал я в смятении.
Неужели моя глупость поистине бесконечна? Неужели нет предела тому терпению, на которое я своим поведением обрекаю бога Удачи?
Но я все же снова попросил Барну отпустить меня в Азион. На что он ответил:
— Ты свободный человек, Гэв. Приказывать я тебе не стану! Но советую все же повременить: сейчас тебе не стоит покидать Сердце Леса. Я уже говорил, что за его пределами ты никогда не будешь в безопасности. А если ты явишься в Азион сейчас, то можешь подвергнуть опасности и остальных моих людей — и там, и здесь. Да и планы нашего Восстания тоже. Когда придет время отправить тебя туда, я сам об этом скажу. А если ты все-таки уйдешь сейчас, то сделаешь это против моей воли и моего желания.
И я, разумеется, спорить не стал.
Ранней весной у нас появилась пара новичков; они сбежали из Азиона, спрятавшись в крытой повозке, где возницей был человек Барны. Эти люди принесли с собой довольно большую сумму денег, украденную у прежних хозяев, и какой-то длинный футляр.
— Что это за штука такая? — спросил один из людей Барны и, открыв футляр, так неаккуратно тряхнул его, что оттуда выпал свиток, намотанный на палку, и, развернувшись в воздухе, с шелестом упал на землю. — Это еще что за тряпка? Одежда, что ли?
— Это то, о чем я просил, парень, — сказал ему Барна. — Это книга. Ты с ней поаккуратней! — Он действительно постоянно просил своих людей по возможности прихватывать книги и приносить их в лагерь. Никто, правда, до сих пор ни одной не принес, поскольку большая часть агентов Барны, как и те, кого они агитировали, читать не умели и понятия не имели, где эти книги искать и как они выглядят. Вот как, например, этот парень.
Новые члены нашего лесного братства оказались людьми образованными; одного учили бухгалтерскому делу, второго — декламации. Книги, которые они принесли с собой, оказались очень разными — несколько старинных свитков и несколько напечатанных в типографии томиков в твердом переплете; тем не менее, все это вполне годилось для занятий. А одна из книг лично для меня была настоящим сокровищем: маленький, изящно изданный томик «Космологии» Каспро; ведь тот рукописный вариант, который когда-то подарил мне Мимен, я оставил в Аркаманте и горько оплакивал эту утрату.
По словам Барны, эти новички оказались «отличным уловом»: бухгалтер теперь помогал ему вести хозяйственные записи и делать расчеты, а декламатор способен был хоть целый час подряд рассказывать басни и отрывки из эпоса Бендайла, давая мне возможность передохнуть.
Я просто мечтал поскорее познакомиться с этими образованными людьми, но ничего хорошего из этого не вышло. Бухгалтер ничего не желал знать, кроме цифр и расчетов, а декламатор, его звали Пултер, сразу же ясно дал мне понять, что он гораздо старше и гораздо лучше меня образован, а потому я не гожусь ему в подметки и, стало быть, не имею ни малейшего права претендовать на беседу с ним, человеком действительно умным и знающим. Его страшно раздражало то, что большинству людей мои выступления нравились больше, чем его, хотя и у него тоже появились свои почитатели. Меня учили при декламации не выпячивать себя на первый план, а давать возможность самим словам делать свое дело, тогда как Пултер устраивал целое представление: он, точно драматический актер, и подвывал, и вопил, и переходил на шепот, и устраивал длинные паузы, а в случае особого накала страстей даже визжал.
Томик «Космологии» принадлежал ему, однако он сам признался, что Каспро ему совершенно неинтересен, что все современные поэты «темнят и заблуждаются», и отдал книгу мне. За одно это я готов был простить ему и все оскорбительные замечания в мой адрес, и нелепые подвывания по время декламации. Поэма Каспро действительно была очень сложна, но я постоянно к ней возвращался. Иногда я даже Диэро читал отрывки из нее; я по-прежнему любил в тихий послеполуденный час зайти к ней и немного посидеть, отдыхая душой.
В моей жизни никогда не было ничего подобного дружбе с этой прекрасной женщиной. И потом, лишь с одной Диэро я мог поговорить о своей прошлой жизни, об Аркаманте. Когда я был с нею, у меня пропадало всякое желание кому бы то ни было мстить, что бы то ни было ломать и преобразовывать, и я уже не испытывал ни капли гнева на мертвых, бессильных и бесполезных Предков. Я понимал теперь, что именно утратил навсегда, но уже мог и вспоминать о том, что имел когда-то. Хотя Диэро никогда не бывала в Этре, она стала для меня как бы связующим звеном с этим городом, который я так долго считал своим родным. Она никогда не знала Сэлло, однако именно она вернула мне сестру, сняв тяжкое бремя с моей души.
Как и большинство рабов, Диэро росла под присмотром различных «приемных матерей», но ни брата, ни сестры у нее не было. Двоих детей, которых она родила в молодости, хозяева почти тут же продали. Диэро, разумеется, мечтала иметь настоящую семью, детей, мужа, как, впрочем, и все мы. И Барна, кстати, отлично это понимал, постоянно взывая к этому чувству в стремлении укрепить наше лесное братство.
Я был рабом необычным — ведь я всю свою жизнь прожил вместе с родной сестрой, и нас связывали необыкновенно близкие и нежные отношения. Потому и моя утрата оказалась для меня столь тяжела, а страдания — столь остры. Я полюбил Диэро, как старшую сестру, а она воспринимала меня как младшего братишку или даже сына; кроме того, по-моему, я был единственным мужчиной в ее жизни, который не выразил желания стать ее хозяином.
Она любила слушать мои рассказы о Сэлло и других обитателях Аркаманта, о золотых деньках на ферме в Венте; ее явно заинтересовали и некоторые обычаи Этры. Она также расспрашивала меня о моем происхождении, поскольку сразу признала во мне уроженца Болот, расположенных к югу от Азиона у истоков реки Расси. Диэро утверждала, что все тамошние жители внешне похожи на меня — темнокожие, невысокие, довольно хрупкого телосложения, с густыми черными волосами и длинными носами с легкой горбинкой. Она называла жителей Болот рассиу. И сказала, что они часто приходят в Азион, особенно по случаю ежемесячной ярмарки, и приносят с собой различные травы и снадобья, которые пользуются огромным спросом; торгуют они также различными корзинками весьма изящного плетения, циновками и тканями из тростникового волокна, а также сшитой из этих тканей одеждой. Все это они охотно меняют на глиняную посуду и разную металлическую утварь. Рассиу без опаски приходят в Азион, ибо их защищает от охотников за рабами старинное религиозное перемирие. Жители Азиона уважают их, как людей свободных, а один из городских кварталов, можно сказать, отдан рассиу, которые издавна там поселились. Диэро была потрясена, когда узнала, что работорговцы из Этры совершают налеты на жителей Болот. «Рассиу — священный народ, — говорила она. — Они заключили договор с самим Повелителем Вод. Я думаю, твой город поплатится жестокими страданиями за то, что осмеливается угонять этих людей в рабство».
Некоторые из девушек, живших в доме Барны, относились к Диэро подчеркнуто подобострастно, подлизывались к ней, точно к полноправной хозяйке. Другие же относились к ней с уважением и доверием; а третьи просто не обращали на нее внимания, как и на всех прочих немолодых женщин. Она же вела себя со всеми одинаково — была доброжелательной, мягкой, уступчивой, держалась ровно и с тем скромным достоинством, которое и выделяло ее из всех. По-моему, среди многочисленных обитателей этого дома Диэро чувствовала себя очень одинокой. А однажды я видел, как она беседует с одной из самых молоденьких обитательниц дома, давая той возможность выговориться и выплакаться. То же самое когда-то Диэро сделала и для меня.
Детей в доме Барны не было вообще. Если какая-нибудь девушка беременела, она перебиралась в город, в один из тех домов, где жили женщины, и там рожала свое дитя; она оставляла его при себе или отдавала на воспитание — выбор был за ней. Если ей хотелось вырастить ребенка, это было прекрасно, но если она хотела снова вернуться к Барне и жить вольной жизнью, то ребенка она взять с собой, разумеется, не могла. «Мы здесь делаем детей, но при себе их не держим!» — говорил Барна под одобрительные крики и хохот своих приятелей.
Вскоре после прибытия в город Пултера и его дружка-бухгалтера у Барны в доме появилась новая девушка — причем вместе с маленькой сестренкой, расстаться с которой она категорически отказалась. Девушка была очень красивая и совсем молоденькая, всего лет пятнадцати. Звали ее Ирад. Их с сестренкой привезли из какой-то деревни близ западных границ Данеранского леса. Барна мгновенно воспылал к Ирад пылкой страстью и весьма недвусмысленно дал всем это понять. То ли Ирад уже имела опыт общения с мужчинами, то ли попросту чувствовала себя совершенно беззащитной, но она подчинялась всему, даже не пытаясь выказать какое-то сопротивление, пока ей не сказали, что сестренку у нее заберут. И тут робкая девушка превратилась в львицу. Я этой сцены не видел, но мне с восхищением рассказывали о ней. «Только попробуйте ее тронуть! Я любого на месте прикончу!» — заявила она, выхватив из-за пояса своих расшитых шаровар тонкий длинный стилет, а потом, гневно сверкая глазами, уставилась на Барну.
Барна принялся ее уговаривать, объясняя, что таковы законы этого дома, что о девочке непременно позаботятся, но Ирад больше не проронила ни слова, так и стояла с застывшим лицом, держа свой стилет наготове.
И тут вмешалась Диэро. Она вышла вперед, встала рядом с сестрами, ласково опустила руку на голову девочки, жавшейся к сестре, и спросила у Барны, рабыни ли эти пленницы. Я легко мог представить себе, как звучал ее мягкий, ровный голос, когда она задавала этот вопрос.
Барна, разумеется, ответил, что они «свободные жительницы нашего города Свободы».
— Значит, если этого захотят они сами, им обеим можно жить и со мной? — спросила Диэро.
Те мужчины, что, хихикая, рассказывали мне об этом, были уверены, что «старуха Диэро» в кои-то веки приревновала Барну к юной и прелестной Ирад. «У этой старой мегеры и зубов-то всего штуки две осталось!» — сказал один из них.
Только вряд ли этот поступок Диэро был вызван ревностью. Ей вообще не были свойственны ни зависть, ни собственнический инстинкт. Так почему же она вмешалась на этот раз? Причем настояла на своем. Она сразу увела младшую девочку ночевать к себе, а Ирад, разумеется, пошла с Барной. Но в те дни, когда он не звал Ирад в свои покои, она тоже ночевала у Диэро вместе с маленькой Меле.
Когда девушки Барны собирались все вместе, я часто даже пугался, ибо меня совершенно сбивала с толку абсолютная власть надо мной этой многократно повторенной юной женственности; и я в душе по-мужски мстил им: старался их презирать. Это были здоровые, пухлые и очень глупые девицы, готовые хоть весь день бесцельно слоняться по дому, примеряя обновки, украденные «десятинщиками» или «ловцами», и болтая о всяких пустяках. Когда исчезала та или другая — из-за беременности или родов, — это было почти не заметно; череда девиц в доме Барны, по-моему, не имела конца: каждый раз налетчики приводили с собой новых, таких же молоденьких и хорошеньких.
И я вдруг задумался: откуда же они берут столько девушек? Неужели все эти девицы решились убежать от хозяев? Неужели все они просились сюда, в лес? Неужели так уж стремились к свободе?
Ну конечно же стремились. И конечно же пытались спастись от хозяев, которые насильно заставляли их заниматься любовью.
Но разве их жизнь в доме Барны чем-то существенно отличалась от той, прежней, заставившей их бежать?
Нет, ну естественно, отличалась! По крайней мере, их здесь не били и не насиловали. Мало того, их хорошо кормили, красиво одевали, позволяли ничего не делать.
В точности как женщин в «шелковых комнатах» Аркаманта.
Я и сейчас внутренне содрогаюсь, вспоминая, как корчился от боли и стыда, когда эта мысль впервые пришла мне в голову. Я и теперь испытываю примерно те же чувства.
Я-то думал, что отныне храню и лелею образ Сэлло в кладовых своей памяти, но оказалось, что я снова позабыл о ней, что я не хочу видеть ее по-настоящему, не хочу видеть того, что заставили меня увидеть ее жизнь и смерть. Что я снова отвернулся от прошлого и от нее, спрятался от страшных воспоминаний.
И лишь с огромным трудом, да и то не сразу, я заставил себя снова пойти к Диэро. Я не был у нее уже несколько дней. По вечерам я уходил гулять в город вместе с Венне, Чамри и их друзьями. Когда же я, собравшись наконец с силами, все же зашел в покои Диэро, то от стыда просто утратил дар речи. И потом, я увидел там маленькую девочку Меле…
— Ирад обычно ночует у Барны, — как ни в чем не бывало сказала мне Диэро. — Меле тогда перебирается ко мне в спальню, и мы с ней полночи рассказываем друг другу всякие истории, верно, Меле?
Девочка энергично закивала. Ей было лет шесть. Очень маленькая, темноволосая, она сидела, прижавшись к Диэро, и не сводила с меня глаз. Но когда и я посмотрел прямо на нее, она испуганно заморгала, даже зажмурилась на мгновение, но глаз не отвела.
— Ты Клай? — спросила она.
— Нет. Меня зовут Гэв.
— Клай часто приходил в нашу деревню, — пояснила Меле. — Он тоже был на ворону похож.
— А моя сестра дразнила меня Клюворылом, — попытался пошутить я.
Она еще с минуту смотрела на меня, потом опустила глаза, улыбнулась и прошептала скороговоркой:
— Клюво-клюво-рыл!
— Они жили в деревне, совсем рядом с Болотами, — сказала Диэро. — Возможно, этот Клай как раз оттуда и был. Между прочим, у Меле тоже, по-моему, есть кровь рассиу. А взгляни-ка, Гэв, что она, умница такая, сегодня утром написала! — И Диэро показала мне клочок тонкой материи, которой мы пользовались для уроков письма, поскольку бумаги у нас почти не было. На лоскутке неуверенным крупным почерком было написано несколько букв.
— Т, М, О, Д, — прочитал я вслух. — Это ты написала, Меле?
— Да, мне было очень интересно смотреть, как пишет Диэро-йо, вот я и нарисовала… такие же штуки, только у меня они побольше получились. — Меле подскочила на месте, куда-то сбегала и принесла мне большой кусок материи, можно сказать целый свиток, который Диэро использовала в качестве ученической тетради. Девочка развернула «свиток» и ткнула пальчиком в последние несколько строчек, написанные Диэро.
— У тебя тоже очень хорошо получилось, — похвалил я ее.