Sonin.ru: Уроки экономики Сонин Константин
Другой взгляд на регулирование, при котором оно оказывалось не столь уж полезным явлением и было вызвано вовсе не заботой об общественном благе, был развит в 1960–1970-х годах Джорджем Стиглером, в будущем первым нобелевским лауреатом, сделавшим научную карьеру в бизнес-школе25. По Стиглеру, регулирование отрасли выгодно прежде всего тем, кто в этой отрасли работает. Тем, кто уже вошел на рынок, выгодно, чтобы входные барьеры были высокими. Неудивительно, что регулирование так часто на практике оборачивается монополией. Именно в случае монополии выгода тех, кто уже находится на рынке, максимальна, а потребители получают меньше, чем в случае конкуренции двух и, тем более, множества фирм. И платят за это «меньше» более высокую цену.
Конечно, не каждый регулируемый рынок становится монополией. Однако иногда формально конкуренция есть, но участникам рынка удается так ловко координировать свои действия, что выгоду они получают не хуже монополии. Когда ассоциация провайдеров связи предлагает выделить на страну ровно три — по числу крупнейших претендентов — лицензии на осуществление мобильной связи третьего поколения, это точная иллюстрация идей Стиглера.
Лоббистская деятельность компаний, уже находящихся на рынке, может быть и не так заметна, как в случае с ЗG-лицензиями. Под термином «естественная монополия», знакомым каждому экономисту с первого курса, нередко скрывается нечто весьма неестественное — плод политических усилий. Если бы монополия образовывалась сама собой, то зачем нужны были бы законодательные акты, устанавливающие, что эта компания — единственный возможный поставщик электроэнергии, а та — обладает эксклюзивным правом проводить газ в дома? Если бы монополия была «естественной», другим участникам на этот рынок входить было бы невыгодно. Зачем же защищать этот рынок от свободного входа законодательно?
На первый взгляд это может показаться абсурдным — параллельные линии электропередач или водопроводные трубы, идущие в одни и те же дома, но принадлежащие конкурирующим фирмам. Однако в 1980-х годах появились публикации, показывающие, что если в американском городе конкурируют сразу несколько компаний, поставляющих электроэнергию, то и цены на электричество в этих городах ниже, и качество услуг — выше. Дерегулирование рынка электроэнергии в Калифорнии, предпринятое в самом конце прошлого века, основывалось именно на этих работах. А также на воспоминаниях о том, как сто лет назад железнодорожные компании прокладывали параллельные ветки из одного города в другой и ценовую конкуренцию на соседних вокзалах можно было наблюдать в режиме реального времени. И снова — параллельные ветки только кажутся абсурдом. Но, как всегда, конкуренция снижает цены и повышает качество услуг.
Третий подход к природе регулирования не просто учел опыт, про который писал Стиглер, — регулирование может быть выгодно тем фирмам, которые уже вошли на рынок. Андрей Шлейфер из Гарварда и Роберт Вишни из бизнес-школы Чикагского университета предложили пойти дальше. Регулирование прежде всего выгодно тем, кто занимается регулированием. Лицензирование вводится там, где есть возможность собрать серьезные деньги за лицензии. Требования к качеству товара устанавливаются там, где фирмы готовы много платить за то, чтобы их продукт признали соответствующим этим требованиям.
Так, в Средние века немецкие бароны перегораживали Рейн, отбирая у проплывающих мимо торговцев значительную часть товара. Когда баронов стало слишком много, торговля вдоль реки практически прекратилась: каждый барон не обращал внимания на то, что когда он устанавливает плату за проезд, то снижает желание купцов проплывать не только через его заграждение — это-то он, максимизируя пошлину, учитывает, — но и через владения других баронов, а значит, и в целом по реке. И в итоге прибыль теряют все не в меру алчные «регуляторы». В наше время санэпидемстанция и пожарная охрана — те же бароны. Их совместная деятельность приводит к тому, что желающих «плыть по реке» — открывать новый бизнес — мало, а значит, конкуренция слаба и цены высоки.
Россия начала XXI века не стоит в стороне от общемирового процесса. На фоне ренационализации крупных промышленных предприятий проводились реформы, призванные облегчить жизнь малому бизнесу. Существенно упрощался порядок регистрации, и резко ограничивалось число возможных инспекций. Собранные данные позволили теперь проследить, как и где отразилось введение новых правил на реальном положении малого бизнеса. И ответить на вопрос: чей подход — Пигу, Стиглера или Шлейфера — лучше описывает российскую действительность?
Екатерина Журавская и Евгений Яковлев26 из Центра экономических и финансовых исследований и разработок (ЦЭФИР) при РЭШ взялись проанализировать, как сказалось принятие дерегуляционных законов раннего путинского периода на положение малого бизнеса. В каких регионах — а база данных покрывает 20 регионов с различными характеристиками — реформы оказались успешными и что играло решающую роль в этом успехе? Ответы на эти вопросы позволяют ответить и на гораздо более общий вопрос: какой подход к регулированию наиболее продуктивен? Если прав Пигу, то дерегулирование должно было снизить качество предоставляемых благ. Если верить Стиглеру, эффект дерегулирования Должен быть особенно заметен там, где высока монополизация и олигополистическая координация бизнеса. Если прав Шлейфер, дерегулирование должно привести к повышению объема и качества продукции.
Закон 2001 года установил «правило одного окна» для регистрации бизнеса, ограничил сроки рассмотрения заявок на регистрацию одной неделей и запретил одному и тому же органу осуществлять инспекцию чаще чем раз в два года. В теории Пигу, где действуют регуляторы, заботящиеся лишь об общественном благе, последнее правило должно было вызвать ухудшение качества продукции.
База данных, обновлявшаяся каждые полгода в течение четырех лет после начала реформы, позволяет видеть не только изменения в административной нагрузке на малый бизнес, но и оценивать издержки входа на рынок для новых фирм. Картина выглядит так. В тех регионах, где высока прозрачность государственных органов, низок уровень коррупции и высока доля региональных доходов в налогах, реформа оказалась наиболее эффективной. Административная нагрузка на бизнес действительно снизилась. Дерегулирование прошло успешно, причем без издержек в виде снижения качества продукта. Значит, Пигу оказался не прав в споре со Шлейфером.
А вот вопрос о правоте Стиглера, используя опыт российских регионов, разрешить до конца не удалось. Наличие сильного промышленного лобби, что в данных соответствовало высокой концентрации региональной индустрии, устойчиво способствовало успеху реформ. Чем сильнее политически крупные промышленники, тем лучше двигалась реформа. С одной стороны, Стиглер прав — именно его теория устанавливает зависимость регулирования от интересов фирм, уже находящихся на рынке. С другой стороны, снижение административных издержек в результате реформ отмечено для малого бизнеса, а промышленное лобби — бизнес большой. Конечно, они конкурируют на рынке труда, но почему большому бизнесу выгодно облегчение условий существования малого, не очень понятно.
Пока правительства и Всемирный банк радуются успехам в дерегулировании, отношение в мире к роли государства опять начинает меняться в противоположную сторону. Идея дерегулирования состоит, конечно, в том, что снижение государственного вмешательства, способствуя конкуренции, одновременно снизит цены и повысит качество. Тем не менее в Америке неудачные эксперименты администрации Буша по приватизации государственных услуг — от работы тюремщиков до служб спасения, — столь привлекательные в теории, на деле привели к росту коррупции и к падению уровня оказываемых услуг. Попытки французского правительства снизить государственный контроль на рынке труда, дав фирмам большую свободу увольнять сотрудников, закончились полным фиаско. Правда, фиаско политическим, а не экономическим.
Репутация российских регулирующих органов в значительной степени подмочена их политической активностью: и запретом на ввоз боржоми из-за внешнеполитического конфликта с Грузией, и экологическими претензиями к иностранным участникам проекта «Сахалин-2», и вмешательством в земельные конфликты в Подмосковье. И все-таки качество продуктов питания в магазинах сравнительно высоко по меркам развивающихся стран, так что свести всю деятельность Росэпиднадзора к чистой политике невозможно. Точно также и другие регуляторы: не идеально, но работают. Впрочем, для профессионального пессимиста это лишь повод обратить внимание на печальное состояние — загруженность и некомпетентность — судов, еще одного института, предназначенного в том числе и для регулирования рынка.
РЫБА ИЛИ УДОЧКА?
Истории о том, как местные американские политики выбивали деньги у президента Рузвельта на электрификацию и строительство плотин в своих избирательных округах, долгое время служили источником вдохновения для государственных деятелей по всему миру.
Хотя политика масштабных инвестиций в инфраструктуру, предпринятая для борьбы с Великой депрессией, не поставила американскую экономику на путь устойчивого развития — все-таки настоящий рост начался только с войной, некоторые успехи были достигнуты. Плотины были построены, отдаленные сельские районы освещены, а выросшая занятость сняла угрозу краха политической системы.
Результаты недавнего эксперимента тайваньского правительства, вложившего 65 миллионов долларов в переориентацию сахарной промышленности на производство орхидей, станут известны не сразу. В случае провала этот пример будут десятилетиями обсуждать либертарианцы, сторонники минимальной роли правительства в экономике. Если же проект окажется успешным, им тут же начнут размахивать, как знаменем, их противники, дирижисты. То же самое относится и к мерам, которые предприняло китайское правительство в борьбе с мировым финансовым кризисом: в 2009 году оно выделило сотни миллиардов долларов на инвестиции в инфраструктуру.
В чем состоит идея государственных инвестиций? Необходимость в них может появиться только тогда, когда по каким-то причинам деятельность рынка, то есть частных лиц и фирм, не приводит к желаемым результатам. Например, гражданам хотелось бы, чтобы была построена современная трасса от Москвы до Ярославля, а частные инвесторы не спешат вкладывать деньги. В этом случае желание граждан выполняет правительство, инвестируя их деньги — налоги и доходы от природных ресурсов — в строительство трассы. Для таких коллективных действий — строительства дорог, охраны порядка, обеспечения безопасности — и существует правительство. Идея государственных инвестиций состоит в том, что граждане делегируют правительству полномочия вкладывать их деньги.
То же самое можно сказать и о промышленной политике. Если развитие экономики самой по себе не устраивает граждан, общество дает правительству задание поменять стимулы экономических субъектов так, чтобы активность этих субъектов вела к желаемому результату.
Как показывает опыт, государственные инвестиции связаны с двумя основными опасностями. Во-первых, общественные деньги легче воровать, чем частные. Во-вторых, политик, распределяющий инвестиции, может преследовать свои личные цели, в которых экономический эффект стоит совсем не на первом месте. Практика показывает, что обе эти проблемы стоят очень остро. Политики заботятся о проектах, которые способствуют продлению их собственного пребывания у власти. Чиновники берут взятки и создают барьеры для входа на рынок — за право пройти через барьер можно взять еще более высокие взятки.
Чиновник, получивший «откат», то есть взявший деньги за то, чтобы заплатить фирме, у которой государство что-то закупает, побольше, а не поменьше, просто ворует деньги у граждан. Это «просто» в том смысле, что экономисту не в чем тут разбираться. В этом деле должны разбираться журналисты и прокуратура. Интересно посмотреть на других чиновников — тех, чья деятельность привела, говорят, к изменениям в лучшую сторону. Интересно было бы проследить историю государственных инвестиций в одну из самых динамично развивавшихся экономик XX века, Японию. Именно в Японии сложился миф о M.I.T.I. — всемогущем Министерстве внешней торговли и промышленности, мудрая политика которого породила «японское чудо» — сорок лет быстрого экономического роста.
Темпы роста в Японии были и впрямь впечатляющими. С 1952 года, когда закончилась американская оккупация, и до 1991-го валовый национальный продукт вырос в 13 раз. На протяжении сорока лет средние темпы роста составляли почти 7 процентов в год — в два с половиной раза выше, например, американских. Неудивительно, что у такого успеха оказалось немало «отцов»: сторонники самых разных экономических теорий и парадигм постарались засчитать «японское чудо» себе в актив.
Либертарианцы, сторонники экономической свободы, что в переводе на язык практики означает невмешательство правительства в деятельность граждан и фирм, указывают на низкий уровень налогов как на главную причину устойчивого роста. В период с 1951 по 1970 год, когда среднегодовые темпы роста превышали 9 процентов, налоговая нагрузка на бизнес без учета пенсионных налогов упала с 22,4 до 18,9 процента. С увеличением налогов темпы роста снизились.
С не меньшими основаниями ставят себе в заслугу японские достижения и дирижисты — сторонники прямого и активного вмешательства правительства в экономическую деятельность. Символом дирижистов (и жупелом приверженцев экономической свободы) стало Министерство внешней торговли и промышленности, созданное в конце 1940-х для координации деятельности японских фирм на международном рынке. Кроме того, оно должно было заниматься всем, что могло бы помочь промышленности наращивать экспорт. Министерство отвечало не только за инвестиции, энергетическое обеспечение и импорт оборудования и технологий, защиту внутреннего рынка от излишней внешней конкуренции, но и за контроль над загрязнением окружающей среды и даже за работу с жалобами потребителей. Ничто не должно было мешать развитию японского экспорта! Политический вес министерства был очень велик — большинство премьер-министров на пути к высшему посту возглавляли этот ключевой экономический орган.
Поскольку министерство контролировало, помимо всего прочего, рынок валюты, предприятиям приходилось обращаться к правительству за разрешением даже тогда, когда речь шла об импорте технологий. В начале 1950-х Sony, тогда еще совсем маленькая компания, обратилась с разрешением купить у американской фирмы права на производство транзисторов. Министерство сначала отказало, но через два года фирме удалось переубедить чиновников. Еще через несколько лет транзисторные радиоприемники принесли Sony мировую славу.
Это был не единственный случай, когда министерство пыталось преградить путь прогрессу, но остановить его не смогло. Точно так же получилось и в автомобильной промышленности. В середине 1950-х министерство предложило фирмам поучаствовать в конкурсе на право производить «народный автомобиль». Предполагалось, что победитель станет единственным производителем в стране. Через десять лет министерство попыталось заново консолидировать отрасль — заставить фирмы слиться в несколько суперконцернов. Можно только догадываться, что стало бы с этими отраслями японской промышленности, окажись попытки министерства вмешаться в их развитие успешными. По счастью, отраслевые лобби были в обоих случаях сильнее чиновников. Так что японский экономический рост и развитие высокотехнологичных отраслей происходили во многом вопреки, а не благодаря государственному контролю и поддержке.
К концу 80-х самым главным проектом для M.I.T.I. стала электроника. И, как оказалось, последним.
Сейчас трудно поверить, что двадцать лет назад все ждали окончательной победы японской электроники над американской. Многие годы государственных инвестиций просто обязаны были принести успех японцам. После полной победы на рынке микрокалькуляторов и магнитофонов — кто сейчас помнит названия американских конкурентов Sony и TDK? — результат схватки на рынке компьютеров казался предрешенным. Что мог противопоставить японцам IBM — одинокий гигант, так похожий по структуре на японские корпорации?
Однако оказалось, что в отрасли, в которой границы рынков менялись чуть ли не ежегодно, японским гигантам пришлось отступить перед лицом новых, быстро растущих американских компаний. За какой, собственно, рынок сражались Microsoft и Netscape? На какой рынок так триумфально вошел Google? Там, где новые продукты и услуги — и новые виды продуктов и услуг! — появлялись с калейдоскопической быстротой, крупные корпорации оказались слишком неповоротливыми.
Неужели в стремительно меняющемся мире государственная поддержка оказалась балластом? В Японии — да, а вот в Китае — нет. Просто политика была разная. Китайское правительство не защищало «отечественного производителя», как это делало M.I.T.I., а, наоборот, Помогало отрасли быть максимально открытой к иностранным инвестициям. Фирмам, ориентированным на экспорт, помогает заниженный курс юаня — Центробанк Китая пока не устает скупать доллары, снижая покупательную способность собственной валюты (в Японии все было наоборот). В то же время правительство требовало у иностранных фирм создания совместных предприятий и обязательной передачи технологий.
Гарвардский профессор Дани Родрик даже слабую защиту интеллектуальной собственности — «пиратство», если говорить попросту, — ставит в заслугу китайскому правительству. Если не особенно заботиться о правах создателя передовой технологии, заимствовать гораздо легче. В итоге уровень производства потребительской электроники в стране намного выше, чем полагалось бы стране с таким же — или даже вдвое более высоким — уровнем ВВП на душу населения. (То, что качество экспорта из страны в среднем определяется как раз уровнем ВВП на душу населения, — хорошо известный факт.) Успехом обернулась даже попытка консолидации, провалившаяся в японской автомобильной промышленности. Китайское правительство превратило больше чем 100 производителей цветных телевизоров в несколько предприятий с иностранным участием.
А с другой стороны, про китайское правительство говорят то же самое, что и двадцать лет назад про японское. Утешает лишь, что с ростом благосостояния перед Китаем встанут в точности те же самые проблемы, что и перед Россией, — как увеличить не объем экспорта, а его качество. Как его диверсифицировать, иными словами.
С Китая взять пример не так просто. При всех своих невероятных темпах экономического развития в последние тридцать лет, до российского уровня богатства на душу населения китайцам еще далеко. А вот Япония — другой случай. Начало ее роста пришлось на более низкий уровень, чем нынешний российский, но конец-то — намного выше! Япония, с ее ярко выраженной и тесно спаянной с бизнесом политической элитой, — несовершенная демократия, в чем-то похожая этим на нашу страну. Проблема в том, что Россия уникальным образом смешивает японские черты с американскими. Америка, страна с чуждым нам политическим устройством, — открытая конкуренция снизу доверху, больше похожа на Россию в чисто экономическом плане — от имущественного расслоения до опоры граждан на собственные силы и неверия в благие помыслы правительства.
Применительно к промышленной политике эта российская двойственность подсказывает скорее пессимистические прогнозы. В Японии правительственные программы достигли своей цели отчасти из-за того, что население страны очень однородно. Такие одинаковые интересы легко учитывать! Политики имеют меньше возможностей играть на противоречиях между разными группами избирателей. В Америке имущественное расслоение подталкивает к созданию неэффективных перераспределительных схем, но открытость госорганов и всепроникающая пресса ограничивают эту неэффективность. Так что для нас японский путь сложен из-за исходных экономических данных, а американский — из-за политических. Китайский, конечно, остается: максимальная открытость для проникновения технологий в страну. Нужна самая малость — преодолеть параноидальный страх перед этой открытостью.
Что можно ответить на абстрактный вопрос: нужна ли активная промышленная политика? Классический ответ выглядит так. Нет, когда речь идет о вмешательстве в дела компаний на новых, динамично развивающихся рынках. Там нужны не деньги на разработку продукта, а правила игры, позволяющие фирмам быстро и легко входить в отрасль и быстро и безболезненно умирать в случае неуспеха. Потребительский спрос лучше определит области приложения капитала, чем самый квалифицированный и высокоморальный чиновник. Да, если речь идет не о разработке высокотехнологичного продукта или постройке суперзавода, а о строительстве, скажем, автомобильных дорог. Надо только следить, чтобы деньги не разворовали.
Впрочем, сколько бы примеров «провалов государства» ни приводилось, у сторонников активного вмешательства находятся новые соображения в его пользу. Родрик видит следующее оправдание государственной промышленной политике27. Пусть цены, которые устанавливаются на рынке, — наилучшие сигналы о том, куда и сколько нужно инвестировать. Может так случиться, что поскольку какого-то продукта на рынке нет, нет самого этого рынка и даже еще нет соответствующей отрасли, то нет и способа увидеть ценовой сигнал о том, что здесь заложены невиданные возможности и неслыханные прибыли. Предоставленному самому себе бизнесмену не хватает стимулов для поиска этих еще никому не известных рынков и отраслей. В случае провала все издержки придется нести самому, а в случае успеха другие предприниматели воспользуются усилиями первооткрывателя. Вот здесь-то и нужно вмешательство!
Правда, в России все разговоры о «предпринимательском духе» как главной движущей силе развития и промышленной политике как средстве направить этот дух на благие цели не очень-то приживаются. Тем, кто в данный момент находится у власти, хочется, чтобы государство инвестировало и управляло экономикой напрямую. Все дело, возможно, в чистой психологии. Социологам хорошо известно, что люди гораздо больше боятся летать на самолетах, чем ездить в машинах. В то же время, если посмотреть на данные, правильно учитывающие время, проводимое человеком в разном транспорте, шанс погибнуть в авиакатастрофе куда меньше, чем шанс разбиться, управляя автомобилем. Объяснение состоит в том, что машина дает человеку ощущение, что он контролирует ситуацию, а в самолете происходящее никак от него не зависит. Точно так же дело обстоит с промышленной политикой — пусть нет особых причин думать, что она принесет успех, но позволить рынку самому решать проблемы — это что же, пристегнуться и расслабиться? А в случае промышленной политики мы держим руки на руле. Кайф. И ведь есть еще возможность давить на газ!
Глава 4
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИКА
Политология — потрясающе интересная область человеческого знания, просто потому, что политика — захватывающий предмет для изучения и неисчерпаемый источник тем для обсуждения. «Выборы — это мой футбол», — сказал мне при знакомстве профессор мексиканского университета ИТАМ Андрей Гомберг. А ведь выборы — это только маленькая часть политики. Сколько часов можно спорить о том, как принимаются решения после завершения выборов, или как договариваются между собой парламентские фракции, или как решает президент, накладывать ли вето на принятый законопроект, — и все это с многочисленными примерами в руках! А практическая политика в авторитарных режимах — это же еще интереснее! Заговоры и перевороты, засухи и военные провалы, казни политических противников и назначение на важнейшие должности некомпетентных друзей детства — бесконечные темы для разговоров.
Проблема только в том, что для политологов политика — именно предмет бесконечных и, с точки зрения экономиста, беспредметных разговоров. Экономисту хотелось бы уловить какую-то закономерность — иными словами, построить модель и проверить, насколько она соответствует реальным данным. Удивительно, насколько успешной оказалась в этом деле политическая экономика в последние пятнадцать лет. Вопросы, которые, казалось бы, и предназначены только для бесконечных споров и Досужей болтовни «говорящих голов» на телевидении и радио, поддаются, как выясняется, вполне строгому научному анализу. Можно, оказывается, посчитать, как сказывается смерть диктатора на темпах экономического роста и как влияют цены на нефть на свободу прессы.
ТРУДНОСТИ ОДИНОЧНОГО ЛИДЕРСТВА
Здравый смысл подсказывает, что стабильных режимов, в которых главные политические решения принимаются одним человеком, не бывает. Или, точнее, бывают, но они никак не могут обеспечить своим странам устойчивое экономическое развитие.
Однако дискуссия на эту тему возникла не на пустом месте. Десятки ученых бьются над тем, чтобы доказать экономические преимущества демократий над диктатурами. Одни указывают на Эфиопию Менгисту Хайле Мариама, Кубу Фиделя Кастро, Ирак Саддама Хусейна — уже приевшиеся примеры экономических провалов. Оппоненты, которых тоже немало, предъявляют южнокорейское и мексиканское чудеса, напоминают про быстрый рост Индонезии в первые десятилетия при Мохаммеде Сухарто и даже успех Чили записывают в свой актив. Несмотря на то, что экономический рост при социалистическом правительстве, сменившем Аугусто Пиночета, был как минимум в два раза выше, многие экономисты считают, что этому способствовали либеральные реформы диктатора.
Оценка результатов деятельности политического режима — не такая простая задача, как может показаться на первый взгляд. Даже если показатели экономического роста были впечатляющими, вдруг страна росла бы быстрее, если бы режим был другим? Даже чудеса Китая и Южной Кореи приходится сравнивать с годами, бесцельно прожитыми этими странами при других диктаторах.
Так как же устроены те диктатуры, которые обеспечивают экономическое процветание? Тим Бесли и Масахиро Кудамацу28 из Лондонской школы экономики решили прояснить этот вопрос. Теорию «успешной диктатуры» они построили, отталкиваясь от концепции «селектората», а для эмпирических исследований выбрали базу данных, в которых есть и показатели уровня жизни, и потребление, и политические параметры.
Что такое «селекторат»? Этот термин, введенный знаменитым нью-йоркским политологом Брюсом Буэно де Мескитой, обозначает группу людей — или даже целый социальный слой. Это те, кто сами не находятся у власти непосредственно, но определяют, кому именно у власти находиться. В совершенной демократии селекторат равен электорату, то есть миллионам избирателей. В абсолютной диктатуре это один человек, диктатор лично. В авторитарных режимах, промежуточных между демократией и тоталитаризмом, это может быть руководящая часть правящей партии или армейская верхушка.
Когда речь заходит об успешной диктатуре — быстром и устойчивом экономическом росте, подъеме образования и улучшении системы здравоохранения, — ключевым оказывается именно размер селектората. Дело не в поддержке населения. Подавляющее большинство современных диктаторов пользовалось значительной поддержкой, как минимум, в начале своего правления. Даже коммунистические правители, такие как Мао Цзэдун в Китае и Пол Пот в Камбодже, взявшие власть военным путем, опирались на массы. Временный успех отдельных диктатур связан прежде всего с формированием устойчивой политической структуры, обеспечивающей и эффективную смену руководства, и преемственность власти. Именно опыт авторитарных режимов дал возможность получить устойчивую статистическую закономерность — чем чаще меняется руководство страны, тем выше темпы экономического развития.
В нашей научной, чисто теоретической статье, написанной совместно с Дароном Асемоглу из Массачусетского технологического института и Георгием Егоровым из Северо-Западного университета в Чикаго, предлагалось такое объяснение29. В авторитарных режимах способность действующих лидеров оставаться у власти против интересов своих граждан довольно велика (популярным лидерам, как правило, нет необходимости подтасовывать выборы и разгонять демонстрации). Если экономическая ситуация в стране никак не меняется, то качество управления зависит от тех, кто в данный момент находится у власти. Случается, что и при авторитарном режиме на самом верху оказываются наиболее квалифицированные политики. Однако когда ситуация все же меняется — а это совершенно неизбежно, — то могут понадобиться лидеры с другими качествами. Демократии, в которых процедура смены руководителей страны проще и дешевле, чем в автократии, получают долгосрочное преимущество. В них почти исключен «застой».
Иногда для создания устойчивого и успешного авторитарного режима нужно, чтобы страна пережила гражданскую войну или что-то кровавое, но чуть менее масштабное — например, массовые репрессии. В Мексике создание Институционально-революционной партии, в течение пятидесяти лет позволявшей политическую конкуренцию только «изнутри», последовало за десятилетием кровавой гражданской войны. В Китае после тридцати лет ничтожного прозябания при грандиозной геополитической риторике Мао в 1970-х годах элита решительно отвергла организацию власти, при которой персональная судьба функционера — разменная монета в руках его патрона в Политбюро.
Так же решительно покончила с прежними методами борьбы за власть и элита КПСС пятьдесят лет назад. Начиная с середины 1950-х проигравший в «схватке бульдогов под ковром» уходил на пенсию, а не в пыточную камеру и не на расстрел. Между 1925 и 1952 годами только один член Политбюро, верховного органа власти, покинул руководство страны и умер своей смертью. Не считая тех, кто умер или покончил с собой на посту, все остальные были казнены, убиты или умерли в заключении. Только после смерти Сталина (и казни нескольких бывших руководителей) отставка перестала быть синонимом смерти. Впрочем, это не помогло. При всем отличии от романтических революционных лет советский режим так толком и не институционализировался. Произошедшая в середине 1980-х смена власти пришла с опозданием в десять лет, слишком поздно. В Китае же даже Дэн Сяопин, пришедший к власти после смерти Мао Цзэдуна, подчинялся коллегам по коммунистической партии: его ставленник ХуЯобан был вынужден уйти в отставку в 1988 году под давлением коллег по Политбюро.
Бесли и Кудамацу считают успешными диктатурами те, при которых темпы экономического роста были высокими в течение многих лет, стабильно улучшались показатели в области образования и здравоохранения. То есть гитлеровская Германия, где период быстрого роста продлился недолго, или ниязовский Туркменистан, где рост благосостояния сопровождался падением уровня школьного образования — закрытие школ и отмена предметов были частью государственной политики, — не вошли бы в список. А два хороших примера, не столь часто встречающиеся, как Китай и Южная Корея, выглядят так: Бразилия, 1965–1974 и Румыния 1948–1977 годов. Интересно, что в каждом из этих случаев диктатура менялась не на демократию, а на другой, куда менее успешный авторитарный режим.
В случае Румынии в 1977 году единоличную власть получил Николае Чаушеску, быстро расставивший на ключевые посты своих родственников. Закончилось все это 1989 годом и расстрелом бывшего диктатора после двух дней преследования и двухчасового суда — так велик был запас ненависти к нему и среди населения, и среди политической элиты. А ведь до 1977 года экономические успехи Румынии были впечатляющими. Стоило селекторату сузиться — и развитие замедлилось.
В Бразилии за 9 лет, с октября 1965-го по январь 1974-го, сменилось четыре президента. Хотя формально право назначать президента принадлежало парламенту, фактически селекторатом были вооруженные силы. Уходящий в 1967 году президент Умберту Кастелу Бранку, армейский ставленник, попытался выбрать себе преемника вопреки мнению широких слоев армейской элиты, но это оказалось невозможным. В 1969 году, когда у очередного диктатора, Артура да Коста-и-Силвы, случился удар, он был мгновенно заменен кандидатом, избранным солидарным решением селектората, а не вице-президентом, как предписывала конституция.
В Советском Союзе даже смертельно больных или утративших работоспособность вождей не сменяли. Селекторатом в конце 1970-х был вовсе не миллионный партийный аппарат, не десятки членов ЦК, вручивших власть Хрущеву в начале 1950-х, сохранивших ему ее в 1957-м и отнявших в 1964-м, и даже не Политбюро, а совсем узкая группа лиц. Неудивительно, что передача власти произошла не тогда, когда руководство перестало справляться, — это было заметно уже в середине 1970-х, — а когда страна уже свалилась в штопор экономической катастрофы. На десять лет позже, чем нужно.
Особое внимание Бесли и Кудамацу уделили тому, как действуют диктаторские режимы в периоды нефтяного изобилия. Широко распространена теория, что нефтяные доходы, позволяя диктаторам покупать поддержку населения, продлевают их пребывание у власти. Это отчасти верно, но и это — очередной аргумент в пользу того, что искусственное продление властных полномочий ведет к экономическим проблемам.
Согласно собственным словам Брюса Буэно де Мескиты, в 2005 году он консультировал российские власти — на самом высоком уровне — по важному вопросу: политическим перспективам курса на национализацию крупных промышленных предприятий. В отличие от своих более академических коллег этот профессор политологии — рекордсмен, между прочим, по количеству публикаций в American Political Science Review, самом престижном научном журнале по политологии в мире, — много занимается консультированием политиков по практическим вопросам. Тридцать лет назад ливийский диктатор Муамар Каддафи предложил ему миллион долларов за политический анализ последствий смерти египетского лидера Анвара Садата. (Как потом выяснилось, вопрос был совсем не праздным — вскоре Садат был убит группой военных во время парада.) Профессор, по его словам, отказался.
А знать политические последствия смерти диктаторов может быть важно. Бесли и Кудамацу рассматривают такой вопрос: как сказывается на экономических успехах страны внезапная смерть лидера? И снова в диктатурах разброс сильнее: иногда вслед за смертью следует резкое ускорение темпов экономического развития — так было после смерти Иосифа Сталина, Рафаэля Трухильо, Мао Цзэдуна — или снижение до нуля. Забегая вперед — работа Бена Джонса и Бена Олкена о последствиях неожиданных смертей политических лидеров обсуждается в следующей главе, — можно сказать, что радикальное изменение экономических показателей после такой смерти — лучшее подтверждение теории о «роли личности в истории». Бесли и Кудамацу приводят многочисленные примеры случаев того, что в диктатурах с устойчивым и достаточно широким селекторатом переход власти после покушения или инсульта у лидера был достаточно плавным.
Те диктаторы, которых никто не мог сменить — селекторат состоял из одного человека, — только мешали экономическому развитию своей страны. За пятьдесят лет люди чуть ли не во всех странах мира стали жить вдвое лучше — и только кубинцы сейчас живут так же, как в конце первой половины прошлого века, в последние годы правления Батисты. Стабильность режима Кастро, как и стабильность династии Кимов в Северной Корее, обернулась неспособностью обеспечить хоть какое-нибудь экономическое развитие. Однако о Кастро — или, точнее, о том, что ждет Кубу после его смерти, — разговор пойдет отдельно.
В 2001 году сотрудники ЦЭФИРа, центра прикладных исследований при Российской экономической школе, выпустили небольшую брошюру, в которой для России был намечен «мексиканский путь». Речь шла о том, что после децентрализации 1990-х это возможный способ государственного строительства для нашей страны. Неизвестно, прочел ли кто-то в правительстве эту брошюру, но удивительно, насколько точно следовало дальнейшее развитие событий мексиканскому сценарию. Только, в отличие от Мексики, централизация проходила вокруг администрации президента и крупнеиших россииских корпораций, а не вокруг партии. Так или иначе, сложившийся режим напоминает скорее авторитаризм с относительно широким селекторатом, чем демократию или «классическую» тоталитарную диктатуру. И значит, можно задать вопрос — соответствует нынешняя организация власти стандартам «успешной диктатуры» или нет?
Конечно, хорошо было бы точно знать: какой у нас «селекторат»? Если это — узкая группа, условно говоря, бывших и нынешних сотрудников органов безопасности, то «логика политического выживания» — так называется теория Буэно де Мескиты, которую развивают Бесли и Кудамацу, — подсказывает, что в течение многих лет у руля страны будут стоять одни и те же люди. А именно «силовархи», как назвал наших «олигархов в погонах» американский политолог Дэн Трейсман. Они будут держаться за власть до тех пор, пока вместе с режимом не сменится и селекторат.
Если же «группа Путина» — лишь одна из возможных, чью политическую судьбу определяет более широкий круг — чиновничий аппарат плюс крупный бизнес, то режим, возможно, просуществует десятилетия. Устойчивость его будет зависеть прежде всего от способности периодически сменять тех, кто находится у власти. Это вовсе не всегда проходит безболезненно, даже если сам переход обходится без крови — и наш Никита Хрущев, и китайский лидер Чжао Цзыян после отстранения от власти провели остаток жизни под домашним арестом. Так что интересно, как получится у нас на этот раз.
РОСТ ПОСЛЕ СМЕРТИ
Во времена президентства Франклина Делано Рузвельта, самого долгого в американской истории, рассказывали такой анекдот. Большой босс каждое утро покупает газету, смотрит на первую страницу и, не разворачивая, выбрасывает ее. Так происходит каждый день, пока продавец, наконец, не спрашивает: зачем он, собственно, покупает газету? «Я смотрю, нет ли некролога». — «Так некрологи печатаются в середине газеты, а не на первой странице — это все знают!» — восклицает продавец. «Не беспокойся, сынок, — отвечает капиталист, — тот, которого жду я, будет на первой».
Точно так же почти полвека читают кубинскую прессу эмигранты, живущие в США. И недавно у них появилась надежда скоро увидеть долгожданный некролог. 31 июля 2007 года десятки тысяч людей высыпали на улицы городов Флориды. Со слезами на глазах они передавали друг другу сообщение новостных агентств: Фидель Кастро, 47 лет бессменно возглавляющий Кубу, впервые передал власть над компартией, Революционной армией, Государственным советом и правительством острова своему младшему брату, 76-летнему Раулю. Пока объявлено о временной передаче власти, но многие полагают, что это навсегда и старик Фидель уже не вернется на свои многочисленные посты. Интернет-казино www.betcris.com принимало ставки на то, что Кастро появится на публике перед своим 80-летием 13 августа, в соотношении 13,5 к 1. (Представляете, сколько денег может заработать на этом рынке ближайшее окружение Фиделя?)
Пока кубинские эмигранты радовались, а гаванские газеты, не вдаваясь в подробности, сообщали, что Фидель идет на поправку, специалисты искали ответы на животрепещущие вопросы. Политологи по всему миру спорили, удастся ли братьям Кастро передать власть преемнику, а экономисты — откроет ли смерть диктатора дорогу к экономическому процветанию. Предварительные ответы: «нет, не удастся» и «да, откроет». Потому что неограниченная власть передается плохо. И потому что смена такой власти, как правило, благо для страны.
Экономисты долго не решались подступаться к чисто политическим темам. Однако оказалось, что вопросы, которые давно и успешно рассматриваются в экономической теории, — об устройстве, поведении и успехах фирм, — дают ясное представление о том, что можно ожидать от диктатора, пытающегося выбрать себе преемника, и о том, каковы будут последствия его смерти.
И в самом деле, именно здесь политика становится похожа на экономику. Тип управления предприятием вполне можно уподобить государственному строю: акционерное общество без контролирующих акционеров — демократии, а семейную фирму в собственности у ее основателя — монархии, причем монархии абсолютной. Абсолютная монархия — очень хороший государственный строй, но только при одном условии: если абсолютный монарх обладает абсолютной квалификацией и абсолютно предан своему делу.
В случае с коммерческой фирмой, долгое время управляемой ее основателем, ситуация чем-то напоминает монархию. Успех и рост этой фирмы — это гарантия того, что ее владелец и директор в одном лице находится на своем месте. Иначе он бы не выжил в конкурентной борьбе. Но ничто не вечно, и смена руководства компании столь же неизбежна, как и смена людей, находящихся у власти в стране. Как это происходит и в абсолютной монархии, чаще всего преемник управляющего семейным предприятием — его прямой потомок и наследник. Вот только способности к управлению, к сожалению, далеко не всегда передаются по наследству.
Наследники, конечно, бывают разные. Когда умер Конрад Хилтон, основатель и президент сети отелей Hilton, оказалось, что он завещал большую часть своего богатства на благотворительные цели. Его сын, Баррон Хилтон, оспорил завещание и после девяти лет борьбы добился контроля над наследством. Главным аргументом на суде было то, что всю свою жизнь он проработал над созданием сети Hilton.
У Джанни Аньелли, основателя и владельца итальянского FIAT, возникли серьезные проблемы с преемником. Единственный сын Аньелли Эдуардо не оправдал надежд отца: он гораздо больше увлекался мистикой и религией, не имел ни малейшего желания заниматься бизнесом и в конце концов покончил с собой, прыгнув с моста. Племянник Джованни, которого прочили в наследники, умер в 33 года от рака. Когда же умер и отец Джованни, младший брат основателя, клану пришлось призвать на помощь человека со стороны. Впрочем, вице-президентом и членом совета директоров FIAT трудится внук Джанни Аньелли: видимо, готовится перехватить бразды правления.
Итак, для компаний, контролируемых одной семьей, характерно назначение «преемника» из числа ее членов. Это кажется естественным: что может быть лучшей защитой собственности, чем непосредственное управление семейными активами? Другое дело, что среди родственников может не найтись людей, обладающих менеджерской квалификацией. Знаменитый канадский специалист по корпоративным финансам Рэндал Морк вместе с группой коллег изучал вопрос о том, насколько прибыль и капитализация «семейных предприятий» отличается от фирм, у которых нет контролирующего акционера, а также что происходит с этими показателями, когда руководство семейной компанией переходит к наследнику30.
Тут главная работа состоит не в сравнении показателей — это относительно просто, — а в сборе данных. Даже на самых открытых рынках создать полноценную базу данных о владельцах компаний — непростая задача. И тем не менее вывод вполне однозначен: семейные фирмы под руководством их основателей управляются хуже, чем аналогичные предприятия без контролирующих акционеров (и здесь тоже демократия оказывается более эффективной!), но лучше, чем такие же семейные фирмы, перешедшие к наследникам.
Экономисты неоднократно проверяли, как неожиданная смерть генерального директора фирмы влияет на ее показатели. Наиболее устойчивый результат выглядит так. Если СЕО был основателем фирмы или занимал пост руководителя очень долго, его внезапная кончина приводит к резкому росту котировок. Получается, что смерть засидевшегося в своем кресле основателя — хорошие новости для акционеров. Точно так же смерть диктатора — хорошие новости для его подданных.
Практика семейных фирм показывает, что «удачного» наследника подыскать трудно, а опыт передачи власти преемнику в диктатурах — что это практически невозможно. В первой половине XX века это удалось турецкому лидеру Кемалю Ататюрку, во второй — вождю Северной Кореи Ким Ир Сену и сирийскому лидеру Хафезу Асаду. И все?
У Иосифа Сталина, по мнению современных историков, было несколько попыток выбрать наследника31. Разговоры про преемника впервые пошли в 1946 году — их, по воспоминаниям окружения, поддерживал сам вождь. Точнее, речь шла о двух кандидатах. Алексей Кузнецов, бывший первый секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), стал секретарем ЦК — заместителем Сталина и, что не менее важно, куратором Министерств госбезопасности и внутренних дел. А председатель советского Госплана Николай Вознесенский стал первым заместителем Сталина в Совете министров.
Два года спустя расклад изменился: от сердечного приступа умер политический патрон Кузнецова и Вознесенского, «человек номер 2» в советском правительстве Андрей Жданов. На первые роли выдвинулись Георгий Маленков и Лаврентий Берия, а первые «преемники» были арестованы и убиты. В октябре 1952 года, за считаные месяцы до смерти, Сталин успел перетасовать «ближний круг» — в верховный орган партии попало совсем юное поколение политиков, среди которых были Михаил Суслов, Дмитрий Устинов и Леонид Брежнев, — а старую гвардию попытался отстранить. Но, как это нередко бывает с единоличными правителями, не успел.
За день до смерти Сталина — тиран умирал на даче в Кунцеве, а соратники уже вовсю делили власть в Кремле — «старикам», которые были у вершины власти уже двадцать лет (Молотову, Кагановичу и Микояну), удалось вернуть себе былое положение. Впрочем, самый большой успех выпал 5 марта 1953 года на долю «второго поколения» преемников — Маленкова и Берии. Первый стал премьер-министром, заняв тот пост, который занимал прежде Сталин, а второй возглавил силовое суперведомство, объединившее Министерства госбезопасности и внутренних дел.
Сталинские магнаты договорились о коллективном руководстве, но договоренность просуществовала недолго. Через четыре месяца после дележа портфелей был арестован, снят со своих постов и впоследствии расстрелян Берия, через два года сняли с должности премьера Маленкова, в июне 1957-го потеряли свои позиции Молотов и Каганович, а в 1958-м, после отставки следующего премьера, Николая Булганина, единоличным лидером стал Никита Хрущев.
Удивительно, что экономика страны развивалась в годы обострения политической конкуренции за пост первого лица гораздо быстрее, чем при сталинской «стабильности». Помогли цели, сформулированные главой правительства Маленковым, — развитие легкой промышленности и облегчение жизни колхозников, но дело было не только в этом. Ожесточенная борьба за власть на самом верху дала возможность миллионам людей вздохнуть спокойнее, освободив от некомпетентного и жестокого контроля сталинской эпохи. После того как Хрущев в конце концов консолидировал власть, тяжелая промышленность вернула утраченную было любовь руководства, и рост снова замедлился.
Пятнадцать лет спустя операция «преемник» провалилась и в Китае. Наследовать Великому кормчему Мао должен был генерал Линь Бяо, министр обороны и член Политбюро. Это было прямо написано в уставе компартии Китая, одобренном на съезде в 1969 году. А в 1973 году он, согласно официальной версии, предпринял неудачную попытку покушения на Мао и погиб вместе с семьей при попытке сбежать из страны.
Почти полная невозможность «престолонаследия» — свойство не только коммунистических режимов. У испанского генералиссимуса Франсиско Франко тоже был преемник — его давний соратник генерал Луис Карреро Бланко. В 1973 году Бланко сменил постаревшего диктатора на посту премьер-министра. Однако уже через шесть месяцев его убили террористы, и на первый план вышел наследник испанского престола Хуан Карлос, который в самом скором времени предал все, что было дорого покойному Франко, — ввел свободные выборы и поставил армию под гражданский контроль. Когда франкисты, поклонники «жесткой руки», попытались совершить военный переворот и отменить результаты выборов, которые передали власть в руки еще недавно нелегальной оппозиции (партии бывших диктаторов, как правило, плохо выступают на выборах после падения диктатуры), король твердо встал на защиту демократии.
Гарвардский профессор Хорхе Домингес, самый известный в США академический специалист по режиму Кастро и, возможно, реальный кандидат в президенты Кубы, если там когда-либо произойдут демократические выборы, вывел формулу успешной диктатуры32. Один из существенных ингредиентов — институт регулярной передачи власти. В Мексике на протяжении пятидесяти лет существовала однопартийная система, при которой уходящий президент имел большие возможности по выбору преемника после окончания шестилетнего срока, но не имел никаких шансов остаться у власти сам. В Китае бурные события после смерти Председателя Мао в 1976 году привели к власти Дэн Сяопина, который предпочел установить неформальные, но жесткие ограничения для тех, кто занимает ключевые государственные посты и сам подал пример, постепенно освободив все должности, которые занимал.
Правда, и у Дэна была неудача с преемником. Чжао Цзыян, уже ставший премьером и первым секретарем компартии, оказался не на той стороне баррикад на площади Тяньаньмэнь, где в 1989 году танки давили студентов, требовавших демократизации. После некоторых колебаний Дэн был вынужден поддержать тех членов Политбюро, которые выступали за жесткий курс по отношению к студентам, а преемнику пришлось отправиться под домашний арест до конца своих дней. Впрочем, эти потрясения не нарушили базовых принципов, на которых строится нынешний китайский режим. Поговаривали, что Цзян Цзэминь, занявший посты Дэна и Чжао, не хотел уходить в отставку в начале XXI века и освобождать дорогу новому поколению, но запущенный Дэном механизм преемственности оказался сильнее.
Фидель Кастро побил множество рекордов для политических деятелей — в Книгу рекордов Гиннесса вписана его самая длинная речь в истории ООН, — но ему не удалось построить устойчивую диктатуру с эффективным механизмом преемственности. Это хорошо видно по тому, что власть была передана стареющему и никогда не отличавшемуся особыми способностями младшему брату. Но главный показатель «неуспеха» — один из самых низких в мире темпов экономического развития. Опыт корпоративного сектора показывает, что смерть Кастро могла бы оказать положительное влияние на экономику. Изучение последствий смертей диктаторов это полностью подтверждает.
Гарвардские экономисты Бен Джонс и Бен Олкен попробовали оценить, насколько сильно изменяются темпы экономического роста после смерти лидера страны33. Оказывается, довольно сильно, если речь идет о диктатурах, где власть лидера не ограничена политическими партиями, средствами массовой информации или какими-то институтами. А в демократиях лидеры не играют практически никакой роли — их смерть не сказывается даже на уровне инфляции (смерть диктаторов сказывается, и очень существенно).
Джонс и Олкен смотрят только на те смерти, которые были вызваны естественными причинами — например, сердечным приступом — или произошли в результате несчастного случая. Почему нельзя включать в анализ убийства или насильственное отстранение от власти? Дело в том, что и покушения, и попытки переворота могут быть связаны с экономической ситуацией в стране напрямую. То есть рост начался после убийства диктатора не потому, что он умер, а, наоборот, он был убит из-за того, что являлся препятствием для экономического роста. Та же логика может действовать и в случае бескровной смены власти. Зависимость между экономическими спадами и вероятностью военного переворота — установленный факт34. То, что Джонс и Олкен рассматривают только те смерти, которые не связаны напрямую с экономической ситуацией, позволяет им получить оценку «роли личности в истории».
Помимо анализа большого массива данных за последние полвека Джонс и Олкен приводят примеры резких ускорений, которые следовали за смертями отдельных деятелей. Например, в период правления Мао средние темпы роста были около 2 процентов в год, а средние темпы роста с момента его смерти — почти в 3 раза выше — 5,9 процента! Средние темпы роста за 11 лет коммунистического правления Саморы Машела в Мозамбике составили -7,7 процента (это не опечатка — каждый год благосостояние мозамбикцев значительно ухудшалось), а после его смерти рост стал положительным. Смерть иранского лидера аятоллы Хомейни прекрасно видна на графике экономического роста Ирана: годы стагнации сменились годами быстрого развития.
В работе не обсуждаются специально последствия смерти Сталина для экономического роста — возможно, они показались авторам не столь красноречивыми, как в случаях Мао или Хомейни. Тем не менее они были существенными. По оценке историка экономики Ангуса Мэдиссона, в 1950–1953 годах ВВП надушу населения рос меньше чем на 2 процента в год, а в следующую трехлетку средний рост был в 3 раза выше (6 процентов). И это при том, что руководство страны претерпевало кардинальные изменения чуть ли не каждые полгода!
ЧТО СТОИТ ЗА ПУБЛИКАЦИЕЙ?
Существуют вопросы, на которые у каждого есть твердый, не подвергающийся никаким сомнениям ответ. Один из таких вопросов — кто определяет политику прессы? Кто платит, тот и определяет, говорит один. Нет, честные журналисты пишут только правду, немного невпопад отвечает другой.
Так на чем же строится политика СМИ? На стремлении работать на благо общества, снабжая людей необходимой им информацией? На желании получить прибыль побольше? И в том, и в другом случае им нужно добиться того, чтобы их читали или смотрели как можно больше людей. От объема аудитории зависит количество привлеченной рекламы, а значит, и прибыль. Что же пишут газеты и что показывают телеканалы, чтобы увеличить и удержать свою аудиторию: правду ли или то, чего хотят от них рекламодатели? Видимо, и то и другое.
Новости стоят очень дорого. Для крупного американского телеканала одна неделя репортажа из горячей точки обходится примерно в миллион долларов. Однако, пока есть спрос на ежечасные круглосуточные новости, эти издержки стоят того, чтобы их нести. Просто потому, что люди готовы платить за информацию о том, что происходит вокруг. При этом желательно информацию правдивую. Однако одно дело — однозначные факты, легко поддающиеся проверке (например, результаты вчерашнего матча «Манчестер Юнайтед» — «Ливерпуль»), — тут ни у кого нет сомнений, что такое правда. Когда же речь заходит о событиях, допускающих различные трактовки и толкования (скажем, об итогах войны в Афганистане), или о сведениях, которые трудно проверить («ежегодный объем коррупции в России достигает 300 миллиардов долларов»), то туту каждого свое мнение о том, «что есть истина». Это приводит к тому, что люди начинают выбирать те источники информации, чья интерпретация и подача фактов более всего соответствует их представлениям о правде.
Краткая история американского телевидения за последние 30 лет выглядит так. В 1980 году, после пятидесятилетнего доминирования трех общенациональных каналов во всем, что касалось информации и аналитики, была создана компания CNN — платный кабельный канал, на котором круглосуточно шли информационные выпуски и комментарии. Изначально аудитория состояла из наиболее «информационно жадных» индивидов — образованного истеблишмента побережий, университетской публики, культурной элиты. Само существование ежечасного и круглосуточного интереса к последним новостям свидетельствовало об уровне образования зрителя. Под стать аудитории канал был по-американски либеральным — ориентированным на толерантность и мультикультурность в социальных вопросах, открытым в отношении международных событий, «продемократическим» в политике. Иными словами, его позиция и манера отбора и подачи информации были «смещены влево» по сравнению с позицией среднего американца.
То, что для поборников чистоты журналистики было «либеральным смещением», для медиамагната Руперта Мэрдока стало настоящим окном возможностей. Если один канал показывает новости, которые следуют настроениям меньшинства, то можно создать и канал, который будет опираться на вкус большинства. Надо только правильно этот вкус уловить. Главой нового телеканала Мэрдок назначил Роджера Айлеса, который сделал себе имя в качестве политтехнолога, работая на популярных республиканских президентов Никсона и Рейгана. Как раз тех, за кого вряд ли бы проголосовал зритель CNN.
Через двадцать с лишним лет после своего основания телеканал Fox News доступен более чем 100 миллионам американцев, опережая CNN на 10 миллионов зрителей. Однако если спросить человека, не входящего в целевую группу канала, то окажется, что новости и комментарии и здесь сильно «смещены» относительно того, что представляется ему объективной и беспристрастной подачей информации. В итоге зрители CNN видят новости из Афганистана, которые сопровождаются скептическими комментариями тех, кто за 40 лет до этого противостоял войне во Вьетнаме, а аудитория канала Fox — гордо развевающийся американский флаг в уголке экрана.
Можно ли измерить такую эфемерную категорию, как «смещение» телеканала? Чикагские экономисты Мэтью Генцков и Джесси Шапиро обратились для этого к реальным данным35. Архив «2000 Local News Archive» содержит данные об информационном сопровождении президентских выборов (ежедневно с 17.00 до 23.35 в течение 30 дней, предшествовавших голосованию), состоявшихся 7 ноября 2000 года. База покрывает 74 станции в 58 из 60 крупнейших медиарынков в Америке. В частности, она содержит посекундные данные о количестве времени, которые провели на экране основные кандидаты — Буш и Гор. С помощью этих чисел Генцков и Шапиро конструируют «меру смещенности» — квадрат отклонения от 50-процентного идеала — и используют ее для выявления влияния конкурентности рынка на «средний уровень объективности».
Экономисты придумали немало теорий, объясняющих эффект ангажированности прессы. В теориях «первого поколения» обязательно присутствовал кто-то, кто предпочитал определенную подачу новостей. У Сэндхилла Муллаинатана и Андрея Шлейфера из Гарварда это были потребители, желающие читать такие версии событий, которые хорошо укладывались бы в их собственные представления36; у Дэвида Бэрона из Стэнфорда — сами журналисты, ведущие репортажи так, как это подсказывают их собственные взгляды и образование37; у Тима Беслии Андреа Прата38 из Лондонской школы экономики — члены правительства, которые, конечно, хотят видеть про себя только хорошие новости. Собственный взгляд на события может быть и у хозяев издания.
Однако исследование Генцкова и Шапиро показывает, что дело скорее не в собственных предпочтениях владельцев, журналистов и рекламодателей, а в бизнес-стратегиях изданий. Возможность ориентироваться на разные группы читателей-зрителей делает прессу «смещенной». Анализ данных показал, например, что появление одной независимой телестанции дает в среднем уменьшение смещения у тех компаний, что уже были на рынке, почти на треть. Ни журналисты, ни владельцы у издания не поменялись — пришлось, из-за возросшей конкуренции, менять позицию.
В следующей статье Генцков и Шапиро идут дальше в разработке методов оценки левого и правого «смещения». В речах конгрессменов они регистрируют наиболее характерные «республиканские» и «демократические» слова. Например, демократический политик никогда не назовет налог на наследство «налогом на смерть», а для республиканца это стандартное словосочетание. Неудивительно, что газеты с «республиканской» лексикой распространены куда больше в тех графствах, в которых много зарегистрированных республиканцев.
Дело не только в том, что люди, желающие видеть новости в определенной подаче, создают рыночную нишу, которой может воспользоваться медиамагнат с развитым чутьем. Пресса не только подстраивается под вкусы потребителей, но и сама в известной степени определяет эти вкусы. Экономисты Стефано Деллавинья из Беркли и Эфан Каплан из Стокгольмского университета оценили влияние телеканала Fox News на избирателей39. Для этого они воспользовались тем, что канал становился доступным в разных округах в разное время. Оказалось, что в тех городах40, где между выборами 1996 и 2000 годов появился канал Fox News41, число избирателей, проголосовавших за республиканцев и на президентских выборах, и на выборах в сенат, возросло — в отличие от тех городов, где этого канала не было. Увеличилась не только доля голосов, но и процент явки среди тех, кто, регистрируясь для голосования (в большинстве американских штатов для участия в выборах необходимо предварительно зарегистрироваться), объявил себя республиканцем. Поскольку измерение телеаудитории — куда менее точная методика, чем подсчет голосов на выборах, оценки прямого влияния канала Fox на зрителей оказались довольно расплывчатыми: от 3 до 28 процентов зрителей канала поддались его политическому влиянию.
«Смещение» заметно не только в результатах выборов, но и в более мелких политических событиях. Мария Петрова, недавняя выпускница аспирантуры Гарварда, а теперь профессор Российской экономической школы, собрала в своей статье массу примеров ангажированности СМИ в вопросе отмены налога на наследство42 — «налога на смерть», как называют его республиканцы. Несмотря на то что до 2001 года этот налог по максимальной ставке платили всего 1–2 процента самых богатых американцев — ничтожная цифра в электоральном отражении, — идея его отмены оказалась популярной. Этому способствовало то, что с 1998 года, по данным независимых наблюдателей, 18 самых богатых семей истратили на лоббирование отмены налога 490 миллионов долларов, львиная доля из которых была потрачена на кампанию в СМИ. Впрочем, это совсем немного по сравнению с 71 миллиардом долларов, которые должны бы были быть заплачены этими семьями, если бы налог не был отменен. В результате опросы общественного мнения не раз показывали, что рядовые американцы значительно переоценивали вероятность того, что им придется когда-нибудь в жизни платить этот налог.
Впрочем, от пристрастной прессы может быть и польза. Если на рынке оперируют несколько «разнонаправленных» изданий, общее количество информации будет больше. Конкуренция не только даст возможность сравнивать информацию из разных источников, но и заставит журналистов активнее искать факты, подтверждающие позицию, которая близка их читателям. Федеральная комиссия по коммуникациям, регулятор на американском рынке средств массовой информации, всегда исходила из предположения, что есть прямая связь между количеством владельцев разных изданий и разнообразием их позиций. Практическим следствием этого предположения была политика, направленная на то, чтобы не допустить концентрации собственности на информационном рынке в одних руках.
Именно из-за того, что пресса влияет на мнение своих потребителей, которые одновременно являются потребителями и на других рынках, игроки этих других рынков стараются поставить это влияние себе на службу, используя в качестве рычага свой рекламный бюджет. Полтора года назад ВВС привела слова Брайана Арке, пресс-секретаря компании General Motors, приостановившей действие своего контракта со второй по важности газетой Америки, Los Angeles Times: «Мы признаем и поддерживаем право свободных средств массовой информации сообщать новости и выражать мнения так, как им это хочется. Точно также и GM и ее розничные подразделения могут тратить свои рекламные доллары так, как им хочется».
Это не единичный пример. Александр Дайк из Торонтского университета и Луиджи Зингалес из Чикагского обнаружили, что финансовые новости часто необъективны из-за личных связей журналистов и их источников43. Джонатан Рейтер из Бостонского колледжа показал, что винные рейтинги систематически смещены в сторону производителей с большим рекламным бюджетом44. Получается, что даже на самых конкурентных рынках «смещение» вовсе не обязательно объясняется желанием потрафить вкусам читателей и зрителей, составляющих целевую аудиторию. Что уж говорить о развивающихся рынках, на которых «смещения» и «захвата» очень много.
Влияние прессы на состояние умов в обществе, что и говорить, весьма значительно. Однако так ли она всесильна, как принято считать? Да, те, кому не нравится, например, какой-то политический лидер, предпочитают думать, что его популярность вызвана прежде всего раскруткой. Мол, достаточно иметь много денег и много времени на телеканалах, и все — победа на выборах в кармане. Но даже самые простые соображения подсказывают, что мнение «СМИ могут все» не так бесспорно, как может показаться на первый взгляд. Если бы все было так просто, все рекламные кампании с большим бюджетом были бы успешными. Но история рекламы полна примерами катастрофических провалов.
То же самое и в политике. Как показывает и анализ российских губернаторских выборов 1995–2004 годов (хотя среди победителей было немало (чуть ли не 10 процентов) успешных бизнесменов45), такого правила — кто потратил больше всех денег, тот и победил — на этих выборах не наблюдалось.
Казалось бы, приведенный выше пример кампании по отмене налога на наследство в США однозначно говорит о могуществе «четвертой власти». Однако в России налог на наследство, который и здесь существенно затрагивал лишь очень небольшой процент людей, был отменен в 2005 году при значительной поддержке населения и без всяких затрат со стороны потенциальных бенефициаров этой отмены. Может быть, дело вовсе не в потраченных миллионах, а в том, что граждане и России, и Америки живут надеждой, что в скором времени разбогатеют так, что прогрессивный налог на наследство будет для них настоящей бедой?
В своей недавней работе экономисты из Российской экономической школы Рубен Ениколопов, Екатерина Журавская и Мария Петрова, используя данные о российских парламентских выборах 1999 года, оценили так называемый «эффект НТВ»46. Телеканал НТВ на тех выборах явно поддерживал партию Юрия Лужкова и Евгения Примакова, главных оппонентов премьера Путина. По оценке исследователей, доля избирателей, проголосовавших, при прочих равных, за проправительственные партии там, где был независимый от правительства телеканал, на 2,5 процента меньше, чем там, где независимых каналов не было. Тем, кто уверен во всесилии СМИ, стоит взять эти результаты на заметку — не так велико оказалось влияние. С другой стороны, исход выборов нередко решает и куда меньший процент избирателей.
А тот, кто верит в могущество телевидения, может провести следующий мысленный эксперимент. 8 июля 1999 года банда Шамиля Басаева вторглась на территорию соседней с Чечней республики, Дагестана. Тогдашний премьер-министр России Сергей Степашин отреагировал вяло и был на следующий день заменен на главу ФСБ Владимира Путина, который тут же пообещал проведение максимально жесткой линии. Вы считаете, что популярность политической позиции определяется исключительно тем, сколько средств влито в ее раскрутку? Тогда скажите — сколько денег нужно было бы потратить, чтобы сделать новоназначенного премьера Путина популярным на платформе мирных переговоров с Басаевым? По-моему, столько не напечатано. Новый премьер произнес слова, которых ждали миллионы россиян, и именно этому он обязан стремительным ростом своей популярности. Дело в том, что телевидение особенно могущественно тогда, когда по «ящику» говорят то, что и так уже думают телезрители.
ГРАНИЦЫ ВНУТРИ СТРАН
Когда булгаковская Маргарита вгляделась в глобус Воланда, она заметила, что на куске земли, бок которого омывает океан, начинается война. Если бы Маргарита посмотрела внимательнее, она наверняка увидела бы там этнический конфликт. За последние десять лет кровь лилась на Балканах и Кавказе, в Судане, Бурунди и Руанде, Индонезии и Афганистане, Зимбабве и Нигерии, Испании и Северной Ирландии. Значительная часть смертей в сегодняшнем Багдаде — тоже результат межнационального напряжения. В некоторых местах оно не перерастает в открытые вооруженные столкновения, но этнические конфликты определяют экономическую и политическую жизнь в Алжире, Малайзии, Кении…
За редким исключением, страны не имеют возможности определять свой этнический состав. В одних, как в Китае, девять из десяти жителей принадлежит к одному народу, в других, как в России, собраны десятки крупных этносов. Но страны выбирают экономическую политику, а она сильно зависит от этнического состава. Этнические конфликты влияют на экономическую политику и на мировой арене, и в маленьких деревушках, и в развитых демократиях, и в пещерных диктатурах. И там, и там политики пытаются эксплуатировать национальные противоречия. Если четко обозначить, кто является «чужим», можно рассчитывать на поддержку остальных, «своих».
Там, где реальных выборов нет, диктаторы применяют тактику «разделяй и властвуй». И что же получается? Опыт показывает, что ничего хорошего. Когда граждане думают прежде всего об этнической стороне дела, они не смотрят, коррумпирован политик или нет, заботится он о безопасности, чистоте и образовании или нет. Тактика состоит в том, чтобы каждый думал про политика «Это сукин сын, но это наш сукин сын». За то, что гражданин имеет возможность говорить про политика «наш», тому достается право быть «сукиным сыном». Опыт показывает, что политики вовсю используют это право.
Результаты экономических исследований показывают, что уровень этнолингвистической фракционализации — численный показатель этнической неоднородности — мешает экономическому росту, снижает доходы населения и ухудшает качество проводимой политики47. Такие выводы уязвимы для критики: рост и доходы измерить относительно легко, а вот что такое фракционализация? Подставить в формулу численность этнических групп и их долю в населении региона несложно, но сама численность — результат выбора множества индивидуумов. Она может зависеть от позиций, которые занимают политики перед выборами, и если эти позиции были изначально выбраны так, чтобы разделить людей по этническому признаку, то закон «высокая этническая разобщенность, значит, плохая политика» нельзя здесь ни подтвердить, ни опровергнуть.
Раздел может проходить по самым разным признакам. Работа Уильяма Истерли из Нью-Йоркского университета и Росса Левина из Университета Брауна основана на данных «Атласа народов мира», выпущенного в СССР в 1964 году и опирающегося в основном на данные о языках. А в исследованиях этнического разделения и поляризации в Америке данные о языках не использовались вовсе: две важнейшие этнические группы — белые и чернокожие говорят на одном языке. В США большую роль играет другой признак. Это страна с одним из самых высоких уровней религиозной фракционализации в мире. Не в последнюю очередь благодаря разнообразию религий в Америке наблюдается устойчивая зависимость: чем выше в стране уровень религиозной фракционализации, тем выше доходы и темпы роста.
Если проводить этнические границы не по языкам, а по расовому происхождению и цвету кожи, то внутри Америки, на уровне городов и графств, чем разнообразнее этнический состав, тем меньше местный бюджет — в том числе объем расходов на образование. При этом зарплата муниципальных служащих в этих городах выше. На уровне штатов чем разнообразнее религиозный и этнический состав, тем меньшим приоритетом является для жителей штата высшее образование. Неудивительно, что в этих штатах ниже доля ребят, успешно заканчивающих среднюю школу.
То же самое наблюдается и за пределами развитых стран. В более этнически неоднородных округах Кении расходы на школьное образование ниже, чем в округах с более равномерным национальным составом. Что в странах с большим этническим разнообразием госорганы менее эффективны, неудивительно. В развивающихся странах тем больше коррупции, чем больше национальностей там проживают. Пол Кифер и Филипп Нак, знаменитая пара специалистов по экономике развития из Всемирного банка, находят, что чем разнообразнее этнический состав, тем меньше доверия между жителями страны в целом48. А доверие — его можно измерить не только с помощью опросов, но и собирая данные о количестве общественных организаций и клубов, в которых состоит человек, и даже о местном телефонном трафике — ключевой фактор для развития бизнеса.
Бену Олкену из Гарварда удалось найти некоторые доказательства обратного влияния этнического разделения на коррупцию, но его исследование, которое показывает, что в этнически неоднородных деревнях больше жалуются на коррупцию, но на самом деле она там меньше, чем в этнически однородных, остается пока чуть ли не единственной работой такого рода. Может быть, Южная и Центральная Ява, где Олкен проводил свои исследования — сначала опросы, а потом измерение реальных результатов, — какое-то особенное место?
Имущественное неравенство — очень неприятная вещь. Этническое разделение — постоянный источник напряжения. Однако самая сложная ситуация складывается тогда, когда эти два фактора действуют одновременно. То есть имеются не только богатые и бедные, белые и черные (условно), но и богатые белые, бедные белые, богатые черные и бедные черные. Когда люди в городе, области, стране разделены просто в соответствии с имущественным уровнем, механизм, который препятствует росту, выглядит так. И малоимущее большинство, и состоятельная элита пытаются установить неэффективный уровень перераспределения, или, другими словами, уровень обеспечения общественных благ — образования, здравоохранения, безопасности. Если этот выбор определяют богатые, налоги окажутся слишком низкими, если бедные — то слишком высокими. А когда речь идет не о налогообложении экономической деятельности индивидов, а о распределении «приза» — природных ресурсов (нефти в Нигерии, алмазов в Руанде), то конфликт становится совсем разрушительным.
В случае же, когда категорий четыре (богатые белые и т. д.) или больше, возникает еще больше проблем. Состоятельное белое меньшинство может поддерживать неэффективный уровень обеспечения общественных благ, опираясь и на поддержку бедных белых и разыгрывая «этническую карту», и на богатых черных, в чьих экономических интересах политика низких налогов49. При этом бедное большинство все меньше участвует в определении экономической политики и все больше склонно видеть основных обидчиков в «национально чуждом» богатом меньшинстве. Так, израильская политика, направленная на создание палестинских «стейкхолдеров мирного развития» — слоя палестинцев, чье благосостояние напрямую связано с туризмом и торговлей, иными словами, миром и отсутствием терактов, — одновременно создавала еще больший слой палестинцев, чувствующих и классовую, а не только этническую ненависть. Избирателей Хамас, одним словом.
Казалось бы, чего проще — национальное разнообразие влечет раздробленность правительства, неспособность разных фракций договориться и эксплуатацию ловкими политиками этой неспособности. Однако экономическая политика плоха и в тех странах, где, несмотря на большую национальную разнородность, у власти находится одна этническая группировка. Дело в том, что возможность проводить «границы симпатий» у граждан по этническим линиям есть у политиков всегда. Этнические конфликты могут уходить корнями в глубь веков, но это не значит, что они сами по себе определяют политическое поведение индивида. Заставить гражданина видеть все в «национальном свете» — вот что пытаются сделать и диктаторы, управляющие по принципу «разделяй и властвуй», и демократические политики. Есть исследователи, которые считают, что даже разделение на хуту и тутси, приведшее в конце прошлого века к одному из самых кровавых конфликтов в африканской истории, было изначально чисто политическим — его придумали бельгийская колониальная администрация, чтобы облегчить управление колонией.
Гарвардские экономисты Эд Глейзер и Андрей Шлейфер описали общую тактику политиков, избиравшихся в мэры американских городов и в президенты африканских стран в XX веке50. Опираясь на одну этническую группу — на ирландцев в Бостоне или негров в Детройте, — они в буквальном смысле выдавливали другие национальности из своих городов, уменьшая таким образом число избирателей, которые поддерживали их оппонентов. Глейзер и Шлейфер назвали это «эффектом Керли», в честь бостонского мэра, прославившегося этой тактикой в первой половине XX века. Впрочем, эффект мог бы носить имя Колемана Янга, мэра Детройта, опиравшегося в политике на беднейших черных избирателей, или даже зимбабвийского президента Роберта Мугабе, с успехом выдавливавшего из своей страны белых фермеров. О том, что такая политика всякий раз приводила к экономическому упадку, можно, наверное, и не говорить.
В России в 2005 году на выборах в Мосгордуму партия «Родина» попыталась превратить экономический, по существу, конфликт — между москвичами и приезжими — в межнациональный. В марте 2006 года мэр Москвы Юрий Лужков после гибели 62 человек под обрушившейся крышей Басманного рынка обронил фразу «Ни один москвич не пострадал» — еще один пример риторики, направленной на превращение экономических противоречий в политические. У такой тактики, помимо очевидных политических преимуществ на местном уровне, есть и оборотная сторона. Чем сильнее звучит подобная риторика в одном округе или пропаганда ценностей титульной нации на федеральном уровне, тем легче местным политикам, которые опираются в своем «домене» на этническое меньшинство. О каких школах и дорогах может идти речь, когда «они против нас»?
В США политики не имеют возможности так открыто апеллировать к этническим чувствам, во всяком случае к разделу по линии белые — чернокожие. (Выступить с небольшой речью на испанском не повредит: это началось еще с Жаклин Кеннеди.) Однако талантливый политтехнолог найдет обходной путь. В 2000 году Джон Маккейн, сенатор от американского штата Аризона, имел хорошие шансы выиграть праймериз в Южной Каролине. Одна из групп поддержки его оппонента распространила листовку, в которой сообщалось, что «Джон Маккейн является отцом цветного ребенка». Эта информация была совершенно точной, иначе суд обязал бы авторов листовки отозвать ее.
Простой избиратель, конечно, понял суть дела так: у Маккейна есть внебрачный ребенок (плохо, но в данном контексте полбеды), да еще и от черной женщины (в штате — цитадели южного сопротивления во времена Гражданской войны это не все любят). Информированный избиратель знал, что Маккейны за несколько лет до этого удочерили вьетнамскую девочку, против чего, конечно, никто ничего бы не имел. Однако голоса тех, на кого подействовала листовка, решили дело — и техасский губернатор Буш, выиграв первичные выборы в Южной Каролине, стал основным претендентом в кандидаты от Республиканской партии.
Среди экономистов почти нет разногласий по поводу того, как влияет этническое разнообразие на экономическое развитие города, округа,
страны. Плохо влияет. Однако еще сто лет назад среди стран, которые развивались самыми быстрыми темпами, были США, Германия, Россия — страны — «плавильные котлы», в которых перемешивались самые разные нации и расы. Одна из этих стран, США, стала экономическим чемпионом и следующего, XX века, несмотря на конкуренцию со стороны более однородной Японии. Некоторое время казалось, что будущее за такими однородными странами, как Южная Корея и Таиланд. Сейчас, наряду с Китаем, страной высокой однородности, и Бразилией, быстро растут Индия и Индонезия, огромные страны с очень пестрым этническим составом. Может быть, дело не в том, что бросают в «плавильный котел», а в том, какая там идет химическая реакция?
ПЛЮСЫ И МИНУСЫ СВОБОДНОЙ ПРЕССЫ
Казалось бы, это совершенно очевидно: никакой политик не любит свободной прессы. Газета может оповестить читающую публику о том, что король — голый, а телеканалы разнести эту весть по всей стране. Одна заметка способна разрушить имидж, который формировался годами, а серия репортажей — привести к падению популярности.
Особенно боятся свободной прессы диктаторы. Дело в том, что подавляющее большинство диктаторов популярны только в опросах «ручных» социологов. Если кто-то действительно популярен, разве не проще спокойно и надежнее выиграть честные выборы? Легитимность и, значит, устойчивость власти куда выше у демократически избранных лидеров. Так что любой лидер, дорвавшись до власти, пытается первым делом подчинить себе те институты, которые могут прямо (как честные выборы) или косвенно (как свободная пресса) влиять на его шансы удержаться у власти.
В некоторых странах — там, где демократические институты и традиции сильны, а власть децентрализована, — подчинить институты не удается. Ричард Никсон, американский президент с 1968 по 1974 год, мог сколько угодно говорить «Пресса — это главный враг» и пытаться надавить на издателя газеты Washington Post Кэтрин Грэм, угрожая отзывом лицензий у принадлежащих ей местных телеканалов. Его усилия были тщетны. Репортажи о расследовании махинаций никсоновского предвыборного штаба продолжали публиковаться до тех пор, пока популярность президента, выигравшего выборы 1972 года с рекордным перевесом, не упала настолько, что ему пришлось — единственный раз в двухсотлетней истории американского президентства — подать в отставку.
С демократическими лидерами все понятно — даже если им и хочется ограничить свободу прессы, институты не позволяют. А что же диктаторы — всегда пытаются ввести цензуру? Оказывается, нет — все зависит от ресурсов, которыми они располагают. Если в стране есть природные ресурсы, задача проста: прессе — цензура, гражданам — часть нефтяной ренты, чтобы «жизнь была легче, жизнь была веселее», а правительство не казалось некомпетентным.
В период изобилия — например, в стране — экспортере нефти в период высоких мировых цен на нее — граждане не очень беспокоятся о компетентности правительственных бюрократов. Совсем другая ситуация возникает, когда основной ресурс в стране — люди и технологии. В этом случае многое зависит от эффективности правительства. Если министры коррумпированы, а чиновники некомпетентны, бизнес в этой стране развиваться не будет и, значит, жизнь граждан будет нелегкой и невеселой. Что же делать диктатору? Если граждане несчастны, то власть может легко выскользнуть из рук…
Как создать правильные стимулы для подчиненных? В корпоративном мире решение известно: чем больше информации доступно из децентрализованных источников, тем легче начальнику следить за усилиями сотрудников. Если речь идет не о фирме, а о целой стране, логика та же самая. Чем свободнее пресса, тем легче лидеру создавать стимулы для своих подчиненных. Конкурентные выборы на местном уровне могли бы играть ту же роль. (Такое — диктатура с демократическими местными выборами — случалось!) Однако свободная или, лучше, полусвободная пресса — более привлекательная альтернатива для большинства диктаторов. Конечно, в том случае, когда у них нет природных ресурсов.
Идея о том, что система государственного управления без обратной связи утрачивает эффективность, не нова. В 1970 году физик Андрей Сахаров, историк Рой Медведев и кибернетик Валентин Турчин написали письмо политическому руководству нашей страны: «…Ограничения свободы информации приводят к тому, что не только затруднен контроль за руководителями, не только подрывается инициатива народа, но и руководители промежуточного уровня лишены и прав и информации и превращаются в пассивных исполнителей, чиновников. Руководители высших органов получают слишком неполную, приглаженную информацию и тоже лишены возможности эффективно использовать имеющиеся у них полномочия».
Еще за пять лет до этого, году в 1965-м, эти слова (а, как показал потом анализ архивов, члены Политбюро ЦК КПСС, главного руководящего органа страны, прочли это письмо) могли бы найти отклик у руководства страны. Однако в 1968 году уже вовсю велись разработки газовых и нефтяных скважин Западной Сибири, и реформы начала 1960-х были не нужны. Значит, не нужна была и «обратная связь». До 1985-го руководящим принципом оставались слова Владимира Ленина, первого коммунистического премьера России: «Нам нужна полная и правдивая информация. А правда не должна зависеть от того, кому она должна служить. Можно только принять разделение: нелегальная (только для руководящих органов правящей партии. — КС.) и легальная (для всех) информация».
В 1985 году природные ресурсы у нового главы коммунистического режима в СССР кончились. Точнее, упали цены на нефть — в три раза по сравнению с уровнем четырехлетней давности. И стало понятно, что неэффективную, закрытую систему государственного управления нужно срочно менять. А без притока денег от природных ресурсов страна, закупающая значительную часть продовольствия за рубежом и с экономикой, в которой практически невозможны инновации в потребительской сфере, обречена.
Авария на Чернобыльской атомной электростанции в конце апреля 1986 года стала поводом для большого шага в политике гласности — постепенного движения от тотальной цензуры к большей информационной открытости. Авария произошла 26 апреля, и в тот же вечер сообщения о резком повышении радиационного уровня прозвучали в сообщениях всех европейских информагентств. А вот граждане нашей страны узнали об аварии — и связанных с ней угрозах для здоровья — только 28 апреля. Удерживать тайну дольше было невозможно.
Двухдневное запаздывание жизненно важной информации — это задержало эвакуацию из Киева и прилежащих районов — кажется совершенно немыслимым сейчас, но в 1986 году невероятным казался факт, что такая информация появилась вообще. Американский политолог Юджин Метвин даже придумал специальный термин — «дилемма Горбачева» — для вопроса о том, нужна ли свободная пресса. Статья Метвина в National Review 12 апреля 1987 года начинается так: «Одна ласточка не делает весны. А одно беглое сообщение ТАСС о беспорядках в Центральной Азии не делает свободной советскую прессу. Но для кремлевских наблюдателей это событие, безусловно, достойно внимания: как если бы, скажем, калифорнийский кондор появился в Капистрано».
После появления «первых ласточек» оказалось, что в отсутствие свободных выборов пресса оказывается эффективным рычагом контроля над чиновниками. Выступая в 1987 году, Горбачев заявил: «…гласность — действенная форма всенародного контроля за деятельностью всех без исключения органов управления…» Советский лидер не знал, что эти слова как будто списаны из учебника по корпоративному управлению. Если есть внешние источники информации о результатах деятельности подчиненного, у начальника гораздо больше возможностей создать для него правильные стимулы. О том, насколько осложняет гласность задачу удержания власти диктатора, Горбачев, конечно, знал. Просто повышение качества государственного управления казалось ему более важной задачей. В итоге постепенная отмена цензуры стала, наряду с надвигающейся экономической катастрофой, причиной падения коммунистического режима, продержавшегося более 70 лет.
Николае Чаушеску, лидер коммунистической Румынии, выбрал другой путь. Диктатор, за время правления превративший европейскую страну, также богатую нефтью и газом, в какой-то средневековый султанат — достаточно сказать, что его жена, будучи вторым лицом в партии, была также и президентом Академии наук, — предпочел не допускать граждан до информации о том, что происходит в стране. Чаушеску полагал, что всесильная спецслужба, Секуритате, вовремя проинформирует лично его о том, что происходит в Румынии и как на это смотрят граждане.
Как выяснилось, на спецслужбы он полагался зря. Не только он: чуть ли не во всех коммунистических странах спецслужбы, как показал анализ их архивов, оказались совершенно не готовы к бурному развитию событий. Даже у тех органов безопасности, в которых нужная первичная информация была собрана, не было механизмов для ее обработки, анализа и передачи «наверх». Это неудивительно, потому что отношения диктатора со спецслужбами следуют той же логике: когда начальник получает информацию только из рук подчиненного, у подчиненного есть все стимулы работать спустя рукава и дезинформировать начальника. Недаром наиболее успешные (по сроку нахождения у власти) диктаторы — Сталин, Мао Цзэдун, Стресснер — старались не попадать в зависимость от спецслужб и регулярно уничтожали самых доверенных осведомителей.
Для Чаушеску утрата связей с реальностью кончилась плохо. 22 декабря 1989 года он собрал огромный митинг в свою поддержку, считая, очевидно, что народ на самом деле так сильно любит его, как сообщают ему подчиненные. Однако митинг обернулся катастрофой. Ненависть к диктатору всех присутствующих — от простых рабочих, построенных в колонны, до охраны и ближайшего окружения — стала очевидной. Чаушеску с женой пришлось спасаться бегством и два дня скитаться по стране, где никто не хотел давать им приюта. 25 декабря они были схвачены и после двухчасового «суда» расстреляны.
Для китайского руководства проблема — какая степень свободы прессы допустима? — имеет первостепенное значение. С одной стороны, полное снятие цензуры может серьезно поколебать устойчивость нынешнего режима. На главной площади китайской столицы до сих пор висит огромный портрет Мао Цзэдуна, одного из главных, наряду с Сталиным, Гитлером и Пол Потом, злодеев прошлого века. Сомневаться в мудрости нынешнего китайского руководства цензура не позволяет. С другой стороны, правительству как воздух нужны высокие темпы роста экономики, а для этого нужны иностранные деньги и технологии. Чтобы привлекать инвесторов, необходимо, чтобы у них было достаточно информации о том месте, в котором они будут заниматься бизнесом.
Получается какая-то промежуточная ситуация. Вспышка атипичной пневмонии — самый яркий пример. Местные власти в Китае имели сведения о первых стадиях эпидемии уже в ноябре 2002 года, однако бездействовали и, по всей видимости, не сообщали об этом центральному правительству. В демократических странах центральной власти легко узнать, что скрывают от нее местные чиновники, — у конкурентов этих чиновников есть все стимулы искать скрываемую информацию, а у журналистов — публиковать ее. В недемократическом же государстве цензура мешает не только гражданам, но и руководству страны. 15 марта 2003 года Всемирная организация здравоохранения (ВОЗ) издала предупреждение об опасности атипичной пневмонии во всем мире. Китайское правительство запретило национальным средствам массовой информации распространять сведения об этом, но, судя по косвенным признакам, само для себя выводы сделало. С запозданием в несколько месяцев необходимые меры по борьбе с эпидемией были приняты.
В сентябре 2008 года китайское руководство решилось как будто окончательно справиться с информационной дилеммой. Было объявлено, что государственное агентство Синьхуа будет осуществлять цензуру всей политической информации, сообщаемой работающими в Китае заграничными агентствами, оставляя свободной всю информацию, связанную с бизнесом. Какие же инвестиции без свободы информации? Инвесторам нужно знать, где и как можно вести бизнес.
И сразу же стало понятно, что разделить информацию на «чистую политику» и «бизнес» невозможно. Действительно, сообщение о том, что губернатор какой-то провинции коррумпирован, или о том, что его дочка владеет крупнейшим в провинции банком, — это политика или бизнес? Вот и приходится китайскому руководству все время лавировать между Харибдой свободной прессы, угрожающей устойчивости режима, и Сциллой цензуры, которая отталкивает инвесторов, не интересующихся ничем, кроме прибыли. Перед страной, которая бедна природными ресурсами и, значит, не может жить без богатых инвесторов и эффективных чиновников, стоит непростой выбор…
Как бы похоже ни выглядели проблемы, стоявшие когда-то перед Лениным, Брежневым и Горбачевым, а сейчас и перед Ху Цзиньтао, для ученого-экономиста это всего лишь набор отдельных сюжетов, исторических анекдотов. Гораздо убедительнее выглядит закономерность, которая подтверждается не коллекцией историй, а статистическим анализом данных. Чтобы проверить гипотезу о том, что в странах-экспортерах нефти с невысоким уровнем демократии увеличение «нефтяных доходов» приводит к снижению свободы прессы, мы с Сергеем Гуриевым и Георгием Егоровым собрали данные про нефтяную добычу, развитость демократических институтов в 150 странах мира за последние пятнадцать лет51. Запасы нефти меряются просто, в баррелях, а вот показатели свободы прессы и уровня демократии — это индексы. Их можно составить из оценок экспертов или же из каких-то реальных данных, которые можно «потрогать» руками: например, показателем несвободы прессы является количество убийств и уголовных дел, заведенных против журналистов.
Самое сложное в статистической работе с большими массивами данных — изоляция тех закономерностей, которые хочется проверить, от всех посторонних эффектов. Например, возможно, что наличие нефтяных запасов влияет на уровень демократии. Эта гипотеза давно и много обсуждается специалистами по экономике развития. Поэтому весь наш анализ проводился с учетом этой возможной зависимости. Свобода прессы, по счастью, не определяется однозначно уровнем демократии — в этом случае изолировать воздействие изменения цен на нефть или нефтяных запасов на свободу прессы при заданном уровне демократии было бы невозможно. Есть даже военные диктатуры (например, Уганда) с относительно свободными СМИ.
Анализ данных показывает: закономерность, о которой мы подозревали, существует. В демократических странах, богатых природными ресурсами, — например, Великобритания, Нидерланды, Норвегия — повышение мировой цены на нефть не сказывается на свободе прессы. В недемократических зависимость видна очень хорошо: если есть нефть, то чем выше цена на нее, тем хуже становится со свободой прессы. Своего рода «нефтяное проклятие». Причем универсальное — дело не в тысячелетней истории Руси или особенностях характера национального лидера. Наша страна начала XXI век с неустойчивой демократией и огромными запасами нефти и газа. Неудивительно, что уровень свободы прессы падал с каждым годом. Даже «мини-оттепель», совпавшая с мировым финансовым кризисом — как раз после того, как цены на нефть резко упали с пиковых показателей лета 2008 года, — вписывается в нашу закономерность.
Однако у каждой статистической закономерности есть свои ограничения. Если что-то выполняется для разных стран «в среднем» (именно в этом смысл статистических закономерностей), это не означает, что это правило действует с той же неизбежностью, что и закон гравитации. Всегда есть выбор — жить со свободной прессой и высоким качеством госуправления (да, между ними есть прямая связь) или пытаться продлить срок собственного пребывания у власти, лишая граждан, чиновников и себя самого независимых источников информации.
Глава 5
ИНСТИТУЦИОНАЛЬНАЯ ЭКОНОМИКА
Еще тридцать лет назад институциональная экономика была самой настоящей Золушкой экономической науки. Ее лидеры — Рональд Коуз, Дуглас Норт, Оливер Уильямсон публиковались не в самых престижных научных журналах; их аспиранты находили работу не на самых известных экономических факультетах. Их интеллектуальное присутствие чувствовалось разве что в сфере самой прикладной: например, влияние Коуза на развитие рынка электроэнергии было значительным. Попытки институционалистов разбираться в архивных документах — одна из первых известных работ Дугласа Норта была по экономике пиратства — и в индивидуальных контрактах, которые заключали продавцы и покупатели на самых разных рынках (земли, воды, электроэнергии), казалось, не представляют интереса для экономической профессии в целом.
И вдруг все переменилось, как по мановению волшебной палочки. Золушка стала принцессой. В изложении экономистов-теоретиков Майерсона, Холмстрома, Оливера Харта модели институционалистов стали доступны широкому кругу ученых, и первооткрыватели были сполна вознаграждены за свои пионерские работы. Нобелевские премии посыпались как из рога изобилия. Работы Дарона Асемоглу и Джеймса Робинсона, написанные совершенно не в духе столпов институциональной экономики, — это настоящий хайтек и с точки зрения математического моделирования, и методов анализа данных, — сделали изучение экономических институтов самой модной темой. Сейчас невозможно себе представить, например, экономику развития — ту область, которая отвечает на вопрос «Почему одни страны богатые, а другие бедные?» без исследования экономических институтов. А еще тридцать лет назад — вполне.
РАЗНЫЕ ПУТИ К ПРОЦВЕТАНИЮ
Покупка активов обанкроченного ЮКОСа находящимися под контролем государства компаниями завершила круг. Двадцать лет назад активы были собственностью всего советского народа, почти десять лет — в частной собственности нескольких человек, и вот снова — в собственности всех вместе. В этом деле сплелись и экономика, и политика, причем не только на уровне бесчисленных и всем известных имен и деталей, но и на самом высоком — уровне теории.
Эпоха, которая сделала возможным «путешествие активов», началась со смертью социалистической экономики. Или, точнее, со смерти идеи социалистической экономики. Экономисты никогда не прочь отпраздновать похороны какой-нибудь знаменитой идеи, гипотезы или теории. Экономический крах и последовавший за ним распад Советского Союза ознаменовал смерть и целой области экономической науки, «сравнительной экономики». Теперь исследования, в которых противопоставляются социалистический и капиталистический пути развития, можно найти разве что в журналах по экономической истории.
Выступая на крупной международной конференции в Москве в августе 1992 года, и. о. премьер-министра Егор Гайдар сказал, что книгу по сравнительной экономике нужно теперь искать в разделе «Экономика развития». Одновременно прекратилось соперничество двух систем в политической сфере. Знаменитый политолог Фрэнсис Фукуяма даже объявил «конец истории» — победу демократии как формы общественного устройства над диктатурой. Однако «конца истории» не наступило. Демократия оказалась вовсе не столь популярной, как казалось в начале 1990-х. Во многих странах период разброда и шатаний сменился временем «сильных лидеров»: одни захватили власть в уставших странах силой, другие получили популярный мандат на блюдечке. Это заставило и ученых заново задуматься о глубоких связях политики и экономики.
Чем занималась «старая сравнительная экономика», понятно. Сейчас в это трудно поверить, но всего пятьдесят лет назад многим казалось, что плановая экономика — более прогрессивная экономическая система, чем капиталистический рынок. Способность правительства концентрировать огромные ресурсы там, где это представлялось необходимым, была грозным инструментом. Неудивительно, что и вполне капиталистические экономисты, предлагая рецепты быстрого роста для развивающихся стран, упирали на государственные инвестиционные проекты.
Попытки пустить экономики третьего мира в галоп провалились еще в 1960-х. Через десять лет стало ясно, что все социалистические экономики испытывают трудности, еще в 1944 году предсказанные Фридрихом Хайеком. В отсутствие свободного рынка решения плановых органов — куда инвестировать и что развивать — становились все менее эффективными. А в отсутствие подходящих институтов, правил игры, определяющих взаимоотношения экономических субъектов, не получалось создать для этих субъектов правильные стимулы. Крах социалистических экономик подарил было надежду на победу одних и тех же капиталистических правил во всех этих экономиках. Однако разные страны требовали разных реформ.
До «большого перехода» — от социалистической экономики к капиталистической — представлялось, что главная угроза правам собственности исходит от бедных членов общества. С незапамятных времен разбойники грабили купцов и просто честных граждан, отнимая и товар, и деньги, и стимулы к тому, чтобы продолжать заниматься производительной деятельностью. Со времен Адама Смита экономисты понимали, что защита от разного рода разбойников, или, говоря научным языком, защита прав собственности, — ключевое условие экономического развития. Опыт переходного периода после краха социализма показал, что угроза со стороны разбойников — не единственная проблема.
Оказалось, что, когда нет порядка, опасность для инвестиций и собственности граждан представляют другие граждане, богатые и сильные. Те, кто может захватить и подчинить институты, которые на бумаге выглядят вполне прилично, — прикормить прокурора, застращать судью и подкупить мэра. То, что в неравном обществе основная угроза правам собственности — не от государства, а от влиятельных граждан — урок переходного периода.
В программной статье «Новая сравнительная экономика» пять авторов, занимавшихся до этого в основном происхождением юридических систем и связанных с ними институтов, определяющих положение бизнеса по всему миру, предложили новый подход52. Вместо того чтобы сравнивать две системы, можно сопоставить множество способов организовать капиталистическую экономику. Для каждой страны нужны подходящие институты — от романтического максимализма гарвардца Джеффри Сакса, считавшего в начале 1990-х, что существует единый магический путь к развитой капиталистической экономике, не осталось и следа.
По большому счету все сводится к той же дилемме. Или сильная центральная власть и беззащитные перед ней граждане, или слабая власть и граждане, беззащитные друг перед другом. Сильный центр обеспечит права собственности — то есть стимулы к экономическому развитию, не давая одним гражданам грабить других. Зато, возможно, сам ограбит граждан, отняв имущество, а то и жизнь. Поэтому главный вопрос новой сравнительной экономики — это вопрос о том, как должно быть устроено общество, чтобы был найден правильный баланс между двумя полюсами — диктатурой и хаосом.
В XVII веке Гоббс боялся беспорядка и потому предпочитал абсолютную монархию. Через сто лет Гамильтон и Мэдисон, обсуждая конституцию будущих Соединенных Штатов, нашли возможность ограничить центральную власть с помощью механизмов федерализма. Еще через двести лет эмпирические исследования лишь усложнили поиск окончательного ответа: китайский курс на децентрализацию экономического планирования, взятый в 1980-х годах, считается одним из главных слагаемых «китайского чуда». А российская спонтанная децентрализация 1990-х не дала правильных стимулов ни местным властям, ни фирмам.
«Новая сравнительная экономика» — развитие другой «новой» экономики — новой институциональной экономики. Для «старых институционалистов» Веблена и Коммонса институциональное развитие — просто эволюция политических, экономических, социальных норм. Коуз и Уильямсон добавили в картину этой эволюции структурности: институты меняются не просто так. Компании минимизируют трансакционные издержки. Стоимость написания, заключения и исполнения контрактов определяет, что именно предприятие производит внутри, а что заказывает у других фирм. Точно так же в новой сравнительной экономике наилучшие институты для какой-то страны — это те, при которых общественные издержки — и опасность беспорядка, и опасность диктатуры — минимальны.
Откуда взяться оптимальным институтам? Джанков с соавторами перечисляет разные возможности. Во-первых, институты могут появиться как следствие политического спроса: победа «прогрессивных» кандидатов в президенты США — Теодора Рузвельта, Уильяма Тафта, Вудро Вильсона — привела к значительному увеличению государственного регулирования. Иными словами, из «хаоса», в котором крупные участники рынка могли манипулировать этим рынком как хотели, ситуация сместилась в сторону «диктатуры». Вместо издержек «провалов рынка» появились издержки «провалов государства»: с одной стороны, нерегулируемый рынок более рискован, чреват периодическими кризисами. С другой — регулируемый хуже учитывает информацию, находящуюся в распоряжении отдельных участников. На таком рынке кризисы, возможно, происходят реже, зато масштаб их может быть гораздо больше, чем на нерегулируемом.
Во-вторых, институты могут появляться под давлением лоббистов. Лицензирование какой-либо деятельности и другие барьеры для входа в отрасль — часто как раз результат усилия групп особых интересов. В-третьих, институты могут рождаться как следствие переговоров между разными группами в элите. Сговор баронов с принцем Джоном, по которому непопулярный король удержал свою корону ценой значительных уступок, — пример того, как сиюминутное соглашение дает жизнь установлению, на века определившему развитие страны.
Дуглас Норт, получивший Нобелевскую премию за свои работы по экономической истории, предложил новую большую теорию. В ней нет марксистского разделения на «базис» — экономические отношения — и политическую «надстройку». В теории Норта политика и экономика неразделимы. Есть два основных способа устройства общества — общество с ограниченным доступом и общество со свободным доступом. Дуглас Норт недаром считается одним из основателей институциональной экономики — и в этой его теории существенную роль тоже играют институты. Но институты — вещь хотя и фундаментальная, но трудноуловимая. Другое дело — структура организаций, которые обеспечивают взаимодействие людей, — вот она, на виду. Здесь — тоталитарная личная диктатура, там — диктатура массовой партии, ограниченная к тому же исторической независимостью провинций, а вот демократия с сильными традициями патернализма…
Общество с ограниченным доступом рождается тогда, когда посреди хаоса рождается элита. Она удерживает власть за счет ренты, образующейся благодаря отсутствию свободного входа. Рента используется элитой и для удержания власти, и для хорошей жизни. Политическое устройство такого общества — это механизм создания и поддержания рент, а экономическое — бизнес в условиях высоких входных барьеров. Высокая маржа у тех, кто внутри. Главная сфера, к которой только элита имеет доступ, — создание и изменение организационных форм. А в обществах с открытым доступом, говорит Норт, существующие ограничения на вход по природе своей временны. Такая социальная структура существует примерно в двух десятках стран (мы в России называем их условно «Западом»), и именно они являются лидерами экономического развития. Способность перейти от ограниченного доступа к открытому определила, по этой теории, возможность перейти к современному экономическому росту.
Однако сильное место в теории Норта состоит вовсе не в том, что он обращает внимание на возможность двух путей — путь современного развития и путь, на котором страна и экономика оказываются как бы «заморожены», — а в следующей гипотезе. Именно «ограниченный доступ» — монополия на каждом рынке в экономике, диктатура — в политике, — это естественное состояние социума. Для любого отклонения от этого устойчивого состояния нужны специальные усилия. Это вовсе не очевидно на первый взгляд. Что произойдет, если по мановению волшебной палочки исчезнут все структуры государства? По Норту — хаос, который быстро сменится диктатурой. Так, в романе Уильяма Голдинга «Повелитель мух» дети, выброшенные на необитаемый остров, в считаные дни становятся иерархизированным обществом с ограниченным доступом. Так же и на совершенно свободном рынке, если эту свободу не защищать, может возникнуть монополия. В теории Норта демократия и свободный рынок — нечто, что противоречит естественному ходу вещей и инстинктивному поведению людей, что-то, что необходимо постоянно защищать. Страны, в которых это осознается, уходят от «естественного состояния» к демократии и рынку.
Если граждане не борются каждый день за демократию и свободный рынок, страна скатывается именно к этому состоянию — монополии и диктатуре. Бедности и несчастью, иными словами.
НАКАЗАНИЕ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Суд присяжных часто сравнивают с драматическим театром. Речь идет не только об известном артистизме, необходимом хорошему адвокату и прокурору, чтобы убедить жюри в своей правоте. Дело еще и в зрителях — огромной, часто многомиллионной аудитории, следящей за громкими процессами. И хотя, по идее, суд присяжных должен точнее отражать мнение граждан — недаром состав жюри формируется, в сущности, с помощью национальной лотереи, — его решения зачастую вызывают бурю общественного недовольства не меньше, чем решения профессиональных судей. В России суд присяжных появлялся дважды — после судебной реформы 1864 года (этот институт просуществовал до 1918 года) и в 1994 году. Второе пришествие института присяжных перевернуло российскую судебную систему: жюри выносит оправдательные решения почти в двадцать раз чаще, чем профессиональные судьи. И как раз с оправдательными приговорами связаны наиболее нашумевшие истории, как в позапрошлом веке, так и в наши дни.
В 1878 году жюри из двенадцати присяжных, девять из которых были чиновниками или помещиками, оправдали Веру Засулич, ранившую петербургского градоначальника Трепова, чем вызвали волну негодования у половины России. Другая половина рукоплескала вердикту. В 2006 году оправдательный приговор убийцам таджикской девочки в Петербурге никого не оставил равнодушным. О суде присяжных, его преимуществах и недостатках, написаны тома книг. Социологи, юристы, политологи, историки ломают копья, рассуждая о тех или иных аспектах суда присяжных. Однако экономистам, для которых поведение человека — рациональный выбор с учетом всей доступной информации, есть что привнести в эту дискуссию. Особенно когда речь идет о выборе правил голосования для присяжных.
Когда политик решает, выступать ли ему за или против какого-то закона, он думает не только о том, принесет ли предлагаемый законопроект пользу обществу. Иногда он голосует за то, что считает бесполезным для общества или для своих избирателей, рассчитывая на благосклонность тех, кто обеспечил его избрание. Иногда — для того, чтобы иметь возможность «обменяться поддержкой» с другим политиком. Когда член совета директоров компании решает вопрос — одобрить предложенную гендиректором программу развития или нет, он думает не только о сути дела, но и о возможных последствиях для его репутации или отношениях с менеджерами. Однако есть ситуации, в которых те, от чьих голосов зависят судьбы людей, заинтересованы только в принятии правильного решения — установлении истины. А именно в суде присяжных.
Конечно, и присяжные могут быть коррумпированы или запуганы, а могут иметь собственные предпочтения относительно исхода суда. Например, присяжные в маленьком городке скорее будут более снисходительны к местным жителям, чем к приезжим. Тем не менее суд присяжных — это место, где решения каждого «избирателя» меньше всего связаны с посторонними соображениями. Перед присяжными стоит более простой вопрос, чем перед политиками. В вопросе о ставке налога нельзя однозначно сказать, что одно решение правильное, а другое нет. В суде же вопрос «Является ли подсудимый убийцей?» всегда имеет точный ответ. Другое дело, что присяжные, как правило, ответа не знают. В поисках его члены жюри учитывают не только собственный житейский опыт и выявленные в ходе процесса факты, но и мнение своих коллег.
Выбор присяжного, как ему голосовать, отвечая на вопросы судьи, отличается от решений и избирателя, пришедшего на выборы, и политика, голосующего за или против законопроекта в парламенте. Избиратель, который похож на присяжного тем, что не является специалистом в той области, в которой от него требуется решение, знает, что его голос, скорее всего, ни на что не повлияет. Результат выборов складывается из выраженных воль миллионов таких же избирателей. Голос политика имеет серьезный вес чаще: судьба многих законопроектов зависит от одного-двух голосов. Однако это не сравнится с голосом каждого присяжного заседателя, значимым всегда.
Насколько важен этот голос — зависит от двух вещей: от правил голосования и от того, как проголосовали другие присяжные. В случае, если для осуждения требуется единогласие, голос каждого является решающим. Более двухсот лет назад маркиз де Кондорсе вывел закон, который, применительно к голосованию присяжных, мог бы прозвучать так: если каждый присяжный может определить виновность подсудимого с вероятностью больше 50 процентов, то чем больше присяжных в жюри, тем выше шансы на оправдание невиновного и на осуждение виновного. Если по правилам голосования для установления виновности необходимо единогласие, а не простое большинство, то тем скорее будет оправдан невиновный, за счет того, что вообще снижается вероятность обвинительного приговора. Это печально знаменитый нарком внутренних дел СССР Николай Ежов мог говорить, что лучше погибнут десять невинных, чем один враг уйдет от расплаты. В цивилизованном мире действует обратный принцип, и требование, чтобы обвинительный приговор выносился единогласно, призвано защищать именно невиновных.
Оказывается, правило единогласия хорошо защищает невинных от судебной ошибки только тогда, когда члены жюри не учитывают мнений друг друга. Если же они могут принимать в расчет действия других присяжных, возникает неприятный парадокс. Политолог Тим Феддерсен и экономист Вольфганг Песендорфер из Северо-Западного университета предложили следующее рассуждение53.
Поставим себя на место присяжного, который, зная, что все остальные члены жюри проголосовали за осуждение, размышляет о том, как проголосовать. Хотя он получил ту же самую информацию в ходе процесса, что и остальные, он оценивает ее немного по-другому — с учетом личного опыта, образования, убеждений. И все это ему подсказывает, что подсудимый невиновен. С одной стороны, присяжный хочет, чтобы невиновный был оправдан. С другой стороны, он боится, что это он допускает ошибку. Ведь все остальные члены жюри, не меньше его желающие осудить преступника и оправдать невиновного, голосуют за осуждение! Получается, что в этом случае присяжному — если он по-прежнему хочет осудить только того, кто действительно виновен, — стоит игнорировать то, что ему подсказывают собственные соображения, и, учитывая, что все остальные считают подсудимого преступником, голосовать за осуждение.
Казалось бы — что в этом страшного? Ведь это рассуждение относится только к той ситуации, когда все остальные члены жюри голосуют за осуждение. Только в этом случае имеет смысл довод: «Если одиннадцать человек считают, что подсудимый виновен, то, наверное, это я ошибаюсь, а не они». Ужас, однако, состоит в том, что эта ситуация — все голосуют за осуждение — тот единственный случай, когда голос сомневающегося присяжного решает дело. Про все остальные расклады голосов он может не думать, потому что при этих раскладах его действия не могут повлиять на конечный результат. Если действует правило единогласия, может получиться так, что каждый из членов жюри, думая, что для остальных подсудимый виновен, считает это решающим аргументом в пользу его виновности. В этой ситуации увеличение числа присяжных увеличивает шансы невиновных на то, чтобы оказаться в тюрьме, а правило единогласия, вместо того чтобы защищать их от случайной ошибки, только ухудшает положение. Но может быть, этот парадокс возникает только в теории, а на практике этой проблемы не возникает?
Леат Ярив и Якоб Гере из Калифорнийского технологического института попытались проверить гипотезу Феддерсена-Песендорфера о том, что требование единогласия не лучшее правило, когда речь идет о решениях, для которых важную роль играют и имеющаяся у присяжных индивидуальная информация, и общая (то, что они услышали в ходе процесса)54. К сожалению, данные о реальных судебных процессах слишком разнородны, чтобы можно было получить какие-то статистические зависимости, поэтому исследователи провели серию экспериментов.
Лабораторные эксперименты — относительно новая техника экономических исследований, которая стала популярной только с появлением персональных компьютеров. Ярив и Гере использовали не только компьютеры, но и современные средства коммуникации. Получив информацию, которая помогает принимать решения, «присяжные» — участники эксперимента — имели возможность обсудить полученные сведения в чате. Сложность для экспериментаторов состояла в том, что нужно было каким-то образом сделать так, чтобы, с одной стороны, участники получали разную информацию, на которой будет основываться их решение, а с другой стороны, структура информации была достаточно простой. Иначе «присяжные» не смогли бы выбрать правильную стратегию (от того, правильное ли решение они примут, зависит их конечное вознаграждение) — настоящего эксперимента не получится.
Чтобы исключить случайные ошибки участников эксперимента, проводилось несколько одинаковых раундов-игр. Каждый раунд проходил так. Сначала организаторы с помощью монетки выбирали одну из двух корзин: в одной корзине семь красных и три синих шара (назовем ее «красной»), а в другой — три красных и семь синих («синяя» корзина). Участники эксперимента не знали о том, какая из двух корзин выбрана, — точно так же присяжные в настоящем судебном процессе не знают достоверно, виновен или нет подсудимый. Однако у каждого из них была возможность нечто узнать: можно вытянуть один шар из корзины (все происходит, конечно, на экране компьютера).
Поскольку в той корзине, которая выбрана организаторами, неодинаковое число красных и синих шаров, цвет шара, который узнал «присяжный», позволяет ему узнать кое-что о всей корзине. Если до этого оба варианта, «красный» или «синий», то есть «осудить» или «оправдать», представлялись ему равновероятными, теперь, после вытаскивания шара, он знает больше. Помните, в уроке «Игра в политику на деньги» меняющиеся цены отражали инсайдерскую информацию, которую получили участники рынка? О ней точно так же можно было говорить в терминах шаров: вытащенный шар не указывает точно цвет всей корзины, но, после того как цвет шара известен, вытащивший его участник имеет дополнительную информацию.
Если общение между участниками запрещено (для чистоты эксперимента некоторые раунды проводились именно в таком, закрытом режиме), то лучшее, что может сделать участник, — проголосовать именно за тот цвет, который он вытянул. Конечно, вытянутый красный шар не означает, что в корзине преобладают красные шары, — это же может быть один из красных шаров из корзины с семью синими шарами, но все-таки шансов на то, что это именно «красная» корзина, больше.
В каждом из экспериментальных жюри было по 9 присяжных. Эксперименты проводились с несколькими правилами голосования — голосование большинством, когда для осуждения требовалось 5 голосов (воздерживаться присяжным не разрешалось), голосование супербольшинством в 7 голосов и, наконец, правило единогласия, когда для осуждения требуются голоса всех 9 членов жюри. После того как каждый из членов жюри что-то узнал, можно выйти в чат и рассказать об узнанном перед тем, как проголосовать. Обратите внимание — другие «присяжные» не могут узнать, какой шар на самом деле вытащил член жюри, — они должны верить ему на слово. Так настоящие присяжные обмениваются мнениями перед вынесением вердикта. Организаторы эксперимента следили не только за результатами голосования, но и за ходом переговоров, подсчитывая, как часто «присяжные» сообщали неверные сведения о своей информации. (Это имеет смысл, если присяжный считает свой сигнал «ошибочным». Например, если он считает, что все остальные вытащили шары красного цвета, то он, даже вытащив синий шар, будет думать, что корзина «красная», и высказываться в чате в соответствии с этим.)
Результаты экспериментов отчасти подтвердили и здравый смысл, и парадоксальную теорию Феддерсена-Песендорфера. Когда участникам позволялось обмениваться информацией, разница между ситуациями, в которых требовалось 5 голосов (простое большинство) для осуждения и 9 голосов (единогласие), оказалась очень существенной. В тех случаях, когда выпадала «красная» корзина и среди вытащенных членами жюри шаров было 6 и больше красных, окончательный результат был однозначен — решение принималось единогласно. Без общения единогласие не возникало практически никогда.
А вот возможность общения существенно меняла дело. Информация о том, что остальные вытянули красные шары, зачастую «перевешивает» информацию о том, что у «присяжного» в руке синий шар и он действует так, как будто у него шар красный. Иными словами, правило единогласия действительно заставляет участников игнорировать собственную информацию и подстраиваться под своих товарищей. Этот эффект усиливался, когда участников эксперимента делали, меняя вознаграждения за разные исходы, неоднородными. Например, появлялись «присяжные», получавшие особенно большую награду за осуждение.
Короче, правило единогласия не так очевидно защищает невиновных, как может показаться. А в жизни присяжные-то совещаются! Легендарный фильм Сиднея Лумета «Двенадцать разгневанных мужчин» начинается с того, что одиннадцать членов жюри уверены в виновности подсудимого, а один сомневается. Через 96 минут экранного времени все двенадцать голосуют за оправдание. Как вы думаете, эти полтора часа они делились своим знанием друг с другом или сидели молча?
ЭКОНОМИКА ЗАКОНА
Инструкция к микроволновой печи, продающейся в американском супермаркете, содержит предупреждение о том, что если засунуть в печь домашнее животное, кошку или собаку, то, скорее всего, животное умрет. На кофейной чашке в «Макдоналдсе» написано, что содержимое горячее и может обжечь. Это не означает, что фирмы считают своих потребителей слабоумными: они просто не хотят иметь дело с судьями и присяжными.
Однако сначала — чего же боятся производители, предупреждающие клиентов, что не стоит совать кошек в микроволновку? Фирмы боятся не того, что им придется выплачивать компенсацию за причинение ущерба какому-то конкретному клиенту. Все дело в штрафных санкциях (punitive damages). Именно из-за них появляются шесть или семь нулей в размерах компенсаций, именно от них защищают производителей многочисленные оговорки в инструкциях.
Представим, что задача суда — просто установить подходящую компенсацию за нанесенный ущерб. У человека, пролившего на себя купленный кофе и возмущающегося тем, что его не предупредили, что этот напиток подают горячим, видимо, действительно не все в порядке с головой. Много ли таких среди любителей кофе? Конечно, нет! Предположим, интернациональная сеть быстрого питания получит иск от такого уникума, да еще и судья попадется с оригинальными взглядами на права потребителей. Даже и в этом маловероятном случае сумма компенсации за лечение обваренной коленки и за моральный ущерб, казалось бы, будет куда меньше затрат на смену дизайна чашек по всему миру и снабжение их дурацкими предупреждениями!
В реальности все происходит не так. Судьи будут не только учитывать степень объективной вины производителя и оценивать субъективные моральные страдания потерпевшего. Назначая компенсацию пострадавшему, присяжные примут во внимание и то, что с крупной фирмой трудно и дорого судиться. И еще то, что выплаты — не только способ восстановить попранную справедливость и возместить убытки пострадавшей стороне. Это еще и механизм, способный заставить фирмы и в будущем тщательнее думать об интересах потребителей. Вот поэтому выплаты в процессах, где ответчиками выступают крупные корпорации, достигают иногда астрономических сумм.
Каким образом судья устанавливает формулу, по которой определяются штрафные санкции? Необходимо, чтобы при умножении вероятности наступления события (чашка с кипящем чаем, опрокинутая на голые коленки) на размер санкций получалась цифра, превышающая экономию фирмы от изготовления чашек, недостаточно, с точки зрения судьи, защищающей потребителя. Или, например, какая-то фирма не ставит специальные фильтры на трубу, которая выводит отходы в соседнюю реку. Размер штрафных санкций должен сделать невыгодным сброс отходов в неположенном месте даже с учетом того, что, возможно, производимое загрязнение и не будет замечено. То есть нужно делить предполагаемые компенсации на вероятность того, что выбросы будут действительно обнаружены, а это вполне может быть и маленькое число, доли процента. Отсюда и получаются невероятные на первый взгляд цифры штрафов — 6 миллионов долларов за опрокинутый на колени кофе, 2 миллиона долларов за собаку, засунутую после прогулки под дождем в микроволновую печь.
Митчелл Полински и Стивен Шавелл, звезды современной экономической юриспруденции, приводят следующий эпизод из реальной жизни в качестве идеального примера действия штрафных санкций55. Оказавшись в госпитале, Клеопатра Хаслип, работавшая в мэрии Рузвельт-Сити в штате Алабама, неожиданно узнала, что ее страховка, проданная компанией Pacific, не покрывает расходы на лечение. Какая-то тонкая оговорка в условиях получения страховых выплат, на которую Клеопатра не обратила внимания при покупке полиса, не дает возможности получить деньги. Заплатив 4 тысячи долларов из собственного кармана, Хаслип подала в суд на агента, продавшего ей страховку, и на саму страховую компанию. Жюри присяжных присудило фирме штраф в 1 миллион 40 тысяч долларов. Все апелляционные суды, включая Верховный суд, поддержали это решение. Это, кстати, существенная деталь, потому что, как правило, суды более высокой инстанции менее склонны прислушиваться к красноречивым адвокатам, защищающим маленьких людей от монстров-корпораций, так что многомиллионные суммы, присужденные присяжными, часто снижаются в разы при апелляции.