По велению Чингисхана Лугинов Николай
– Бери! – приказал вождь.
– Ты сказал! – ответил воин.
– Это знак моей веры в тебя, сынок. Мне уже не уйти от судьбы, твой же путь еще только начинается. И что бы ты потом ни услышал обо мне – вспомни мои слова: стыдись быть бедным и незнатным, когда народ дает тебе путь; стыдись быть знатным и богатым, когда народ в беде… Когда-то я отправил в дар андаю своего конюха Хорчу – теперь, говорят, он уже в чине тойона-тумэнея. Из ставки поедешь к нему и скажешь от моего имени: «Хорчу-тойон! Мой Хорчу! Отблеск твоей славы осветил темноту моих последних мучительных дней, умаслил мою черствеющую душу. Потому отправляю тебе мою последнюю радость – Дабана. Веди его по своему пути, сделай славным полководцем». А чтобы Хорчу не усомнился в твоих словах, передай ему вот это старое огниво, золото на оправе которого потускнело, как и жизнь твоего гур хана…
Голос Джамухи дрогнул. Он наклонился к Дабану и понюхал его лоб:
– Скачи, сынок! Я посмотрю тебе вслед…
И отвернулся в южную сторону, куда простиралась привольная степь, куда удалялся цокот копыт Дабанова жеребчика. И стоял, пока сыновний лучик равноденственного солнца не сверкнул на остроконечном железном шлеме последнего его, гур хана, всадника.
Джамуха снял золотой пояс, подаренный ему некогда андаем, и положил его на землю, словно поклонился ей. Попробовал на вес и ощутил тяжесть отделанной серебряной сканью и золотой насечкой сабли – положил ее туда же, а сверху водрузил высокую ханскую шапку.
Никого вокруг! Как же свободно дышится!
Он раскинулся на своем теплом черном камне и уснул, как умер.
«О, несчастье! Оно является опорой счастья. О счастье! В нем притаилось несчастье», – так говорили древние китайские мудрецы. Джамуха проснулся на закате дня, разбуженный тревожными возгласами турхатов: внизу, на берегу озерца шириной в два полета стрелы, расположились на ночевку несколько сюнов монгольских воинов. Можно было подумать, что это ставка мэгэна Чжаохури, охраняющего границы степи. Именно такое почетное звание получил некогда Тэмучин от цзиньского министра Ченсяна за помощь, оказанную цзиньцам в походе на татар. Тогрул-хан тогда же был удостоен титула «ван-хан». Все это вспоминал Джамуха и думал, что судьба идет ему навстречу, давая возможность сойти вниз и без хлопот сдаться мэгэней-тойону. Если Джамуху узнает кто-нибудь из старых советников, то быстро переправит его в ставку Чингисхана.
– Ну, как добыча? – спросил он своих турхатов, которые выбились, видимо, из сил окончательно. Они не обращали внимания на сложенные в кучку пояс, оружие и шапку гур хана. Чем были заняты их мысли? – Садитесь есть, в котле гусиная похлебка…
– О-о, гур хан! – и они набросились на варево, как заморные мальки бросаются к жерлу проруби за глотком воздуха. – О-о! Гусь! – стонали они. – Гусь… Гур хан… Гур хан… Гусь… Гу… Гу…
О, был бы гур хан гусем! Он бы улетел от вас к Ача-хотун. Она взяла бы хур и запела своим волшебным, не то что у Джамухи, голосом! Ее голос хочется потрогать как перо павлина, как серебряную иглу, в ушко которой вдернуты разноцветные китайские нити! О, Ача-хотун, сирота, так и не спевшая колыбельной над упругим тельцем их ребенка…
- Спит на привязи собака,
- Спит корова в теплой стайке.
- Спи, малыш мой… Спи, любимый,
- Баю-баюшки, мой милый.
- Коновязь – коню подруга,
- Одинок колчан без лука.
- Спи, малыш мой… Спи, любимый,
- Баю-баюшки, мой милый.
- Отдыхает меч в ножнах,
- Пыль дорог на стременах.
- Спи, малыш мой… Спи, любимый,
- Баю-баюшки, мой милый.
- Мудрость жизни – у людей,
- Слава у богатырей.
- Спи, малыш мой… Спи, любимый…
– Что с тобой, гур хан? – спросил кто-то из турхатов. – Ты молишься?
О, был бы гур хан гусем – вы б его съели!
– Я пою… – тихо отвечал Джамуха. – Пою колыбельную для вас, дети… Прежде чем уснете – не забудьте потушить костер, скоро стемнеет и его станет видно издалека. – Он обвел глазами лоснящиеся гусиным жиром лица юношей и повысил голос: – Завтра всем надеть парадную одежду. Приведите ее в надлежащий вид.
Турхаты озадачились: во время походов «парадное» означало «боевое». Куда же они завтра отправляются? Не готовит ли гур хан впятером атаку на вражеский курень?
Джамуха ночью не сомкнул глаз, а утром, когда солнечные лучи едва коснулись на северо-востоке снеговых горных шапок – гольцов, он поднял парней. Накануне воины выдраили песком и начистили жирным войлоком свои доспехи. Они матово-ало отсвечивали в робких лучах нового дня, когда турхаты встали перед гур ханом в ряд и опустились на колена в готовности слушать и исполнять приказ.
– Мы в ловушке, – ошеломил их Джамуха первой же фразой. – Нет проку шакалами в поисках падали слоняться по горным ущельям. Сейчас же ведите меня к людям Чингисхана и сдайте им своего гур хана. Они уже наверняка стерли пятки, гоняясь за мной. Дело мое проиграно, а тело – вот оно, берите его – и вам воздадут почести, чины и подарки. Только не удумайте пойти к своим джаджиратам: они станут мстить вам. Проситесь в какой-нибудь небольшенький чужой род – там вас с радостью примут…
Джамуха видел, как уткнулись очесами в землю его турхаты: он вскрыл их тайное желание, он ошеломил и обезоружил их. Казалось, они прервали дыхание и не хотят верить своим ушам. Никто не вскинулся оскорбленный, не зашумел, протестуя и призывая к смерти в бою. Из скольких же достойных выбрали вот этих шакалов в охрану гур хана? Им так хочется жить, что они забыли о том, как поступает с предателями андай Джамухи – Чингисхан.
Джамуха продолжил:
– По прибытии туда объявите, что будете разговаривать только с мэгэней-тойоном. Пусть карачаи сколько угодно выкручивают вам руки – не снисходите к ним и не вступайте в переговоры. Тойону же мэгэнею ты, Халгы-джасабыл, скажешь так: «Мы вручаем вам, вверяем в ваши руки кровного врага Чингисхана Джамуху гур хана. А сами, мол, не ждем от вас никакой иной награды, кроме счастья быть сопричастными служить великому Чингисхану своими копьями, стрелами и пальмами! Повтори!»
Халгы-джасабыл памятлив. Повторил слово в слово наказ гур хана. Интересно, сколько еще проживет его память, гнездящаяся в широколобой голове? Джамуха невольно погладил рукой черный камень: спасибо, брат, за науку.
Шли туда, куда был провешен зримый изгиб радуги – к ставке монголов, кое-где – вброд, кое-где – спешившись, но шли напрямик.
Первые же заставы, ничему внешне не удивляясь, пропускали всадников вглубь расположения. Джамуха заметил среди разнородного этого войска динлинцев с жемчужными серьгами в ушах и понял, что они из давних сторонников андая: этот жемчуг был среди даров цзиньского императора Тэмучину; он видал и низкорослых, широколицых и скуластых монголов с тощей растительностью на лицах и щелками быстрых глаз без ресниц; встречались рыжеволосые джирджены-нучи, ранее обитавшие между реками Нонни и Сунгари и разбитые, покоренные Тэмучином год назад… Видать, к победителям в их крупноячеистую сеть попались многие большие и малые, знатные и безродные.
При подходе к главному сурту встали в ожидании монгольского тойона-мэгэнея, окруженные пестрой толпой людей, что собрались поглазеть на смиренного Джамуху и громко произносили его имя. Джамуха не опускал головы, и губы его искривила легкая невольная усмешка.
– Разве покойники улыбаются? – язвительно спросил кто-то, жаждущий встретиться взглядом с плененным тигром, но тигр лишь щурился по-кошачьи и не желал снисходить до взгляда в сторону ничтожного. На крикуна зароптали, зашикали, но тут вышел из белого сурта мэгэней-тойон в сопровождении свиты и наступила тишина.
На него Джамуха взглянул открыто и в который раз удивился юношескому облику этого начальствующего, одного из многих, в ком андай прозревал великое будущее! Усунтаю не было и двадцати, но стать, выражение достоинства в каждом повороте головы и мановении рук говорили о породе. В окружении командиров много старше его годами еще более выявлялись Богом данные чистота, свежесть, здоровье и гибкость стана, перетянутого золототканым поясом. Этот юноша был послан командовать охранным войском на границе, и его воле подчинялось здесь все, кроме восхода и заката солнца. Скажи он – и покорные ему люди перекроют течение реки и повернут ее бег вспять. Но откуда опыт? Ведь любая его ошибка грозит неисчислимыми бедами! Нет, подумал Джамуха, я бы такого назначить не рискнул… Потому я здесь, окруженный предателями.
Джамуха опустил взгляд, и наблюдавший за ним Халгы-джасабыл понял этот знак. Он поднял правую руку, на запястье которой висела униженная бессилием камча, и, дождавшись тишины, произнес слова, заученные накануне. Потом спешился и, расстелив перед своим ровесником лоскут пестрой китайской ткани, положил на него пояс и шапку своего гур хана. Люди ахнули как по команде и как по команде же смолкли, видя, что их молодой тойон остался невозмутим. К нему приблизились два старца из числа приближенных и тихо заговорили о чем-то. Выслушав старцев, молодой тойон сделал шаг в сторону Джамухи и заговорил сочным, звучащим медью голосом:
– Джамуха гур хан! Я преклоняюсь перед твоим славным именем и храбростью одинокого волка! Я молод, но твердо запомнил, что почтение к чинам и заслугам еще никому не вредило. Потому без распоряжения Чингисхана я, мэгэней-тойон Усунтай, не имею права принять высокие знаки гур хана – его шапку и его пояс. Возвращаю их тебе, а чуть позже мы отрядим тебе приличествующую свиту и проводим тебя до верховной ставки. Однако это не относится к твоим турхатам! Прикажи им сдать нашей охране шапки и пояса, как того требует боевая обстановка и древний обычай. А мы – люди маленькие. Мы только встретили тебя. Судить же будет совет высших, гур хан. Я сказал, вы услышали!
Народ восхищенно загудел, когда два почтенных старца с поклоном надели на голову Джамухи ханскую шапку и опоясали его. Шапки же и пояса турхатов были сброшены, и тем, кто смотрел на них, казалось, что пояса эти по-змеиному хотят уползти от срама, а шапки напоминают могильные курганы.
Джамуха боялся одного: снова захотеть жить, снова посвататься к капризной красавице, чье имя – жизнь. А потому окаменел, как жемчуг в раковине, заткнул уши изнутри и проклял свое песенное сердце. Ему заменили коня, увели его турхатов и в сопровождение дали целый сюн воинов в полном боевом снаряжении. Однако любопытство точило камень раковины: он и нехотя замечал, что каждый воин в сопровождении имел при себе пористый камень для острения наконечников стрел, иголки, шило, нитки для шорных работ, глиняный сосуд для варки мяса и кожаную баклагу-бортохо под кумыс, молоко и воду. Каждый имел две небольшие седельные сумки-далинг для походного белья и сушеной еды про запас… И не желающее умирать сердце Джамухи полнилось восторгом и завистью: о, Тэмучин! На твоей стороне попутный ветер судьбы!
Ехали степью, ярилось солнце, жгло Джамуху: детское недовольство своим положением зависимости от непонятных взрослых овладело им. Что за торопыги? Поднялись в путь, а глотка воды не дали! Не все у тебя, андай, в порядке… Нет, не все…
Но не успел Джамуха разбередить свое недовольство, как впереди показался столбик дыма от костра. А старик, стоящий сусликом-тарбаганом у этого костерка, встречал верховых кипящим чаем и сваренным в небольшом котле-олгуе мясом.
Гомоня, сошли наземь. Разминая ноги и спины, неспешно окружили костер, осмотрели сурт с голубым узором по белой кошме, заговорили о диковинном.
– Еще много бедных народов живет в полуночной стороне, где рождается холод… Нет предела тому северному углу, никто его не знает! А у нас хорошо… – говорил пожилой воин со скрюченной кистью правой руки.
– Никто не знает предела потому, что кому ж охота туда соваться? – мудро отвечал хозяин сурта, чей вид и голос показались Джамухе знакомыми. – Кому охота подвязывать себе к ичигам отполированные кости и гоняться на них по льду за птицей и зверем? Упадешь и примерзнешь удом к этому льду – детей не будет!..
– Ну ты и болтун! – смеялись нукеры. – Тебе ли уж бояться, что детишек не будет?
– Как знать? – спокойно отвечал старик. – Есть чудовищные люди и страны. Есть Луковые горы[9], где берет исток Желтая река… Есть страна Ангаман, где люди жрут людей, а сами – и мужчины, и женщины – словно звери ходят голыми, ничем не прикрываются… То-то у тебя глазки-то загорелись! – ткнул старик пальцем в сторону молодого нукера, который перестал жевать мясо.
Молодой смущенно возразил:
– Ты не можешь этого знать!
– Люди говорят, – развел руками старик, высасывая костный мозг. – Купцы… Есть богатые страны и зверь саламандра, который не горит в огне, а живет в нем… Все наше будет! Храни, о вечно синее небо, Чингисхана!
«О Господь Бог!» – снова подумалось Джамухе. – За что мне выпала такая судьба! Почему я остался в стороне от большого пути, как осел, повредивший ногу на караванной тропе, остается среди безводных барханов и иссыхает аж до белых, губчатых костей! Ведь я от всей души верил, что выбрал единственно верный путеводный огонь впереди, и с радостным трепетом отозвался на призыв вождей других родов встать против Чингисхана! Не ты ли, всеединый, вложил в мою грешную голову мысль о том, что только Джамухе по силам сломить Чингисхана, который уже никому во всей степи не дает поднять глаза!.. Но я вижу его народ, устремленный к большой цели, и мне, знавшему этот народ, кажется, что его подменил заезжий китайский фокусник – это новый, молодой народ! Значит, ты пожертвовал мной, Господи, в назидание другим… Значит, ты выбрал Тэмучина и, как всегда, не ошибся, ибо никто и никогда не узнает твоих замыслов заранее, Господи…»
– Берут по тридцати жен и по сорока, если есть богатство. Держат их, как отару овечек. А коли кто увидит, что жена нехороша или заподозрит в ней неладное – изгоняет ее в дикое поле, не пускает в кошару, никто ему не судья! Женятся и на двоюродных сестрах, и на отцовых женах – за грех не почитают, живут по-скотски, бесстыдно, – услышал Джамуха и подумал: «Экое благочестие! Ну и ну!..» На его глазах вызревал, выковывался в войнах новый древний народ. А кочевая жизнь лишь усиливала дух этого народа – он не обоготворял имущества и удобства существования в оседлости, ибо сладкая жизнь делает человека маломощным и слабодушным.
Верблюжья степь еще никогда не цвела с такой яростной силой, с такой первозданностью. Земля вволю напиталась талою влагой больших снегов – каждая степная низина выглядела озерцом, серебристая чешуя водных копытец посверкивала аж до самого стыка земли и неба. Такого еще не было – так думал Джамуха, – а если и было, то лишь в незабвенном детстве, когда жизнь казалась нескончаемой, пестротканой лентой, уходящей в синее небо. Или походные дымы застилали глаза? или последние земные дни так чисто промывают усталые от вида крови глаза? И тогда они видят пирующих на водной глади птиц, табуны гладких коней, отары тонкорунных овец, одиноко двигающихся верблюдов… Они видят, что за всем этим стоит человек, установивший порядок всему сущему в пространствах Верблюжьей степи.
«Он уже знает обо мне, поверженном… Уже многие, ненавидящие меня, забыли о пище и сне, вынашивая яд отмщения… – грузно сидя в седле, думал Джамуха. – Уже спорят: рубить ли мне голову или поставить себе на службу то, что имеется в этой голове… И сердце Тэмучина твердит ему одно, а рассудок – другое… Бросится ли он мне навстречу, понюхает ли мой глупый лоб? Нет, – ознобило Джамуху. – Нет, не подойдет… Скорее всего, уедет подальше и вернется, когда участь моя будет решена… И мы уже не поговорим, как в прошлом, ночь и две ночи, три… Сколько же мы в пути? Третий день?» Он хотел было сосчитать, но уже с вершины холма, куда кони вынесли кавалькаду, завиднелись сурты, груженые арбы, всадники и девятихвостое бунчужное знамя главной ставки… Жаркая волна озноба окатила сильное тело Джамухи. До его слуха долетали обрывки разговоров спутников, которые, словно желая досадить, рассуждали о различных наказаниях, каким он будет подвергнут.
За спиной дудел невидимый говорун:
– …Суд творят вот так: кто скрадет немного – тому за это семь палочных ударов, или семнадцать, или двадцать семь, или тридцать семь, или сорок семь, и дальше – больше, до трехсот семи… Ты столько выдержишь?
Было отвечено звонко:
– Я не краду. Никто в нашем роду не крал…
– Ух-се! Я же и не говорю, что ты вор. Просто от тех ударов многие помирают и не дергаются, не сучат ногами. А кто украдет коня, или вола, или овцу – того мечом рассекают надвое!..
«О ком это они? О сарацинах?» – не может не думать Джамуха, и не хочет думать о пустом.
…Встретили его со всеми почестями, как хана.
Внутри сурта, куда его сопроводили, горел огонь в каменном очаге, пахло вкусным варевом, горели жирники, освещая пространство. Удивляло еще и то, что никого из крупных чинов Тэмучина он еще не видел, перед глазами суетились лишь те, кто командует челядью да рассыльными. Никто не хотел объяснить, где большие тойоны, ссылаясь на свою ничтожность и неведение.
Ужинал Джамуха в одиночестве. Потом крепко спал на мягком войлоке сном сытого человека – тяжелым и вязким. А утром спросил старика, что командовал охраной:
– Скажи, почтенный: куда подевались мои турхаты?
– Мне этого не положено знать, Джамуха гур хан… – отвечал тот. – Не моего ума это дело.
И прошел еще день, и лишь к вечеру из степи показались с десяток верховых. Умудренный опытом Джамуха сразу определил, что это не свита великого хана, а джасабылы-распорядители по его душу. Так и оказалось: они посадили Джамуху на коня, окружили его плотным неразрываемым кольцом и, понукая коней криками и плетями, все поскакали на запад. После длительной скачки, обойдя походную ханскую ставку стороной, добрались до высокого и пологого склона сопки, где плотными рядами было построено несметное воинство, а перед ним на богатых подстилках сидели тойоны в остроконечных, украшенных павлиньими и фазаньими перьями шапках. Все они вскочили, когда подъехал Джамуха со своим суровым окружением.
Он поискал взглядом андая: так и есть – андая не видно. Его не будет в ставке – Джамуха отдан на расправу. Такова воля избранника небес – великого хана. Но почему же встали тойоны? Перед человеком, которому вот-вот усекут голову, вставать нет нужды… Что же происходит? Джамуха узнал Джэлмэ, Мухулая, Хубулая, Боорчу – как же давно они не виделись! Как изменились эти жалкие оборванцы, некогда заикающиеся от холода в своих рямках! А на каких жалких вислогубых клячонках спешили они по велению Тэмучина исполнить его поручения! Он не увидел заику Хорчу, подумал, что тот не вошел все же в тесный круг великих тойонов и прячется где-то в задних рядах, затерялся на этом склоне, сверкающем щитами и военными доспехами… Напрасно Джамуха верил слухам об удачах Хорчу. Эх, Хорчу! Ты хотел из пыли да в были?..
Джамуха видел, как тот самый молодой мэгэней, который принял и доставил его сюда, подошел к цапленогому Мухулаю, опустился на одно колено, рассказывая о сдаче Джамухи. Джасабылы, стоящие поодаль, громко повторяли его рассказ слово в слово, чтобы слышали все: малые и большие, старые и молодые, все должны были знать, как пишутся сказания новых времен, какова в них цена верности и предательству, победы и поражению…
Мухулай выслушал донесение и шагнул на открытое всем взорам место, отмахиваясь от людского гомона:
– Мы передали судьбы этих людей на рассмотрение Высшего суда. Послушайте решение Сиги-Кутука, главы этого суда!
Сиги-Кутук унял одышку, свел брови к переносице, устрашающе обвел глазами колышущееся море шлемов, шапок, головных повязок и пропел зычно и гортанно:
– Зна-а-а-ая… всюю-ю-ю-у-у…
Народ удивленно притих. А Сиги-Кутук рявкнул на этот народ:
– … подноготную этих людей! – он указал на турхатов Джамухи рукой, не поворачивая к ним головы, и на пальцах его радужно сверкнули драгоценные перстни, – …скажу вам! Они привели своего хана и сдали его мэгэнею Усунтаю со словами: «Мы сдаем вам кровного врага Чингисхана и просим у вас одного…» – Сиги-Кутук поднял вверх указательный палец, брови, даже шапка на его круглой голове, казалось, вздыбились от ужаса неслыханности того, о чем просили турхаты: «…примите в свои ряды, дайте и нам быть причастными к великим деяниям Чингисхана своими копьями и пальмами…» – указательный палец Верховного судьи повращался над его головой. Сам же судья свирепо дернул себя за ус и пожевал губами, как бы ища внезапно утерянные слова. – Нам известно, что сам Джамуха гур хан попросил за своих турхатов, говоря, что они лишь выполнили его волю! Но…
Яростный взгляд Сиги-Кутука метался с одного лица на другое, и обладателям этих лиц хотелось в ужасе спрятаться за плечи впереди стоящих.
– …Но обычаи и нравы наших великих предков гласят: турхаты, предавшие своего владыку, чью жизнь должны были хранить ценой своих ничтожных жизней, и клятву которому они давали, заслуживают смерти!
И Сиги-Кутук рубанул воздух ребром пухлой ладони, продолжая:
– Пусть сами имена их будут навечно преданы проклятию! Пусть несут на себе несмываемый позор! Мы – сказали!
– В-в-в-а-а-а-а! – приветственно взревело войско, поворачивая головы в ту сторону, откуда ввели турхатов Джамухи. Лица их были как черные камни, ноги – босы, шеи – обжаты деревянными колодками. Их поставили на колени лицами на восход – и пять голов скатились вниз по склону, а кровь из усеченных тел забулькала, убегая и впитываясь в рудные жилы земли, в ее плавильные котлы, в ее таинственные горнила.
В толпе вскрикнул и согнулся в приступе рвоты юный нукер, но толпа лишь радостно и ликующе загоготала, зашлась в победном реве и клекоте: торжествовала честь, главенствовал долг! Так это и понял Джамуха, на лице которого разлилась снеговая белизна. Само его лицо было белым и ровным, как зимняя степь, когда он смотрел на долгие предсмертные судороги сильного джасабыла Халгы. С усилием перевел он взгляд на Боорчу, который вышел на середину площадки-тюсюлгэ, поднял на толстячка отяжелевшие ненавистью веки. Тойон Чингисхана, которого Джамуха помнил сопливым, голодным пащенком, был одет дорого и скромно.
– Джамуха гур хан! – сказал он во всеуслышание. – Мы, воины всего монгольского народа, преклоняемся перед твоим мужеством и славным именем, перед величием твоих дел – знай это! Знай и то, что, отправляясь в степь Кэрэмэс, Чингисхан оставил такое послание…
Но чтобы ни сказал андай, Джамуха изжил свой срок: кровь юных турхатов переполнила чашу Джамухинова бытия. Душа его словно бы переплавилась в огне земных страданий, бесплотное тело отвергало само себя – все его части, казалось, враждовали меж собой. Оно не стремилось жить.
– …такое послание: «Мой андай Джамуха! Господь Бог опять свел вместе два наших пути. Друг, я хочу сказать тебе вот что: в самом детстве мы дали друг другу клятву верности, у нас были одни друзья и одни общие враги, выносливость была нашим единственным наследством, мы были одним телом и одной душой. Мы должны быть преемниками славных Хобыл и Хутула ханов. Забудем же наши распри и воссоединимся. Нет во мне и самой малой крупицы вражды к тебе, а к тому же я не забываю, сколько раз ты спасал меня из тенет истинных, а не мнимых врагов моих. Я, Чингисхан, сказал…»
– Ты, Чингисхан, сказал. Я, Джамуха гур хан, услышал. Да, сегодня на моем вороте виснут несчастья, осыпает белым пеплом мои черные волосы позор, сердце прокусывают острые белые зубы измены. Но и со мной когда-то – помнишь? – стремились встать рядом лучшие из лучших, и я танцевал на острие копья, а лунный серп не раз был соглядатаем моих побед! И вот имя мое рухнуло, распалось на мелкие крошки звуков, чин мой съежился от позора! Но ты не оставил меня одного и не обнес добрым словом, мой андай, мой великий друг! Я бы хотел жить, но мне никогда не стать таким великодушным и сильным, как ты! И мне незачем жить. Раньше оболочка жизни была мне тесна – теперь она велика мне. И, взвесив неоднократно свои слова на весах жизни и смерти, я прошу тебя, андай: отпусти меня отсюда в страну предков… Довольно плутать Джамухе по этому срединному миру… Спаси мою честь и даруй мне честную смерть. Спаси, андай, отпусти… Я сказал…
В торжественной тишине, которая казалась преддверием вечности, гур хан опустил глаза и ему увиделся муравей, ползущий по аксамиту его кафтана. Он подставил ладонь – муравей забежал на нее, покрытую давними, еще детскими шрамами и рубцами, новыми роговыми мозолями. Муравей остановился у окопа линии судьбы – встал. Джамуха поднес ладонь к лицу и мысленно спросил муравья: «Ну как там, брат?»
Глава одиннадцатая
Судный день
Власть монгольских правителей в покоренных странах была ограничена; им не было предоставлено право предания смерти без предварительного суда. Взимание налогов производилось на основании строго определенной системы; особенными установлениями регулировалось несение государственной службы; всегда вводились казенная почта, административные реформы. Иногда во главе управления отдельных частей государства оставлялись свои, туземные, правители; так, например, по покорении Северного Китая он был разделен на десять провинций с китайскими чиновниками во главе. Орхоны (высшие войсковые начальники) могли производить в чины не выше, как тысячника, в войсках своего племени. В монгольской армии имелось учреждение вроде нашего Генерального штаба: чины его носили название «юрт-джи», а главный начальник соответствовал современному генерал-квартирмейстеру. Главную обязанность их составляла разведка неприятеля в мирное и военное время. Кроме того, юрт-джи должны были: распределять летние и зимние кочевья, при походных движениях войск исполнять обязанности колонновожатых, назначать места лагерей, выбирать места для юрт хана, старших начальников и войск. В землях оседлых они должны были лагеря располагать вдали от засеянных полей, чтобы не травить хлеба.
Для поддержания порядка в тылу армии имелась особая стража с функциями, близкими к тем, которые исполняются нынешними полевыми жандармами.
При войсках состояли особые чины по хозяйственной части – «черби».
Эрэнжен Хара-Даван
Просьба Джамухи была подобна ушату воды, выплеснутой при ясной погоде в кишащий муравейник. Народ, со свойственной черни чувствительностью, чуть ли не пал перед ним на колени – высшие тойоны искали в его поступке подоплеку. В ставке начался раздрай.
– Вот он весь Джамуха! – ворчал остроугольный Мухулай в кругу военачальников. – Где он – там смута! Подумать только: сам великодушный Чингисхан дарил ему за одно лишь краснобайство должность второго человека в иле! хан сказал, и я слышал, что голова должна быть о двух глазах: один глаз – он, второй – Джамуха! И то, как… как… – он отмахнулся, давая понять, что у него нет слов в попытке выразить причины упрямства Джамухи. – Уму не-пос-ти-жимо!..
Боорчу, пропуская из руки в руку витой из конского волоса шнурок аркана, словно намекал на готовность к расправе. Он сказал:
– Довольно икать от страха… В скором времени хана ждать нечего, надо пользоваться случаем и уважить, ублажить Джамуху в его… м-м… посмертном… гм… последнем желании…
Мухулай хихикнул и пояснил:
– Горло что-то перехватило!
– Вот-вот! – многозначительно покивал Боорчу и попробовал аркан на крепость, подергивая шнурок за два конца. – Как не перехватить… Перехватит…
Даже Джэлмэ загорячился и нахмурился, оглаживая лицо ладонями, словно умываясь:
– Погодите, погодите!.. Если уж делать такое, то так, чтоб и вода не просочилась от его, Джамухина, мокрого места… А вода, как известно, дырочку найдет. Что за нас? То, что Джамуха не принял предложение Чингисхана…
– Раз! – Мухулай загнул мизинец. – Два: сам напросился на казнь! – загнул безымянный. – Три… – он задумался, разжал пальцы и почесал ими в затылке. – Три…
– Десять: нужно отправить вестника к Тэмучину и передать, что Джамуха не принял его слов к сердцу, что попросил казнить себя, что его судьбу вершит Высший суд, но гонца снаряжать с таким прицелом, который не позволит встречному приказу поспеть вовремя, – сказал Джэлмэ, снимая со своего халата из синей дабы невидимые человеческому оку пушинки.
– Ух-се! – воскликнул Боорчу и тоже снял невидимую пушинку с халата Джэлмэ. – Голова ты наша золотая! Да ведь ты знаешь, как копается в подноготных Сиги-Кутук! Скорее мой ишак родит слоненка, чем Сиги-Кутук родит нужное нам решение. Мы думаем о безопасности ила, а Сиги-Кутук – о… о божественной справедливости… Да что вы, не знаете Сиги-Кутука!
Но Джэлмэ непросто было сбить с мысли, если уж он ее высказал.
– Каким бы ни был буквоедом наш славный Сиги-Кутук, он будет делать свое дело, а мы – свое. Иного не дано, – сказал Джэлмэ и добавил весомо: – А больше мне нечего сказать.
С каким-то внутренним стоном и щенячьими повизгиваниями, которые обозначали душевные муки и сомнения, Мухулай утвердил:
– Значит, решили так…
Каким же решительным рубакой он был в походах, каким толковым полководцем! А вот долгих умствований боялся и бежал их при возможности.
– Решили, – согласился Боорчу. – Предаем его в разбирательство Сиги-Кутука… А сами пока выпьем архи да подумаем о вечном!
«Многие из тех владык, кто мнят себя орудием Божьей кары, нечувствительны к людской скорби, к человеческим слезам… Они говорят, что Бог исторг из их сердец чувства сострадания и жалости. Но такие черты присущи шайтану, а не мудрому и дальновидному владыке, – думал Сиги-Кутук, вызывая посыльным в суд старика Аргаса с дальней окраины степи. – Верша суд, надо мудро разобраться в жизни Джамухи… А старик Аргас знает его с незапамятных времен…»
Сиги-Кутуку не было еще тридцати лет, и недавно женившийся Аргас казался ему глубоким старцем.
Когда прибыл посыльный, едва не запаливший жеребчика, Аргас с пастухами был на пастбище, где метил своим тавром кобылиц, быков и коров, которых у него насчитывалось множество. Крупные, жирные овцы и козлы с метками Аргасовых отар уже паслись на равнинах под приглядом пастухов.
Старик напоил посыльного кумысом, вернулся в сурт и, переодевшись в чистое, немедленно тронулся в путь. Молодая жена по имени Малтанай долго шла с узелком, в котором лежала жирная пища, вслед своему всаднику, но муж не замечал ее. Он пустил коня сначала легкой рысцой, потом – размашистой иноходью, и Малтанай остановилась, концом нарядного белого платка утерев с лица пыль.
Аргас не щадил коня – слишком важен был вызов к Сиги-Кутуку. А ведь лет двадцать назад именно он, Аргас, нашел этого Сиги-Кутука во время схватки с татарами. Крепко бились копьями и мечами, уворачивались от непреклонных дротиков и ножами отсекали арканы, резали тела, убивали коней и всадников с обезумевшими в кровавой сече глазами; грома Божьего было не слыхать от нечеловеческого ора и стонов раненых в этом смертельном месиве; время для кого-то останавливалось и уходило в землю, аки молния. Аргас тогда привязал коня в лесу, взялся за лук-ангабыл, достал стрелы и, выцеливая самых отважных рубак из татар, метко ссаживал их с седел. Ему казалось, что он слышит в этом смерче хриплых голосов их свистящие на выходе души, видит их жестокие раны. Аргас с холодной ясностью озирал бранное поле, когда увидел, как из-под груды сорного хлама вышмыгнул и припустил к лесу маленький мальчик. Он бежал прямо на Аргаса, и Аргас ловко поймал его. Малец ладился укусить воина, норовил ударить ногой в пах, но быстро обессилел и притих. Под собольей дохой его виднелась кольчуга из мелких колечек, на золотом поясе с орленой пряжкой были подвешены нож, кресало и три кожаных киски, что указывало на знатное происхождение. Потому и отвез его впоследствии Бэлгитэй к своей матери Ожулун– хотун, чтобы отдать в приемыши. Теперь он вырос и стал великим тойоном в двадцать семь лет, теперь шестидесятитрехлетний молодожен Аргас едет к нему на допрос. Спросил бы тойон Аргаса: тот ли он, Аргас, что был двадцать лет назад? И ответил бы Аргас, что нет в нем прежней удали и спорости мышцы, а его еще и женили на смех воронам на юной вдове Дармаа, старого друга, как и завещал Дармаа, умирая от ран. Что делать? Поначалу-то Аргас бодался и взбрыкивал, противясь новой женитьбе, но старуха его оказалась такова, что сама поехала и привезла себе эту подружку в жены любимому мужу. А старая и раньше крутила Аргасом так хитро, что он и не замечал, и тут решила за него. Когда ему было размышлять о нраве своей старухи, если то война, то служба, то охрана угодий от волка и вора-отщепенца! Что говорить, если через три дня после того, как старуха привезла молодуху, Аргаса снарядили на подавление мэркитского восстания и он с облегчением душевным пустился в путь с основным войском. Да забыл, что старуха-то у него – курултай: она скорехонько собрала подружку Малтанай и отправила вслед за единственным их мужем! Все те три месяца, что жили с войском в поверженном Тайхале, молодая преданно служила Аргасу. Как бы поздно он ни воротился под свой кров – там и чай, и горячее мясо, и постель, пахнущая бодрыми степными травами.
Но Аргас упрям. Он ел, сидя спиной к той, кого подкинула ему судьба, полосатая кукушка, а спать уходил в арбу, где, засыпая, слышал едва различимые шаги юницы, терпеливо ждущей мужниного зова.
На той самой арбе однажды опрокинулись, переходя вброд быструю в каменистом русле речонку. Вымокли до нитки сами, поклажа отяжелела от воды. Пришлось набить возок сеном и голыми лежать вместе, прижавшись телами, чтобы сберечь тепло.
Но и в этом шалаше Аргас не размяк, нутром иссыхающим почуял запах юной плоти, истекающий от новой жены. Он едва не дрогнул, и оттого непонятное раздражение вскипело в душе, саднившей при любом покушении на ее волю или ощутившей нечто противное своей природе. Одно дело воинское, когда подчиняешься воле вождя и не думаешь о справедливости или богоугодности своих деяний, а другое – супружеские обязанности: разве он, Аргас, животное? племенной бык? косопузый манзя?[10] разве он желал этой женитьбы?.. Вот об этом обо всем расспросил бы молодожена Аргаса большой тойон Сиги-Кутук – тут бы и поговорили. Да не государственное это дело: спиной к жене или лицом к ней ложится спать старый воин.
– Й-й-й-ах-х-х! – криком подстегнул коня Аргас.
– Йок – йок… Йок – йок… – отвечала ему лошадиная селезенка. «К утру доберемся…» – знал Аргас, оборачиваясь на заходящее солнце.
Сиги-Кутук как золотоносный песок промывал множество сведений о Джамухе, получаемых от людей, когда-либо соприкасавшихся с гур ханом, – он искал блестки истины почище ревностного старателя. Вот и Аргаса он вызвал из дальней степи в надежде получить от него сведения, которые могли бы склонить чашу весов правосудия в ту или иную сторону, к жизни или смерти подследственного.
Прежде чем войти в сурт Сиги-Кутука, требовалось пройти через окуривание пахучими травами, а на пороге – сесть задом наперед на конский череп и произнести: «Клянусь говорить истинную правду. Ничего не утаю и не прибавлю из того, чего никогда не было!»
Аргас прошел через обряд – скрывать ему было нечего, и когда нырнул во тьму сурта, то при свете жирников увидел смутно краснеющее лицо Сиги-Кутука, а за ним, одетый в золоченые сукна и шелк, виднелся некто, напоминающий Джаргытая, отца Джэлмэ и Сюбетея. «И великий кузнец здесь!» – мелькнуло в мыслях Аргаса, и ему стало не по себе, словно уличенному в низости.
– Сколько тебе лет? – прозвучал вопрос.
– Шестьдесят три! – с некоторым удивлением в голосе ответил Аргас. «Это они хотят знать: в своем ли я уме!» – объяснял он себе.
– Где впервые встретился с Джамухой?
– На войне с мэркитами, великий тойон. Мы их победили!
– Какой у тебя был чин?
– Никаких чинов еще не было! – продолжал доказывать свое здравомыслие Аргас. – Их еще не учреждали, – он прилежно убеждал своих дознавателей в незамутненности своей памяти. «Кто-то наклепал Сиги-Кутуку, что я сошел с ума, женившись на молодой!» – Я, как сейчас помню, командовал охранным арбаном, ездил порученцем – мне той осенью пошел тридцать первый год…
– Что ты думал о Джамухе?
– Я? – растерялся Аргас. – Когда думать? Разве он девушка?
– Я спрашиваю – ты отвечаешь! Каким ты видел его?
– Я видел веселого, приветливого, достойного уважения молодого предводителя. Он любил петь, умел рассказать старину, был удачлив на облавной охоте… Я в своем уме и все помню! Однажды на него пошел вепрь…
– Остановись, Аргас! Вепрь пошел, а ты остановись и отвечай: ты был вместе с Джамухой в сражении на Далан-Балджи?
– А как же? Я…
Сиги-Кутук начал терять свою хваленую выдержку:
– Не спрашивай меня ни о чем, старик! Здесь спрашиваю я, а ты – отвечаешь: да или нет! Все! Разве ты не знаешь, что сказал мой державный брат? Он сказал: «Сиги-Кутук! Теперь, когда я только что утвердил за собою все народы, будь моими ушами и очами. Никто да не противится тому, что ты скажешь. Тебе поручаю судить и карать по делам воровства и обманов: кто заслужит смерть – того казни смертью, кто заслужит наказание – с того взыскивай, дела по разделу имения у народа ты решай, решенные дела записывай, дабы другие не изменяли». Понятно?
Но на Аргаса будто морок напал – упрям был старик, отвечая снова вопросом на вопрос:
– Чего ж не понять? Ты грамоту знаешь, письму обучен… Пиши!
– Ух-се-о-о! – изумился Сиги-Кутук, округляя смеющиеся глаза. – Ну, Аргас! Не помнил бы я, как ты меня спас – отправил бы тебя вожаком в баранье стадо! До чего ж ты упрям, а! – повернулся он к старому кузнецу, шепча тому на ухо какие-то слова.
Послышался шуршащий, как ход змеи, голос кузнеца, и Аргас стал послушным.
– Ты слышал приказ Джамухи о том, чтоб сварить детей тойонов рода Чонос в семидесяти котлах?
– Слышал.
– Видел?
– Видел.
– Что ты об этом думаешь?
– Мир не знал дотоле подобного зверства.
– Почему Джамуха совершил этот тяжкий грех?
– Когда гур хан в ярости, он как бы впадает в безумие…
– Ну вот, – сказал Сиги-Кутук, ласково глядя на Аргаса. – Коротко и ясно. Иди, Аргас…
Седлая коня, старый воин с душевной теплотой думал, что чин не испортил Сиги-Кутука; что владеющий великим просветлением Чингисхан не зря пригласил к себе в ил великого учителя письмен и восемнадцать его умных учеников для составления письменных законов, как у китайцев. Вот и Аргас после судейской выволочки почувствовал себя человеком значительным, содействующим большой, но еще не установленной справедливости.
Чулбу-тойон уже два года служил монголам и стал чувствовать доверие к себе после таких дел, как подавление мятежа или преследование беглецов в горах – везде он проявлял себя умелым сюняй-тойоном. Он любил войну и оружие. Оружие, сделанное искусными мастерами, чаровало его и затмевало свет в его глазах своей красотой, своим изяществом. Иногда Чулбу-тойону казалось, что он способен придумать совершенное оружие и доспехи. Почему бы, например, не вшивать в легкий стеганый халат-тегиляй кольчужную сетку-кебе? Почему бы по-новому не сплести из стальных пластин-яраков чалдар – доспех, защищающий грудь и открытые бока коня так, чтобы вражеская стрела застревала в кольчужных колечках? Тогда сам вид коня, утыканного стрелами, сеял бы страх в рядах неприятеля! Он мог часами любоваться работой умелого шорника и думал о том, как можно сшить высокое седло-арчак, которое бы раскладывалось в походное ложе… Ему, Чулбу-тойону, привольно жилось с монголами – людьми простыми и бесхитростными, не понимающими мелочной злобы заковыристых людей. Они судили людей по делам их. Чулбу-тойону нравилась монгольская легкость на подъем: сигнал – и они готовы в поход, а новый человек еще и подпругу-то подтянуть не успеет; нравилось то, как они ведут бой по договоренности: двигаться врозь – драться вместе, что требовало большой выучки и оборачивалось малыми потерями под дождем стрел; нравилось, что монгол, вскормленный на звериной охоте, и к войне относился со спокойной хладнокровностью и даже обыденно, как к охоте и добыче, и ни в коем случае не горячится. А плохому охотнику лучше дома сидеть. Но и женщины монголов ездили верхом и стреляли из луков на зависть иным неумехам. Чулбу-тойон сам видел, как монголы пьют кровь из рассеченных вен своих лошадей, если кончаются запасы еды, а потом перевязывают эти раны жильной ниткой; он ел хлеб, испеченный в подбрюшье обозного верблюда, закусывая им лакомую конину, если были убитые лошади.
Чулбу-тойону полюбилась служба на стороне монголов, здесь он по-новому открыл войну – она совпадала с его внутренним состоянием и была понятной ему. Хорошо, когда каждый нукер знает: им дорожат, а основной показатель успешного боя – малое число потерь. После боя все тойоны предстают перед своими начальниками и отчитываются за каждого потерянного воина, кто и почему погиб. Поэтому даже найманы, недавно вошедшие в боевые порядки монголов, перестают чувствовать себя чужаками. А потому, когда вместе со звуками утреннего барабана-накара к Чулбу-тойону прибыл молодец-вестовой с известием о вызове к Сиги-Кутуку, тойон не подумал ничего дурного: ему нечего было бояться и его внутренний человек спокойно принял вызов к Верховному судье.
Он прошел через очистительные огни туда, где его ждала горчащая от дыма костра встреча с прошлым.
– Какой ты имел чин у Тайан-хана? – спросил Сиги-Кутук, а грамотей, сидящий у огня, изготовился увековечить ответы тойона записью.
– Был тойоном-сюняем. Выше чинов не было.
– Какую должность занимал?
– Был помощником командующего войском, – нажимая на слово «был», отвечал Чулбу.
– Уточни: в чем помогал? Какие обязанности исполнял?
– Устраивал советы начальствующих. Следил за точным исполнением приказов высокого командования.
– А Джамуху часто видел?
– Не часто, но видеть приходилось. Тайан-хан мало кого слушал, но с Джамухой очень считался. Потому и другие тойоны спешили сблизиться с Джамухой. Хотя его никто не любил.
– Это твое наблюдение?
– Да. Не надо быть умным, как трехголовый змей, чтобы заметить это: в присутствии Джамухи все лебезили, а стоило тому отлучиться – начинали выбивать мозг из его косточек. Несчастный гур хан!
– Оставь свои чувства, Чулбу-тойон, – нестрого, впрочем, посоветовал судья. – Скажи лучше, чем можно объяснить особое отношение Тайан-хана к Джамухе?
Чулбу-тойон призадумался, глядя неподвижно на носки своих ичиг.
Никто не мешал ему думать, не торопил. Было слышно, как где-то пела женщина, брехали собаки, потрескивал жир в светильниках. И Чулбу-тойон, наконец, заговорил:
– Только один Джамуха мог обротать многочисленное сборище тех бродячих племен. Ему подчинялись беспрекословно, хоть и шептались за его спиной.
– Мы знаем, что Тайан-хан слыл суровым и грозным вождем мощного войска, которому не было равных в степи. А по твоим словам, он не надеялся на это войско! Из-за чего? Не из-за соперничества ли, внутренних интриг своих вождей?
– К сожалению, так.
– Почему же ты сожалеешь об этом? – насторожился Сиги-Кутук или просто решил припугнуть тойона, проверяя того на крепость духа.
Но Чулбу смог объясниться. Он сказал:
– Всегда жаль вождя, окруженного мелкими холуями. Они всегда что-то делят. Сначала и не поймешь, что именно: славу? богатство? власть? Потом понимаешь, что комар, насосавшийся крови, уже не видит опасно занесенной над ним руки; муха предпочтет погибнуть в меду, а властелин, окруживший себя льстивыми холуями, гибнет от лести: она выклевывает ему глаза, но открывает уши. Что случилось тогда? Кучулук зарвался, пытаясь одержать легкую победу и одному пить пьянящий напиток славы! Тогда Тайан-хан двинул вперед Джамуху, но Джамуха сослался на нехватку лошадей, а сам не захотел быть прикрытием для нукеров Тайан-хана и ушел от боя. Тут и выступил сам Тайан-хан, не желая допустить торжества Кучулука от легкой победы, не понимая, что торжество это нам тогда не грозило ни при какой расстановке. Они не предвидели мощь монгольского войска, и даже Джамуха был слеп!..
– По какой причине Джамуха ушел от столкновения с Чингисханом на стороне найманов?
– Этого я знать не могу. Когда Джамуха в ярости, он может пойти один против всех и никакое слово, никакая верность обычаям его не остановит. Значит, тогда он был спокоен и рассудил как мог, но по-своему…
Сиги-Кутук остался доволен ответами молодого тойона. Он ободряюще сказал:
– Ты мудр не по годам, Чулбу. Умеешь трезво и верно рассуждать. Это немало. Мы ценим искренность, честность и верность! Служи Чингисхану от души – и ты будешь замечен! Иди!
Шел седьмой и последний день следствия, решавшего судьбу Джамухи. Но Чулбу-тойон не знал этого: окрыленный словами Сиги-Кутука, приемного брата самого Чингисхана, он пустил коня, словно кречета, устремившегося к стае перелетных уток. Он недолго скакал степью, когда увидел человека, копающего землю. Любопытствуя, Чулбу-тойон приостановил бешеную скачку и направил коня к землекопу. Это был немолодой манзя. Он оперся о заступ, давая отдых усталой спине.
– Чем это ты занимаешься? – спросил Чулбу-тойон.
– Моя не понимай, – улыбаясь, ответил манзя. – Моя ходи-ходи. Понимай нет, – и поклонился Чулбу-тойону. Потом поклонился коню Чулбу-тойона.
Всадник спешился и подошел к яме, выкопанной манзей. Глиняная обмазка внутри ямы, циновки на ее дне напоминали внутренность сурта. Чулбу понял, что это погребальная яма, над которой вскоре вырастет курган, куда положат глиняную посуду с угольками и посмертные дары какому-то непростому воину, что яму эту обкурят дорогими благовониями, а в чашах-курильницах зажгут очистительный огонь. Ведь свою жизнь и жизнь своих предков кочевник представляет как длинный, до седьмого колена ряд людей, которые обитают среди богов. Чья кибитка будет уходить отсюда в небо?
– Кто будет здесь лежать? – спросил Чулбу-тойон манзю.
– Моя ходи-ходи… Не понимай… – кланялся гуттаперчевый китаец.
«А кто понимает?» – вскакивая в седло, думал воин. – И я не понимаю: для Джамухи ли эта кибитка? или для меня?»
Похоже, что-то изменилось в норове Аргаса, когда он вернулся домой, проехав в раздумьях более десяти кес. Малтанай встретила его и провела в урасу, натянутую из полос ткани по-походному. Дорогой он вдруг понял, что привык к молодой жене, и встревожился, когда вообразил вдруг ее, смертельно раненную копытом необъезженного жеребца, укушенную змеей, растерзанную волками, – потому и гнал коня. «Бедняжка Малтанай! За какие грехи ей, сироте, такая судьба? Ни матери, ни отца, муж Дармаа, хоть какой ни старый был – и тот погиб… И я старик, да еще и лютый! Кто она у меня: жена? служанка?»
Уж не шаман ли напустил эту жалость на Аргаса? или вступает он в новую пору своей жизни и сердце его готово к мирным трудам и утехам?..
Он украдкой, как юноша, в котором зреет мужчина, косился на Малтанай, когда она подавала ему еду, и какая-то забытая радость и покой созерцания подвластного ему мира трав, табунов, легконогих овец и кострового огня занимала его существо. В этот вечер ему не хотелось есть одному, но, даже слыша голос жены, разговаривающей со своим конем за стенкой сурта, он все не подзывал ее, а лег спать один, еще не веря в свое пробуждение иным человеком.
А утром, когда Малтанай развела костер, чтобы вскипятить воду для чая, он положил в кипяток кусок сушеного мяса.
– Схожу на рыбалку… – сказал он, увидев вопросительный взгляд жены. – Сказывали, что эти озера – истинное кочевье рыб! Проси духа воды – пусть позволит нам с тобой попытать счастья в рыбалке!..
И как ветром сдуло Малтанай – она бежала к озеру, счастливая первой мужниной просьбой.
– Тише! Ти-и-и-ше! – кричал он ей вслед. – Куда ж ты, сломя голову-то?
Он достал из пыльной кожаной сумки два хороших костяных крючка, которые были цельными, и один составной железный с бородкой на жале – все это, завернутое в тряпицу, он проверил и почистил. Для пахучести смазал маслом, привязал к лесе, витой из сухожилий сохатого, приладил грузила из камня с дырочкой. Потом пошел на озеро и терпеливо просидел там до предзакатной поры, будучи человеком упрямым. Однако рыба оказалась упрямей Аргаса – то срывалась с крючка, то безнаказанно лакомилась наживкой, то, дразня рыбака, взыгрывала над поверхностью розовеющей воды, охотясь на мошку. Но неудача не огорчила Аргаса, мурлыча что-то, он вернулся к вечеру домой и лишь у огня почувствовал, что продрог. Но как хорошо сиделось у огня новому старому человеку! Малтанай, чтоб не дать угаснуть огню, собирала в степи сухие кизяки, а он пил чай, обжигая нутро, и уже все более открыто смотрел на гибкую, сильную фигурку жены, на ее неустанные поклоны земле, на то, как она поправляет выпадающие из-под шапки пряди черных волос, впервые за полтора года чувствуя на себе его долгожданный взгляд – взгляд мужчины.
Ночью он лег с ней и по дыханию понял: не спит.
– Ничего не поймал, – сказал он, чтоб завязать разговор.
Она посоветовала:
– Нужно было грузила намазать пахучей смолой.
– Откуда тебе знать? – спросил Аргас несмышленую.
Она ответила:
– Если бы я была рыбой, то клюнула бы!
– Ух-се! – удивился он, и оба они рассмеялись. И таким легким, таким очистительным был этот смех.
– Сколько ж тебе лет, что ты такая глупая? – спросил жену Аргас.
– Осенью будет восемнадцать… – ответила она, растопыривая перед собой пятерню. – Время идет…
Аргас снова тихонько рассмеялся: ишь, время у нее идет! Послушайте, люди, а? У нее идет время!
– Чему ты? – спросила она с мягкой улыбкой, которая как бы светилась в темноте. – Ты умеешь смеяться… ничему?
– Я смеюсь оттого, что все хорошо… – отвечал правдиво Аргас. – Скажи, где твоя мать? Отец погиб на войне, Дармаа умер от ран. А где же твоя мать?
– Она погибла… Был сильный джут… Буран… Она замерзла в степи… Я с пятилетним братом жила у родственников. Потом кэрэитов завоевали ваши люди, и меня взял себе в жены Дармаа. Год жила с ним – и год он был в походе. Сейчас я твоя жена.
– А я не старый? – Аргаса будто кто за язык дернул, но Малтанай ответила спокойно:
– Ты сильный, – и Аргас, взволновавшись жалостью к ней, нежно тронул ее плечо, нюхая теплый завиток волос на затылке женщины.
После близости с ней он слышал, как бухает в груди еще мощное сердце, как всплескивает крупная рыба на притихшем озере, как гомонят в камышах утки, и не слышал далекого боя боевых барабанов, сопровождающих на казнь Джамуху; он не видел, как Джамуха целовал икону в руках несторианского священника, как несли казненного бескровно гур хана шесть турхатов на белой кошме и надевали на остывшую голову ханскую шапку…