Серебряный век в Париже. Потерянный рай Александра Алексеева Звонарёва Лола
© Звонарева Л.У., 2020
© Кудрявцева Л.С., 2020
© Сеславинский М.В., предисловие, 2020
© Алексеев А.А. (наследники), 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
© ООО «Белония М», 2020
Возвращение мастера
Имя Александра Александровича Алексеева (Казань, 1901 – Париж, 1982) ещё в первой половине ХХ века включено зарубежными специалистами в число лучших 22 книжных иллюстраторов мира. А его знаменитое детище – игольчатый экран – предвосхитило появление компьютерной графики.
Возвращение художника на Родину началось с 90-х годов прошлого века. Ему посвящён сборник статей «Безвестный русский – знаменитый француз» родственницы художника, петербургской журналистки Елены Федотовой, вышедший в 1999 году. Сборник «Александр Алексеев. Диалог с книгой» издательства «Вита Нова» вышел в 2005-м. В книге «Рандеву. Русские художники во французском книгоиздании первой половины ХХ века» 2009 года и в монографии «Французские библиофильские издания в оформлении русских художников-эмигрантов (1920–1940-е годы)» 2012-го мною были представлены его лучшие книжные работы парижского периода. Впоследствии вышли солидные каталоги петербургского библиофила Марка Башмакова и московского коллекционера Бориса Фридмана, посвящённые искусству livre d’artiste. В Государственном литературном музее, в Московском музее современного искусства, в Музее изобразительных искусств им. А.С. Пушкина, в «Кабинете книги художника» М. Башмакова в Эрмитаже, в выставочных залах Москвы, Петербурга, Уфы, Казани, Тулы проходили выставки гравюр и книг, иллюстрированных художником. Начиная с 2005 года в петербургском издательстве «Вита Нова» вышли романы «Братья Карамазовы», «Игрок» и «Записки из подполья» Ф. Достоевского, «Анна Каренина» Л. Толстого, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака с иллюстрациями Александра Алексеева.
О нём, покинувшем Россию в 1920 году и ставшем во Франции великим мастером, в постсоветской России были сняты и транслировались по телевидению два документальных фильма – режиссёра В. Непевного и с участием Н. Михалкова; замечу: во Франции телефильмов про русского художника снято значительно больше. За своё творчество А. Алексеев был провозглашён кавалером Ордена Искусств и Литературы.
В Российской империи в 10-е годы ХХ века Алексеев учился в петербургском Первом кадетском корпусе. Потом, начиная с 1917-го, были Уфа, Оренбург, Иркутск. Из Владивостока, куда добрался сложнейшими путями и где продолжал обучение в Морском училище, покинул Россию на учебном корабле «Орёл» вместе с такими же, как он, гардемаринами. Спустя почти два долгих года – через Японию, Китай, Индию, Египет, Англию – оказался в 1921 году в Париже, став, благодаря рекомендательному письму И. Билибина, полученному в Египте, учеником и помощником С. Судейкина. В 1922–1925 годах работал декоратором во многих парижских театральных труппах. Посещал занятия в Академии Гранд-Шомьер. В 1923 году женился на актрисе трупы Ж. Питоева Александре Гриневской, вскоре тоже ставшей художницей. По признанию самого Алексеева, техника работы театрального декоратора способствовала его увлечению графикой, гравюрой, что подтолкнуло к иллюстрированию книг, а затем привело в киноанимацию.
С 1925 года при поддержке поэта-сюрреалиста Ф. Супо и издателя Ж. Шифрина Алексеев стал получать заказы на иллюстрирование книг. Первые его опыты в этой области связаны с техникой торцовой гравюры – «Аптекарша» Ж. Жироду (1926). В конце 1920-х годов с иллюстрациями молодого успешного художника вышли малотиражные издания французских переводов гоголевских «Записок сума-сшедшего» («Journal d`un fou», 1927), пушкинских «Пиковой дамы» («La Dame de pique», 1928) и «Повестей Белкина» («Les recits d`Ivan Petrovitch Bielkine», 1930). В 1929 году в Париже тиражом 100 экземпляров была издана одна из наиболее значительных графических работ Алексеева – цикл из ста иллюстраций к «Братьям Карамазовым» Достоевского. В образах главных персонажей ему удалось передать экзистенциальный раскол мира Достоевского. Монументальный графический цикл к «Дон Кихоту» Сервантеса издан в Париже спустя много лет после смерти художника. Непревзойдённый талант иллюстратора проявился у Алексеева и в гравюрах к новеллам Э. По, сказкам Х. К. Андерсена, стихотворениям в прозе Ш. Бодлера, романам Л. Н. Толстого и Б. Л. Пастернака. Работы Алексеева к произведениям русских и французских писателей относятся в большинстве случаев к особому типу издания – «книге художника», высоко ценимой искушёнными библиофилами.
Алексеев изобрёл новый способ съёмки анимационных фильмов – с помощью игольчатого экрана, а в 1933 году вместе с ученицей и будущей женой американкой Клер Паркер (1906–1981) реализовал это изобретение в восьмиминутном анимационном фильме «Ночь на Лысой горе» на музыку М.П. Мусоргского. В 1940 году Алексеев переехал в США, однако после войны вернулся в Париж, где продолжил работать над анимационными фильмами – «ожившими гравюрами»: «Нос» (по повести Гоголя, 1963), пролог и эпилог к фильму «Процесс» по роману Ф. Кафки (режиссёр О. Уэллс, 1962), «Картинки с выставки» и «Три темы» на музыку Мусоргского (1972, 1980).
Среди значительных графических работ Алексеева послевоенного времени – иллюстрации к «Слову о полку Игореве» («Chant du prince Igor», 1950), «Искушению Запада» («La tentation de l`Occident») А. Мальро (1979). С помощью игольчатого экрана он исполнил графические циклы к «Доктору Живаго» Пастернака (1959), «Запискам из подполья» и «Игроку» Достоевского (1967). К роману «Доктор Живаго» на игольчатом экране было создано за четыре месяца 202 иллюстрации. Из воспоминаний Алексеева: «Когда я прочёл роман Пастернака, он произвёл на меня потрясающее впечатление. Я испытал совершенно отчётливое чувство, что после сорока лет молчания мой пропавший старший брат прислал мне письмо на 650 страницах».
С иллюстрациями Алексеева вышло более пятидесяти книг. Особое место в его творческом наследии занимает цикл иллюстраций – 120 акватинт – к «Анне Карениной» Л. Н. Толстого, выполненный в 1951–1957 годах. Эта работа впервые издана в Париже в 1997 году тиражом 20 экземпляров в виде папки эстампов. В июне 1997 году на аукционе «Сотбис» она «ушла» за 11 550 фунтов стерлингов, или 18 860 долларов США. Книги с иллюстрациями художника весьма востребованы на антикварно-букинистическом рынке. Их собирают не только библиофилы из разных стран, но и многие крупные музеи и библиотеки, стремящиеся создать представительные подборки этих изданий.
Сегодня в России переизданы далеко не все книги с иллюстрациями признанного мастера, хотя в последние годы в Москве выпущены «Лунные картинки» Андерсена (2016), а в Оренбурге – «Сибирские ночи» Ж. Кесселя (2018). Ждут своего издания на русском языке и другие значительные графические работы художника – «Дон Кихот» Сервантеса, проза Пушкина и Гоголя, новеллы Э. По и стихи в прозе Бодлера – каждому из этих великих произведений Александр Алексеев дал оригинальное графическое прочтение.
Эта книга – первое серьёзное жизнеописание драматической и остросюжетной судьбы (дополненное вдумчивым анализом графических работ) большого русского художника, шестьдесят лет творившего вне России, но никогда о ней не забывавшего.
Хочется, чтобы российский читатель узнал и полюбил замечательного мастера, оценил его уникальное творчество, пронизанное любовью к далёкой Родине и памятью о ней. Недаром написанные незадолго до добровольного ухода из жизни воспоминания знаменитый художник озаглавил «Забвение, или Сожаление, записки петербургского кадета», опубликованные у нас в переводе на русский в 2002 году.
Александр Алексеев – своеобразный Леонардо да Винчи в искусстве книги и кинематографе своей эпохи: он не боялся экспериментировать, не боялся идти вперёд, отдавая всего себя искусству, которому служил.
Михаил Сеславинский
Как нам открывался Александр Алексеев
В Ницце, за большим столом в гостиной, мы разглядывали книгу сказок Андерсена «Лунные картинки», изданную на французском в оккупированном немцами Париже в 1942 году, – изысканные и загадочные чёрно-белые акватинты переложены тонкой калькой. До этого времени лишь знали о существовании выдающегося художника и необычного человека со сложной судьбой – Александра Александровича Алексеева, теперь увидели его работы и увлеклись им. Диск с его иллюстрациями к Андерсену щедро передали нам сотрудники издательства «Вита Нова», и мы смогли в книге «Сказки Андерсена и четыре русских художника-иллюстратора» 2010 года опубликовать весь цикл с согласия дочери художника Светланы Алексеевой-Рокуэлл, с которой вступили в переписку. Спустя четыре года петербургский коллекционер Марк Иванович Башмаков подарил нам это уникальное издание «Images de la Lune», экземпляр под № 43. В 2016 году московское издательство «Фортуна ЭЛ» выпустило «Лунные картинки» Андерсена в переводе с датского П. и А. Ганзен с гравюрами художника и нашим послесловием.
Так началась наша работа над постижением жизни и творчества этого выдающегося мастера. Она затянулась, ибо мы столкнулись с многочисленными ошибками, неточностями и мифами в парижских и российских публикациях. Нам помогали выяснять истину коллекционеры, библиофилы, краеведы, искусствоведы. Мы держали в руках документы, наброски, письма, зарисовки, сегодня хранящиеся в частных коллекциях и государственных архивах Москвы, Парижа, Ниццы, Швейцарии и США.
Александр Александрович Алексеев, русский художник и изобретатель, известен всемирному культурному сообществу прежде всего как основоположник нового анимационного кино с использованием изобретённого им игольчатого экрана, но и как оригинальный книжный график, экспериментатор и новатор. Его уникальные циклы иллюстраций к русской классике – «Братьям Карамазовым», «Анне Карениной», «Игроку» и «Запискам из подполья», «Доктору Живаго» – мы узнали лишь в начале ХХI века: эти романы с его иллюстрациями вышли в России благодаря петербургскому издательству «Вита Нова». А оригинальные графические сюиты художника к «Слову о полку Игореве», «Пиковой даме», «Повестям Белкина» Пушкина, «Запискам сумасшедшего» Гоголя, «Рассказам и легендам» Толстого, «Русским сказкам» из собрания Афанасьева, «Дон Кихоту» Сервантеса, мистическим новеллам Э. По, стихотворениям в прозе Ш. Бодлера, сказкам Гофмана, романам Мальро – он иллюстрировал свыше 50 книг – выпускались в прошлом и нынешнем веке лишь издательствами Парижа, Лондона и Нью-Йорка и до сих пор неизвестны нашим соотечественникам.
Истоки
Глава первая
Alexeeff из рода Алексеевых
Отец
Александру Александровичу Алексееву шёл восьмой десяток, когда в Париже он продолжал с острым чувством утраты вспоминать отца и его исчезновение из их жизни, о чём он рассказал в своих «воспоминаниях петербургского кадета» «Забвение, или Сожаление». Он помнил запах отцовского мундира, колючие золотые эполеты и что-то неясно волновавшее ребёнка. Неожиданная смерть отца преследовала его всю жизнь и отразилась в творчестве.
Кто же был его отец? Вот что мы узнали. Александр Павлович Алексеев родился в 1862 году 30 августа в славном городе Оренбурге, пограничной крепости, форпосте Российской империи на юго-востоке. В 1879 году семнадцати лет от роду закончил Оренбургскую Неплюевскую военную гимназию, она же – кадетский корпус имени И.И. Неплюева, один из лучших в тогдашней России[1]. Дворянин А.П. Алексеев получит блестящее военное образование – после кадетского корпуса он закончит прапорщиком 3-е Александровское военное училище в Москве, то самое, где позднее учился А. Куприн и описал его в романе «Юнкера». В Петербурге штабс-капитан Алексеев 13 декабря 1892 года принят на курсы восточных языков при учебном отделении Азиатского департамента Министерства иностранных дел, а затем – в Николаевскую академию Генерального штаба, которую успешно заканчивает в 1898 году. К этому времени он получает звание капитана. Женат на Марии, дочери оренбургского протоиерея Никандра Полидорова. Осенью 1899 года подполковник Алексеев назначен помощником старшего адъютанта штаба Казанского военного округа, коим будет состоять по 6 декабря 1901 года. Вот почему наш герой, Александр Александрович Алексеев, родится в апреле 1901 года в Казани и будет там крещён.
25 ноября 1904 года подполковник Генерального штаба А.П. Алексеев направлен в Константинополь военным агентом вместе с семьёй. 6 декабря 1905 года Высочайшим приказом он произведён в полковники. Официальный документ свидетельствует о смерти А.П. Алексеева в Германии в августе 1906 года. Светлана Александровна писала, и не раз: её деда «направили с миссией в Германию. Откуда он не вернулся, потому что был убит турком, по всей видимости за то, что слишком много знал о Ближнем Востоке». Об убийстве А.П. Алексеева при исполнении служебных обязанностей в Германии ошибочно упоминается во многих публикациях, в том числе зарубежных.
На самом деле Александр Павлович Алексеев скончался 13 августа (по старому стилю) 1906 года от тяжёлого воспаления верхних дыхательных путей в баварском городе Бад-Райхенхалле, куда был направлен на лечение. Об этом свидетельствуют документы Военно-исторического архива. Лечащий врач Д. Плесков сообщал в докладной записке: полковник Алексеев во время посещения русских военных кораблей, возвращавшихся с Русско-японской войны с Дальнего Востока и стоящих на рейде в море, в ненастную и холодную погоду сильно простудился и заболел острым воспалением дыхательных путей. «Несмотря на неоднократные предупреждения» врача, полковник, «верный долгу службы, продолжал посещать прибывающие пароходы, что не смогло не отозваться вредно на ходе лечения», – уточнял Плесков 8 сентября 1906 года из Константинополя. С ухудшением состояния после консилиума врачей он был отправлен на лечение за границу. 10 сентября 1906 года королевский штабной врач в отставке, королевский надворный советник Гольдшмидт, к которому 8 августа обращался за помощью больной, в заключении о смерти полковника Алексеева указывает диагноз: «Больной страдал тяжёлым катарромным состоянием лёгких, осложнённым большими бронхиктадиями. Очевидно, болезнь продолжалась уже долгое время и развилась до такой степени вследствие недостаточной бережности» (перевод с немецкого, подписан бароном фон Вельсином).
А вот письмо генерал-майора И.Н. Свечина в Петербург на имя действительного тайного советника Зиновьева от 25 сентября 1906 года: «В августе текущего года скончался здесь, в Bad-Reichenhall in Bayern, военный агент в Константинополе полковник Генерального штаба Александр Павлович Алексеев. (…) С приездом сюда Алексеева болезнь его стала угрожающей жизни. Постоянно навещая больного, я, руководствуясь предупреждениями врачей, был вынужден, со своей стороны, предупредить больного как служащего и семейного человека о серьёзности его положения». По желанию Алексеева, Свечин выписал из Мюнхена православного священника и телеграфировал жене полковника о его состоянии.
Генерал стал свидетелем подписания Алексеевым духовного завещания, а под его диктовку записал телеграмму на имя императора Николая Второго. Но после кончины полковника не посмел послать её адресату и направил в Генеральный штаб. Текст телеграммы сохранился в архиве: «…Умирая, чувствую себя мало сделавшим для пользы ВАШЕЙ, обожаемый МОНАРХ, а также и пользы дорогого моего отечества, но, верьте, ГОСУДАРЬ, что вся продолжительная моя служба была направлена исключительно для блага ВАШЕГО, ГОСУДАРЬ, и России. Прошу ВАШИХ щедрых милостей к моей семье, жене и трём малолетним сыновьям, будущим верным ВАШИМ слугам. Верноподданный ВАШЕГО ВЕЛИЧЕСТВА полковник Александр Алексеев, военный агент в Константинополе». Александр Павлович имел высокие награды: орден Святого Святослава 3-й степени и орден Святой Анны 3-й степени. Ему было 44 года (а не 37 лет, как пишет дочь художника Светлана). Было продиктовано ещё две телеграммы, где умирающий просил «всем чем можно помочь моей семье».
Остаётся только недоумевать, почему Алексеев при его зоркости к деталям, при его фантастической памяти, не помнил отца больным, тяжело кашляющим после сильнейшей простуды (он ещё и много курил). Почему ничео не знал о его болезни и к нему приходили мысли об убийстве? И даже точно не назвал город в Германии, где Александр Павлович умер и был похоронен и куда мать всё-таки съездила, уже на кладбище, и откуда приходили открытки в день памяти отца, как он сам пишет. Вот только где его могила?
Дед
Светлана Алексеева-Рокуэлл вспоминала, с каким удовольствием отец, «умевший оживить всё, о чём говорил», рассказывал ей про деда, а её прадеда Павла Ермолаевича Алексеева, героического человека, обладавшего «харизмой и красотой облика». Правда, она предполагала, что в этих рассказах-историях «много мифологии». Тем не менее мы попробуем одну из историй изложить – она полна романтической экзотики и нравилась самому художнику. Он вспоминал её, выступая на французском радио.
«В двадцать лет, – пишет Светлана, – дед отца стал топографом на службе императора Александра Второго. Его первым заданием было составление карты освоенных территорий на юге России». «Для успеха предприятия» он выучил татарский язык, целый год посвятил изучению нравов и обычаев местного населения. А потом «собрал свои блокноты, измерительные инструменты и одежду, сел на прекрасного чёрного жеребца и через огромные, продуваемые ветром степные пространства отправился на юг. Через месяц он наконец увидел вдалеке большие шатры… Когда он к ним приблизился, от шатров отделились двое всадников и, поднимая столб пыли, во весь опор поскакали ему навстречу.
– Кто ты такой? Что тебе надо? – закричал один из них на своём языке.
Павел объяснил, что едет наносить на карту их земли. Всадники проводили его к шатру вождя. Из шатра вышла молодая девушка. В руках она держала металлическое блюдо с рисом, которое преподнесла гостю. Тот, по их обычаю, зачерпнул пригоршню риса и вымыл им лицо. Изумлённая девушка побежала в шатёр, потом пригласила войти. В шатре на горе разноцветных подушек сидел местный вождь. Познакомившись с Павлом, он расцвёл в улыбке и велел принести тёплого козьего молока. Он разрешил гостю снимать карту своих земель, снабдив его едой, и поселил в одном из шатров. В провожатые дал ему свою дочь – ту самую красавицу, что встретила Павла перед шатром. Правда, с условием, что он не увезёт её в Россию.
– Попытаешься забрать её к себе, – тут вождь положил руку на рукоятку своего меча, – не видеть тебе больше России!
Отец обычно изображал, как вождь выхватывает меч из ножен и размахивает им над головой. Как и следовало ожидать, Павел и Тамара полюбили друг друга и под покровом ночи сбежали в Россию».
В Уфе, пишет Светлана, а на самом деле в Оренбурге, они поженились. В конце рассказа отец каждый раз замечал: Тамара любила сидеть, скрестив по-турецки ноги, на маленьком коврике, который когда-то соткала и сумела захватить с собой в Россию. «После того как я впервые услышала эту историю, всегда держала у ног маленький коврик», – заключила она повествование.
Архивный документ с «Послужным списком полковника Павла Ермолаевича Алексеева» свидетельствует: у него было три жены, третьим браком он женат на Прасковье Дмитриевне, дочери коллежского асессора Балабанова, с которой жил в Оренбурге в «благоприобретённом каменном одноэтажном доме». П.Е. Алексеев и его шестеро детей были внесены в дворянские книги Оренбургской губернии. Что ж, может быть, его первой женой и была дочь родовитого татарина (а может быть, башкира), названная в мемуарах Тамарой. Его жизнь, если вчитаться в сухой «Послужной список», полна кипучей деятельности и невероятных событий.
Павел Ермолаевич «происходил из солдатских детей». Он родился в 1818 году и «воспитывался в оренбургском батальоне военных кантонистов». На службу поступил в 16 лет в первую полуроту топографов 3-го класса. В 19 лет стал унтер-офицером. За усердную службу давали ему денежные награды. В 30 лет он – прапорщик с прикомандированием к корпусу топографов при Отдельном Оренбургском корпусе, затем отправлен для устройства чертёжной в корпус топографов на должность исправляющего войскового башкирского землемера. Он участвовал в дальних экспедициях в съёмке киргизских степей, проходил пески Кара-Кума, доходил до Сырдарьи и других среднеазиатских рек, занимался поисками водных и кормовых мест и расстановкой военных колонн на ночлегах и даже захватывал непокорные киргизские аулы и зачинщиков мятежа. А потом, выйдя в отставку, заведовал межевой частью Оренбургского по крестьянским делам присутствия и в 1891 году, как сказано в документе, состоял членом Оренбургского отделения Крестьянского поземельного банка. За отличную и усердную службу награждён орденами Святого Станислава 2-й и 3-й степени, орденом Святой Анны 3-й степени, орденом Святого Владимира 4-й степени, бронзовой медалью на Владимирской ленте в память войны 1853–1856 годов. Скончался в родном Оренбурге, год смерти нам неизвестен.
Остаётся только пожалеть, что Александр Александрович Алексеев ничего не знал о достойной жизни деда.
Детство
Глава вторая
От Босфора до Петербурга (1904–1911)
Константинополь
Алексеев родился 5 апреля 1901 года в Казани. Первое его младенческое впечатление: он видит себя «на деревенской улице, вдали – деревянные, бревенчатые дома, а точнее, один дом, полностью обрамлённый листвой» (приверженность к чёрно-белой графике без ярких красок станет одной из примет его творчества). В полтора-два года – второе воспоминание: «Я – в коляске, которая катится вперёд по лугу, а перед нами появляются горизонтальные деревянные перегородки, покрашенные белым и чёрным, а также красным, по диагонали». Это уже глаз художника. Это Казань. Видимо, военный городок.
11 декабря 1904 года с женой и тремя малолетними сыновьями А.П. Алексеев прибыл в русское посольство в Константинополе, где ему предоставили белоснежную трёх-этажную виллу над Босфором. Нашему герою было в то время 3 года и 8 месяцев (в воспоминаниях он назовёт себя двухлетним). В конце 1906 года семья навсегда покинет Босфор. Но эти два года станут отдельной главой в парижских воспоминаниях художника, и он назовёт то место и ту жизнь «раем». Как известно, Л.Н. Толстой определил расстояние от появления на свет до пяти лет как «страшно огромное», измерив всю остальную человеческую жизнь, какой бы она ни была долгой, одним шагом.
Что же дала ребёнку жизнь в пригородной Терапьи над сияющим голубизной Босфором под боком у экзотического Константинополя? Что навсегда врезалось в память, стало важным для его представления о «рае», который всегда – детство? Всего два года, а какой огромной, насыщенной впечатлениями видится эта детская жизнь в преклонные годы! Она и казалась ему намного протяжённее этих двух лет.
Сад: «…камни в саду, упавшие в саду каштаны с длинными иглами, которые могут раскалываться и в этот момент являть прекрасную белую чашу с красивым плодом внутри; ветки, большие и очень лёгкие мёртвые стрекозы…» Он всё это назовёт предметами, вещами. В том числе оловянных солдатиков английского производства, найденных в старом парке. Их можно попробовать на вкус, они имели какой-то особый опьяняющий запах. Он пока в них играет, рисовать будет чуть позднее.
Мальчик умел наблюдать за «живыми существами». Мухами, бабочками, ящерицами, за ними он никак не мог угнаться и даже видел скорпионов, маленьких и, как говорили взрослые, опасных, ядовитых. После упоминания «вещей, существ и животных» – чёрной собачки Арапки и осликов – он называет «человеческие существа». Непонятные, незнакомые люди, иногда появлявшиеся в их доме, – «все большие, властные, сильные». Тайн было много. Они жили в особом, изолированном мире за высокими стенами – поскольку «тот, бесконечный» мир «был непредсказуем, он мог быть враждебным, он мог быть опасным»: это был «турецкий мир». С каким художественным вкусом описана им пряная экзотика Востока! Это уже не первые младенческие воспоминания, а впечатления пятилетнего, подросшего. Как и об играх в индейцев с братьями Владимиром и Николаем, детских развлечениях и проказах. И даже о первой тайной «любви» к уже взрослой девочке Лене Майковой, внучке поэта Аполлона Майкова (его сын был первым переводчиком посольства).
Они играли в крокет. Его мячи «регулярно отбивались, чёрт знает куда, безжалостным каблуком Лены, которая каждый раз, когда представлялась возможность "выбить" соперника, находила во мне идеальную жертву». Тут он впервые отмечает в себе черту – она впоследствии разовьётся. Он не терпит поражений, ущемления самолюбия. Влюблённый мальчишка от волнения растянулся посреди аллеи на виду у барышни и издал вопль, «в котором не было ничего героического». А он хотел быть в её глазах только победителем. Так он испытал «первое поражение в своей жизни», заметит семидесятилетний художник.
Вот его словесный автопортрет того «райского» времени: «Я только что научился говорить. Разумеется, я говорил по-французски (у детей были французские гувернантки, "мадемуазель", вначале – Жозефина, потом – Эстер, выписанные из Франции. Европейцы в Турции общались на французском. – Л. З., Л. К.). Я был блондином, у меня были вьющиеся волосы, я носил платье (тогда – поясняет автор французским слушателям по радио, где вначале он читал воспоминания, – "маленькие мальчики моего возраста ещё носили платья"). На мне была маленькая шляпа из белой пикейной ткани с пуговкой наверху. Я был совершенно счастлив. В этом мире я чувствовал себя очень удобно. Я впитывал тень листвы и тепло пробивающихся солнечных лучей. Я внимал звукам, но особенно вкушал запахи и ароматы». «Райский» ребёнок.
С тем же литературным мастерством, с тем же художественным восприятием реального мира он опишет детские впечатления от Босфора, в которых проявятся и черты его характера. «Босфор, расстилавшийся перед домом, был похож на огромного зверя, огромную рептилию, огромную плоть от расплавленного свинца, вздрагивающую и будоражащую поверхность воды, отнюдь не ровной, а бугристой, подобно рептилии, под гладкой кожей которой постоянно шевелятся мышцы. Эта рептилия в миг "утекала" на глазах у ребёнка, выходящего на балкон; вилла была снабжена балконом, опирающимся на две белые колонны, воспоминания о которых меня и сегодня переполняют гордостью».
Главными в этом очаровывавшем ребёнка мире, а «любое детство волшебно», по собственному его выражению, были мать и отец. Мать рядом чаще отца. С нею он ездил на греческом фиакре в город и в посольство, по дороге совершая прогулку на пароходе, любуясь башнями Румели Хисары и другими константинопольскими редкостями. С нею гулял по набережной вдоль Босфора, каждый раз около трёх часов дня: она требовала, чтобы он говорил только по-русски, и со строгим лицом не отвечала ему, если он забывался, – ему легче говорить по-французски, когда рассказывал ей свои сны. Ей, здороваясь, целовал руку по утрам. Он запомнил её в белом пеньюаре с кружевами, держащей в руках «томик в жёлтой обложке». Ему почему-то казалось: мать «большую часть дня проводила в комнате на втором этаже в пеньюаре и с жёлтым томиком в руке». Видеть её хотелось чаще. Это он запомнил. Она всегда казалась ему светской дамой. Назвал её «королевой».
Мария Никандровна была дочерью провинциального священника, протоиерея Никандра Николаевича Полидорова, похвально служившего в Вознесенской церкви и столь же ревностно – в церковных учреждениях в Оренбурге, с 1894 года – в Казани. Отец отличался деспотическим нравом и к концу жизни спился, оставив дочери в наследство лишь икону в позолоченной раме. Мария и родилась в Оренбурге, в 1873 году. Отец овдовел при её рождении и, когда та подросла, отправил к суровым тёткам, а они, по всей видимости, определили сироту в Институт благородных девиц, где она и получила светское воспитание, понимание высокого христианского долга дочери, жены и матери. Видимо, ещё в Оренбурге познакомилась с кадетом А.П. Алексеевым и вышла замуж в Петербурге уже за штабс-капитана, коим он был с 1892 по 1897 год. Мария Никандровна как-то, уже в Петербурге, показав сыну «четырёхэтажный дом на серой и грустной улице», сказала: «Мы жили здесь с твоим папой, когда ты ещё не родился. Твой брат Кока родился здесь, на третьем этаже. Мы были бедны, работали днём и ночью. Твой отец готовился к экзаменам в Военную академию. Я ему помогала, и мы вместе учились стратегии и тактике».
Если мать – «королева» его детского пространства, то отец – «король». «Появлялся он в двух обличьях, одно из них – чёрное: когда он бывал в сюртуке. На голову иногда надевал цилиндр. В другие дни он выходил на улицу в феске. Порой он превращался в военного: тёмно-зелёная форма, плечи украшены жёсткими эполетами, которые больно кололи меня, когда я прижимался к их золотой бахроме. Это был мой отец. Я редко виделся с ним, он не всегда бывал дома. Иногда он отлучался на несколько недель, а то и месяцев». И ещё, такое же незабываемое: «Я сижу на левом плече отца, моя правая рука запущена в его волосы. Его эполет царапает мне попу. Но я так горд тем, что сижу рядом с его головой и возвышаюсь над всеми». К нему приходили люди в фесках, называли «эфенди», что «было почётным обращением к начальнику». Они «приносили разные сведения, в которых он нуждался». Рядом с отцом всегда было счастье. Однажды после одного из исчезновений отец привёз подарок от арабского шейха – «великолепную» львиную шкуру с головой льва со стеклянными глазами и оскаленной клыкастой пастью. Шейх подарил двух арабских скакунов, но он не смог их взять с собой. Прибыли три ослика, доставшиеся сыновьям. «Все ослики были довольно тёмными за исключением одного, самого большого, серого с белым животом». Его-то и получил самый младший, Александр, на зависть двум постарше. О братьях он вспоминал с благодарностью и любовью. В детстве они вместе, как упоминалось, играли в индейцев, по утрам занимались гимнастикой у шведской стенки под приглядом гувернантки, постигали тайны руин и подземных ходов в заросшем саду. Все трое рисовали. Старшего брата, Владимира, Александр считал «полным совершенством». К брату Николаю, Коке, «испытывал чувство глубокого уважения, искренней нежности и болезненной жалости»: брат был почти глухой после перенесённой скарлатины.
Читаем в записках «Альфеони глазами Алексеева»: «Альфеони было четыре года, когда Старый Моряк построил ему корабль на террасе, выходящей на Босфор. Корабельные бока были бревенчатые, а днище – земляное (это был собственно пол террасы). Альфеони принялся грести, и оттого, что корабль, как вкопанный, стоял на месте, ему пришлось стать исследователем. Простыми линиями он начал рисовать корабли, мерно скользившие по проливу, – один за другим. Потом – одну за другой – зубчатые башни Румели Хисары», средневековой крепости, выложенной из серого камня и ставшей достопримечательностью Стамбула. Потом (тоже простыми линиями) – воинов, осаждавших крепость, – одного за другим. «И так Альфеони развивал вкус к повтору». И добавим: вкус к простым линиям. Они не раз будут встречаться в его иллюстрациях и даже в анимационных лентах, как и ритмические повторы. Следует обратить внимание на одно алексеевское высказывание о свете, идущем с небес, названное им «божественным светом»: он «позволил мне познать Константинополь и научил меня думать». Не отсюда ли идёт понятие «рая»? Не потому ли он дал себе столь романтическое имя – Альфеони? Но увидим ли мы этот «рай», «божественный свет» в графике Алексеева или его затмят иные, драматические земные картины?..
…И вдруг в посольском доме разбилось зеркало. Отцовское зеркало. «А ведь русские верят, – пояснял Алексеев, – что разбитое зеркало предрекает скорую смерть тому, кто обычно в него смотрит». Ему было пять лет и пять месяцев, когда «наступил страшный день». «Появилась мать без лица. Оно было покрыто чёрной вуалью. Мама была вся чёрная и стояла перед настежь распахнутой дверью. Её руки раскрылись, чтобы обнять меня…» На поминальной службе «мама с чёрным лицом, держа белый платок рукою в чёрной перчатке, плакала. Я ухватился за её свободную руку, и меня называли сиротой».
Встреча со смертью – самое трагическое и непонятное в человеческой жизни. Смерть предстала перед ним, ребёнком, в чёрном цвете. Детство кончилось. Но образ «потерянного рая» с ним останется навсегда.
Как ни у какого другого художника, чёрное в сочетании с сумеречными оттенками серого и серебристого, загадочного, сыграет главную, драматическую роль в его творчестве. Это произведёт неизгладимое впечатление на французов, о чём мы в России узнаем лишь в начале ХХI века при издании его книг и признаем уникальность творчества русского художника, ставшего французским. Будет и ещё одно его гениальное, оглушившее всех открытие – превращение статичной гравюры в подвижную, в движущуюся, но об этом позднее.
Память об отце, образ отца, смерть отца в метафорическом выражении пройдут через всё его творчество. Он с детства знал: отец умер в Германии и был «похоронен там прежде, чем мать смогла туда добраться». Это единственное верное свидетельство. Алексеев написал: «лишь позже узнал об этом», уточнив: отец умер «от внезапной болезни». Что не совсем так. Было время, когда он и в этом сомневался.
Неожиданно овдовев, Мария Никандровна остаётся без средств к существованию. Пенсия ей не полагается, так как муж скончался, не дослужив положенного срока. Она обращается за помощью в Министерство иностранных дел, в Генеральный штаб, наконец, ещё находясь в Константинополе, видимо, по чьему-то совету пишет самому императору. Вот её письмо, написанное элегантным каллиграфическим почерком:
«Всепресветлейший, Державнейший, Великий Государь Император Николай Александрович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший Верноподданной вдовы Военного Агента в Константинополе Генерального Штаба Полковника Марии Никандровны Алексеевой Верноподданнейшее прошение: Положив все свои силы на честное исполнение возложенного на него службой долга и руководствуясь единственным желанием – принести посильную пользу делу, муж мой имел несчастие простудиться при исполнении им служебных обязанностей и умер, оставив меня с тремя малолетними сыновьями: Владимиром – 10 лет, Николаем – 8 лет, Александром – 5 лет – без средств к существованию и воспитанию детей.
Сама я крайне слабого здоровья и страдаю хроническим аппендицитом, сын же мой, Николай, страдает глухотою вследствие повреждения барабанной перепонки обоих ушей после скарлатины. На основании вышеизложенного осмеливаюсь всеподданнейше просить Ваше Императорское Величество о назначении мне и оставшимся детям пенсии в усиленном режиме вне правил.
Приложение: 1) Свидетельство доктора Плескова о роде болезни покойного, 2) Свидетельство доктора Гольдшмидта о роде болезни и смерти мужа и 3) Свидетельство доктора Плескова о болезни сына Николая.
г. Константинополь 10 сентября 1906 г.
Вашего Императорского Величества
Верноподданная Вдова Военного
Агента в Константинополе
Генерального Штаба Полковника
Мария Никандровна Алексеева»
Было ли отослано это послание, неизвестно. Может быть, и нет. Как случилось это с предсмертным письмом её мужа. Но небольшую пенсию после длительных хлопот она получит.
Отъезд в Россию на пароходе «Николай Первый» Алексеев назовёт «изгнанием из рая». В Одессе, куда приходит пароход, они останавливаются у дяди Миши, младшего брата отца, полковника. Мальчика отталкивает отсутствие цивилизации: «В доме не имелось ни канализации, ни сливного механизма, а место для раздумий было из дерева с большими дырами, в которые я боялся упасть. Это был мой первый ужас перед невидимым и неизвестным». Дядя Миша видит в племяннике будущего военного и воспитание берёт в свои руки. После небольшой мальчишеской провинности (Александр укусил старшего брата за руку – тот не пускал его в дверь на веранду) у него требуют просить прощения, он упрямо твердит «не буду», и тогда ему говорит, очевидно, вспыльчивый дядя: «Если ты не попросишь прощения, то будешь выпорот денщиком». – «Я не буду просить прощения». Что же было дальше? «…Даже вспоминать об этом не хочу… и моё сопротивление было сломлено». Он, очевидно, попросил прощения, но не сразу, это стало сильным ударом по его болезненному самолюбию.
В детстве над Босфором никто так не посягал на его детскую свободу, хотя воспитание было строгим. «Однажды утром денщик своими сильными и добрыми руками осторожно меня поднял, посадил в седло и прокатил вдоль забора. Это было единственное счастливое воспоминание, которое осталось у меня от Одессы». То были «мрачные месяцы» его жизни. Мария Никандровна, не сторонница столь жёсткой армейской муштры, увещевает деверя: дети ещё малы для военной дисциплины, но это будет уже в Риге, куда скоро они переедут все вместе: Михаил Павлович, видимо, получил новое назначение[2].
Мария Никандровна ещё в Риге, куда они переехали вслед за дядей Мишей, продолжала носить глубокий траур: «чёрную вуаль открывала только во время еды, никуда не ездила и никого не принимала». Через год она сменила чёрное платье на фиолетовое. Дядя Миша стал мягче, и дети даже поговаривали, хорошо бы, чтобы они поженились. Но вдовец дядя Миша готовился к другой свадьбе. Они стали собираться к отъезду в Гатчину. Семилетний Александр в Риге впервые попал в кино и увидел: из проекционной кабины, от проектора, спрятанного за стеной, так объясняла детям немецкая гувернантка Паулина, идёт изображение на экран. И не только серая улица была на нём, но шёл сильный дождь, бегали люди, «дрыгали ногами», словом, двигались. Он углядел «стеклянную трубку, приделанную к стене, длиной с карандаш, но потолще… Я заключил, что трубка посылает изображение, как мы сами пускали солнечных зайцев. Хотя, перепутав следствие с причиной, я всё-таки предугадал эффект широкого экрана… в термометре». Так родился в нём будущий киноизобретатель.
Гатчина
1908-й – год, когда он окажется впервые в Петербурге у родственника матери, жившего в самой неприглядной части столицы государства Российского. Он не увидит того пленительно загадочного города, проникновенно воспетого Пушкиным («полночных стран краса и диво») и Блоком, Ахматовой и Мандельштамом, да и другими русскими поэтами и художниками. И нам, простым смертным, до сих пор кружащего голову. Он назовёт его «официальным». А увидит «Санкт-Петербург Достоевского», как объяснял впоследствии французам. Этот город «громоздился на каналах с застоявшейся водой и грязных речушках, окружавших кварталы и строения фантастические, закопчённые, редко – живописные и никогда не мытые». Взрослым он и вспомнит этот унылый, неприглядный Петербург в иллюстрациях к «Запискам из подполья» и в фильме «Нос». Пока они поселяются в Гатчине. Выбор этого небольшого городка под Петербургом неслучаен: муж сестры отца, Анны, командовал сторожевой казачьей сотней находившегося там гарнизона. Родня. Без помощи не оставит. Выбор оказался удачен. Ни много ни мало: на Всемирной выставке в Париже в 1900 году Гатчина признана самым благоустроенным из малых городов России. При Александре III, постоянно жившем в Павловском дворце, здесь проведён водопровод, канализация, построена электростанция. Появилось уличное электрическое освещение. Первое в Российской империи. Железная дорога построена ещё в середине XIX века. До границы Петербурга – всего шесть вёрст. Куприн, поселившийся в Гатчине на несколько лет в 1911 году, сказал восхищённо: «Самый прелестный уголок около Петербурга».
Тут мальчик и соприкоснулся с традиционной русской провинциальной жизнью. Гатчина для него была объята «тишиной, нарушавшейся время от времени криками розничного торговца следом за цоканьем копыт, шумом повозки, лаем собаки. Торговцы драли глотку каждый на особенный манер, зычно рекламируя свои товары: слышались летом выкрики мороженщика, молочника, продавцов сметаны, маленьких выборгских кренделей, английских хлебцев, русских бубликов… Продавцы мяса, продавцы рыбы несли свой живой товар в двух вёдрах, полных воды, подвешенных к коромыслу на плечах. Крики лудильщиков и точильщиков ножей».
Утром к ближайшему собору плелись нищие. Днём татарин-старьёвщик в засаленном халате монотонно кричал: «Тряпка, тряпка! Беру старый тряпка!» Торговцы несли на головах корзинки с разной снедью. Плотники шли с пилами, стекольщик – со стёклами в ящике, легко стоящем на его плече, зимой – лесорубы с колунами, появлялись и безмолвно улыбающиеся разносчики-китайцы, каким-то образом добравшиеся пешком от Великой стены. А как было не вспомнить русскую экзотику – бродячий цирк с цыганом и его ручным медведем да ещё и трёхмесячным добродушным медвежонком. Попугай-предсказатель, обезьянки в маленьких юбочках, народный петрушечный театр. Эти отголоски народной стихии появятся в его иллюстрациях.
Романтическая местность Гатчины подходила для игры воображения восприимчивого мальчика. В пустом императорском дворце он воображал сказочные балы. Флотилия экзотических кораблей, выставленных в павильонах, двигалась на ночные карнавалы. Рыцари Мальтийского ордена являлись засвидетельствовать почтение безумному императору Павлу I, их Великому магистру. Его призрак их всё ещё ждал в маленьком Приоратском замке, построенном на берегу озера, он уверен, ради подобных таинственных церемоний. Его вообще окружали тайны.
Одна была особенной, потрясшей и оставившей заметный след в его творчестве и в его мироощущении. Это явление чёрного кота в его комнате поздно вечером почти при полной темноте. Кота, которого у них не было. Он «запрыгнул на мою кровать и, перелетев через меня, исчез между кроватью и стеной». Александр знал: этот простенок так узок, кот никак не мог в нём исчезнуть. Он закричал от ужаса. После этого, признался художник, видение дьявола подстерегает его всякий раз, когда он остаётся один в темноте. Пусть позднее стало известно: в комнату ворвался кот их хозяйки мадам Макмиш, но это уже не имело никакого значения. Темнота продолжала его всегда пугать дьявольской мистикой. Удивительно, как в этом ещё ребёнке уже сильны переживания контрастов темноты и света, которые станут основообразующими в его графической стилистике. Её нервом. «Зимой свет был ярче, чем летом. Снег его отражал, и я рассматривал на потолке перевёрнутые движения веерообразных теней прохожих и саней». Спустя годы он так же будет разглядывать тени от деревьев на стеклянном потолке своей парижской студии…
Настоящий мир грёз ему открывали книги. К девяти годам он свободно говорил на трёх языках – французском, русском и немецком, выученных на слух. Читал. Любимыми были сказки Андерсена, его заворожившие. Он почитывал их вечерами вслух на кухне, если оставался один, неграмотной прислуге Аннеле. Ну и, конечно, всё мальчишеское чтение переводной приключенческой литературы. Мать тоже любила им читать вслух. В рождественскую ночь у ёлки, по-русски убранной золотыми и серебряными звёздами и гирляндами, они слушали, грызя орешки, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя: «За окнами – в украинской ночи – чёрт во фраке выкрадывал луну». В библиотеку с изрядной прочитанной стопкой книг ходил каждые два дня, благо она неподалёку, но он срезал дорогу по диагонали, чтобы дойти быстрее «в рай иллюзий». «Все грёзы» хранил каталог детских книг, начинавшийся со слов «Де Амичис – Альпы». Запомнил он и хозяина этого волшебного места: «…бородатый человек в сапогах и толстовке. Он стоял за пюпитром, окаймлённым крохотной деревянной балюстрадой». Она напоминала развитому не по годам фантазёру «бельведер для лилипутов». Потом, также в Гатчине, увлечётся гончаровским «Фрегатом "Палладой"», путешествие от Кронштадта до Японских островов будет стоять у него перед глазами, пока он не увидит Японию воочию…
Они жили на улице Ксениинская, дом 12, квартира 5, как указала Мария Никандровна в одном из своих прошений о пенсии в 1910 году в Главное управление Генерального штаба. Гатчинцы гордятся Алексеевым, оказавшимся столь знатным жителем. Алексеев с любовью описывает их семейный быт, образ жизни, хотя иногда жалуется на скуку, – в центре неизменно мать. Мария Никандровна вела замкнутый образ жизни – Александр Александрович не упоминает даже Куприна, который жил неподалёку, на Елизаветинской, в деревянном «зелёном домике», им покрашенном в этот цвет, а писатель был «очень популярным среди местных жителей…». В квартирке из трёх комнат – она занимала половину первого этажа старого трёхэтажного деревянного дома – была библиотека с книгами русских классиков и словарями восточных языков, ещё отцовская, вывезенная из Турции. Для детских книг был отведён небольшой шкаф. В гостиной висел портрет отца, Алексеев в мемуарах посмотрел на него взглядом художника-сюрреалиста: «Овальное лицо – гладкое, как яйцо. Причёска и усы – безукоризненны». Напротив стояло материнское пианино, уцелевшее от аукционных торгов в Константинополе. Над ним – отцовские акварельные копии двух морских пейзажей и «Боевого герольда» Мейсонье, французского художника-реалиста 2-й половины ХIХ века. Полковнику-разведчику был дан талант художника. Сын пошёл в него. Но и влияние матери, её ежедневные вечерние музыкальные часы не прошли бесследно, уже не говоря о том, что у будущего художника развился безукоризненный слух. Мария Никандровна предпочитала исполнять Бетховена или Шопена (особенное впечатление на него производил его траурный марш), а он просил ещё «Соловья» Алябьева – и «уплывал в сон под музыку».
Он помнил про мать всё, любые подробности, мелочи – вплоть до убранства туалетного стола с её «личными серебряными предметами»: «щётки, расчёски, ножницы и, самое главное, щипцы для завивки волос на спиртовке – культовые реликвии цивилизованного мира, привезённые из Терапьи». Упоминается и венецианское зеркало, «накрытое, как икона, белой кружевной накидкой». «Глядя на мамино отражение в таком обрамлении», он вспоминал её в белых константинопольских пеньюарах своего детства… Для него «эта квартирка была настоящим дивом».
Теперь мать выглядела иначе. Через три года после кончины мужа закончился её полутраур с фиолетовым цветом и отказом от светской жизни. Но непреклонное выражение лица сохранялось, как оставались незыблемыми представления о строгих моральных правилах. К ним со второго этажа приходила француженка-гувернантка с русским именем-отчеством Александра Викторовна. Мама в пенсне с ниспадающей чёрной лентой (такой мы видим её на единственном, гатчинском фото) и мадемуазель в шляпе, с ридикюлем и в неизменных перчатках усаживались друг против друга с прямыми спинами и симметрично сведёнными коленями – «уголок Запада, островок культуры и хороших манер». Оценим остроту взгляда и чувство юмора девятилетнего мальчишки. Иногда они все поднимались наверх, и мадемуазель вместе с двумя воспитанницами обучала их бальным танцам под материнский аккомпанемент. Встав в первую позицию, она учила делать па-шасси, шассе-круазе. Потом начинались падеспань, падеграс, падепатинер… Ах, Франция, нет в мире лучше края… За окном текла иная, провинциальная русская жизнь.
Именно в Гатчине в восемь-девять лет почувствовал он призвание художника. Ещё в Константинополе рисовал простым карандашом «схематично» эскадры, всадников на лошадях, скачущих галопом, оловянных английских солдатиков. Но они, как и другие игрушки, при отъезде из Турции были розданы, «чтобы не увеличивать багаж и стоимость проезда» (мебель для этого продали с торгов). А в Гатчине от крёстной он получил знаменитых нюрнбергских солдатиков. Устраиваемые им подвижные театральные мизансцены манёвров или парадов из плоских профильных воинских фигурок и предрешили его «призвание рисовальщика». Он объяснял: любовь к солдатикам ещё в константинопольское время возникла у него не от воинственного характера. «Мне нравилась их форма, серийная повторяемость одних и тех же полихромных фигурок, отмечаемая время от времени вариацией на ту же тему: барабанщик, офицер или знаменосец…».
Появление крёстной в их семье он посчитает самым счастливым событием гатчинского детства не только из-за судьбоносного подарка. Благодаря этой маленькой энергичной женщине, овдовевшей, как и его мать, поэтому всегда в простом чёрном платье, но с золотой брошью, подарком мужа, он понял: человеку дана свобода, и нельзя её подавлять. Подруга Марии Никандровны, она и крестила мальчика в Казани. Вновь они встретились в Гатчине. «Крёстная отличалась широтой взглядов, терпимостью и любопытством ко всему новому». Сыновьям она предоставила полную свободу действий, несмотря на протесты возмущённых хозяев и даже изгнание их из квартиры. Однажды старший сын устроил настоящий фейерверк в снятой ими под Гатчиной избе. А одна квартира даже горела – он забил её порохом, пироксилином и бикфордовыми шнурами. В результате всех этих опытов «дети крёстной построили моноплан на полозьях, который мог взлетать с поверхности рояля быстрее, чем биплан братьев Райт со своей площадки». По субботам семьи ездили на аэродром, находившийся под Гатчиной (местная гордость), смотреть на тренировочные полёты.
Двенадцатилетний Владимир уже учился в петербургском Первом кадетском корпусе, Николай – в гатчинском реальном училище, и Мария Никандровна могла уделять младшему сыну всё внимание. Что она неукоснительно и делала. Он находился под особым её присмотром – родился слабым, болезненным, и мать долго боялась его потерять. Она читала вслух ему и Николаю, как он помнит, французские книги «Тартарен из Тараскона», сказки графини де Сегюр и «Путешествие двух детей по Франции», вышедшее под псевдонимом Ж. Брюно, а на самом деле принадлежавшее перу жены философа Фулье. (Эту книгу, выдержавшую 260 переизданий, в Петербурге издатель С.А. Манштейн выпустил на французском языке в сокращённом варианте в 1912 и 1913 годах.) Познавательная переводная книжка перекликалась с судьбами братьев Алексеевых: её герои, два маленьких брата, после внезапной трагической смерти отца возвращаются на родину, чтобы поселиться у дяди: оформляя многочисленные документы, они с матушкой несколько раз на корабле и железной дороге пересекают всю Францию.
Мария Никандровна также готовила Александра по античной и священной истории (с её «непонятными и мрачными легендами», как он выразится) к вступительным экзаменам в кадетский корпус. Иного пути для него не было. Матушка долго хлопотала об устройстве и этого сына за казённый счёт. И во все эти унизительные походы по петербургским канцеляриям брала с собой, вероятно, для убедительности бедственного положения. «Вижу её идущую твёрдым шагом по петербургскому асфальту, одетую в строгий фиолетовый костюм. Левая рука согнута в локте, держит ридикюль, словно ружейный приклад. Свободной рукой она подчёркивает шаг». Он увидит и запомнит даже прямое перо на шляпе, похожей на кивер: «…конфликт женской хрупкости с ролью главы семейства причинял мне боль». Всё его сердечное внимание посвящено в воспоминаниях матери, жившей бедно, но с большим достоинством. Любопытно «Свидетельство» гатчинского полицмейстера от 23 сентября 1913 года: вдова полковника Алексеева «имущества, кроме необходимого носильного платья и квартирной обстановки, другого никакого не имеет; ни в чём предосудительном замечена не была; в материальном отношении не богата и нуждается». У сына было чувство – мама приносила себя детям в жертву, чтобы они могли учиться, расти и достойно жить. Заботы, тревоги матери, которые он наблюдал, сыграют важную роль в его душевной жизни. «Этот смысл, который я в семь лет (тут он ошибается, был постарше. – Л. З., Л. К.) придавал маминым хлопотам, преследовал меня всю жизнь и определил глубокие чувства к матери и вообще ко всем женщинам».
Лирически-ностальгические строки прирождённого художника, умеющего рисовать словом незабываемые картины русского детства, наполняют воспоминания – единственное, что свяжет его с родиной. Вместе с ним мы погружаемся в то далёкое, что неизменно зовётся Россией: «Лютая русская зима заканчивается внезапно с появлением кренделей в форме птиц, которых называют "жаворонками", потому что они объявляют таяние снега. Белая ватная тишина пропускает сквозь себя журчание ручейков, отмеряемое капелью… Показывается солнце; его приветствует щебетанье тысячи крохотных птиц, облепивших крыши, звон колокольчиков на санях в Вербное воскресенье, а неделю спустя пасхальных колоколов».
Отрочество
Глава третья
Петербург. Первый кадетский корпус (1911–1917)
Два с лишним года, прожитые в Гатчине до поступления в Первый кадетский корпус, окончательно сформировали в подростке Алексееве деятельную творческую личность, душевную отзывчивость, склонность к мистике, любовь к чтению, развитую зрительную память, интерес к знаниям, открытиям и потребность в рисовании. Определились и черты характера: свободолюбие, независимость, целеустремлённость. Характеру предстояло окончательно созревать в корпусе.
Год поступления Александра в Первый кадетский корпус называют по-разному: то – 1909-й, а то и 1912-й. Самое убедительное доказательство – письмо Марии Никандровны в Генеральный штаб с просьбой выслать ей Послужной список мужа для поступления сына в Первый кадетский корпус. Документ отправлен 28 сентября 1910 года. В Корпусе начало занятий – 15 августа. Стало быть, М.Н. Алексеева готовила документы для поступления сына в 1911 году. В то время ему исполнялось десять лет и четыре месяца. И вот его первый кадетский день. Первые впечатления.
«Зал собраний Первого кадетского корпуса считался самым большим в Петербурге. Его стены нежно-зелёного цвета с белыми пилястрами освещались днём светом, падающим из ряда высоких, в два этажа окон, расположенных на противоположных стенах. В простенках между ними висели портреты императоров в полный рост в гигантских золочёных рамах. Под портретами стояли банкетки в стиле Людовика XV, обитые гранатовым велюром. С потолка спускались пять белых люстр в золоте, огромные, как маковки колоколен. В углу этой залы, почти пустой, словно пчелиный рой, жались друг к другу восемьдесят семей, казалось, охваченных одним душевным порывом: они привели сюда своих сыновей, достигших десятилетнего возраста… Вошёл блестящий офицер в белых перчатках и объявил о том, что настало время прощаться; створки больших дверей закрылись за детьми, уже собранными на лестничной площадке».
Старшие на год кадеты были обриты наголо и одеты в чёрную с красным форму: рубашки с красными погонами, чёрные брюки, сапоги и лакированные ремни с медными пряжками и гербом святого Георгия. Ему всё это предстояло. В спальне на несколько десятков человек его ждала железная кровать с деревянным щитом и тонким матрасом. С первого дня их начали учить маршировать. Через несколько месяцев шаг его стал чётче и звучал ритмично, «словно шум машины, что пожирает время». Он заметил, когда они проходили по паркету залов или по плитам коридоров, звук от шагов менял тембр. Слух у него был отменным.
Альфеони (такое он взял себе для мемуарного эссе фантастическое имя) покажется: он попал в тюрьму. Эта категоричность пройдёт через его воспоминания о кадетском корпусе. Ещё бы, если его, десятилетнего, всё ещё намыливала и купала на кухне в тазу их прислуга Аннеле, обливаясь слезами: её любимец скоро будет отправлен в казарму. Вот и Александр Иванович Куприн, прошедший и Московский кадетский корпус, и то же, что отец Алексеева, Александровское юнкерское училище, писал в автобиографическом романе «Юнкера», как «с трудом, очень медленно и невесело» осваивался с новой жизнью.
Жёсткое воспитание
Из корпуса должны были выйти выносливые и крепкие молодые люди, служители Отечеству. Распорядок дня строг. Незатейливое питание считалось достаточно разнообразным и калорийным. Подъём в 6.00. Полчаса на туалет и «помывку». Молитва. Её читал дежурный – текст висел под образами. Чай с тремя кусками сахара и французской булкой. С 7.00 до 8.00 – утренние занятия после осмотра офицерами-воспитателями внешнего вида учеников. Особое внимание уделялось чистоте, блеску сапог и пуговиц, которые кадеты обязаны натирать толчёным кирпичом. В 8.15 – двадцатиминутная прогулка, в любую погоду в бушлате. Далее уроки до 11.00 с перерывом на десять минут. С 11.00 до 11.30 – завтрак в столовой поротно. Подавалась команда: «Горнист (или барабанщик), на молитву!»; молитва исполнялась хором. Служители в белых куртках подавали блюда раздатчикам, те разносили по столам. Как правило, это были макароны с котлетами, сосиски с пюре или бефстроганов, чай и чёрный хлеб. После завтрака вновь получасовая прогулка на плацу, с 12.00 до 15.20 – двухчасовые занятия в классе и далее – час гимнастики или строевой экзерциции (упражнений). С 16.00 – полчаса на обед: суп, жаркое, пирожное на десерт. До 18.00 – свободное время, до 20.00 – приготовление уроков по классам в присутствии воспитателей. В 20.30 – вечерний чай, в 21.00 – отбой. Включалось дежурное освещение, и всякие разговоры запрещались. Нарушителей ждало пятнадцатиминутное стояние «на штраф» у комнаты дежурного. Наказаний было предостаточно.
Столь жёсткое воспитание подвергалось критике. В «Педагогическом сборнике» за 1914 год № 1 можно заметить возмущённое: «И сколько наказаний, окриков и нравственных упрёков они (кадеты. – Л. З., Л. К.) получают ежедневно, сколько недоедают и недосыпают за всякую оторванную костяшку, за недочищенные задки сапог или за грязную пуговицу». И всё «во имя поддержания необходимого для будущего военного офицера внешнего вида».
Так же строго было регламентировано поведение кадетов вне корпуса. В отпускном билете Правила состояли из множества пунктов: «Повсюду, где бы ни находился кадет, он должен отличаться благонравием, скромностью, вежливостью, свойственной воспитанному юноше; также соблюдать форму и чистоту в одежде. Кадет не должен: вмешиваться в ссоры, участвовать в каких-либо беспорядках, ездить верхом по улицам, кататься на лодках без сопровождения взрослых родственников. Запрещается иметь руки в карманах и ходить с кем-либо под руку. Разрешается посещать оперные, драматические и балетные спектакли в театрах императорских»; перечисляются другие ограничения в посещении театров, в том числе «необходимость иметь на это письменное разрешение директора корпуса», и так далее. Могло ли всё это быть приемлемым для мальчика, получившего домашнее, материнское воспитание, да ещё ранимой личности? Вероятно, будь жив Александр Павлович, он сумел бы подготовить сына к интернатским военным правилам, кроме разве одного, о котором расскажем позднее.
Первый кадетский корпус занимал прежний Меншиковский дворец. Он отличается (на сегодняшний взгляд) простотой, строгостью архитектурных форм и местоположением – на Васильевском острове, на берегу Невы, с видом на торжественный Исаакий. Личные комнаты светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова после серьёзной реставрации музейно сохранены, в их убранстве – петровское время и следы вельможного быта начала XVIII века. Романтическая натура юного Александра только здесь находила отдохновенье от ежедневной муштры: «Я любил дальний флигель школы, окна которого выходили на Неву. В своё время это был дворец Меншикова, ровесник Петербурга, в нём в целости сохранилась церковь, а также маленькие комнаты и бальный зал, превращённые теперь в музей и населённые манекенами, одетыми в кадетскую форму былых времён, в париках, со стеклянными глазами». Наш герой оставался верен себе, своему «мистическому» воображению: «При возвращении с медицинских осмотров, проходивших по вечерам в лазарете за музеем, мне приходилось – прежде чем войти в бесконечность безлюдных коридоров – пересекать большой, погружённый в темноту актовый зал. Я старался не встречаться взглядом с портретами, в которых зияли треугольные дырочки: увидев ночью мёртвых императоров, вышедших из своих рам, часовые пронзали их штыками». Такое можно встретить только у Алексеева.
«Рыцарская академия» как история
Соприкосновение с историей кадетского корпуса должно было привить желание преданно служить Отечеству, любовь к знаниям. В том числе и величественные портреты императоров дома Романовых в полный рост, шефов Первого кадетского корпуса. Честолюбивая императрица Анна Иоанновна пожелала иметь в Петербурге «Рыцарскую академию» по образцу немецких и датских военных учебных заведений. Воспитанник назывался, как и в Европе, «кадет», от французского cadet, что означает возраст – «несовершеннолетний». 17 февраля 1732 года стало днём основания корпуса, и его годовщины отмечались с торжественной пышностью в присутствии царствующих особ, которые были, как правило, покровителями корпуса.
Александр застал лишь отголоски грандиозного юбилейного празднества 1907 года – 175-летия корпуса. Отголоском «золотых» времён стала неожиданная встреча его со старой каменной стеной в кадетском парке, куда разрешалось входить только старшему классу. Брат Владимир, уже выпускник, «удостоил» его этого путешествия в знатное минувшее. Алексеев, как всегда, создаёт выразительную картину осенней прогулки и встречи с прошлым: «Мы важно шагали по мёртвым листьям. Мокрые стволы вековых деревьев вырисовывались на фоне облупившейся стены нашего старого манежа, куда кадетов уже не пускали. По всей стене, выкрашенной в красный цвет, то там, то здесь пластинками отваливалась штукатурка». Неожиданно он увидел на стене стихи Овидия, «когда-то красиво написанные на внутреннем слое, так как латынь у нас не преподавали, я не мог их понять». И далее с горечью: «…и стена мне показалась как бы вещественным доказательством: она являла нам то, чем была некогда наша школа».
Стена получила название «Говорящая». Один из историографов корпуса сообщал: она исписана крупною красною прописью по-французски, по-немецки и по-русски различными изречениями, поговорками, аллегориями, выписками из истории и биографиями великих людей науки и великих полководцев, хронологиями выдающихся мировых событий. Вперемежку с надписями красовались рисунки аллегорического содержания – например, мотылёк, обжигающий крылья у пламени горящей свечи, две руки, затягивающие узел дружбы, пирамида, стоящая на четырёх кубах с надписью: «Я держусь своею прямизною». Выпускники назвали то блестящее время, а это были всего лишь три года конца великого столетия, «блаженными ангальтовыми временами». Ибо создателем «Говорящей стены» и их главным воспитателем был генерал, граф Фридрих Ангальт (немец по происхождению), наречённый в России Фёдором Евстафьевичем, директор корпуса, названный кадетами «благодетелем, попечителем, наставником и другом». К десятым годам ХХ века от того высокого просветительства и воспитания не осталось и следа.
Началась и в корпусе новая жизнь, напомнившая ту, былую, екатерининскую. Её застал Владимир: «В своём классе он входил в маленькую группу просвещённых умов, снобов, споривших о декадентском и футуристическом искусстве и о свободном театре». Александр и такой «группы» единомышленников был лишён. Унизительное поражение России в войне с Японией, революционное брожение, позорная Первая мировая изменили обстановку и в кадетском корпусе. Это убедительно прозвучит, возможно, в единственных воспоминаниях о том времени Александра Алексеева. Не настроенный монархически, как его родители, он пишет без верноподданности, нелицеприятно. И хотя настойчиво повторял, что вместе с другими детьми был «брошен в тюрьму, как бы для того, чтобы его научили жить», становление и развитие в нём независимого художника произошло именно в Первом кадетском корпусе, в чём немалую роль сыграл учитель рисования.
Учитель
Он сразу заметил талантливого мальчика. На первом уроке раздал листы бумаги и предложил каждому нарисовать то, что ему больше хочется. Александр ловко и привычно нарисовал скачущих всадников да ещё и «локомотив в три четверти». Учитель выразил удовлетворение. «Наброски в моих тетрадях интересовали его больше, чем рисунки в классе, и я всё больше рисовал в черновиках». Тогда учитель попросил офицера-воспитателя не скупиться на черновые тетради для мальчика, а он просил их всё чаще и чаще. Рисовал в них любимые сказки. Что это были за рисунки, к каким сказкам – знать нам это, к сожалению, не дано.
Когда же Александр подрос и рука его окрепла, ему разрешили, как особо одарённому, рисовать гипсы в одном из музейных помещений. Он приходил туда по вечерам раз в неделю на два часа. В нетопленном зале добрую четверть часа дышал на пальцы, онемевшие от холода, и лишь потом брался за карандаш. Ему нравилось рисовать гипсовых богинь – они пленяли подростка очарованием «отвлечённой женственности, такой чужеземной…»
На уроках ему трудно было освободиться от академического рисунка с гипсовых фигур – учитель не использовал обязательный академический натурный метод обучения (до сих пор практикующийся). Дети не срисовывали мёртвую натуру – ни гипсовые фигуры, ни чучела птиц и зверей, красовавшиеся в художественном классе. Он желал развить в детях наблюдательность, визуальную память, воображение и новаторски – для того времени – основывался на постепенно меняющемся восприятии реального мира, которое возможно лишь при развитой памяти. Её-то учитель неустанно тренировал. «Он сочетал три метода обучения, все – изобретённые им самим», – пишет Алексеев.
С превеликим удовольствием вспоминал художник эти занятия. Они становились для него игрой. На одном из уроков учитель попросил согнуть листы на две части и нарисовать или написать красками по памяти скрипку. Через двадцать минут откуда-то она появлялась, и ученикам предлагалось её разглядеть, после чего скрипка пряталась, и они заново её рисовали – вновь по памяти – на другой части листа. Перед концом урока рисунки выставлялись на обозрение. Оживлению не было границ. А однажды учитель принёс дыню. Вначале они тоже нарисовали её по памяти, и дыня получилась похожей у кого на тыкву, у кого на огурец. Потом изобразили дыню с натуры на согнутой стороне листа, чтобы не видеть предыдущий рисунок, а после весёлой выставки дыню дружно съели. Вернувшимся с каникул кадетам учитель предлагал нарисовать по памяти новогоднюю рождественскую ёлку, или пасхальное разговение, или бальные танцы. Александр особенно любил, когда учитель читал вслух и просил иллюстрировать прочитанное. Он ценил рисунки без помарок и проверял тетради с пристрастием. Наброски Алексеева выделял и даже просил их «размножать». «Этот чудесный учитель не одобрял казённые краски и бумагу и покупал нам хорошие на свои собственные средства». Художник вспоминал, что он учил их и каллиграфии, да ещё гусиными перьями. Словом, благодаря учителю рисования развивались в талантливом восприимчивом мальчике самостоятельность подхода к рисунку, зрительная память, сила воображения, энергетически мощно выразившиеся в дальнейшем его творчестве. Алексеев не назвал фамилии «доброго учителя» рисования и лишь упомянул: выглядел он скромно, обыкновенно, «шика в нём не было».
Нам, полагаем, удалось узнать имя этого незаурядного человека, сыгравшего столь значительную роль в судьбе нашего героя. В Послужных списках штатных преподавателей Первого кадетского корпуса, составленных чиновником каллиграфическим почерком, мы нашли имя коллежского советника, преподавателя рисования Ивана Дмитриевича Развольского и краткие о нём сведения[3]. Родился он в 1857 году 20 марта, был сыном титулярного советника. Всего лишь состоял слушателем учреждённых при Императорской академии художеств педагогических курсов и получил свидетельство 2-го разряда на право преподавания рисования в средних учебных заведениях с 1881 года (а не закончил Школу изящных искусств, как пишет Алексеев, да такой в Петербурге и не было). Высочайшим приказом (за № 42) 15 сентября 1885 года Развольский определён на службу в Первый кадетский корпус штатным преподавателем рисования с 1 января 189(8?)6 года. В 1887 году произведён в коллежские асессоры, в 1892-м – в надворные советники. В 1895 году произведён в коллежские советники. Награждён орденом Святого Станислава 3-й степени. На документе его подпись: «читал». Преподавал Иван Дмитриевич Развольский во 2-м классе, 2-м отделении, 4-й роте. Было и чистописание, и черчение, и лепка. Кто их вёл – неясно. Развольский упоминается как преподаватель рисования. Послужной список составлен в конце учебного 1896 года. Но учил ли он рисованию Алексеева, поступившего в 1911 году? К нашему счастью, сохранился ещё один документ: «Отчёт об успехах и поведении кадетов 2 класса 2 отделения за 2-ю четверть 1910–1911 года». В нём указано: учитель Развольский пропустил два урока рисования. Вероятно, по болезни. Стало быть, преподавал. Других убедительных примеров у нас нет. Офицер-воспитатель 1 класса 2 отделения полковник Андреев в отчёте в октябре 1910 года писал: «Из предметов учебных особенно заинтересована молодёжь практическими занятиями по естественной истории и уроками рисования». Учитель рисования, как мы уже знаем, внимательно следил за художественным обучением не по годам развитого и сообразительного кадета.
Чтобы порадовать мать
Надо сказать, он сразу был замечен другими педагогами и воспитателями. Прежде всего воспитателем их класса, прозванным мальчишками «Фазаном» за непослушный хохолок надо лбом. Красавец-лейтенант назначил его старшим в группе. Это значило: кадет Александр Алексеев в ответе за поведение каждого ученика в классе. Чтобы не вызывать в мальчишках неприязнь, не выделяться как «старший», да ещё отличник, он, по его признанию, что-нибудь да выкидывал недозволенное, это ему «удавалось без труда». «Фазан», хотя его наказывал, как и других, но «с занимаемой должности» не снимал. А признание «старшим» всё-таки десяти-одиннадцатилетнему кадету льстило.
Он шёл первым учеником, «чтобы порадовать мать». В 1914 году третьеклассник Алексеев вновь будет упомянут в Отчёте офицера-воспитателя штабс-капитана Рязанина: «…повышением успеваемости выделились кадеты: Алексеев с 10 на 10,58 баллов». Однако через два года в «Отчёте офицера-воспитателя 5 класса 2 отделения периода с 1-го сентября по 30 октября 1915 года» того же штабс-капитана Рязанина сообщается: «во внутренней жизни отделения произошло ещё одно событие. Я подразумеваю замену старшего по отделению кадета Алексеева А. кадетом Смирновым З. Первый из них тоже очень хороший мальчик, отлично учится, пользуется любовью товарищей, но в этом году был невнимателен к своему поведению, к возлагаемым на него обязанностям и влияния на товарищей не оказывал. Смирнов З. обладает большей строевой выправкой, настойчивостью и исполнительностью». Тем не менее «кадет Алексеев по-прежнему легко остаётся во главе отделения, имея средний балл 10,55».
Бывали и совсем невинные, на наш взгляд, проступки уже подросшего кадета. В несколько несвязном периодическом отчёте корнета Власова, отделённого офицера-воспитателя, «об успехах и поведении кадетов 5 класса 2 отделения за 3-й аттестационный период 1915–1916 учебного года» сказано: «Кадету Алексееву за предложение преподавателю на уроке посмотреть игрушки (что бы это значило? – Л. З., Л. К.) уменьшен балл за поведение с 9 на 8 баллов». А уже в Периодическом отчёте отделённого офицера-воспитателя подполковника Доннера об успехах и поведения кадетов 6 класса 2 отделения, рассмотренном 17 января 1917 года, написано: «Особенно выделяются своим добросовестным отношением к делу и упорным трудом кадеты: Алексеев, Зворский, Смирнов и Утешев». Это будут последние месяцы пребывания Алексеева в Первом кадетском корпусе. Жаль, не сохранились ежедневные записи воспитателей в их личных дневниках, так называемые «Характеристики», подобные тем, что велись в пушкинском Лицее на каждого лицеиста, благодаря которым мы немало узнаём о поведении в лицейские годы нашего великого поэта.
Программа обучения в корпусе насыщена гуманитарными предметами. Изучались русский, французский и немецкий языки, словесность, русская и всемирная история, закон Божий ну и, конечно, математика, физика, естествознание, природоведение, география, а также пение, рисование и танцы. Французский преподавал француз Круазье. Уроки немецкого тоже вели носители языка – Зигвард-Павел Михаэльсен, А. Герценберг, Г. Штернберг[4].
«В свободное от занятий время кадеты отделения много читают, – сообщается в отчёте отделённого офицера-воспитателя. – У них не ослабевает интерес к классной библиотеке – они старательно пополняют её и заботливо к ней относятся». Свободные часы ежедневно заполнялись чтением вслух, для практики читали все по очереди или сами офицеры-воспитатели. В основном русскую и европейскую классику – от «Слова о полку Игореве» до «Дон Кихота» Сервантеса, а самое главное – прозу Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова; эти книги спустя десятилетия будет иллюстрировать в Париже и США Александр Алексеев по заказу престижных парижских, лондонских и нью-йоркских издательств[5].
Офицер-воспитатель подполковник А.А. Крутецкий подчёркивал: особо важным увлечением считает «устройство классной библиотеки, организованной при участии преподавателя русского языка», считая, что кадеты «высказывают к этому начинанию большой интерес». Крутецкий был ревнителем корпусной старины и последним хранителем-директором кадетского музейного комплекса, обладателем диплома Академии художеств[6]. Многие книги подросток Александр прочёл ещё в Гатчине. Его трепетная душа требовала всё новых и новых книжных впечатлений, а здесь его ждали непреодолимые на первый взгляд препятствия: «Читать мы могли только на вечерней перемене, но застеклённые ротные библиотеки даже в этот час были закрыты – сам не знаю, почему». И тогда он прибёг к одной хитрости, которой пользовались и другие расторопные кадеты, что называется, испокон веков. В лазарете – отличная библиотека, чтобы туда попасть, почитать на свободе, а заодно и отдохнуть от муштры, он прикидывался больным – «придумывал разные способы симуляции». Зимой, например, набивал сапоги снегом, поднималась температура, иногда высокая, и больного немедленно отправляли в лазарет. А там уж он «находил прибежище» воображению. Исследовал Африку вместе с Жюлем Верном, Средние века – с Вальтером Скоттом, а будущее – с Гербертом Уэллсом. Благо в лазарете в это время добродушно «царили» доктор медицины Сергей Алексеевич Острогорский, работавший в кадетском корпусе с 1898 года, и старший врач, тоже доктор медицины, действительный статский советник Старков. У них он был любимцем.
Кадеты алексеевского набора ежегодно с учителями и офицерами-воспитателями отправлялись в путешествия по интереснейшим местам столицы Российской империи. Экскурсии в Зимний дворец, посещение Казанского и Троицкого соборов, домика Петра Великого, Зоологического музея – всё фиксировалось отделёнными офицерами-воспитателями в регулярных отчётах. В январе 1914 года отделение Алексеева осматривало ученическую выставку живописи в Академии художеств. «Экскурсий было три: в город Павловск – в парк, к памятнику Великому князю Николаю Николаевичу, в Императорский Эрмитаж. В музей корпуса – для изучения выставки рельефного плана Порт-Артура…» Отмечалось, что при посещении Музея императора Александра III (ныне Русский музей) «преподаватель рисования предварительно ознакомил кадетов с производством мозаичных работ, а также с содержанием главнейших картин и особенностями творчества некоторых художников. Подготовил к их верному пониманию работ; на месте кадеты также получали нужные пояснения». Не Развольский ли это был, не он приобщал детей к искусству в музеях Петербурга?
И всё же Александр чувствовал себя в полном одиночестве. В корпусе у него не было друзей, спасавших когда-то юного Пушкина в тоже закрытом Лицее. Исполнял он тягчайшую обязанность: опекал одноклассника Сергея, мальчика с безусловно сломанной психикой. На одном из первых уроков Александр, когда садился на место, воодушевлённый похвалой учителя рисования, почувствовал, как стальное перо воткнулось ему в ягодицу. Оглянулся: за ним сидел улыбающийся Сергей. Александр схватил его за руку… Скоро он узнал – Сергей ожесточённым был не случайно: как «пленник», он не покидал корпус ни в выходные, ни в каникулы, и ему нечего было ожидать ни от праздников, ни даже от летних каникул…
Однажды «Фазан», обняв Александра за плечи и уведя в коридор, попросил его посадить Сергея рядом с собой за парту и заняться с ним учёбой. Он объяснил: Сергей, хотя и не сирота, но с шести лет находится в сиротском приюте, приписанном к кадетскому корпусу. (Эти «ветераны», как пишет Алексеев, и видом, и нравом напоминали сбежавших каторжников, такая там была невыносимая обстановка). Его отец – отставной казачий офицер, алкоголик. Семья теснится в одной комнате, в подвале. Сергей получил третье, последнее предупреждение – ему грозит исключение. Для семьи, для матери – это катастрофа. «Твоё хорошее влияние, – заключил беседу Фазан, – позволило бы мне его оставить. Ты согласен?» Александр кивнул.
И тут ему пришлось, несмотря на отроческий возраст, проявить прямо-таки чудеса педагогики. Когда Сергей грубо огрызнулся на предложение помочь ему с уроками на завтра, Александр не растерялся и твёрдо ответил, попав в самую цель: «Ну, уж нет. Фазан мне сказал, что тебя собираются выгнать, и с твоей стороны было бы подло устроить такой номер своей матери». И хотя на нашего героя посыпались удары («кулаков этого бандита опасались все»), занятия начались. «Ценой бесчисленных драк, после которых у меня оставались синяки, Сергей перешёл в следующий класс, и мы продолжали сидеть за одной партой в состоянии перемирия».
Тайком он писал стихи и прозу, но некому было показать первые литературные опыты, не с кем поделиться. Он знал – брат с товарищами издавал литературный альманах и в последний год учёбы решил последовать их примеру. И уже прикидывал, как могла бы выглядеть обложка, но его поддержали разве только три одноклассника… Он презирал многих за неразвитость, равнодушие к знаниям, за подлости исподтишка: «Треть моего класса состояла из лодырей, которые оставались по два, три, четыре года в одном классе…»
Самый близкий человек – мать, он просил её принести свою фотографию, она, не поняв причину его желания, отказалась. Она навещала его по положенным дня. Сергея редко – только старшая сестра, напоминавшая Алёше бледным печальным обликом Неточку Незванову Достоевского. Мария Никандровна стала вместе с сыном вызывать и Сергея (правда, он не испытывал благодарности и никогда не защищал верного товарища от нападавших на него «переростков-атлетов»). Она приносила сладости, мальчишки в спальне тут же с жадностью всё отнимали. Он скрывал от Марии Никандровны установившиеся между кадетами унизительные отношения, понимая: мать немедленно заберёт его, а этого он не мог допустить, зная о её скромном бюджете. Он приходил в отчаяние. Спасали его поездки по воскресеньям в Гатчину да посещение театра.
В праздничные дни кадетов приглашали в императорские театры. Там он смотрел пьесы Мольера, игравшиеся на языке оригинала. Благодаря некоей мадам В., швейцарке, светской красавице, знакомой его матери, он нагляделся на этикет высшего петербургского общества. Она приглашала его на оперы и балеты с собой в ложу. Ей импонировал облик юного кадета, его осанка, манеры, выправка, которые мы видим теперь в кино разве что у Андрея Болконского и Вронского. Ему, видимо, лет пятнадцать: «Я, недолго думая, решил, что влюблён. Мне казалось, и она неравнодушна к моей элегантности». «Элегантности» – каково, он знал себе цену! В театр они отправлялись в придворном экипаже, который за ними приезжал. Эта дама была женой высокопоставленного военного, в то время отсутствовавшего. В фойе, во время антракта, вспоминал художник, военные стояли в парадной форме, а придворные лакеи в ливреях, «одетые a la franaise», разносили в корзинках коробочки с мармеладом, раздавая их зрителям. «Как в сказках», – комментирует рассказчик[7].
У Александра был сильный голос. Он пел в церковном хоре. Знал много песнопений наизусть. После прогулок любил поиграть в шахматы, не чурался и гимнастических упражнений, был спортивен. «По-прежнему некоторые кадеты занимались ручным трудом: выпиливали, выжигали по дереву. И вот, все изготовленные ими работы они собрали, с разрешения ротного начальства, провели небольшую домашнюю лотерею, выигрышами которой были эти работы, и на вырученные деньги купили разные подарки к Рождеству нижним чинам в действующую армию», уже шла Первая мировая война. Участвовал Александр в праздничных парадах, танцевал на балах.
Цук
Их учебное заведение традиционно признавалось лучшим в России, но и в нём кадетами правил «цук» – то, что в советское время получило название «дедовщина». У Куприна читаем в романе «Юнкера»: в московском Александровском училище это явление «состояло в грубом, деспотическом и часто даже унизительном обращении старшего курса с младшим: дурацкий обычай, собезьяненный когда-то, давным-давно, у немецких и дерптских студентов с их буршами и фуксами, и обратившийся на русскойчернозёмной почве в тупое, злобное, бесцельное издевательство». Но эта страшная «игра» по желанию самих юнкеров была в училище искоренена.
В первые же дни Александр услышал, как старшие на год кадеты, сопливые подростки, называют себя «дворянами», а их, новичков, «скотами» и выражают всем своим видом полное к ним презрение: «Эти дети, казавшиеся нам старшими, разваливались на скамьях, закидывали ногу на ногу с видом пресыщенных старших и жестом подзывали какого-нибудь неудачного "скота". "Скот" должен был подойти и встать по стойке "смирно", а затем выполнять любые приказы, которые могла придумать жестокая и извращённая фантазия маленького мучителя». Надо ли говорить: добиться подобного от нашего героя вряд ли кому удавалось. Нередко, оказав сопротивление, он покрывался синяками: «Чем больше было издевательств, тем более нетерпимыми становились и "скоты". А классные лодыри считали себя "дворянами" и носителями этих страшных традиций. От их унижений более слабым новичкам не было покоя ни днём, ни ночью. У старших кадетов и младших их на год, объединённых в одну роту, были общими спальня, умывальная комната, туалет, зал для переменок – за закрытыми дверями они могли позволить себе всё что угодно. И мальчишки, находившиеся в замкнутом пространстве, переживая опасный переходный возраст, нередко вели себя агрессивно: «Маленькие мужчины начинали лягаться, кусаться, причиняли себе увечья, как кролики в норе». «Цук» в это время особенно процветал: «Устраивались "тёмные" и "дюды" (болезненные удары по голове), отнимать у младших и даже одноклассников сладости, конфеты и печенье считалось в порядке вещей. Если кто-то из кадетов жаловался на такое обращение, "тёмной" или бойкота ему было не миновать. Воспитатели мало чем тут могли помочь, так как старшеклассники относились к ним пренебрежительно и, как правило, манкировали их замечания. Подобная модель отношений даже обосновывалась теоретически: якобы "цук" сплачивает кадетов, развивает чувство локтя, укрепляет дисциплину; конечно, издержки неизбежны, но "цук" – одна из основ кадетского бытия».
Чем закончился этот «цук» в самом начале 1917 года, мы узнаём из записок Алексеева. Сергей, тот самый, с которым он все годы просидел за одной партой и помогал в учёбе, «признанный атлет с вспыльчивым и непокорным характером терского казака», был вызван в «курилку». Понимая, чем ему это грозит, Сергей дважды отказывался. И «дворяне» за неповиновение постановили его «пропустить через строй». За неимением палок собирались бить кулаками. Всё длилось несколько секунд, как вспоминал Алексеев. Он и другие кадеты не успели предотвратить событие, да и смогли бы? Схваченный разгорячёнными негодяями Сергей издал страшный вопль, вырвался и сумел выскочить в коридор. На лицах «дворян» от его ударов виднелись кровоподтёки, рубашки их были разорваны. Избитого Сергея закрыли в изоляторе медпункта. Стало известно: он помешался. Его лечили. Алексеев его навещал. «Наши педагоги пожинали то, что посеяли». Седобородый генерал-майор Ф.А. Григорьев, участник русско-турецких войн, либерально руководивший корпусом, «произнёс речь перед идеально построенными рядами роты Его Императорского Величества». Между прочим, авторы книги о «школе русской элиты» пишут: «…это был человек многих человеческих добродетелей, хорошо сознававший сложность и важность своей миссии». Кадеты звали его за глаза «дядя Пупа». В воспоминаниях Алексеева «он заявил, что удивлён, возмущён» этим «диким поведением». Четырёх «дворян» выгнали с «волчьими билетами», исключавшими возможность поступления в высшее учебное заведение. Других перевели в два дисциплинарных кадетских корпуса».
Шестнадцатилетний кадет Александр Алексеев, после февральских событий отпущенный до осени, покинул Петербург, не подозревая: никогда сюда не вернётся. Ожесточали его подобные порядки, оставляли чувство негодования, сопротивления, презрения? Несомненно. Но посещали его и иные, высокие чувства. Они приходились на дни Великого поста. Он предельно искренен в исповедальных воспоминаниях, делится самыми потаёнными чувствами: «В сутки между исповедью и причастием, когда было особенно опасно грешить», он, отрок, «испытывал чувство совершенно особого блаженства… в этом состоянии смешивались смирение и растроганность; этому чувству лишь один русский язык попытался дать определение». И Алексеев знакомит французских радиослушателей с молитвой преподобного Ефрема Сирина, которую им в Страстной четверг проникновенно читал священник при погасшем в храме свете. Кадеты слушали её, стоя вместе с батюшкой на коленях: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю! Даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь». Это слова той самой покаянной молитвы, что воплощена Пушкиным – за полгода до гибели – в великую поэзию. Семидесятилетний Александр Александрович читал её французским слушателям, вероятно, по-старославянски. Спустя более полувека он вспомнил об этой молитве, наполненной самыми важными для земной жизни духовными воззваниями, обращёнными ко всякой русской душе: и «падшего крепит неведомою силой». Он вспоминал. Назвал свои записки тревожно «Забвение, или Сожаление». И пояснил: «Воспоминания петербургского кадета». Всё-таки кадета…
Глава четвёртая
Что он видел и чему удивлялся (1910–1918)
Итак, 4 апреля 1917 года, накануне шестнадцатилетия, Александр едет из Петрограда к дяде в Уфу, он уверен – на полгода, чтобы вернуться к следующему семестру и окончить кадетский корпус. Едет он в Уфу не первый раз, но и те, более краткие впечатления от поездки, незабываемы. Это встречи с неведомой ему пока Россией. Острота впечатлений – одно из самых ранних свойств его художественно одарённой натуры. «Я удивлялся и удивлялся. Мне нравится, когда меня удивляют», – скажет он безапелляционно в старости. Так что начнём с его первой к дядюшке поездки в 1910 году.
Казань, Уфа
Ему девять лет. Он дошкольник. Учёба в Первом кадетском впереди. Солнечный июнь. Они – мать, три брата – в комфортабельном купе спального вагона. Вагон медленно наговаривает: «тутукатук, тутукатук… тутукатук… с синкопой при проезде стрелки – таратата, а потом вновь, словно желая заверить, что всё в порядке, принимается за своё – тутукатук… тутукатук…тук, тук, тук… да, всё в порядке, в порядке, порядке…». Ранним утром пересаживаются в Москве с Николаевского на Ярославский вокзал. Москву он не увидел и не увидит никогда.
Ярославль. «Это имя означает "слава солнцу", – поясняет художник французам со скрытой гордостью. – Швартовые отданы, огромные лопасти колёс закрутили и вспенили воду. Ярославль остался в прошлом». Перед ним Волга. Она напоминает ему детский его Босфор: «такая же широкая и оживлённая. По ней ходят не только корабли. Идут целые составы барж и плотов». Его поражает православный ритуал: у белых монастырских стен пароход гудит, делает на час остановку – на берегу совершается служба за здравие моряков. Он чувствует себя путешественником. Подмечает уют каюты и роскошь кают-компании. Обегает пароход. Заглядывает в машинное отделение. Там пахнет машинным маслом. А на передней нижней палубе веселится незнакомая ему доселе публика под гармонь и народные частушки. Их распевают двое слепых. В час намаза татарин расстилает молитвенный коврик и встаёт на колени лицом на восток. Самые сильные впечатления впереди. В Казани.