Капкан на честного лоха Троицкий Андрей
– Эти не уйдут, – ответил Ткаченко.
Грузовик с военными вышел из ворот зоны ровно в семнадцать двадцать. Температура поднялась до пяти градусов тепла, теплынь установилась такая, что ныли ноги. Последний снег таял на обочинах, темнел на глазах, доживал последние дни в оврагах, грунтовые дороги превращались в жидкое месиво из грязи и воды.
Видавший виды грузовик, в кузове которого тряслись два прапорщика, радист, сержант срочник, и младший лейтенант, проводник собаки, то вползал в хилые северные лесочки, то с натужным ревом выбирался на открытое, ровное, как стол, пространство, тащился к своей неблизкой цели. И хорошо ещё ни разу не застрял, не утонул в глубоких колеях. Кум, сидевший в пропахшей соляркой кабине рядом с вцепившимся в баранку молодым водителем, смолил одну сигарету за другой.
Между перекурами Ткаченко вытаскивал из матерчатого чехла на ремне алюминиевую фляжку, сосал из горлышка воду, снова лез в карман пятнистого камуфляжного бушлата за сигаретами. Кум кашлял, сплевывал под ноги мокроту.
Тяжелая муторная дорога измотала Ткаченко. Он часто поглядывал на наручные часы «Ракета» на браслете из нержавейки и тяжело вздыхал. Дважды дорога пересекла маленькие, утопающие в грязи, деревеньки. Но на улицах не встретился ни один прохожий, не блеснул в окнах свет лампы или телевизора. Не попалось ни одной встречной машины. Казалось, окрестные жители, взрослые, старики и дети навсегда ушли отсюда, ушли куда глаза глядят, на поиски лучшей доли, чтобы больше никогда не возвращаться.
Унылый постный пейзаж, худые заборы, некрашеные избы, сложенные из струганной ели, покосившиеся телеграфные столбы, навевали на Ткаченко мертвенную скуку, он давился зевотой и, чтобы не сморил сон, зажигал очередную сигарету. Зимой в это время суток здесь темнота, как в глубокой могиле, а сейчас с неба медленно спускались на землю светлые сумерки, белые ночи. Дорога уходила все дальше и дальше, то петляла, то шла напрямик, и, кажется, не собиралась заканчиваться.
Ткаченко прибыл на место, в поселок Молчан, гораздо позже, чем рассчитывал, лишь через три с половиной часа после телефонного разговора с Соболевым. Заброшенные дома на окраинах с крест на крест заколоченными окнами, единственная улица, где местами сохранились отрезки разбитого асфальта, говорили о том, что Молчан знавал лучшие времена.
Раньше здесь помещались контора районной кооперации, где скупали пушнину у промысловиков, пункт по лесозаготовителей, лет пять кряду работала центральная база геологической станции. Но то ли не нашли нефть, то ли пушных зверей повыбивали по всей округе, то ли леса все повырубили, только геологи и заготовители подались на юг, в Пермскую область, а жизнь в поселке надолго замерла.
К единственному двухэтажному дому, где помещалась администрация поселка, подъехали как раз в тот момент, когда Ткаченко сладко задремал.
Согнав себя сон, кум распахнул дверцу и с подножки спрыгнул на землю. За то время, что он находился в дороге, в Мовчан прибыли из района следователь прокуратуры, юрист третьего класса Вадим Генкин, в прошлом году закончивший юридический факультет какого-то провинциального вуза. На той же машине приехали медицинский эксперт, фотограф и два милицейских чина из управления внутренних дел.
Не дождавшись Ткаченко, Вадим Генкин дал команду собрать понятых на дальней окраине поселка, в том месте, где был убит инспектор Гаврилов. Но в том не было необходимости, поселковый народ, узнавший о гибели своего участкового, давно потянулся на место преступления. К тому моменту, когда туда прибыло районное начальство, все пространство вокруг трупа было вытоптано, какие-то доброхоты вытащили труп Гаврилова из-под маскировавшей его кучи лапника.
В ближнем овраге поселковые нашли и притащили на дорогу милицейский мотоцикл с коляской, неисправный, весь замаранный грязью. В итого никаких следов преступников следователям обнаружить не удалось. Труп Гаврилова кое-как засунули на заднее сидение машины, перевезли его в здание поселковой администрации, в двух комнатах которого на первом этаже ютилось отделение милиции.
Там, в кабинете участкового, на письменном столе, обнаружили его неисправную рацию, извлекающую из эфира лишь змеиное шипение и потрескивание. Выходит, Гаврилов ничего не знал о побеге заключенных из колонии. Участковый не был настороже.
Гаврилова положили на письменный стол, раздели догола. Залитую кровью милицейскую форму, портупею, ботинки и шапку, пропитанную кровью, сложили стопочкой на табурет. Фотограф сделал несколько снимков, судебный эксперт составил свое заключение, констатировал насильственную смерть от ударов тупым предметом по голове. В это время районные милиционеры опросили свидетелей, которые видели, как ранним Гаврилова утром.
Участковый, жена которого с детьми три года назад уехала к родственникам в Сыктывкар, да так там и осталась, жил один. Примерно в восемь утра он вывел мотоцикл из своего двора и отправился в Лезгино, деревню в пятнадцати километрах от Молчана. То была обычная плановая поездка участкового по вверенной ему территории, о чем свидетельствовала запись в блокноте Гаврилова. Кстати, в той же деревне жил какой-то дальний родственник участкового. Не исключено, что Гаврилов в его компании уже с утра опрокинул стопку самогонки.
Две местные бабы и мужичок, с раннего утра наливший глаза, утверждали, что видели, как приблизительно в двенадцать часов по полудню поселок проехал «газик» защитного цвета с железным верхом. Чужие машины сюда заворачивали не часто, одна из свидетельниц, бойкая баба средних лет, догадалась посмотреть на номер.
«Он весь быль грязью забрызган, – сказала женщина следователю, когда тот сел в правлении, разложил на письменном столе бланки протоколов. – Но первые две цифры я углядела. Кажется, углядела». «И какие же это цифры?» – заинтересовался следователь. «Две восьмерки, вот какие».
«А, может, перепутала ты чего? – допытывался следователь. – Ты говоришь „кажется“, а тут точность нужна. Может, это были две тройки? Или тройка с восьмеркой?» «Может, и так, – тут же послушно согласилась баба, она немного робела перед районным милицейским начальством. – Может, и тройка с восьмеркой. А может, две тройки».
«А если вспомнить поточнее?» – следователь потерял надежду точно узнать цифры. «А поточнее я вам уже сказала, – женщина уперла руки в бока. – Я видела две восьмерки в начале».
Следователь надолго задумался, что писать в протоколе. Вздохнул, перешел на «вы» и снова начла приставать с вопросами. «Понимаете, вы единственный ценный свидетель, вы одна видели эти номера, – сказал он. – Тут нужна точность. Тройка – это тройка, а восьмерка – это другое дело. Вспомните хорошенько: может, в номере шестерка стояла». «Может и стояла, – тут же согласилась баба. – Как пить дать стояла. Даже очень может быть. Но я видела восьмерки. Потому что не слепая».
Допрос свидетеля продолжался ещё более часа и вертелся вокруг двух чисел. В конце разговора следователь охрип и почувствовал во рту вместо языка неподатливый кусок резины. Зато достоверно установил, что номер машины начинался именно с двух восьмерок.
Собственно, на этом работа районных милиционеров и прокурора была завершена. На заднем дворе водители прогревали моторы двух «Нив», собиравшихся в обратную дорогу.
Ткаченко вошел в отделение милиции, когда в первой комнате милицейские чины дописывали последнюю страничку протокола допроса свидетелей. А во второй комнате, не по годам старательный следователь прокуратуры Вадим Генкин в который раз рассматривал телесные повреждения, что убийца или убийцы нанесли участковому: запекшиеся потеки крови на лице, осколки желтоватой кости черепа, торчащие из черной раны, из-под коротких слипшихся волос.
Наконец, Генкин разогнулся, поздоровался за руку с Ткаченко и сделал вывод.
– Вот эти вертикальные потеки крови на лице, они говорят о том, что Гаврилов получил первый удар монтировкой по голове, но сразу не упал. Какое-то время он находился на ногах, кровь хлынула из-под шапки, залила лицо. Он скинул шапку с головы. А потом получил второй и третий удары. Ребром монтировки. И только тогда упал.
– Логично, – согласился Ткаченко.
Он принял следователя прокуратуры под локоть, вывел на высокое крыльцо, пошептаться на свежем воздухе. Генкин подробно рассказал обо все, что удалось накопать следователям, пока Ткаченко находился в дороге. Единственная важная деталь, которую установило следствие: номер машины начинался с двух восьмерок.
– Паршивое дело, – подытожил Генкин.
– Паршивей некуда, – согласился Ткаченко. – Придется нам с солдатами здесь ночевать.
– А мы уезжаем, – сказал напоследок Генкин. – «Скорую», чтобы увезти труп в район, вызвали ещё днем. Может, застряли по дороге. Вы уж тогда проследите, товарищ майор…
– Прослежу, – кивнул Ткаченко.
Настроение окончательно испортилось, беглецов в Молчане нет. Преступники проехали поселок девять часов назад и не оставили здесь ничего кроме трупа участкового. И, судя по всему, давно находятся за пределами района. Остается ждать новых известий. Спустившись с крыльца, Ткаченко подошел к грузовику, открыл борт кузова и приказал подчиненным выгружаться.
Глава третья
Климов – единственный чужак среди блатных. Он сидел на заднем сидении крайним слева и в который раз переживал кошмар, случившийся сегодняшним поздним утром.
Все шло гладко, настолько гладко, что сердце млело, голова сладко кружилась, а вперед загадывать было страшно из суеверных соображений. Белой ночью отмахали не то, чтобы порядочно верст, по такой-то дороге из слабенькой машины много не выжмешь, но, кажется, следы запутали.
Несколько раз меняли направления, объехали стороной две деревни, попавшиеся на пути. Третью деревню, всего десяток дворов, рискнули проехать насквозь, по единственной улице, вдоль спящих домов. Пятый час утра, ни одна занавеска не дрогнула в окне, ни одна собака не залаяла. Дальше дорога пошла по болотистой низменности в серых островках снега, льда и бурых пятнах мерзлой земли. На горизонте ни леса, ни зарослей кустов.
Чтобы перекусить, машину не останавливали, пустили по кругу банку тушенки, затем другую, затем третью. Однообразный пейзаж, тягучая дорога убаюкали Климова, набившего живот. Повесив голову на грудь, он задремал. На смену лихорадочному возбуждению последних перед побегом дней, трех бессонных ночей, пришли сонливость и апатия, с которыми не было сил бороться.
Кажется, наступило позднее утро, когда проехали лес. «Газик» дернулся и замедлил ход. Климов поднял голову, открыл глаза. В эту минуту Урманцев остановил машину. Он уже переоделся в цивильную одежду, утепленную куртку болотного цвета с воротником стоечкой, брюки и серую кепку. Авторитет Лудник по кличке Морж, сидевший на переднем сидении, облачился в синюю непромокаемую куртку с капюшоном. На голове кожаная кепка с ушами.
Зэкам, занимавшим заднее сидение, гражданской одежины не досталось. Они, как были, остались в заляпанных грязью казенных бушлатах и черных шапках из искусственного меха.
Климов не за секунду оценил ситуацию. Цыганков, сидевший рядом, больно толкнул его локтем в живот. Климов осмотрелся. Одиннадцать утра, машина только что начала выползать из низкорослого замороженного леса, впереди, на взгорке виднелись какие-то приземистые постройки, телеграфные столбы. Видимо, там стояла какая-то деревня или поселок.
А метрах в двадцати от капота маячила мужская фигура. Серый бушлат, меховая шапка на голове. Милиционер. Четыре мелких звездочки на погонах, капитан.
Господи, отмахать столько верст, уйти от возможной погони, и вот тебе подарок: первый человек, встреченный на дороге, оказался ментом. Теперь Климов разглядел впереди канареечный, желто-синий мотоцикл «Урал» с красной полосой на бензобаке и продольной надписью по этой полосе «милиция».
«Урал» стоял поперек дороги, преграждая путь. Лудник нагнулся, поднял лежавшую под сиденьем монтировку, сунул её под куртку. Цыганков снова толкнул Климова в бок, что-то горячо забормотал в самое ухо. Но Климов так разволновался, что не понял смысла слов.
Милиционер сделал несколько шагов к остановившейся машине. Он шел медленно, как-то неуверенно, глубоко увязая сапогами в жидкой глине. Климову показалось, милиционер, несмотря на ранний час, не совсем трезв. Лицо красное, на губах странная улыбка. Возможно, милиционер выехал на перехват беглых зэков. Чему уж тут улыбаться? И почему мент один?
Урманцев, сидевший за рулем, быстрее других разобрался в ситуации. Он что-то сказал Луднику, надвинул козырек кепки на лоб, распахнул дверцу, спрыгнул в жидкую грязь. Лудник выбрался из машины вслед за Урманцевым, опустив левую руку в карман, придерживал под полой монтировку.
Урманцев и Лудник вышли на середину дороги, сделали несколько шагов навстречу менту.
«Что же делать?» – спросил Климов Цыганкова. «Сиди, не дергайся», – прошипел тот в ответ. Хомяков на другом краю сидения выругался. Высокого роста Урманцев встал между милиционером и «газиком». Встал так, чтобы своими плечами загородить менту обзор машины. Сбоку к милиционеру подошел Лудник.
Теперь стало ясно: одинокий милиционер на дороге – фигура случайная, здесь он застрял по вине случая. Видимо, о побеге он знать не знает.
Климов снял ушанку, вытер ладонью со лба холодный пот. Снова нацепив шапку на коротко стриженую голову, он продолжал вслушиваться в разговор, завязавшийся между милиционером и Урманцевым. Но так и не уловил смысла беседы, разобрав лишь отдельные слова: мотоцикл, геологи, вот несчастье… Цыганков сидел бледный, с окаменевшим от напряжения лицом.
Климов снова стал смотреть вперед себя, на дорогу.
Лудник неуклюже отступил в сторону, словно поскользнулся, шагнул за спину отвлеченного разговором с Урманцевым милиционера, вытащил из-под полы железяку. Климов увидел короткий взмах монтировки. Еще один взмах. Урманцев отступил в сторону, боясь, что кровяные брызги попадут на него.
Милиционер широко открыл рот, схватился за голову. Из-под шапки на лицо потоком хлынула кровь. Мент сбросил шапку с головы и опустился на колени. Его глаза выкатились из орбит. Лицо как-то мгновенно потеряло живые очертания, поплыло вниз, как кусок расплавленного сыра.
Оставшиеся в машине Цыганков, Климов и Хомяков выбрались наружу, когда все было кончено. Милиционер лежал посередине дороги и таращил в небо белые глаза. Из раскрытого рта бежал тонкий кровавый ручеек. «Ты и ты, – Лудник показал пальцем на Цыганкова и Климова. – Берите мотоцикл и катите к тому оврагу. Солома с Хомяком мента оттащат с дороги. Сейчас, я его пошманаю».
Лудник нагнулся к телу милиционера, расстегнул затертую кобуру. Повезло. Мент хранит здесь боевое оружие, а не соленый огурец. Лудник, кося глазом на Урманцева, проворно вытащил пистолет Макарова и снаряженную обойму, сунул пушку во внутренний карман куртки, затем стал лазить по карманам убитого. Пистолет – это дело, остальная добыча не то, чтобы богатая, но и брезговать ей нельзя. Удостоверение, тонкий побелевший на сгибах кожаный бумажник с мелкими деньгами, перочинный нож.
Когда «Урал» с коляской откатили в овраг, кое-как забросали сухими ветками тело милиционера, сброшенного в канаву, наступил полдень. Времени для того, чтобы возвращаться назад, к тому месту, где начинался лес, объезжать село по окольной дороге, уже не осталось. Погоня могла появиться в любую минуту. Пришлось дуть напрямик, через деревню.
На «газик» оглянулась прохожая баба, долго смотрела вслед машине, какой-то мужичок из-за забора с интересом глянул на проезжих. «Номера, – сказал Лудник. – Надо было грязью замазать». «Кому нужны эти номера?» – Урманцев прибавил хода. Климов не подавал голоса, не задал вопроса. Но по чужому разговору понял, что милиционер возвращался откуда-то издалека на своей таратайке, но мотоцикл заглох, не доехав полверсты до дома.
Мент был немного поддатый, благодушный, он не ждал плохого. Просил помочь откатить с дороги засевший в грязи мотоцикл, а его самого подбросить до правления. «Ну, я его и подбросил», – Лудник засмеялся. Климов отвернулся к окну, стало совсем неуютно.
Показалось, будто люди, сидевшие рядом, по приказу Лудника запросто могут вытащить из машины и его, Климова, долбануть по башке монтировкой, сбросить тело в канаву и, посмеиваясь, поехать дальше, как ни в чем не бывало. Лудник часто оборачивался назад, гримасничал лицом, морщил лоб и было видно, что под этим узким лбом зреют не самые девственные мысли.
За двадцать часов «газик» прошел всего-навсего четыреста небольшим километров извилистых проселочных дорог, а если мерить расстояние по прямой, то совсем пустяк получится. Дважды дорога кончалась, путь машины преграждали реки, не обозначенные на карте. Это ручьи, подпитанные талой водой, широко разлились, превратившись в бурные, замутненные серо-желтой глиной потоки.
Первый раз искали брод, да так и не нашли, поехали вверх по течению, в объезд. Но наткнулись на деревню, чтобы не светиться перед людьми, пришлось поворачивать оглобли, искать брод ниже.
Но и тут не сразу получилось. Река сделалась ещё шире и глубже, а твердая почва по берегам сменилась болотистой низиной. За рулем оставался Урманцев, по кличке Солома, четверо пассажиров выходили наружу, толкали машину сзади. Наконец, самый молодой из беглецов, Павел Цыганков, срезал иву, сделав из неё гладкую жердину, разделся до трусов, залез в реку, долго шел вдоль берега по колено в воде, пока не нашарил длинной палкой ровное неглубокое дно.
Перебрались на тот берег, но потратили ещё едва ли не час, пока наехали на заброшенную грунтовую дорогу. Может, последняя машина проходила по той дороге месяц назад, а может, и год. Но единожды проложенная в лесотундре дорога, как глубокий шрам, полностью не зарастет и через десять лет.
Дальше поехали без опаски, держа курс на северо-запад. На свободной от леса равнине людей нечего опасаться, здесь едва ли встретишь машину или путников, потому что нет вокруг жилья, путникам некуда идти, а машинам некуда ехать. В республике Коми, деревни и поселки не стоят сами по себе, в чистом поле, все жмутся к рекам или к железной дороге. Запросто можно отмахать пятьдесят, а то и все сто километров, не встретив на пути ни одного селения. Но снова наткнулись на реку, широко разлившуюся из ручья.
И опять повторилась история с поиском удобного объезда или брода.
– Больше в воду не полезу, – сказал Цыганков. – Я уже отметился. У меня не шестой номер.
На этот раз, скинув штаны, вдоль пологого берега почти по колена в воде побрел Климов, щупая палкой дно. Вода была такой студеной, что икры сводила судорога, а острые камешки, намытые потоком, больно ранили ступни. Климов шел на чужих онемевших ногах, как на протезах, боялся упасть в воду, часто останавливался.
Это мучение продолжалось долго, пока Урманцев не остановил идущую параллельным курсом машину. Выбравшись с водительского места, скинул ботинки и штаны.
– Вылезай, – крикнул он. – Дальше я искать буду.
Урманцев взял палку, ступил в воду. Климов долго не мог попасть ногой в штанину, наконец, натянул казенные подштанники, на них брюки, стуча зубами, забрался на заднее сидение, принялся растирать ладонями бесчувственные ноги.
Брод нашелся через пять минут. Переправившись на другой берег, остановили машину, достали коробку с тушенкой, Урманцев роздал по банке на нос.
Хлеб разорвали на куски, не дожидаясь, когда порежут краюху ножом. «Газик» тронулся в путь минут через семь, потому что за это короткое время с обедом уже успели покончить, вылизали банки хлебными корками, забросили пустые жестянки в реку.
Дорога снова кончилась, на этот раз каким-то неглубоким болотцем, заросшим кустами.
Машина едва шла, подолгу барахталась в грязи, наезжая на кочки, кузов «газика» наклонялся то вправо, то влево, готовый опрокинуться набок. И на медленном ходу пассажиров болтало и трясло. Колеса буксовали в грязи. Урманцев сжимал баранку, начинал уговаривать машину, словно женщину: «Ну, давай, родная. Не сейчас, позже отдохнешь». И машина слушалась, медленно выбиралась из жижи и тащилась дальше.
Низкие тучи летели на север, небо в шесть вечера сделалось темно-серым, наступили прозрачные сумерки, которым природа не позволит переродиться в темную ночь. Наконец, болотце кончилось, машина выбралась на сухую равнину, где из земли тут и там вылезали каменистые породы.
Лудник развернул на коленях карту, что-то долго вычислял, неразборчиво бормотал себе под нос. Засунув карту за пазуху, он стал задумчиво разглядывать горизонт, словно любовался открытым бескрайним пространством. Климов, наблюдая за Лудником краем глаза, беспокойно ерзал на сидении.
За два с лишним года неволи Климов научился тому, чего прежде не умел. Научился не верить людям, потому что люди только и делают, что лгут. Научился распознавать в действиях окружающих опасный для своей жизни подвох, а в словах тайный зловещий смысл.
Сейчас опасность исходила от Лудника.
– Останови, – Лудник протянул руку, тронул Урманцева за плечо. – Отлить хочу, пока снова в болото не заехали.
Машина остановилась. Лудник распахнул дверцу, спрыгнул на землю. Но вместо того, чтобы отойти в сторону и расстегнуть ширинку, полез под куртку, вытащил пистолет. Направил ствол на Урманцева и скомандовал.
– Выходи. Все выходите. Приехали.
Климов понял, что сбылось худшее, то самое, о чем страшно подумать. Милицейский пистолет – трофей Лудника, значит, он и банкует. Климов потянул на себя ручку, выбрался из машины следом за Хомяком и Цыганковым. Урманцев не двинулся с места, продолжал сидеть на водительском месте, положив руки на баранку.
– Ты чего? – спросил он Лудника. – Мы же вместе… Мы же…
– Вылезай, – свободной рукой Лудник взвел курок. – Качалово не разводи. Ты дальше не поедешь.
Урманцев открыл дверцу, вылез из машины, встал в нескольких шагах от Лудника. Климов понял: когда сидели в машине Лудник не случайно все оборачивался назад, морщил лоб и играл глазами. Очевидно, подавал Хомяку условные сигналы. Возможно и другое. Промеж ними и прежде был уговор: уже в побеге избавиться от трех лишних ртов.
Урманцев шагнул вперед, Лудник попятился. Он боялся, что Урманцев спрятал в рукаве самодельный нож или заточку.
– Стоять, – крикнул Лудник.
Урманцев остановился. Хомяков зашел ему за спину, дернул за воротник куртки.
– Скидавай кишки, – приказал он.
С сожалением, которого не смог скрыть, Урманцев расстегнул «молнию» куртки, Хомяков тем временем сбросил на землю казенный бушлат. Принял куртку и проворно натянул её на себя. Хомяков погладил ладонью теплую клетчатую подкладку и даже вздохнул: такая одежда не то что тело, саму душу греет.
– Теперь шкары, прохаря и кепарь скидавай, – сказал он.
Урманцев бросил на землю кепку, расстегнул цивильные брюки, скинул высокие, на рифленой подошве ботинки. Остался в драных носках и казенных бумажных кальсонах, проштампованным спереди и сзади черными треугольными печатями.
Пока Хомяк с блуждающей на лице блаженной улыбкой напяливал обновки, Лудник держал Урманцева на мушке. Неожиданно подал голос Цыганков.
– Пожалуйста, не бросайте. Тут менты прихватят или сам загнешься. Западло меня кидать. Возьмите…
Лудник отрицательно покачал головой.
– Против тебя, Джем, я ничего не имею, – сказал он. – Но тут гражданской одежды на два рыла. А в твоем бушлате далеко не уйдешь. Ты здесь лишний. Без обид.
Цыганков, кажется, хотел упасть на колени и завыть в голос, по-бабьи. Но сообразил, что перед Лудником в ногах валяться – только его смешить, а не жалобить. Вытирая сопливый нос кулаком, Цыганков остался стоять, где стоял. Хомяков открыл заднюю дверцу, оглянулся на Урманцева.
– Ну, что, Солома? – улыбаясь спросил Хомяков. – Как будем делить все это? Поровну или по-братски?
Урманцев не ответил. Тогда Хомяк выбросил на землю старые сапоги, казенные штаны, черную шапку из потертого искусственного меха. Подумав мгновение, Хомяк бросил и двухместную палатку, упакованную в брезентовый на ремне чехол. За палаткой последовали два почти полных мешка, к которым ещё на зоне пришили продольные лямки, получилось что-то вроде рюкзаков.
Эти холщовые мешки были спрятаны в подвале недостроенного мебельного цеха, в тайнике на промышленной зоне. Мешки наполнял Климов, постепенно, день за днем выносил на промку то теплые носки и белье, то вяленую рыбу, то вареную и высушенную на железном листе над костром кашу, то сухари. Мешки понемногу росли и пухли, а он все таскал и таскал, рискуя быть пойманным, получить как тридцать дней штрафного изолятора, а то и новый долгий срок за подготовку побега.
Месяца полтора назад, встретив в условленном месте Урманцева, Климов сказал: «Не понимаю, на кой черт нам нужны на воле эти сухари и сушеная каша? Я же башкой рискую, когда прячу все это на промке. На воле у нас будет нормальный хлеб, консервы и вообще все, что требуется». «Слушай, давай не будем на ля-ля время тратить, – ответил тогда Урманцев. – Сказал тебе, набить харчем полтора-два мешка – ты делай. Или…» «Хорошо, хорошо», – поспешил согласиться Климов.
И вот теперь выясняется, что Урманцев был прав по всем статьям. Будто все наперед знал.
Хомяк захлопнул заднюю дверцу. В «газике» остались ящик тушенки, ящик рыбных консервов, сало, свежий хлеб. Плюс к тому множество других не менее ценных вещей: теплое белье, лопата, топор, фляжка со спиртом, кружки, компас, фонарь и ещё бог знает что. И, главное, в машине осталась карта. Это невосполнимая потеря.
Неторопливый Хомяков обошел «газик» спереди, залез на водительское место, хлопнул дверцей. Лудник, пятясь задом, не опуская пистолета, забрался на пассажирское сиденье.
Собравшись с духом, Климов шагнул вперед, к машине.
– Послушайте, – сказал он. – Ведь это наша машина. Моя и Соломы. Наши харчи. Наша одежда. Мы имеем право. Можем рассчитывать хотя бы…
– Пошел к такой матери, чмошник, – коротко ответил Лудник.
Климов двинулся в его сторону.
– Еще шаг – и я тебя кончу, – тихо предупредил Лудник.
Климов остановился. Возможно, Лудник и шмальнул бы не одного Климова, всех троих положил из своей пушки, на нем кровь того мента и терять уже нечего. Но Лудник не выстрелил. Может, не людей пожалел, а патроны.
«Газик» тронулся с места, Лудник уже на ходу хлопнул дверцей. Цыганков прижал ладони к груди, зашмыгал мокрым носом, в его глазах стояли слезы несправедливой обиды.
– Западло, – прошептал Цыганков. – Взяли нас на прихват, крысятники.
Климов сам был готов разрыдаться, он долго смотрел вслед удалявшейся машине. «Газик» увозил водителя и пассажира к новой свободной жизни. Количество билетов в эту новую счастливую жизнь ограничено, на всех не хватило. Поезд ушел, прыгать на заднюю подножку слишком поздно.
Урманцев стал натягивать на себя казенные штаны. Закончив с этим делом, уселся на мешок, вытащил из голенища сапога две пары грязноватых портянок: теплых байковых и бумажных.
Он долго вертел перед самым носом сапоги. Плохая обувка, непригодная для дальних пеших переходов. Подошва скользкая, сбитая, низ сапог из грубой свиной кожи, которая трет ноги при ходьбе. Голенища сшиты из пропитанного смолой брезента. Нитки потерлись, того и гляди лопнут. Урманцев натянул сапоги, нахлобучил на голову шапку, тронул Климова за плечо.
– Надо идти, – сказал он. – Нельзя надолго останавливаться.
– Надо, – повторил Климов. – Но куда идти?
– А как же я? – выступил притихший, расстроенный чуть ли не до слез Цыганков. – А меня?
Урманцев показал пальцем вперед, в том направлении, где за горизонтом исчезла машина.
– А ты вроде бы с ними собирался, – сказал он.
– Я пропаду тут один. И если уж менты меня загребут, молчать не стану. Все скажу.
– Пусть идет с нами, – попросил за Цыганкова Климов. – Оставлять его тут все равно нельзя.
– А кормить его ты будешь? – усмехнулся Урманцев. – Грудью?
– Я много не съем, – жалобно пропищал Цыганков.
Урманцев не ответил, лишь как-то загадочно криво усмехнулся, пожал плечами. Поднял с земли мешок, напросил на плечо брезентовые лямки, на другое плечо повесил палатку в чехле. Климов взял другой мешок. Урманцев зашагал по следу, проложенному «газиком» по мягкому грунту, Климов пошел за ним, отстав на несколько шагов.
Цыганков, постояв минуту в раздумье, заспешил следом.
В десять вечера майор Ткаченко связался по рации с начальником колонии Соболевым и доложил, что попусту прокатался в Молчан. Информацию, полученную на месте, можно было узнать от районного прокурора, не вылезая из кабинета.
Машина, по-видимому, с беглыми зэками, проследовала вдоль поселка приблизительно в полдень, в кабине несколько мужчин, пятеро или четверо. Те, что сидели спереди, одеты в гражданскую одежду: куртки зеленого и синего цвета. И главное: номер «газика» начинается с двух восьмерок. Машина объявлена в розыск, но надеяться на скорые результаты не стоит.
– Будешь возвращаться? – спросил Соболев.
– Не для того я почти сто верст отмахал, – ответил Ткаченко. – Заночуем здесь, в поселковом правлении. Авось, утром передадут что-нибудь новенькое. Должны же эти черти где-то вынырнуть.
Соболев пожелал майору удачи и отправился домой, предупредив дежурного, чтобы в экстренном случае беспокоили его без всякого стеснения. Дорогой через овраг Соболев дотопал до дома, тихо отпер дверь, снял в прихожей шинель и сапоги, посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать, дети спят.
Павел Сергеевич переоделся, заглянул в большую комнату и, изобразив на лице кислую гримасу, лишь отдаленно напоминавшую улыбку, сказал, что поработает с бумагами в своей комнате. Жена кивнула, она смотрела по телеку фильм и не хотела отвлекаться. Соболев сам когда-то видел эту скучную мелодрама с бесконечными диалогами, в которых тонет действие. Перед просмотром можно не принимать снотворного, и так заснешь.
Соболев соврал жене, у него не было бумаг, с которыми требовалось поработать. Но в данную минуту он не желал пялиться в телевизор, прозванный в поселке мусоропроводом, а главное, тяготился обществом жены, её печальным видом, грустными глазами. Закрыв дверь в свой домашний кабинет, Соболев включил транзисторный приемник.
Усевшись в кресле у окна, он задрал ноги на подоконник и стал отхлебывать из стакана крепкий чай. Соболев не слушал выпуск новостей, который передавали по радио, а сосредоточился на своих мыслях, которые не додумал днем в рабочем кабинете. На мыслях о подлой сущности человеческой породы.
Без малого восемь лет, как он начальник колонии. Когда принимал хозяйство, все здесь пропахло запустением и упадком. За прошедшие годы столько дел наворочали.
Даже никуда не годные доходные инвалиды теперь работают на швейном производстве. А ещё теплицы, а ещё свиноферма и коровник. И, наконец, гордость Соболева – мебельный цех, который все растет, укрупняется. Мебель, что делают здесь зэки, ничем не хуже европейских образцов. Хоть на всемирную выставку отправляй – и останешься с медалью.
Спроси кто: для чего Соболев организовывал всю эту музыку, поднял из руин производственную зону? Ну, живые деньги – это само собой. Но есть и другая цель – не оставить зэку времени, чтобы минуту свободной у него не было.
Восемь часов смена. Часто рабочий день по просьбам самих же трудящихся удлиняется до десяти часов. Чтобы пожилые люди доползали до барака полумертвые от усталости и проваливались в сон, как в глубокий колодец. А молодые, ну, те, которым нет сорока лет, эти после смены садятся за парты в вечерней школе. И ничего страшного, если ты на воле закончил десятилетку, а то и вуз. Или не дай Бог стал кандидатом каких-нибудь там паршивых наук. Все рано, вечерняя школа – это святое. После смены и вечерних классов некогда о ерунде думать, а уж о побеге и подавно. Лишь бы до подушки голову донести.
Соболев, как всякий крепкий хозяин понимает, что без приварку зэку трудно прожить. Да и заключенные заинтересованы в работе. Им на лицевой счет начислят по безналу деньги на ларек, чтобы побаловали себя на праздник махоркой, макаронами, белым хлебом, иногда даже и пряниками. Должны быть, сволочи, суки драные, благодарны хозяину. А они в бега уходят.
Телефон на письменном столе зазвонил так тонко, так неожиданно, что погруженный в размышления Соболев едва не вздрогнул. Дежурный офицер доложил новости:
– Капитан Аксаев допросил Васильченко, приятеля задержанного сержанта Балабанова. Васильченко, а также прапорщик Приходько дважды видели Балабанова в поселке возле пивной. Балабанов долго разговаривал с какой-то женщиной.
– Ну и что с того, что с женщиной разговаривал? – встрепенулся Соболев. – Что за баба?
– Не местная. Аксаев ещё раз допрашивает самого Балабанова. Сержант вроде бы изменил показания, которые дал днем. Теперь он говорит, что деньги получил не от мужчины. От женщины.
– От женщины? – переспросил Соболев.
– Так точно, от женщины.
Соболев сбросил ноги с подоконника, встал с кресла.
– Молодец Аксаев. Я скоро буду.
– Конвою привести Балабанова в ваш кабинет?
– Я сам ради такого дела вниз спущусь, – ответил Соболев.
Глава четвертая
Соболев скинул шинель в своем кабинете, спустился в подвальное помещение административного корпуса. Хозяин не любил бывать в подвале, заглядывал сюда лишь в случае крайней необходимости, когда обстоятельства требовали его личного присутствия. Каблуки сапог, подбитые подковками, отбили дробь по крутым ступенькам.
Дежурный офицер, скучавший под лестницей, перед тумбочкой с телефоном внутренней связи, при появлении хозяина сбросил с плеч овчинный тулуп, хотел вытащить ноги из валенок, но не успел. Вскочил и, приложил острие ладони к околышку фуражки.
– Лейтенант Коробкин докладывает. За время моего дежурства…
– Где содержат Балабанова? – не дослушал Соболев.
– В «подводной лодке», – отрапортовал лейтенант и помимо воли улыбнулся. – Жалуется, что холодно. Зато вши не кусают.
«Подводной лодкой» называли холодную темную камеру без окна размером метр на полтора. Ни деревянного настила, ни табурета, чтобы посидеть, там не было. Содержавшийся под стражей не мог сесть даже на пол, потому что «подводная лодка» помещалась ниже всех других камер, это был как бы в подвал в подвале.
Каменный пол по отношению к коридору углублен на двадцать пять сантиметров. Со стен и потолка стекала вода, которая весной и летом доходила арестанту до щиколоток, цвела, распространяя нестерпимое зловоние, а зимой превращалась в толстую ледяную корку. Как правило, провинившиеся злостные отрицалы из зэков, побывав в «подлодке», через двое-трое суток умнели, становились сговорчивыми и покладистыми. Но потом долго болели.
– Сейчас он где?
– Капитан Аксаев продолжает допрос в двенадцатом кабинете.
Соболев кивнул, неторопливо пошел по коридору, слушая эхо своих шагов. Повеяло холодом, затхлой сыростью застоявшегося воздуха, плесенью и ещё каким-то неживым духом, не имеющим определенного названия.
Интерьер тут, в подземелье, все тот же, что был и десять, и тридцать лет назад. Длинный коридор, освещенный лампочками, забранными металлическими сетками, крашеные темно зеленым цветом двери пустовавших камер, комнат для допросов и «козлодерок», теплых помещений для контролеров ИТК, обиты листовым железом.
Сводчатый потолок с выступающими балками бетонных перекрытий украшен бурыми разводами ржавчины, похожими на засохшие кровавые лужицы, черно-зелеными островками плесени. Стены, зимой промерзающие насквозь, поздней весной и летом сочатся влагой. Можно делать ремонт подземных помещений хоть каждый месяц, изводя казенные деньги, но сквозь новый слой краски уже через неделю начинает пробиваться вода и ржавчина, а затем по углам густо разрастается проклятая черная песнь.
Соболев вошел в комнату для допросов, приказал конвою выйти в коридор. Аксаев взял под козырек, рапортовал, что в данный момент проводит допрос задержанного соучастника побега сержанта Балабанова.
– Как настроение? – не по-уставному, а как-то по-домашнему спросил Соболев. – Посижу, послушаю. А то с женой скучно, так я лучше тут, с вами. Не возражаешь? Как успехи?
– Признался, тварь, что деньги получил не от мужика, от женщины. Но вот подробного описания этой бабы я пока так и не добился. Темнит. Говорит, что женщина старая, седая, сморщенная. А прапорщик Приходько и сержант Васильченко дают другое описание. Молодая, в соку.
– Хорошо, продолжай, – махнул рукой Соболев.
Усевшись на мягкий стул у стены, он прикурил сигарету, с наслаждением пустил дым из носа, стал внимательно разглядывать Балабанова, на котором из одежды остались лишь рваная на груди майка и солдатские штаны.
Судя по синякам и кровоподтекам на лице сержанта, Аксаев уже основательно поработал над ним. Усадил молодого человека на стул, руки за спиной сковал наручниками, снял с солдата сапоги, оголенные лодыжки прикрутил веревками к ножкам стула.
Приглядевшись, Соболев заметил, что веревки притягивают к спинке стула и грудь Балабанова. Таким образом, сержант находится в совершенно беспомощном положении. Аксаев потер одна о другую замерзшие ладони, словно готовился показать фокусы перед публикой, искательно улыбнулся хозяину. Затем достал из кармана веревку, зашел за спину Балабанова, накинул её на шею сержанта.
Концы веревки Аксаев обмотал вокруг кисти правой руки, сжал пальцы в кулак.
– Ну, пехота, что теперь запоешь? – спросил капитан. – Расслабься. Еще не вспомнил, как выглядела та женщина?
Балабанов, прикусил губу и молчал.
– Говоришь, она старуха? – спросил Аксаев.
– Пожилая женщина, – пробормотал Балабанов. – У меня плохая память. Ну, на лица плохая память.
– Что, не слышу? – Аксаев заорал так, что заложило уши.
– Ну, как бы это сказать, – Балабанов говорил медленно, с видимым усилием выдавливал из груди звуки, делал долгие паузы между словами, наконец, составлял из них предложение. – Не то, чтобы пожилая, но в годах. Короче, не молодая.
– Значит, в годах? – переспросил Аксаев. – Старая, значит? Ну, сука, считай, что ты дубарь.
Аксаев с силой толкнул солдата в затылок, стул опрокинулся на передние ножки, и упал бы вперед, увлекая с собой сержанта. Но веревочная петля туго натянулась, сдавила шею Балабанова, удержала от падения. Сержант захрипел, впуская в себя воздух, лицо искривилось от боли, пошло стариковскими морщинами. Готовый развалиться стул тонко скрипел под Балабановым.
Соболев прикурил следующую сигарету, пуская дым, наблюдал, как меняется физиономия солдата. Изо рта вылез распухший язык, жилы на лбу рельефно вздулись, глаза выкатились и остекленели.
Стряхнув пепел на сырой пол, выложенный каменными плитами, Соболев почему-то именно сейчас вспомнил о дочери. Нади недавно десять лет исполнилось, половину своей коротенькой жизни она болеет астмой. Зимой болезнь редко напоминает о себе, но весной вылезает наружу, Надя кашляет взахлеб, задыхается сырым застоявшимся воздухом, ночами не спит.
Жена открывает все форточки, чтобы легче дышалось, делает спиртовые и масляные компрессы, но толку чуть. Здешний климат разрушает слабое здоровье дочери, надо бы уехать отсюда навсегда. И была реальная надежна на перевод в Москву. Соболев потушил окурок о подметку сапога.
Веревка ещё глубже врезалась в шею Балабанова.
Он позеленел лицом, словно залежавшийся в морге покойник и, кажется, больше не дышал. Аксаев ухватил сержанта за плечи, потянул на себя, натяжение веревки ослабло, стул снова встал на все четыре ножки. Но придушенный Балабанов уже вырубился, не почувствовал облегчения, голова упала на грудь, нижняя челюсть отвалилась. Из уголков рта на майку потекла слюна, похожая на пену гоголь-моголя.
Аксаев отошел к столу, вытащил из ящика склянку с прозрачной жидкостью, клок ваты. По комнате расплылся запах нашатыря. Смочив вату, капитан сунул её под нос Балабанова. Тот закашлялся, втянул в себя выпавший изо рта язык, сплюнул на пол. Аксаев влепил солдату увесистую пощечину.
Голова сержанта мотнулась из стороны в сторону.
– Ну, что, скотина? – спросил Аксаев. – И дальше будешь вола в зад трахать? Партизана из себя корчить? Сейчас ещё разок тебя на хомут возьму и уйдешь отсюда вперед копытами. Этого ты хочешь?
– Не хочу, – прошептал Балабанов. – Дай, дайте, воды. Пожалуйста.
– Дам, – пообещал Аксаев. – Но сначала слушай первый вопрос. Сколько лет той женщине и как она выглядит?
Но Балабанов снова прикусил губу. Похоже, канитель с допросом затягивалась. В комнате холодно, Соболев почувствовал, как мерзнут под двумя парам теплых носков ноги, обутые в фасонные, шитые на заказ сапоги. Да, долго не высидишь на одном месте. Он поднялся, несколько раз прошелся вдоль стены, затем совершил круг по периметру кабинета.
– Как выглядит эта сучка? – орал Аксаев. – Ты её трахал, да? Ты трахал ее? Куда трахал, а?
Аксаев занес назад руку, готовясь влепить Балабанову новую пощечину. Но Соболев остановил его.
– Подожди, капитан. Полегче.
Хозяин подошел к Балабанову, нагнулся над ним, потрепал рукой по мягкой одутловатой щеке. Сержант остекленевшими глазами смотрел в темный угол. Кажется, он плохо понимал смысл вопросов.
– Сынок, – обратился Соболев к Балабанову. – Слышишь, сынок?
Балабанов кивнул головой, давая понять, что слышит слова хозяина.
– Давай с тобой по-хорошему поговорим. Ты получил деньги от женщины лет тридцати пяти-сорока. Так? Ее описание уже составили со слов Васильченко и Приходько. Так что, твои пояснения по делу уже ничего не меняют. Зачем же ты упорствуешь?
Балабанов неожиданно заплакал, по-детски всхлипывая, дергая головой. Крупные прозрачные слезы стекали по щекам на подбородок, падали на майку и голую грудь.
– Ну, сынок, – продолжал Соболев. – Ну, что ты… Твои показания не мне лично нужны, не капитану Аксаеву. Тебе они нужны. Ведь будет суд трибунала, тебе зачтется помощь следствию. И чистосердечное раскаяние тоже зачтется. Тебя, дурачка, подставили матерые бандиты. Понимаешь?
Балабанов снова кивнул головой.
– Ну, ты не удержался, взял сдуру деньги, – неторопливо продолжал Соболев. – И теперь страдаешь за настоящих преступников. А они смеются над тобой. А ты станешь нам помогать, для начала ответишь на несколько простых вопросов, которые задаст капитан. И отделаешься тремя годами дисциплинарного батальона. Три года, всего-то. А там, глядишь, ещё годик сбросят. За образцовое поведение. Понимаешь?
Балабанов горько всхлипнул.