Прозрение Alana White
Я был рад оказаться ему полезным. Вытащил свои крючки, лески и легкое складное удилище, сделанное под руководством Чамри и состоявшее из нескольких идеально соединяющихся друг с другом отрезков. Никакой наживки
Аммеда мне не предложил, а у меня ничего не было, кроме нескольких желудей в кармане. Я нацепил на крючок самый червивый из них и, чувствуя себя полным дураком, уселся, свесив ноги за борт. К моему удивлению, уже через минуту у меня клюнуло, и я вытащил какую-то очень хорошенькую красноватую рыбку.
Аммеда выпотрошил ее изящным ножиком весьма опасного вида, соскоблил с нее чешую и разрезал на куски; затем вытащил из мешочка, висевшего у него на поясе, какую-то бутылочку, чем-то побрызгал из этой бутылочки на рыбу и предложил мне попробовать. Я никогда прежде не ел сырой рыбы, однако откусил без колебаний. Рыба была очень нежной и чуть сладковатой, а приправа, которой воспользовался Аммеда, оказалась попросту диким хреном. Острый вкус хрена заставил меня вспомнить, как год назад мы с Чамри Берном копали эти корешки близ лагеря Лесных Братьев.
Мой второй желудь на крючке тоже не задержался. Аммеда, выложив рыбьи потроха на каком-то листке, очень похожем на бумагу, протянул их мне и предложил использовать в качестве наживки. Вскоре я поймал еще две красные рыбки, и мы их тоже съели, приправляя диким хреном.
— Эти рыбки и других рыб тоже едят, — заметил Аммеда. — Едят себе подобных, как и люди.
— Похоже, они вообще все что угодно едят, — сказал я. — Как и я.
Каждый раз, испытывая голод, я с тоской вспоминаю ту замечательную кашу из пшеничных зерен, какую варили в Аркаманте, густую, с привкусом орехов, приправленную маслом и сушеными оливками. Я и тогда сразу же ее вспомнил, хотя без особой тоски, поскольку в желудке у меня находилось уже фунта полтора вкусной рыбы. Взошедшее солнце приятно пригревало мне спину. Маленькие волны лизали борта лодки. Впереди и повсюду вокруг нас расстилалась сверкающая поверхность вод, на которой тут и там виднелись зеленые пятнышки — тростниковые островки. Сытый и согревшийся, я улегся на спину на дне лодки и уснул.
До самого вечера мы шли под парусом вдоль берега какого-то озера странной вытянутой формы. А на следующий день, когда берега озера стали как бы сближаться друг с другом, образуя некий пролив или канал, мы попали в настоящий лабиринт проток и проливов, отделенных друг от друга высоченными тростниками и каким-то кустарником, растущим прямо в воде. Эти полосы серебристо-синей воды то расширялись, то сужались, точно коридоры с бледно-зелеными и буровато-коричневыми стенами, и были настолько похожи друг на друга, что я даже спросил Аммеду, как это он умудряется находить дорогу в этом невероятном водном лабиринте, и он ответил:
— А мне птицы подсказывают.
Сотни крошечных птичек порхали над зарослями кустарника; над головой пролетали утки, гуси и крупные серебристо-серые цапли; небольшие белые журавли бродили у кромки тростниковых островков. К некоторым из журавлей Аммеда обращался с неким подобием приветствия, произнося странное слово или имя: Хасса.
Он больше не задал мне ни одного вопроса о моей прошлой жизни, удовлетворившись, видимо, тем, что я рассказал в тот, самый первый, вечер, и о себе тоже ничего не рассказывал. Никакого недружелюбия я в этом не чувствовал; просто, по-моему, он был очень молчаливым по характеру.
Солнце весь день сияло в безоблачном небе, а ночью ему на смену выплыла ущербная луна. Я смотрел на летние созвездия, которыми так часто любовался на ферме Венте, наблюдая, как они всходят и плавно скользят по темному небосводу. Днем я ловил рыбу или просто грелся на солнышке и смотрел на кажущиеся абсолютно одинаковыми и все же чем-то незаметно отличающиеся друг от друга полосы чистой воды, на заросли тростника, на синее небо. Аммеда сидел на руле, направляя лодку. Домик под палубой оказался почти доверху забит неким грузом; в основном кипами какой-то очень похожей на бумагу ткани; в одних кипах она была потоньше, в других потолще, но и та и другая были очень прочными. Аммеда сказал мне, что это ткань из тростникового волокна; вообще же в этих краях из расщепленных стеблей тростника делали, по-моему, все — от мисок и тарелок до одежды и домов. Из южных и западных болот, где эту замечательную ткань в основном и делали, Аммеда возил ее в другие части своей страны, и люди с удовольствием ее покупали или на что-то обменивали. Подобный обмен зачастую приводил к тому, что жилище Аммеды оказывалось забитым всякими странными и случайными вещами — горшками, сковородками, сандалиями, очень хорошенькими плетеными поясами и накидками, глиняными кувшинами с маслом и невероятным количеством связок дикого хрена. Я догадался, что он либо сам всем этим пользуется, либо, если захочет, старается побыстрее распродать. Вырученные деньги — четвертаки, бронзовые «полуорлы», а также несколько серебряных монет — он складывал в бронзовую плошку, стоявшую в уголке, даже не пытаясь где-то их припрятать. И это, и поведение тех, с кем я в первый же вечер познакомился в Шеше, заставило меня думать, что люди на Болотах подозрительностью совсем не страдают и ничего не боятся — ни чужаков, ни друг друга.
Я знал, я даже слишком хорошо знал свою врожденную склонность чрезмерно доверять людям. Интересно, думал я, а это вообще свойство моей расы, вроде темной кожи и длинного носа с горбинкой? Ведь прежде моя излишняя доверчивость часто приводила к тому, что я, позволив другим предать меня, невольно и сам предавал совершенно невинных людей. И теперь я очень надеялся, что наконец-то попал именно туда, куда мне и было нужно: к таким людям, которые, как и я, на доверие отвечают доверием.
У меня хватало времени на подобные размышления, да и на мысли о прошлом тоже. В те долгие, полные солнечного света дни, проведенные на воде, я мог спокойно оглянуться назад и подумать. Но стоило мне подумать о том времени, что я прожил в Сердце Леса, как в ушах моих начинал звучать голос Барны, его глубокий сочный бас, заглушающий все прочие звуки и мысли; Барна снова и снова что-то рассказывал мне, что-то объяснял, на чем-то настаивал… и сейчас эта благословенная тишина вокруг, это молчание болот и молчание моего нынешнего спутника казались мне неким освобождением от тяжкого бремени и приносили необычайное облегчение.
В последний вечер моего путешествия с Аммедой я, весь день просидев с удочкой, показал ему свой улов, а он растопил «плиту» — большой керамический горшок, набитый углем и накрытый решеткой, который он установил под защитой «дома». Увидев, что я за ним наблюдаю, он сказал:
— Знаешь, у меня ведь деревни нет.
Я не совсем понял, что именно он хотел этим сказать и почему сказал так, и просто кивнул, ожидая какого-то продолжения, но он больше ничего не прибавил. Обрызгав рыбу маслом, он слегка посолил и быстро зажарил на решетке. Получилось очень вкусно. А когда мы наелись, Аммеда принес глиняный кувшин, две чашки и налил нам того, что называл «вином из рисовой травы», напитка прозрачного и весьма крепкого. Мы сидели на корме и пили вино, а лодка медленно плыла по широкой протоке. Аммеда даже не пытался поймать ветер, лишь время от времени чуть поправлял руль, чтобы не сойти с курса. Ясные сине-зелено-бронзовые сумерки окутали воду и тростники. На западном краю небосклона, дрожа, точно капля воды, повисла вечерняя звезда.
— Сидою, — сказал Аммеда, — живут у самой границы, потому туда время от времени охотники за рабами и являются. Может, ты как раз из этих мест родом. Смотри, если хочешь, оставайся пока со мной. Оглядись. А не то я через пару месяцев буду назад возвращаться и снова мимо этих берегов проплыву. Если тебе здесь не понравится, могу тебя с собой прихватить. — И, помолчав, он прибавил: — Всегда хотел иметь спутника-рыбака.
Так он, как всегда лаконично, дал мне понять, что будет очень рад, если я все же захочу к нему присоединиться.
На следующее утро, на заре, мы снова вышли на открытое водное пространство и через час или два приблизились к настоящему берегу, где росли деревья и виднелись маленькие домики на сваях. Я услышал детские крики. Ребятишки собрались у причала, встречая подплывающую лодку. «Женская деревня», — сказал Аммеда, и я увидел, что взрослые, следом за детьми спустившиеся к воде, — это одни женщины, одетые в короткие туники и чем-то похожие на Сэлло: темнокожие, кудрявые, с тонкими изящными руками и ногами. И, глядя на них, я увидел глаза Сэлло, ее лицо; она то и дело мерещилась мне, мелькала среди них, и это было странно и тревожно: видеть свою сестру среди этих незнакомок, тоже казавшихся мне сестрами.
Как только мы привязали лодку, женщины полезли через борт, чтобы посмотреть, что им предлагает Аммеда; они ощупывали ткань из тростникового волокна, нюхали кувшины с маслом и непрерывно болтали с ним и друг с другом. Со мной они не разговаривали, но какой-то мальчик лет десяти подошел ко мне, остановился напротив, широко расставив ноги, и с важным видом спросил:
— Ты кто такой? Ты чужестранец?
И я ответил, охваченный нелепой надеждой на то, что меня тут же признают:
— Нет. Меня зовут Гэвир.
Мальчишка подождал минутку, насупился, словно я его чем-то обидел, и с еще более важным видом переспросил:
— Гэвир?…
Похоже, мне нужно было иметь все-таки не одно имя!
— Назови твой клан! — потребовал мальчишка.
К нам подошла какая-то женщина и довольно бесцеремонно оттолкнула нахального мальчишку в сторону, и Аммеда сказал ей и еще одной, довольно пожилой женщине, которая подошла вместе с нею:
— Его в рабство продали. Он, возможно, из сидою.
— Ясно! — промолвила старая женщина. И, повернувшись ко мне боком, не глядя на меня, но. безусловно, обращаясь именно ко мне, спросила: — Когда же тебя отсюда забрали?
— Лет пятнадцать назад, — сказал я, и снова глупая надежда проснулась в моем исстрадавшемся сердце.
Она подумала, пожала плечами и сказала:
— Нет, он не отсюда. Ты что же, и клана своего не знаешь?
— Нет. Я был не один. Нас было двое. Моя сестра Сэлло и я.
— Меня тоже Сэлло зовут, — сказала эта женщина довольно равнодушным тоном. — Сэлло Иссиду Асса.
— Я ищу своих сородичей и свое имя, ма-йо, — сказал я и успел заметить, как она искоса метнула на меня взгляд, хоть и стояла по-прежнему вполоборота ко мне.
— Попробуй поищи среди ферузи, — посоветовала она. — Из тех мест солдаты часто людей в рабство угоняли.
— А как мне туда добраться?
— По суше, — сказал Аммеда. — И все время на юг. А протоки легко и сам переплыть сможешь.
Я отвернулся и стал собирать свои пожитки, а он все продолжал о чем-то беседовать с этой Сэлло Иссиду Асса. Потом она ушла, и он велел мне подождать, пока она не вернется. Она принесла из деревни большой пакет из тростниковой ткани, положила его передо мной и тем же равнодушным тоном, по-прежнему отвернув от меня лицо, сказала:
— Это еда.
Я поблагодарил ее и завернул пакет с едой в свое старое одеяло, которое выстирал и высушил за время нашего путешествия по болотам и которое в скатанном виде служило мне чем-то вроде заплечного мешка. Затем я повернулся к Аммеде и еще раз от всей души поблагодарил его, а он сказал мне:
— Да хранит тебя Me.
— Да будет так, — откликнулся я и прибавил: — И тебя пусть хранит великая Энну-Ме!
Я уже хотел спрыгнуть с причала на берег, но тут две женщины вдруг подняли страшный визг, а тот важный мальчишка так и ринулся ко мне, преграждая путь и что было сил возмущенно вопя: «Это женская деревня, женская!» Я испуганно озирался, не зная, как же мне быть, и Аммеда указал мне направо, где я заметил тропинку, выложенную по краям камнями и раковинами моллюсков и идущую по самой кромке воды.
— Мужчины ходят только здесь, — пояснил Аммеда, и я пошел по этой тропинке.
Прошел я совсем немного, и тропинка привела меня в другую деревню. Мне тут же снова стало не по себе, однако здесь на меня никто не кричал, не прогонял и не требовал держаться подальше, и я пошел дальше между маленькими домиками на сваях. Какой-то старик грелся на солнышке, сидя на крылечке домика, который, как мне показалось, был целиком сделан из плотных тростниковых циновок, прикрепленных к деревянному каркасу.
— Да хранит тебя Me, сынок, — сказал мне старик.
Я ответил ему тем же и спросил:
— Отсюда есть дорога на юг, ба-ди?
— Заладил «бади, бади»! — проворчал он. — Что значит «бади»? Меня зовут Рова Иссиду Мени. И откуда ты только явился такой со своим «бади-бади»? Я же тебе не отец. А кто твой отец, знаешь?
Он скорее поддразнивал меня, чем сердился. У меня было такое ощущение, что он прекрасно знает то «городское» приветствие, каким воспользовался я, но не желает его принимать. Волосы у него были совсем седые, а на лице — тысяча морщинок.
— Нет, не знаю, — сказал я. — Я ищу своего отца. И свою мать. И свое имя.
— Ха! Ничего себе! — Старик осмотрел меня с головы до ног. — А почему на юг идешь?
— Хочу найти ферузи.
— Ага! Только эти ферузи — народец странный. Я бы, например, туда не пошел. Но ты иди, коли хочется. Эта тропа дальше через пастбище идет. — Он снова устроился поудобнее и принялся почесывать свои длинные, черные, костлявые ноги, похожие на журавлиные.
Больше я в деревне никого не заметил, лишь далеко на воде виднелись рыбачьи лодки. Я снова вышел на тропу, идущую через пастбище, и двинулся дальше на поиски своих сородичей.
Глава 12
До тех мест, где обитали ферузи, я шел два дня. Тропа была довольно извилистой, но, в общем, вела меня на юг, во всяком случае, если судить по солнцу, которое по утрам всегда было слева от нее, а на закате — справа. Многочисленные протоки среди заросших высокой густой травой лугов, окруженных ивами, мне приходилось переплывать или переходить вброд, держа над головой скатку с имуществом и башмаки, привязанные к палке. С другой стороны, идти там было легко и приятно, а сухих рыбных лепешек и соленого сыра вполне мне хватало, чтобы как следует перекусить. Время от времени я видел дымок над какой-нибудь одинокой хижиной или тропу, ведущую к маленькой деревушке, но, поскольку основная тропа по-прежнему вела меня на юг, я старался с нее не сходить. К вечеру второго дня тропа наконец свернула налево, и я, следуя по песчаному берегу огромного озера и миновав пастбище, где паслись коровы, оказался в очередном селении, состоявшем из нескольких домишек на сваях; у причалов, как всегда, были привязаны лодки. Да и все деревушки здесь были похожи одна на другую и отличались лишь незначительными особенностями, и повсюду царила одна и та же бедность, если не нищета.
Детей возле деревни видно не было, но я заприметил какого-то мужчину, расправлявшего рыболовную сеть, и направился прямиком к нему.
— Здесь ферузи живут? — крикнул я.
Он аккуратно положил сеть на землю и пошел мне навстречу.
— Да, ферузи. Это деревня Восточное Озеро, — сказал он и с мрачным видом выслушал мой рассказ о том, чего я ищу.
Ему было лет тридцать, и мне показалось, что это самый высокий мужчина из всех рассиу, которых я до сих пор встречал. Глаза у него, как ни странно, были серые; позже я узнал причину этого: он был сыном женщины с Болот и неизвестного этранского воина, который ее изнасиловал. Я сказал ему, как меня зовут, и он в ответ назвал свое имя: Рава Аттиу Сидой, а потом любезно пригласил меня к себе домой и усадил за стол.
— Рыбаки скоро в деревню вернутся, — сказал он, — и все пойдут к рыбной циновке. Если хочешь, пойдем с нами; там можно будет поспрашивать у женщин насчет твоей родни. Если у нас об этом кому и известно, так только женщинам, они всегда все знают.
Рыбацкие лодки между тем одна за другой причаливали к берегу и выгружали улов. Лодочки были легкие, с маленькими парусами, напоминавшими крылья бабочек. От голосов мужчин и лая собак деревня сразу стала оживать. Собаки, завидев берег, выпрыгивали из лодок и бросались к нему по мелководью; собаки были некрупные, с черной жесткой курчавой шерстью, большими ясными глазами и прямо-таки светскими манерами. Они приветствовали друг друга одним-единственным «гавом», энергично виляя при этом хвостом, затем одна склоняла голову, вторая принимала поклон, и каждая следовала за своим хозяином. Одна собака тащила крупную мертвую птицу, по-моему, лебедя, и со своими товарками здороваться не стала, а с важным видом потрусила прямиком к дому. Вскоре все мужчины, сложив улов в корзины, вереницей двинулись куда-то по тропинке. Мы с Равой последовали за ними, и вскоре на берегу небольшого залива с заросшими травой берегами я увидел женскую деревню Восточное Озеро.
Несколько женщин уже ждали на лугу возле расстеленной на земле большой тростниковой циновки. Вокруг носилась туча детей, которые, впрочем, вели себя очень осторожно и на циновку ни в коем случае не наступали. Всевозможные горшки и тростниковые короба, полные готовых кушаний, были расставлены на циновке, точно на рыночном прилавке. Мужчины сели у противоположного края циновки и тоже выложили свой улов. Даже та собака положила туда принесенную ею птицу и чуть отступила, виляя хвостом. Только теперь я начал понимать смысл выражения «рыбная циновка». Отовсюду доносились шутки и смех, но это, несомненно, был некий старинный и уважаемый обычай, и когда кто-то из мужчин выходил вперед и брал коробку или горшок с едой или женщина выбирала себе корзинку с рыбой, они непременно произносили некую явно ритуальную фразу в знак благодарности. Потом какая-то старуха, ткнув пальцем в лебедя, воскликнула: «А это не иначе как стрела Коры!», и ее слова вызвали новую порцию шуток. Женщины, похоже, точно знали, кому чей улов полагается; мужчины же порой немного спорили, кому достанется то или это, но женщины тут же вносили ясность; так, например, когда двое молодых людей заспорили из-за короба с рыбными лепешками, хозяйка лепешек мгновенно разрешила спор, всего лишь кивнув одному из претендентов. И тот, кому лепешек не досталось, молча отошел в сторону, хотя и с весьма недовольным видом. Когда все разобрали, Рава вывел меня вперед и сказал, обращаясь ко всем женщинам сразу:
— Вот. Этот человек сегодня пришел в нашу деревню и сказал, что ищет своих сородичей. Солдаты угнали его в рабство в Эттеру (он тоже говорил «Эттера», а не Этра) еще совсем ребенком, и он знает одно лишь свое имя: Гэвир. Люди на северном краю Болот сказали ему, что он, возможно, один из сидою.
После этого женщины обступили меня со всех сторон и принялись рассматривать. Затем одна из них — лет сорока, остроносая и темнокожая — спросила:
— Сколько лет назад это случилось?
— Примерно пятнадцать, ма-йо, — ответил я. — Нас вместе с сестрой забрали. Ее звали Сэлло.
И тут какая-то старуха вскрикнула:
— Так это же дети Тано!
— Ну да, их тоже Сэлло и Гэвир звали! — поддержала старуху женщина с младенцем на руках. А та старуха, что почему-то назвала мертвого лебедя «стрелой Коры» и теперь держала его головой вниз за широкие черные перепончатые лапы, протолкнулась сквозь толпу, внимательно изучила меня с головы до ног и заявила:
— Да. Это наверняка ее дети! Дети Тано. Слава тебе, Энну-Амба, Энну-Ме!
— Тано в тот день за черным папоротником отправилась по Долгой Протоке, — сказала мне одна из женщин, — и детей с собой взяла. А обратно никто из них так и не вернулся. И лодки ее потом никто не нашел.
— Говорили, что вроде утонула она, — заметила другая женщина, а ее соседка возмущенно воскликнула:
— Ничего она не утонула! Наверняка на них охотники за рабами напали! — После этих слов старуха с лебедем подошла ко мне совсем уж вплотную — видно, пыталась разглядеть в моем лице черты той женщины, которую все они когда-то хорошо знали. Молодые женщины отступили назад; они смотрели на меня совсем иными глазами, но с явным сочувствием.
И лишь та темнокожая длинноносая женщина, что первой заговорила со мной, пока что помалкивала и близко ко мне не подходила. Старуха с лебедем принялась что-то ей втолковывать, после чего темнокожая наконец подошла ко мне и сказала:
— Тано Айтано Сидой — это моя младшая сестра. А меня зовут Гегемер Айтано Сидой. — Лицо у нее при этом было чрезвычайно мрачным, а слова она произносила резко, отрывисто.
Я страшно смутился и не знал, что сказать. Но через минуту все же спросил:
— Скажи, тетушка, как же все-таки мое настоящее имя?
— Гэвир Айтана Сидой, — сказала она почти нетерпеливо. — А что, твоя мать… и твоя сестра… они тоже с тобой сюда вернулись?
— Матери своей я совершенно не помню. Мы с сестрой были рабами в Этре. А два года назад ее убили. И тогда я оттуда ушел. И направился в Данеранский лес. — Я говорил очень короткими фразами и нарочно сказал «ушел оттуда», а не «сбежал», потому что в присутствии этой женщины с зоркими и черными, как у вороны, глазами чувствовал необходимость вести себя как настоящий мужчина, а не сбежавший от хозяев мальчишка.
Она быстро и остро на меня глянула, явно стараясь не встречаться со мной глазами, и обронила:
— Хорошо. Мужчины рода Айтану позаботятся о тебе. — И тут же повернулась ко мне спиной.
Зато остальным женщинам хотелось и как следует меня разглядеть, и расспросить вволю, но, похоже, они не решились перечить моей тетке и покорно последовали за ней. Впрочем, и мужчины уже потянулись в свою деревню, так что пришлось и мне тоже уйти вместе с ними.
По дороге Рава и двое мужчин постарше все время о чем-то спорили. Я, к сожалению, понимал далеко не все — их говор звучал еще слишком непривычно для моих ушей, и в нем было немало таких слов, которых я вообще не знал. Но, похоже, говорили они о том, откуда же я все-таки родом. В конце концов один из них обернулся ко мне, сказал: «Идем», и я покорно последовал за ним к его хижине.
Собственно, хижина представляла собой легкий деревянный каркас, покоившийся на деревянном настиле, а стены и крыша были сделаны из тростниковых циновок. Там не было ни окон, ни дверей, и любую из стен можно было поднять наверх, превратив дом в навес. Мой новый провожатый убрал куда-то короб и глиняный горшок с провизией, которые он обменял у женщин на рыбу, и поднял одну из стен — ту, что была обращена в сторону озера. Он привязал скатанную циновку к боковым столбикам, так что она, образуя некий козырек, очень удачно затеняла эту часть деревянного настила от горячих лучей полуденного солнца, и, усевшись на толстую циновку или тюфяк, разложенный на полу, принялся шлифовать почти готовый рыболовный крючок из раковины моллюска. Некоторое время он работал молча, не глядя на меня, потом махнул рукой в сторону «комнаты» и предложил:
— Бери сам, что хочешь.
Я чувствовал себя здесь незваным гостем, и ничего брать мне не хотелось. Я совершенно не понимал этих людей. Если я действительно тот самый пропавший из их деревни ребенок, их сородич, то неужели это все гостеприимство, которое они способны мне оказать? Я испытывал горькое разочарование, но отнюдь не намерен был это показывать — не хотелось демонстрировать собственную слабость перед этими чужими людьми с холодным сердцем. Надо непременно сохранить собственное достоинство, думал я, и держаться так же надменно, как они. В конце концов, я горожанин, человек образованный, а они варвары, дикари, живущие среди болот… И я решил: раз уж я преодолел столь долгий путь, так, по крайней мере, могу хотя бы переночевать здесь. А потом уж придумаю, куда мне идти дальше, раз и здесь для меня места не нашлось.
Я отыскал еще одну циновку и тоже уселся, но на противоположном конце этой «палубы», свесив ноги над илистым берегом озера и болтая ими в воздухе. Посидев так некоторое время, я вежливо спросил:
— Могу я узнать, как зовут хозяина этого дома?
— Меттер Айтана Сидой, — сказал он, не отрываясь от работы. Голос его звучал очень мягко.
— Так не ты ли мой отец?
— Я младший брат Гегемер, твоей тетки.
То, как он это сказал, по-прежнему не поднимая глаз, заставило меня заподозрить, что он просто очень стесняется, а вовсе не демонстрирует свое ко мне безразличие. Я догадался, что и мне не стоит особенно пялить на него глаза, но краешком глаза все же на него посматривал, и мне показалось, что он не очень-то похож на ту женщину с вороньими глазами, мою тетку, да и на меня, пожалуй, тоже.
— Значит, и моей матери ты тоже брат?
Он кивнул. Один раз, но очень энергично.
После этих слов мне пришлось все же присмотреться к нему внимательнее. Меттер был значительно моложе Гегемер и не такой темнокожий; да и черты лица у него были не такие резкие. Пожалуй, он чем-то напоминал Сэлло, такой же круглолицый, с чистой смуглой кожей. И я решил, что примерно так, наверное, выглядела и моя мать, Тано.
Ему, наверное, было примерно столько же лет, сколько мне сейчас, когда пропали его старшая сестра и двое ее маленьких детей.
Я долго молчал, потом снова обратился к нему:
— Дядя…
— Ао, — откликнулся он.
— Я буду жить здесь?
— Ао.
— С тобой?
— Ао.
— Но мне надо будет многому научиться. Я ведь не знаю, как вы здесь живете.
— Анх.
Вскоре я, конечно, привык к подобным кратким ответам, которые Меттер произносил еле слышно, себе под нос. «Ао» означало «да»; «энг» — «нет»; а словечко «анх» могло означать все, что угодно, между «да» и «нет» и имело примерно такой смысл: «Я слышал, что ты сказал».
Вдруг послышалось тихое «мяу!», и маленькая черная кошка, вынырнув из кучи каких-то вещей в темном углу хижины, подошла ко мне и уселась рядом, изящно обернув хвостом передние лапки. Я осторожно погладил ее по спинке. Она с наслаждением выгнула спинку, и я продолжал ее гладить, при этом оба мы смотрели не друг на друга, а куда-то за озеро. Мимо хижины по берегу промчалась пара черных рыбачьих собак, но кошка не обратила на них никакого внимания. И тут я заметил, что мой дядя Меттер, оказывается, оторвался от своей работы и смотрит на кошку с явным облегчением, прямо-таки написанным у него на лице.
— Прют отлично мышей ловит, — заметил он.
Я почесал Прют за ушком, и она замурлыкала.
Помолчав, Меттер прибавил:
— Мышей в этом году уйма.
Я снова почесал Прют, думая, не сказать ли ему, что и мне как-то целое лето пришлось есть мышей, это была основная моя пища. Но решил пока ничего о себе не говорить: это показалось мне неразумным, ведь пока что никто из них и не думал спрашивать меня о том, откуда я пришел и как жил в последние годы.
Только потом я понял, что никто на берегах озера Ферузи никогда о таких вещах и не спрашивает. Я долго прожил в «Эттере» — откуда приходят охотники за рабами и солдаты, которые грабят, насилуют, убивают, крадут детей рас-сиу, — и этого им было достаточно. Я, правда, жил и в других местах, но об этих других местах они ничего знать не хотели. Хотя не так уж много на свете людей, которые ничего не хотят знать об окружающем их мире.
И расспрашивать их об этом озерном крае оказалось тоже нелегко, но не потому, что они его плохо знали или не хотели мне о нем рассказывать. Просто это был их мир, даже больше — целая вселенная, а потому то, что их окружало, и воспринималось как некая данность, как воздух, которым они дышат. Им порой был непонятен даже смысл тех вопросов, которые я задавал. Как это кто-то может не знать названия нашего озера? И с чего бы это он вдруг спрашивает, почему мужчины и женщины живут отдельно друг от друга? Ведь каждому ясно, что это полное бесстыдство — поселиться всем в одной деревне! И как человек может ничего не знать об обязательных вечерних обрядах поклонения богам или о тех словах, которые нужно произносить, когда кому-то даешь пищу или от кого-то ее получаешь? Как может мужчина не уметь резать тростник, а женщина — расплющивать стебли и плести циновки? Я вскоре понял, что меня здесь воспринимают как полного незнайку, как человека совершенно невежественного; здесь я чувствовал даже большую растерянность, чем в самую первую свою зиму в лесу, хотя там поводов убедиться в своей неприспособленности к такой жизни было куда больше. Горожане могли бы сказать, что образ жизни у рассиу самый примитивный, но, по-моему, «примитивной» можно назвать только такую одинокую, нищую и жестокую жизнь, как у Куги, и все равно это слово не даст о ней верного представления. А в селениях болотных людей шла своя, особая жизнь, похожая на гобелен, сотканный из сложных родственных отношений, строгих общественных требований, обязанностей и правил. Я считаю, что это одинаково трудно — жить как по законам болотных людей, так и по законам этранцев.
Мой дядя Меттер принял меня в свой дом, не выказав особого гостеприимства, но, с другой стороны, и без малейших колебаний. Казалось, он вполне готов любить своего давным-давно пропавшего племянника. Это был человек очень скромный и мягкий, даже нежный, и его полностью устраивала та система обязанностей, обычаев и родственных отношений, которая существовала в его родном обществе, как устраивает она пчел в улье или ласточек в колонии, состоящей из сотен глиняных гнезд. Среди других мужчин Меттер особым авторитетом не пользовался, но это ничуть его не возмущало, не вызывало у него ни беспокойства, ни зависти. А вот то, что у него имелось несколько жен, служило предметом зависти и уважения среди его односельчан, хотя взаимоотношения с женщинами и стояли как бы в стороне от истинно мужской жизни. Но если я попытаюсь объяснить, как именно я понимаю жизнь настоящего сидою — а я познавал эту жизнь медленно, фрагментарно, опираясь на всевозможные догадки и предположения, — то истории моей просто не будет конца. Но я все же кое-что поясню одновременно с рассказом о том, как дальше развивались события.
Вечером мы с дядей отлично поужинали холодными рыбными лепешками, запивая их вином из рисовой травы. Вместе с нами ужинали и дядина кошка Прют, и его собака Минки, добрая старая сука, как из-под земли возникшая точно перед ужином. Минки подошла и очень вежливо поздоровалась со мной, положив свою седеющую морду мне на ладонь. После ужина Меттер исполнил некий ритуальный танец и произнес краткую хвалебную молитву в честь Повелителя Вод, как это делали и все наши соседи на своих деревянных настилах, уже окутанных ранними сумерками. Затем он развернул на полу свою постель и помог мне тоже устроить ложе из запасных циновок и моего старого одеяла. Кошка отправилась ловить мышей куда-то под хижину, а собака свернулась клубком на постели хозяина. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и легли спать, когда последние отблески заката еще не померкли на озерной воде. А утром не успело солнце взойти, как рыбаки уже вышли на озеро, погрузившись в лодки по одному или по двое, с одной или двумя собаками. Меггер объяснил, что сейчас в озеро по протокам, соединяющим его с морем, как раз приходят большие стаи рыбы, которая называется тута, и рыбаки надеются сегодня утром устроить настоящую охоту, загоняя рыбу в сети. И если тута действительно пришла, то в течение месяца работы в обеих деревнях будет более чем достаточно: мужчины будут ловить рыбу, а женщины ее вялить. Я спросил, можно ли и мне пойти с ними, чтобы поучиться загонять рыбу и ловить ее сетями, но Меттер явно принадлежал к тому типу людей, которые просто не могут сказать «нет». Он мялся, что-то бормотал, обещая, что вот, мол, кое с кем еще надо непременно на сей счет переговорить, и я, в общем, так ничего и не понял, а потому спросил:
— Это что же, у отца моего надо разрешение спросить, что ли?
— У твоего отца? Нет, Меттер Содиа ушел на север сразу после того, как Тано пропала, — как-то невпопад ответил мой дядя. Я попытался еще что-то спросить у него об отце, но он сказал лишь: — А с тех пор никто ничего о нем и не слышал, — и почти сразу ушел, оставив меня одного во всей деревне, если не считать, конечно, кошек, тоже оставшихся дома. Здесь в каждом доме имелся по крайней мере один черный кот, а то и несколько. Когда мужчины и собаки из дома уходили, там правили кошки; они лежали на деревянных настилах, слонялись по крышам, шипя на соперников, и выносили котят поиграть на солнышке. Я сидел и наблюдал за кошками, и хотя симпатичные котята порой заставляли меня смеяться, на сердце у меня было тяжело. Теперь я уже понял, что никакого недружелюбия в поведении Меггера не было. Но я-то пришел домой, к своим сородичам, а они оказались мне совершенно чужими, а уж я и подавно был для них чужаком.
Мне было видно, как на середине озера, далеко-далеко от берега, трепещут паруса их суденышек, точно крылышки бабочек над синей, как шелк, водой.
Затем я заметил какую-то лодку, плывущую по направлению к деревне, точнее, большое каноэ. Гребцы в нем работали веслами, как сумасшедшие. Каноэ подлетело к топкому берегу, и люди, выпрыгнув из него, втащили его повыше, а потом направились прямо ко мне. Сперва мне показалось, что лица у них просто раскрашены, но потом я понял, что это татуировка. Многочисленные линии спускались у них от висков к подбородку, а у одного пожилого мужчины весь лоб до самых бровей и переносицу покрывали вертикальные черные линии, и он от этого был похож на черноголовую цаплю: сверху черная «шапочка», а под ней светлые перья. Шли они с важным достоинством, а у одного в руках была какая-то палка, на верхнем конце которой красовался большой пучок перьев белой цапли.
Они остановились перед хижиной Меггера, и тот пожилой спросил:
— Это ты — Гэвир Айтана Сидой?
Я встал и поклонился.
Тогда он разразился каким-то длинным торжественным монологом, из которого я не понял почти ни слова. Затем все они немного помолчали, словно ожидая какой-то моей реакции, и пожилой презрительно бросил человеку с палкой:
— Ну, этого явно ничему не учили!
Они немного посовещались, затем человек с палкой повернулся ко мне и сказал:
— Ты пойдешь с нами. Тебе необходимо пройти обряд посвящения. — На моем лице, должно быть, ничего не отразилось, и он пояснил: — Мы старейшины твоего клана, Айтану Сидою. Только мы можем сделать тебя мужчиной и разрешить тебе выполнять мужскую работу. Тебя, конечно, ничему не учили, но ты все-таки постарайся как следует, а мы будем подсказывать тебе, что и как надо делать.
— Ты не можешь и впредь оставаться таким, какой ты сейчас, — сказал пожилой. — У нас так не полагается. Мужчина, не прошедший обряда инициации, — это опасность для всей деревни и позор для его сородичей. Над ним занесена когтистая лапа Энну-Амбы, от него убегают стада Суа, так что идем. Идем скорей. — И он повернулся, чтобы идти прочь.
Я быстро спустился вниз, и они сразу окружили меня, а тот человек с палкой коснулся моей головы перьями белой цапли. Он сделал это без улыбки, но я почувствовал, что намерения у него добрые. Остальные, обступив меня со всех сторон, держались холодно, сурово и почти надменно. Мы пошли прямиком к каноэ, сели в него и оттолкнулись от берега. «Ложись на дно», — шепнул мне Перо Цапли. Я послушался и лег между ногами гребцов, разглядывая дно лодки. Оказалось, что и лодка тоже сделана из циновок, несколько раз крепко прошитых и несколько раз покрытых какой-то прозрачной пленкой вроде лака, так что борта и днище были одновременно и прочными, как металл, и достаточно гибкими.
Выплыв на середину озера, гребцы осушили свои весла-лопатки, и каноэ как бы повисло, со всех сторон окруженное тишиной. И в этой тишине какой-то человек вдруг запел. Но на этот раз слов я совершенно не понимал. Теперь-то я думаю, что пел он, скорее всего, на аританском языке, древнем языке Западного побережья, в течение многих веков бережно хранимом жителями Болот и используемом во время отправления священных обрядов и ритуалов. Впрочем, не уверен. Пение продолжалось довольно долго, порой тот человек пел один, порой к нему присоединялись еще несколько голосов. Я же по-прежнему неподвижно, точно покойник, лежал на дне лодки, отчасти погрузившись в некий транс, из которого меня вывел Перо Цапли, шепнув: «Ты плавать-то умеешь?» Я кивнул. «Ладно, но выныривай с той стороны», — прошептал он. И тут меня подхватили несколько человек, словно я и впрямь был трупом, раскачали и, подбросив высоко в воздух, вышвырнули из лодки головой вперед.
Я так неожиданно плюхнулся в воду, что сразу не понял, что же произошло. Вынырнув и стряхнув воду с ресниц, я увидел над собой борт каноэ и вспомнил слова, которые сказал мне Перо Цапли: «Выныривай с той стороны». Я снова нырнул, проплыл под лодкой, снизу казавшейся огромной, и снова вынырнул, жадно хватая ртом воздух, точно у противоположного борта. Там я некоторое время повисел, разгребая руками воду и глядя на мужчин в каноэ. Перо Цапли, потрясая своим «жезлом», кричал: «Хийи! Хийи!», затем протянул мне тот его конец, где не было перьев, я ухватился за него и забрался в каноэ. Меня сразу подхватили несколько пар рук, помогли сесть, и я почувствовал, как на голову мне что-то с силой надели — больше всего это было похоже на деревянный ящик, доходивший мне почти до плеч. Я даже шевельнуться внутри его не мог и ничего не видел, кроме узкой полоски света под самым подбородком. Перо Цапли снова закричал: «Хийи!», затем послышался смех и одобрительные возгласы. Видимо, все получилось как надо. Меня с чем-то поздравляли, а я сидел, накрытый этим дурацким ящиком, и даже не пытался понять сути происходящего со мною.
То, что я рассказываю об этом обряде, никакой тайны собой не представляет; смотреть на это может каждый. Рыбаки, ловившие там рыбу, тоже подплыли поближе и с любопытством наблюдали за происходящим. Но как только на голове у меня оказался тот ящик, мы тут же на большой скорости понеслись туда, где и должен был завершиться обряд моего посвящения.
Ферузи обитали в пяти деревнях: в той, где я когда-то родился, носившей название Восточное Озеро, и в четырех других, расположенных в нескольких милях друг от друга. Для завершения обряда инициации меня отвезли в деревню Южный Берег, самую большую из всех, где хранились священные артефакты. А такие большие каноэ, как то, на котором мы плыли, здесь называли «военными», но не потому, что народы Болот когда-либо воевали с другими народами или друг с другом, а потому, что мужчинам нравилось считать себя воинами; собственно, только мужчины и имели право плавать на таких больших каноэ. Тот ящик, что напялили мне на голову, оказался маской. И пока эта маска была на мне, меня называли Дитя Энну. Народ рассиу верит, что богиня-кошка Энну-Me способна принимать и другое обличье, Энну-Амбы, черной болотной львицы. Вот, пожалуй, и все, что я могу рассказать об инициации. Когда все было кончено, лицо у меня оказалось украшено искусной татуировкой — двумя черными линиями, спускавшимися от висков к подбородку. У меня такая темная кожа, что эти линии теперь едва заметны. Вернувшись после обряда посвящения в деревню Восточное Озеро, я увидел, что у всех тамошних мужчин по обе стороны лица тянутся такие же черные линии, а у большей части этих линий даже по две или больше.
И теперь, после прохождения обряда, я стал не просто взрослым: я стал одним из них.
Хотя, конечно, им-то я по-прежнему казался очень странным, этакой ходячей нелепостью. И по-прежнему крайне мало знал об их жизни. Но теперь они все-таки давали мне понять, что я не так уж безнадежно глуп и даже обладаю кое-какими многообещающими навыками — например, неплохо ловлю рыбу на удочку.
И обращались со мной по-прежнему — как с мальчишкой. В тех краях мальчик обычно переходит из женской деревни в мужскую сразу после обряда инициации, то есть лет в тринадцать, и живет там несколько лет с кем-то из своих старших родственников — с братом матери, или со своим старшим братом, или, что бывает реже, с отцом. Отцовство на Болотах считается куда менее важным, чем родственные связи внутри материнского семейства; по матери определяется и тот клан, к которому ты принадлежишь.
В мужской деревне мальчики учились мужской работе: ловить рыбу, строить лодки, охотиться на птиц, сажать и собирать рисовую траву, рубить тростник. Женщины у себя в деревне разводили домашнюю птицу и скот, возделывали сады и огороды, плели из тростника циновки и ткали ткани; не менее важными занятиями считались также готовка пищи и запасание продуктов впрок. Мальчики старше семи-восьми лет, живущие в женской деревне, не должны были делать женскую работу; от них этого не только не ожидали, но и не позволяли им этим заниматься, так что в мужскую деревню подростки являлись обленившимися, невежественными и, в общем, никчемными. Во всяком случае, взрослые мужчины не уставали им это повторять. Мальчиков, однако, никогда не били — я, например, ни разу не видел, чтобы рассиу ударил другого человека, или собаку, или кошку, — но отчаянно бранили и дразнили почем зря, а также все без конца им что-то приказывали и неустанно критиковали их на неумелость, пока они более-менее не осваивали какое-нибудь мастерство. После этого они проходили второй обряд посвящения — окончательно становясь взрослыми людьми и получая разрешение жить самостоятельно, в отдельной хижине, одни или с друзьями. Но вторую ступень инициации, как я уже сказал, разрешалось преодолевать только после того, как старейшины придут к выводу, что тот или иной юноша овладел хотя бы одним мастерством. Но бывало и так, рассказывали мне, что кто-то из юнцов отказывался во второй раз проходить этот обряд и предпочитал вернуться в женскую деревню и жить там как женщина до конца своих дней.
У моего дяди было несколько жен. А у некоторых женщин рассиу было по несколько мужей. Собственно, брачная церемония заключалась в том, что двое будущих супругов заявляли во время ежедневного обмена продуктами у «рыбной циновки»: «Мы поженились!», вот и все. Между двумя деревнями — женской и мужской — было разбросано немало крошечных хижин со стенами из тростниковых циновок, где едва помещалась лежанка или толстая циновка из тростника, служившая постелью. Этими хижинами свободно пользовались мужчины и женщины, желавшие спать вместе и заявившие об этом у «рыбной циновки» или во время личных встреч на лесной тропе или в полях. Если какая-то пара решала пожениться, мужчина строил брачную хижину, и его жена или жены приходили туда в условленное время. Я как-то спросил своего дядю, когда он вечером в очередной раз собрался уходить, к которой из жен он сейчас направляется, и он, застенчиво улыбнувшись, сказал: «О, ну это они сами решают».
Наблюдая, как флиртуют и женихаются молодые люди, я понял, что в плане женитьбы успех в значительной степени зависит от умения мужчины ловить рыбу и умения женщины вкусно ее готовить. Этот ежедневный обмен сырья на готовую еду и происходил у «рыбной циновки». Женщины приносили жареную и вареную птицу, молочные продукты, овощи и вообще гораздо больше всевозможной еды, чем могли обеспечить мужчины с помощью одной лишь рыбной ловли, однако принесенные женщинами масло, сыр, яйца и овощи принимались как нечто само собой разумеющееся, тогда как каждая пойманная мужчинами рыбка вызывала массу шумных восторгов.
Теперь я понимал, почему у Аммеды всегда был несколько пристыженный вид, когда он готовил пойманную мной рыбу. В мужской деревне никто никогда ничего не готовил. Мальчики и неженатые молодые люди должны были договариваться и заключать сделку с кем-то из женщин или же просто к кому-то подольщаться, чтобы получить обед; в крайнем случае они брали себе то, что осталось после разбора на «рыбной циновке». Вкус у моего дяди — как в отношении женщин, так и их кулинарных способностей — был просто отменный, и я, пока жил у него, питался просто роскошно.
После инициации я прожил год как Айтан Сидой из народа рассиу, учась необходимым мужским умениям: ловить рыбу, сажать и собирать «рисовую траву», рубить тростник и складывать его на хранение. С луком и стрелами я толком управляться так и не научился, так что меня и не просили вылезти из лодки и подстрелить какую-нибудь дичь, хотя других юношей довольно часто просили об этом. Я помогал дяде забрасывать сети и верши, а пока не приходило время их вытягивать, весьма успешно ловил рыбу на удочку. Мои способности в этом деле быстро заслужили всеобщее признание и одобрение. Мы с Меттером часто брали с собой кого-то из мальчишек, вооруженных луком, чтобы он мог подстрелить какую-нибудь водную птицу; это было огромной радостью для старой Минки — ей позволялось прыгнуть в воду за подстреленным гусем или уткой, притащить птицу в лодку, а потом, гордо махая хвостом, выпрыгнуть с ней на берег. Минки всегда отдавала своих птиц Пьюмо, старшей жене моего дяди, и та каждый раз от всей души благодарила старую собаку.
Сажать и собирать «рисовую траву» — это, по-моему, самое легкое дело на свете. Осенью отплываешь по шелковой синей воде к северному берегу озера, где рисовые островки расположены рядом друг с другом, и, отталкиваясь шестом, медленно плывешь по крошечным протокам между ними, разбрасывая направо и налево пригоршни мелких, темных, сладко пахнущих семян. Затем поздней весной возвращаешься, наклоняешь высоченные стебли над лодкой и стряхиваешь туда созревшие семена при помощи маленьких деревянных грабелек, пока лодка до половины не наполнится зерном. Помнится, женщины частенько подшучивали над тем, сколько шуму поднимают мужчины, говоря о посеве и сборе дикого риса, точно о некоем «особом умении»; однако сами они всегда принимали полные мешки собранного нами риса с похвалами и благодарностью во время сборов у «рыбной циновки», приговаривая: «Вот уж я накормлю тебя до отвала!» Кстати, то, что они готовили из зерен дикого риса, было почти так же вкусно, как моя любимая каша из пшеницы.
А вот рубка тростника была работой действительно очень тяжелой. Этим приходилось особенно много заниматься в конце осени и в начале зимы, когда погода становилась пасмурной, холодной и дождливой. Но, когда я немного привык стоять целыми днями в воде два-три фута глубиной и махать изогнутым серпом, соблюдая тройной ритм — срезал, собрал в пучок, передал вязальщикам, — а мне эта работа стала даже нравиться. Тростник нужно увязывать в снопы быстро, пока он снова не рассыпался на отдельные стебли и не уплыл по течению, и сразу укладывать эти тяжелые снопы в лодку. У нас сложилась отличная компания молодых ребят, и мы весьма ревностно относились к возможности показать свою сноровку в этом нелегком деле; впрочем, ко мне, новичку, все относились по-доброму, и эта тяжелая работа всегда скрашивалась бесконечным запасом всевозможных шуток, прибауток, сплетен и песен, которые мы вместе с моими новыми друзьями с наслаждением орали в зарослях тростника, несмотря на противный осенний дождь и холодный ветер. Старшие мужчины резать тростник отправлялись очень редко; мешал ревматизм, который здесь почти все заполучали еще в юности.
Теперь я понимаю, что жизнь на Болотах была достаточно скучна и однообразна, но тогда это было именно то, в чем я нуждался. Такая жизнь давала мне достаточно времени не только для того, чтобы отдохнуть и поправить свое здоровье, но и для размышлений, для взросления моей души и тела, которое, в общем, особенно взрослеть не торопилось.
Особенно спокойной, даже ленивой была вторая половина зимы. К этому времени тростник был нарезан и передан женщинам для превращения в циновки и ткани, и мужчинам заняться было особенно нечем. Работы хватало только у тех, кто строил лодки. В общем-то, все было неплохо, и меня раздражали, даже угнетали, только постоянная сырость, туманы и холод. Единственным источником тепла в хижине был крошечный очаг — точнее, керамический горшок, наполненный тлеющими углями. Так что, если выдавался солнечный денек, я уходил из холодной хижины на берег и смотрел, как строят лодки. Это было тонкое и точное мастерство. Лодки рассиу славились повсеместно. Например, большое, «военное», каноэ казалось мне похожим на стихотворную строку, в которой нет ничего лишнего, а потому поистине совершенную. Так что если я не сидел, скорчившись, у глиняного горшка-очага, предаваясь воспоминаниям и мечтам, то торчал на берегу, с восхищением наблюдая, как лодка прямо на глазах растет и приобретает свои изящные легкие формы. Я тоже понемногу кое-что мастерил и сделал для односельчан немало удочек, лесок и крючков; кроме того, если не было слишком сильного дождя, я ходил ловить рыбу, а также в гости — поболтать со своими новыми приятелями из числа деревенской молодежи.
Хотя женщины никогда даже не заглядывали в мужскую деревню, как, впрочем, и мужчины в женскую, для встреч у них имелось сколько угодно других мест. Мужчины и женщины с удовольствием болтали друг с другом, собравшись у «рыбной циновки», или во время рыбной ловли на озере — ибо женщины тоже ловили рыбу, особенно угрей, — или встречаясь на заросших высокой травой пастбищах для скота, расположенных подальше от берега, в более сухих местах. То, что я был удачлив в рыбной ловле, помогло мне завести друзей и среди девушек, которые с удовольствием обменивали приготовленную ими еду на мой улов. Девушки постоянно, хотя и добродушно, меня поддразнивали и даже слегка со мной флиртовали. Мы также очень любили небольшой компанией — несколько девушек и юношей — прогуливаться по берегу озера или по тропе, ведущей в луга. Уединяться парочкам было запрещено до прохождения второй инициации, и юноши, нарушившие этот закон, пожизненно изгонялись из родной деревни, так что мы старались держаться стайкой. Из девушек мне больше всех была по душе Тиссо Бету по прозвищу Сверчок. Ее прозвали так за узкое лицо с высокими скулами и чуть впалыми щеками и худенькое тело. Она была умненькой, очень доброй и веселой, любила посмеяться и старалась всегда как-то ответить на мои вопросы, а не пялила на меня удивленно глаза, как это делали обычно деревенские, приговаривавшие: «Ну, Гэвир, это же все знают!»
Однажды я спросил у Тиссо, принято ли у них рассказывать друг другу всякие истории. Дождливые осенние дни и зимние вечера были такими долгими и скучными, что я постоянно держал ушки на макушке, надеясь услышать где-нибудь сказку или песню, но темы для разговоров как среди молодежи, так и среди взрослых людей были здесь весьма немногочисленны и без конца повторялись: события минувшего дня, планы на завтра, еда, женщины, очень редко незначительные новости, которые принес кто-то из другой деревни или встретившись с кем-то на озере или в лугах. Я бы с удовольствием развлек их, да и себя самого, какой-нибудь историей, как развлекал банду Бриджина и приятелей Барны. Но здесь, похоже, это принято не было. Я знал, что «всякие иноземные выдумки», как и любая попытка переменить устойчивый здешний распорядок вещей, жителями Болот отнюдь не приветствуются, так что у мужчин я и не спрашивал. Но, разговаривая с Тиссо, я не очень боялся попасть впросак, а потому спросил ее напрямик: неужели никто здесь даже сказки не рассказывает, не поет песен, не повествует о великом прошлом своего народа? Она рассмеялась:
— И поем, и рассказываем.
— Кто? Женщины?
— Ао.
— А мужчины?
— Энг. — Она захихикала.
— Почему же нет?
Этого она не знала. А когда я попросил ее рассказать мне какую-нибудь из историй, какую наверняка мог бы услышать, если бы, как и она, вырос в женской деревне, это ее буквально потрясло.
— Ой, Гэвир, я не могу!
— Значит, и я не могу рассказывать тебе те истории, которые давно знаю?
— Энг, энг, энг, — прошептала она. «Нет, нет, нет».
А еще мне очень хотелось поговорить с моей теткой Гегемер и расспросить ее о моей матери. Но Гегемер по-прежнему держалась отстраненно. Я не понимал почему и спросил об этом у девушек. Они смутились и ничего толком мне не ответили. Похоже было, что Гегемер Айтано — женщина весьма властная, обладающая некими особыми возможностями или умениями, и в деревне ее не слишком любят. Однажды зимой мы с Тиссо Бету прогуливались по пастбищам, чуть отстав от остальных, и я спросил ее, почему моя тетка не желает даже просто поговорить со мной.
— Ну, она же амбамер! — удивилась моему вопросу Тиссо. Слово «амбамер» означало «дочь болотного льва», это я знал, но мне пришлось все же попросить Тиссо объяснить, что это значит в жизни.
Она задумалась и ответила:
— Это значит, что она может видеть весь мир насквозь. И слышать голоса из самого далекого далека. — Тиссо посмотрела на меня, проверяя, понял ли я, что это значит. Я кивнул, хоть и не слишком уверенно. И она продолжила: — Гегемер иногда слышит, что говорят мертвые. Или те люди, которые еще не родились. В доме старух, где они поют особые песни, в нее вселяется сама Энну-Амба, и в этом обличье она может бродить по всему свету и видеть все, что уже произошло или еще только должно произойти. Знаешь, другие люди у нас тоже обладают похожими способностями, но только в детстве, но тогда они этого еще толком не понимают. Но уж если Энну-Амба берет себе в дочери какую-то девочку, та обретает способность видеть и слышать все на свете до конца своей жизни и из-за этого, по-моему, становится немного странной. — Тиссо опять ненадолго задумалась. — Знаешь, Гегемер ведь пыталась рассказать людям, что она видела, но мужчины даже слушать ее не захотели. Мужчины утверждают, что только им дана способность видеть прошлое и будущее; они говорят: «все эти амбамер — просто сумасшедшие», но моя мама рассказывала мне, что Гегемер Айтано видела ядовитый прилив — когда множество людей с Западных Болот, где все собирают и едят моллюсков, заболели и умерли, — задолго до того, как это случилось. Она увидела это, когда сама была еще ребенком… А еще Гегемер знает, кто в деревне должен вскоре умереть, и люди из-за этого ее боятся. Или, может, она и сама из-за этого их боится… И она, например, часто предсказывает, будет ли у той или другой девушки ребенок, причем задолго до того, как эта девушка действительно выйдет замуж и забеременеет. Я сама слышала, как она говорила: «Я видела, как смеется твой ребенок, Йенни». А Йенни плакала и смеялась, она была ужасно рада это слышать, потому что давно хотела ребенка, но так ни одного и не родила. А через год у нее действительно ребеночек родился!
Все это давало мне богатую пищу для размышлений. Но ответа на свой вопрос я по-прежнему не находил.
— И все-таки я не понимаю, почему моя тетка так меня не любит, — сказал я.
— Хорошо, я расскажу тебе о том, что узнала от мамы, только ты обещай, что больше никому из мужчин этого не скажешь. — Я пообещал хранить молчание, и Тиссо объяснила: — Видишь ли, Гегемер все пыталась узнать, что случилось с ее сестрой Тано и племянниками. Она много лет пыталась это сделать. Наши старухи специально для нее устраивали песнопения, которые продолжались очень долго. Гегемер даже какие-то особые снадобья принимала, а амбамер не должна никаких таких снадобий принимать. Но Энну-Амба все равно не позволяла ей увидеть сестру или племянников. А потом… потом вдруг в деревню явился ты, а она до этого так ни разу и не смогла тебя увидеть, хотя очень старалась… И не угадала, кто ты, пока ты не назвал свое имя. И все его услышали. А Гегемер была посрамлена, и теперь она считает, что совершила непростительную ошибку, что Амба наказывает ее, потому что она отпустила Тано одну так далеко на юг и виновата в том, что солдаты изнасиловали Тано, а тебя и твою сестру продали в рабство. И она думает, что ты это знаешь. — Я хотел возразить, но Тиссо не дала мне сказать ни слова. — Знаешь душой, сердцем, а не разумом. Это ведь совсем не важно, если разумом ты чего-то не знаешь или не понимаешь, если это знает и понимает твоя душа. Так что ты для Гегемер словно живой упрек. Ты омрачаешь ей душу.
— Это она омрачает мне душу, — возразил я.
— Да, конечно, я понимаю, — печально согласилась Тиссо.
Даже странно, до чего Тиссо оказалась похожей на Сотур! Во многом очень разные, они были одинаковы в своей способности мгновенно проявить сочувствие, понять чье-то горе, пожалеть человека — причем без лишних слов.
Я оставил мысль о том, чтобы как-то сблизиться с теткой, пробиться к ней сквозь прочную броню ее вины и обиды. Но страстно мечтал узнать как можно больше о ее необычных способностях и о том, на что Тиссо намекнула, сказав, что многие жители Болот тоже обладают подобными способностями, но только в детстве. Вот что не давало мне покоя. Однако границы, отделявшие здесь мужские знания от знаний женских, соблюдались не менее строго, чем границы, пролегавшие между мужской и женской деревнями. Тиссо и без того тревожилась, так много рассказав мне о том, чего мне знать было не положено, и я не мог на нее давить и без конца о чем-то выспрашивать. А другие девушки, стоило мне задать хоть самый чепуховый вопрос, касавшийся «женских таинств», тут же начинали ухать, как совы, или трещать, как зимородки, чтобы меня не слышать и не дать мне договорить — их пугало, что я нарушаю давно установленные правила, а кроме того, это был дополнительный повод посмеяться надо мной и сообщить мне, что я «тупица» и «невежда».
А у своих приятелей я и вовсе не решался спрашивать о странной способности некоторых жителей Болот видеть прошлое и будущее. Я и так слишком сильно от них отличался, и подобные разговоры лишь еще больше способствовали бы моему отстранению. Расспрашивать моего дядю Меггера было совершенно бесполезно: он сторонился всяческих тайн и загадок и искал лишь покоя, причем именно там, где его было легче всего обрести. Самым добрым из жителей деревни я считал Раву, но он, во-первых, был старейшиной и главой своего клана, а во-вторых, очень много времени проводил в деревне Южный Берег. В общем, получалось, что есть только один человек, которому могли бы понравиться мои вопросы: старый Перок. Он действительно был очень стар и сед; исхудалое лицо его избороздили глубокие морщины; конечности скрючил ревматизм, причинявший ему постоянные страдания. Его истерзанные артритом пальцы мало на что уже годились, однако он искусно плел и чинил рыбацкие сети, и хотя работал он медленно, но делал все исключительно хорошо. Перок жил в крошечной хижине вместе с двумя кошками. Говорил он немного, но со мной всегда был ласков. Часто его настолько одолевала болезненная хромота, что он даже к «рыбной циновке» пойти не мог. Тиссо или ее мать приносили для него еду и передавали ее через меня. Я приносил приготовленные ими кушанья к хижине старика, ставил на настил и сообщал: «Это тебе от Лали Бету, дядюшка Перок». Мы, молодежь, как я уже говорил, всех стариков называли «дядюшка».
При ясной погоде Перок обычно сидел на солнышке и возился с сетью или просто смотрел куда-то за травянистые луга, что-то напевая себе под нос. Когда я приносил ему еду, он прерывал свои занятия и ласково благодарил меня, но стоило мне отвернуться, как монотонное пение тут же возобновлялось. Если вслушаться, то полупонятные слова начинали складываться в некую странную песню о болотном льве, о повелителях рыб, о царе цапель… Это были первые серьезные песни, которые я вообще услышал в краю ферузи, которые, по крайней мере, намекали, что за ними таится некая история. И вот однажды, поставив на настил тростниковую коробку с едой, я сказал: «Это тебе от Лали Бету, дядюшка Перок», но, когда он поблагодарил меня, я не ушел, как всегда, а спросил у него:
— Скажи, дядюшка Перок, что это за песни ты поешь?
Он удивленно вскинул на меня глаза и тут же снова их опустил, некоторое время продолжая работать; затем вдруг отложил свою сеть и снова внимательно посмотрел на меня.
— После того как пройдешь второй обряд, скажу, — промолвил он.
Именно этого я и боялся. Спорить со священными законами рассиу было совершенно бессмысленно. Я пожал плечами и сказал:
— Анх.
Но Перок, видно, понял, что у меня есть еще вопросы, и ждал, когда я их задам.
— Неужели все истории рассиу священны?
Старик некоторое время задумчиво меня изучал, потом кивнул: — Ао.
— Значит, мне нельзя даже послушать, как ты поешь?
— Энг, — мягко запретил он. — Позже. Когда побываешь во дворце царя. — Он смотрел на меня с явной симпатией. — Там ты и выучишь эти песни, как и я когда-то.
— Это дворец царя цапель?
Он кивнул и тут же прошептал:
— Энг, энг! — и приложил палец к губам, запрещая мне задавать подобные вопросы. Потом снова повторил: — Позже. Уже скоро.
— И здесь нет таких историй, которые не считались бы священными?
— Есть, но их рассказывают женщины и дети. Для мужчин они не годятся.
— Но ведь существуют же всякие истории о героях — например, о Хамнеде, о великом герое древности, который скитался по всему Западному побережью, и…
Перок некоторое время молчал, качая головой, потом сказал:
— Сюда, на Болота, он не приходил. — И снова склонился над своей работой.
Так что все сказки, басни, исторические хроники и поэмы так и остались у меня в голове взаперти; они молчали, как и книга Каспро, что покоилась, завернутая в тростниковую ткань, в доме моего дяди, единственная книга во всем краю ферузи и никем здесь не прочитанная.
Однажды весенним днем я в одиночестве удил рыбу. Дядя Меттер ушел вместе с кем-то на озеро ставить сети. Старая Минки, как всегда запрыгнув ко мне в лодку, тут же уселась на носу и застыла, точно статуэтка с кудрявыми длинными ушами. Я поставил маленький парус и позволил ветерку медленно гнать лодку вдоль берега. Я ловил на удочку рыбу ритту; это небольшие придонные рыбешки с очень сладким и сочным мясом, но страшно ленивые. Вскоре мне тоже стало лень без конца таскать их из воды, и я, бросив это занятие, просто сидел в медленно плывущей лодке, любуясь шелковистой синевой озерной воды; вдали виднелись тростниковые островки, чуть дальше низкий зеленый берег, а еще дальше высился какой-то голубой холм…
И я вдруг понял: круг замкнулся; я вернулся к тем, самым ранним, самым первым своим «воспоминаниям», или видениям, оказавшись теперь как бы внутри этих воспоминаний.
И тут же на меня нахлынули и другие «воспоминания».
Я вспоминал улицы каких-то городов, огни домов, плотными рядами выстроившихся вдоль канала или пролива, темный булыжник незнакомой, круто уходящей вверх улицы, где гулял зимний ветер… затем мне вспомнилась площадь с фонтаном перед Аркамантом, и какая-то незнакомая мне башня над гаванью, полной судов, и какое-то большое здание с исхлестанными непогодой стенами из красного кирпича — все это возникло внезапно, в вихре иных образов и видений, которые толпились перед моим внутренним взором, тесня друг друга, и тут же ускользали прочь, прежде чем я успевал их ухватить, и снова передо мной всплывало то видение моего далекого раннего детства: голубая вода, голубое небо, низкие зеленые берега и далекий холм, окутанный голубоватой дымкой, — места, где я когда-то жил и где теперь вновь оказался…
Однако видения мои начинали слабеть, расплываться, да и Минки уже стала озираться по сторонам, оглядываясь в сторону дома, так что я неторопливо развернул лодку и поплыл к деревне. Возле «рыбной циновки» уже собирались люди. У меня, правда, имелось всего лишь несколько рыбешек ритта, но Тиссо и ее мать всегда приносили для меня какую-то еду, так что я взял то, что причиталось мне, а также долю Перока и пошел назад в мужскую деревню. Подойдя к дому Перока, который, как всегда, сидел и чинил тонкую сеть, я поставил его порцию на настил и сказал: