Тысяча жизней Бельмондо Жан-Поль
Мы встретились за столиком в ресторане, и я полагал, что они захотят со мной познакомиться, задавая вопросы. Но за весь обед они ни о чем не спрашивали, разве что официанта. Я делил трапезу с галереей сталактитов, которые, для завершения картины, неотрывно на меня смотрели.
Через полтора часа этого «дружеского» обеда Маргерит Дюрас встала со стула и, обращаясь ко мне, воскликнула воинственным тоном: «Ты совершенно не мой персонаж!» Питер Брук, не двигаясь, повторил за ней: «Совершенно».
Я встал и покинул их без слов и без сожалений. Жанна Моро догнала меня: «Не беспокойся; я-то думаю, что ты – персонаж».
Она тоже достаточно упряма. Ей удалось убедить обоих, что в их интересах взять «легендарного» актера из фильма «На последнем дыхании». Я мечтал играть с ней и подписал контракт с радостью, даже бросив ради нее репетиции пьесы Франсуазы Саган «Замок в Швеции».
Радость моя, увы, сменилась скукой и раздражением. С Питером Бруком у меня не возникло никакого взаимопонимания, и между нами был разрыв. Его первая ассистентка, Франсуаза Мальро, была любезнее.
Вдобавок – отчаянное отсутствие драматического действия, невыносимая серьезность персонажа, чья интроспекция весьма мало кинематографична, плоская, почти платоническая любовная история, полная и великолепная герметичность текста, должно быть, очень умного, ибо темного и невыносимо скучного, подорвали мой изначальный энтузиазм. Никогда еще съемки не были мне настолько в тягость.
«Модерато кантабиле» казался мне еще более нудным, чем весь французский учительский состав, пытавшийся омрачить мое детство. Строгость Питера Брука подходила мне плохо, а сложности Маргерит Дюрас доводили до ручки.
На съемочной площадке установилась чопорная атмосфера смешного интеллектуализма. И скверный французский режиссера нашему общению не способствовал. Случалось, он спрашивал меня, понимаю ли я мои реплики, как будто просил перевести их на английский, потому что сам не понимал. Он двигался ощупью, симулируя мастерство, что мне не нравилось, ибо я вообще не очень люблю лицемеров с претензиями. Подверженный сомнениям, он не боялся изводить нас, множа дубли до изнеможения.
Однажды ночью, когда мы все еще блуждаем впотьмах, я не выдерживаю. Я совершенно не постигаю замысла Питера Брука, да и его самого, и, предчувствуя, что мы проторчим здесь до завтрака, заявляю, что иду спать. Он бросает мне недовольным тоном: «Как это вы идете спать? Вы, боксер?» На что я отвечаю ему со спокойствием, похожим на дремоту: «Да, когда поединки были слишком тяжелыми, я уходил с ринга».
С этой ассоциацией неврастеников я совсем унываю и уже почти жалею о веселом итальянском кино, хотя расстался с ним с легким сердцем, замученный ностальгией. Успех «На последнем дыхании» пересек границы и достиг Рима, откуда меня стали приглашать. Ради верности своим юношеским устремлениям и памяти о нашем путешествии на «Фрегате» с Марьелем я снялся у нескольких итальянских режиссеров. Пресса Сапожка[31] прозвала меня il Bruto, что я спонтанно и неверно перевел как la Brute – животное; прозвище показалось мне неподходящим, но забавным. Узнав, что это значит «урод», я перестал смеяться.
Итальянские журналисты ловили кайф от дуэтов, которые я, образина, составлял с величайшими звездами, ослепительными и опасными красавицами, неукротимыми тигрицами, такими, как Джина Лоллобриджида, Клаудия Кардинале, Софи Лорен, Паскаль Пети.
В сравнении с Францией итальянская кинематографическая среда сияет тысячей огней и блесток. Актрисы здесь ведут себя как дивы, раскатывают в «роллс-ройсах», пьют шампанское, будто оно течет из крана, и носят красные плащи, возбуждая неистовых папарацци.
Поначалу мне не очень комфортно среди этой мишуры. Но я сумел поладить со своими партнершами, шутя с ними. Над Софи Лорен, пользующейся властью, которую имеет ее супруг, продюсер фильма Карло Понти, я немного посмеиваюсь с милой игрой слов в духе: «Вы не получите Эльзас и Лотарингию[32]».
Съемки «Чочары» позволили мне пообщаться с великим Витторио де Сика. И больше всего меня впечатлил апломб commendatore[33]. Многоженец, не скрывающий этого, представляющий нам свою официальную семью в один уик-энд и побочную в другой, он также способен заснуть во время съемок ключевой сцены объяснения в любви, проснуться через полчаса, в которые никто не смел пошевелить и пальцем, и сказать: «Стоп! Perfetto![34]».
Еще больше я забавляюсь, играя молодого крестьянина в паре с Клаудией Кардинале в фильме «Ла Вьячча», поставленном очаровательным Марио Болоньини. Он мне нравится своим чувством прекрасного, поэзии и мягкостью, исходящей от него.
Сначала я не соглашался на эту роль, потому что хотел передохнуть, взять паузу, снявшись в четырех фильмах за год. Я женился, но так и не успел съездить с Элоди в свадебное путешествие. Время пришло.
Вернувшись в Париж, я захожу в продюсерскую компанию, чтобы уладить дела и подтвердить мой отказ. Какой-то тип сидит на стуле и ждет меня. Он пытается убедить меня согласиться на съемки в «Ла Вьячча». На каждый его довод я отвечаю твердо: «Нет, я не могу». Но в какой-то момент мой собеседник, очень в себе уверенный, кладет на стол чемоданчик, полный банкнот. Я смотрю на эти деньжищи, несколько секунд раздумываю, говорю себе, что наши каникулы можно и отложить, они станут от этого только более заслуженными и… комфортными. И я соглашаюсь на это предложение с гонораром в звонкой монете.
На съемках с Клаудией Кардинале, чей темперамент недалек от моего, я чувствую себя как рыба в воде. Она отвечает на мои шутки дивным смехом, низким, хрипловатым и очень заразительным; мы впадаем в детство с несравненным удовольствием. Этот фильм занял особое место в моем сердце. В конечном счете я пожалел, что едва не упустил его.
Осмотрительность мне следовало бы проявить скорее с фильмом Ренато Кастеллани «Выпить море», который провалился, не найдя своего зрителя. Съемки с Джиной Лоллобриджидой дали мне возможность убедиться, что актеры часто несут на площадке невесть что, – их голоса не записываются напрямую. Я говорил на съемках по-французски, Джина по-итальянски, и мало-помалу наши реплики превратились в полный абсурд. Я нашел новую забаву. И уже злоупотреблял ею.
Через некоторое время я покинул Италию и вернулся туда, где меня тоже ждали проекты: во Францию. Ждал меня, например, Анри-Жорж Клузо, готовивший фильм «Истина» с суперзвездой эпохи Брижит Бардо в главной роли. Она надеялась пропихнуть своего дружка Жана-Луи Трентиньяна, чтобы обеспечить себе относительный комфорт в довольно смелых любовных сценах.
Но режиссер, в некоторой степени манипулятор, ловит кайф, затягивая кастинг и навязывая ББ множество проб со всеми молодыми актерами, сколько их есть в Париже. В их числе и со мной.
Само собой, чтобы досадить Бардо, Клузо выбрал для нас пылкую сцену. Мне не пришлось себя насиловать, чтобы обнимать, ласкать и целовать эту роскошную женщину. Я опровергал слова Пьера Дюкса, припечатавшего меня за мою внешность. В Италии я уже держал в объятиях всемирно известных красавиц, и теперь это продолжалось дома. Брижит Бардо.
Позже я смог похвалиться тем, что снимался с самыми красивыми актрисами современности. Например, Роми Шнайдер, с которой я сыграл в фильме «Мадемуазель Ангел» сразу после «Шарлотты и ее хахаля» Годара. Она была великолепна и замечательно играла, но вела себя на съемках в Монако как настоящая звезда, капризная и надменная. Анри Видаль, другой ее партнер по фильму, жаловался, что она обращается с ним «как с горничной».
Клузо, удовлетворенный моими пробами с Бардо, вызвал меня на разговор, чтобы представить мне роль. Дирижера. Я не смог бы ее сыграть при моем полном невежестве в области музыки и нежелании восполнить этот пробел. Я признаюсь режиссеру, что сомневаюсь, но обещаю подумать.
В этот день я очень спешу – и он это знает, – потому что мне назначено еще одно прослушивание, для фильма Питера Брука «Модерато кантабиле». Но Клузо решил, что я не уйду, пока не соглашусь. Он удерживает меня сколько может, наконец, я встаю и хочу все же уйти, ведь меня ждут. Я пытаюсь открыть дверь, но безуспешно: он нас запер. Меня охватывает раздражение; я грожу ему, что выломаю дверь или выпрыгну в окно.
При виде моей ярости Клузо все же достает из кармана ключ. Он дает мне уйти, не отказав себе в удовольствии оскорбить меня и предсказать конец моей карьеры.
Я улизнул от Клузо – чтобы попасть в когти Питера Брука. Который оказался таким же норовистым и неприятным.
И при каждом удобном случае я прыгаю в машину, чтобы убежать от придирок пагубного дуэта режиссера и автора Маргерит Дюрас.
В этот день я предложил Жерому – который скучает почти так же, как и я, в четырех стенах с вечно мрачными чудиками, обладающими нулевым чувством юмора, – отвезти его на пляж. Достоинство моей машины в том, что она приемистая, и, чтобы развлечь его, я включаю тахометр. Привычка у меня есть: я тренируюсь для любительского участия в гонках «Формулы-1» с моей первой гоночной машиной.
Скорость у меня в крови; а на съемках фильма отчаянно не хватает адреналина. До сих пор я вписывался в повороты. Но на выезде из Лориньяка вираж оказался короче, чем я ожидал, и я вошел в него слишком быстро, на скорости 90 км в час; машина пошла юзом, я вывернул руль, чтобы не свалиться в кювет. И тут мой автомобиль вышел из-под контроля, несколько раз перевернулся и приземлился посреди поля с пророческим названием «Человек-Падение».
Я очнулся в больнице Сента в панике. «А ребенок?» – кричу я, едва открыв глаза. Новости неутешительные: его нашли без сознания, с окровавленной головой, в нескольких метрах от моей машины. Он в коме, в отделении рентгенологии. Врачи опасаются серьезной черепно-мозговой травмы. Никогда в жизни я не чувствовал себя так скверно. Боль в сломанной руке перекрывается другой, куда более острой и нестерпимой: тут и чувство вины, и тревога, и печаль. Авария так и стоит у меня перед глазами, и я без конца прокручиваю пленку назад, чтобы изменить финал.
А ведь я ехал не слишком быстро. Машина не должна была сойти с дороги. Этого не должно было случиться. В кои-то веки я соблюдал минимальную осторожность, будучи в ответе за мальчика.
Я от всего сердца сочувствовал Жанне Моро. Я тоже был отцом.
Тогда уже родились две мои дочери, Патрисия и Флоранс. Я был счастливым папочкой, умиленным, зачастую чрезмерно терпимым и любящим. Я сразу вырос, стал взрослым, сознающим свои обязанности. Уже женившись, я немного успокоился насчет глупостей, компаний, виски. Отцовство же, наоборот, побуждало меня дурачиться, чтобы повеселить малышек.
Но теперь мне не до смеха. Я думаю о моих дочерях, о Жероме, о Жанне, и тревога захлестывает меня.
Врачи колют мне барбитураты, чтобы смягчить мои терзания. Но кошмар длится неделю, в которую я готов умереть, лишь бы спасти малыша. Жером в коме, и никто не может поручиться, что он очнется. Я не смею смотреть в глаза его родителям, я изнемогаю, огонь пожирает меня изнутри.
Жанна, бледная, взвинченная, просиживает дни и ночи у постели сына, ни разу не сказав мне ни слова упрека, ни намека на мою неосторожность.
К счастью, жизнь ребенка и моя не сломались благодаря Жерому, который выкарабкался, и свидетельству водителя 2CV, ехавшего за мной в момент аварии и подтвердившего, что я не превысил скорость. Меня только вызовут в суд Сента по обвинению в причинении вреда по неосторожности.
Дело кончилось благополучно для меня. Жанна не подала жалобы, а Жером, пролежав в больнице три месяца, вернулся, к моему величайшему счастью, в школу. Никогда я так не радовался возвращению ребенка в школу.
Съемки сократили из-за драмы, но фильм не пострадал, и Питер Брук повез его на фестиваль в Канны. «Модерато кантабиле» был освистан и осмеян, но моя подруга Жанна Моро получила приз за лучшую женскую роль.
Некоторые сетовали, что по знаменитой лестнице поднялся Брук, тогда как заслужил этого Годар с фильмом «На последнем дыхании». Но, как сказал на показе Жан Кокто: «Это все равно, что дать крестить своего ребенка каннибалам. По окончании церемонии вы его больше не увидите». Шедевр Жан-Люка не попал в зубы жюри и помог ему запустить второй полнометражный фильм, комедию, в которую он снова пригласил меня.
На этот раз для главной женской роли в фильме «Женщина есть женщина» он отыскал бывшую манекенщицу Кардена Анну Карину, в которую, по своему обыкновению, страстно влюбился. И, помимо этой восхитительной актрисы, я имею партнера в лице Жан-Клода Бриали, старого друга, с которым мы наверняка хорошо повеселимся.
Сам Годар не изменился: все тот же дылда со странностями, неразговорчивый и помешанный на спортивных новостях, особенно на теннисе и боксе. На съемочной площадке он по-прежнему предоставляет нам полную свободу, полагаясь на волю случая. Правда, я никак не могу привыкнуть к его культу молчания, которое кажется мне порой граничащим с презрением.
Однажды, когда он не обращает на нас с Бриали никакого внимания, я напоминаю ему, что мы не мебель, не часть декораций и как-никак достойны быть его собеседниками.
Вслед за «На последнем дыхании» он создал произведение взрывное, сокрушительное, шокирующее, революционное. Но на этот раз он зашел слишком далеко в своих концептах, в постмодернистских инновациях; и его «реплики в сторону», отсылки в фильме к реальной жизни, к актерам за персонажами не убедили зрителей, привыкших к безумию менее опосредованному, менее продуманному.
Вторым фильмом он отсек себя от широкой публики. Зато критики по полной насладились множеством суждений и наблюдений, для которых «Женщина есть женщина» давала пищу.
И картине был присужден приз в Берлине с мотивацией, которая не могла не удовлетворить Годара: «Оригинальность, молодость, смелость и дерзость фильма, потрясшего нормы классической кинокомедии».
12. Кюре – куда ни шло, но без церкви
В сущности, это платье не так уж неприятно носить. Под ним можно спрятать много всего, в том числе и свою наготу, которую больше не натирает шершавая ткань штанов.
Сутана мне так идет, что я с ней больше не расстаюсь. Можно сказать, живу в ней. Едва проснувшись, я впрыгиваю в нее с удовольствием мальчишки, наряжающегося супергероем. И если сплю я без нее, то только чтобы не слишком ее помять.
После сытного завтрака я с улыбкой на губах сажусь в свой открытый серый «АС Бристол», тщательно застегнув воротничок на адамовом яблоке, и отправляюсь на студию. Не упускаю случая покрасоваться подольше в своем черном платье, объезжая площадь Италии, и останавливаюсь на светофорах, наслаждаясь ошеломленными лицами прохожих. С несказанным удовольствием смотрю, как они моргают, словно отгоняя галлюцинацию, но перед глазами бедных грешников так и стоит странная картина: кюре за рулем открытой спортивной машины. А я ведь мало того, что вожу автомобиль в сутане, – я не снимаю ее и во время занятий спортом. К моей пастве я добавляю футбольные ворота. Благодаря ширине одеяния я лучше отражаю мячи противника, заодно сбивая его с толку. Мои броски в сутане весьма зрелищны.
Я и подумать не мог, что одежда кюре станет моей второй кожей. Жан-Пьер Мельвиль с меня буквально не слезал, чтобы я сыграл роль священника-сердцееда в паре с Эмманюэль Рива, которую он заметил в фильме «Хиросима, моя любовь» Алена Рене. Я отказался от его предложения в Париже и считал, что с этим покончено. Но на съемках «Чочары» я попал в западню, расставленную Карло Понти, который собирается продюсировать фильм Мельвиля.
И вот он передо мной, придавленный итальянской жарой, обливается потом под стетсоном. По примеру Годара – или наоборот, – он любитель очков: на нем всегда рейбаны модели ВВС США.
Используя множество умных доводов, он пытается меня убедить. Он сожалеет, что я трачу себя в ролях, на его взгляд, слишком легкомысленных, и мечтает увидеть меня в образе своего сложного персонажа, харизматичного и блистательно извращенного кюре. Судя по всему, он верует: он уверен в своем замысле. Я же – нет: я по-прежнему атеист, святотатец и безбожник. Я ничего не имею ни против бога, ни против его слуг, но они мне кажутся далекими, как Луна, пока на нее не ступили.
При мысли, что придется играть кюре, носить шерстяное платье, когда в Неаполе, где мы находимся, 40 градусов выше нуля, я обливаюсь потом. Невозможно. Мне очень жаль, но он зря приехал в Италию. Он уезжает, а я забываю о нем.
Вернувшись во Францию, я снова снимаюсь у Годара в «Женщина есть женщина». Молодые режиссеры Новой волны уважают Мельвиля, считая его в какой-то мере своим предтечей с «Молчанием моря», вышедшим в 1947 году. Они говорят о нем только хорошее и жалеют, что их мэтр остался непонятым, провалившись с двумя последними фильмами «Боб-прожигатель» и «Двое в Манхэттене».
Продюсерам не нравится, что он недостаточно коммерческий, мол, делает фуагра, когда публике нужен паштет из супермаркета. Помимо слишком сокровенного гения, в актив ему можно записать упорство.
И в конце концов Мельвиль нарисовался на съемочной площадке Годара. С полуулыбкой и сутаной в сумке. Должен признаться, что его поступок мне нравится; его убежденность меня трогает. Вся съемочная группа «Женщина есть женщина» смотрит, посмеиваясь, на манипуляции Мельвиля с принесенным костюмом. Он просит меня его надеть, примерить: я сам увижу, как буду в нем себя чувствовать. Это похоже на вызов. Я игрок, поэтому облачаюсь в этот вороний наряд, радуясь случаю посмешить галерку. Но, надев сутану, я меняю мнение. Во-первых, потому что все присутствующие женщины делают мне комплименты, находя меня великолепным в этом одеянии. А во-вторых, как будто чудом на меня снисходит благодать, и я едва ли не начинаю бегло говорить на латыни со строгой миной. В одну минуту я стал кюре.
И я соглашаюсь на предложение Мельвиля сыграть в «Леоне Морене, священнике», замысловатой экранизации гонкуровского[35] романа 1952 года, написанного Беатрис Бек.
По прочтении сценария мое восхищение режиссером возросло. Этот парень ничего не боится, ни длинных, философских и скучноватых диалогов о существовании Бога, ни бесчисленных разговоров о грехе и добродетелях, ни тайн психологии своих персонажей, ни умышленной фрустрации от истории любви, обреченной остаться платонической, ни темных пятен времен оккупации. Его отвага достойна уважения; он ищет трудностей, а я это люблю.
Мельвиль догадывается, что я вряд ли сохраню рвение на протяжении всех съемок. Он взял в свой фильм не брюзгу и не святошу. В сутане или без, я не могу не валять дурака. Я продолжаю думать, будто я в школе, донимаю учителей и развлекаю товарищей.
В уроке, который мне предстоит затвердить, моем тексте, есть очень длинный пассаж на латыни, обращенный благоразумным голосом к ранимой душе Барни, девушки, которая влюбляется в меня в фильме. Мертвый язык усыпляет мою память, упорно его отторгающую. Но снять сцену надо, и я должен произнести мой монолог.
Я решил прибегнуть к старой уловке школяра: шпаргалке. Я расклеил их повсюду внизу исповедальни, откуда мне предстояло отпустить грехи Эмманюэль Рива. Увы, папа Мельвиль поймал меня с поличным и устроил выволочку.
Он требует серьезности, мы ведь не в цирке, и меня просят успокоиться, мало-мальски собраться. Он постоянно говорит мне: «Соберись». И я постоянно отвечаю: «Если я соберусь, то усну».
Он думает, что я над ним издеваюсь (и в чем-то он прав). Наступает момент съемок сцены признания в любви Барни Леону, и Мельвиль весь извелся. Я, на его взгляд, взвинчен, а ему нужно, чтобы я был спокоен. И он не находит ничего лучше, чем отправить меня в угол, в трейлер, служащий уборной, чтобы я собрался. Его приказ кажется мне смешным и ребяческим, но я повинуюсь и, не моргнув глазом, иду в угол.
Вот только в час, когда мне надо быть на съемочной площадке, я не двигаюсь с места. Я терпеливо жду, когда за мной придут ассистенты, найдут меня уснувшим и храпящим и доложат об этом Мельвилю.
На самом деле, чтобы влезть в шкуру Леона Морена, мне не надо собираться. В начале съемок, чтобы поработать над достоверностью кюре, я обратился к помощи профессионала, аббата Лепутра. Я показал ему, как собираюсь ходить в сутане. Он пожал плечами и сказал: «Мне нечему вас учить. Каждый священник ходит, как хочет. Ни один священник не похож на другого!» Он признавал свою бесполезность – а ведь он не мог знать, что у меня уже был в голове образец, вдохновлявший меня перевоплотиться до печенок в Леона Морена: аббат Грацциани. Крепкий, открытый и душевный, он очень повлиял на меня в детстве. Я столько общался с ним, помогая хоронить американских солдат, что мог позаимствовать у него черты характера, повадки, ауру. Мне достаточно было вспомнить его.
И я поблагодарил его про себя, когда, по выходе фильма на экраны, никто не смог придраться к моему исполнению кюре. Критики в него поверили; я не был смешон в этой серьезной и тонкой роли. И я до сих пор думаю, что Леон – одна из лучших ролей моей актерской молодости.
Мельвиль в конце концов приспособился ко мне, а я к нему. Мы нашли общую почву взаимоуважения, на которой могли эффективно работать вместе, невзирая на наши такие разные и такие сильные характеры. Настолько, что захотели повторить опыт очень скоро, всего через год, в 1962-м.
Мы снимаем «Стукача», очень черный фильм по книге Пьера Лезу, в котором мне, судя по всему, досталась плохая роль – противовеса Сержа Реджани. На самом же деле по мере развития сюжета становится понятно, что я честный, что я не «стукач», не предатель. Двойственность персонажа интересно играть. Но на съемочной площадке возникают трения с Мельвилем.
Он менее снисходителен, менее терпелив, чем на «Леоне Морене, священнике». Как будто он отвык от моего стиля, развязного и насмешливого, и решил загнать меня в рамки. Я из великодушия делаю кое-какие уступки его режиссерской власти и дурному настроению, однако рождается раздражение, которое в дальнейшем будет только нарастать, вплоть до окончательного разрыва.
Позже я, тем не менее, сам предложу его для экранизации романа Жоржа Сименона. Я унаследовал, благодаря Делону – который отказался ради «Затмения» Антониони, от которого отказался я! – очень выигрышную роль в «Старшем Фершо». Я должен был сыграть бывшего боксера, ставшего секретарем у старого банкира, вынужденного бежать в Соединенные Штаты, который подружился с ним в ходе их скитаний. Я сразу подумал, что Жан-Пьер будет идеальным режиссером для такого проекта, требующего тонкости и таланта, и настоял на его кандидатуре. На роль банкира в затруднении требовался хороший актер, пожилой, знаменитый и свободный. Приглашен был, в конечном счете, Шарль Ванель.
Мельвиль взялся за тяжкую работу по экранизации, достаточно вольной, но одобренной Сименоном, который не имел привычки цепляться за свои произведения и мешать их воплощениям. Съемки могли начаться, и я с нетерпением ждал первой сцены фильма, боксерского поединка с моим другом из Авиа-Клуба Морисом Озелем.
С первой встречи мы с Шарлем Ванелем стали друзьями. С режиссером же у него все было наоборот: спонтанная и неистребимая неприязнь. Старик, заручившись хорошим адвокатом, заставил Мельвиля подписать контракт, напичканный статьями, выводившими его из себя, одна из которых гласила, что право решения принадлежит Ванелю. Потом возник раздор по поводу путешествия за океан для съемок американских сцен. Шарль не любил самолетов; Мельвиль нашел пароход, потом вовсе отказался от поездки.
Тем временем, боясь ностальгии и меланхолии, актер потребовал, чтобы его сопровождала жена, чем доконал Мельвиля, который имел неловкость заявить: «Все жены актеров зануды!» Последовал обмен колкостями.
Из-за этих недобрых, чтобы не сказать враждебных, отношений режиссера с актером атмосфера на съемочной площадке как нельзя более густая и тягостная. Сначала я старался сохранять нейтралитет, чтобы обеспечить себе относительный покой, но потом стал открыто поддерживать Ванеля, которого Мельвилю доставляло удовольствие притеснять. Он не только обращался с ним неуважительно, подчеркивая его возраст, утверждая, что он никуда больше не годен, но еще и заставлял его играть нечто противоположное его предложениям. Из чистого садизма.
Оставшись в глубине души мальчишкой, я испытываю священный ужас перед несправедливостью. Если человек наказан за то, что он сделал плохого, еще куда ни шло. Но за то, чего он не сделал, или за то, что он таков, как есть, – это недопустимо. Поэтому, если я волею случая оказываюсь свидетелем несправедливости, я возмущаюсь, прихожу в ярость и вооружаюсь кулаками (особенно левым).
Почти каждый день Мельвиль находил повод досадить Ванелю, который не давал отпора, чтобы не сгущать атмосферу, и без того совершенно невыносимую. Вдобавок режиссер имел наглость заставлять нас ждать на съемочной площадке, в то время как мы с Ванелем строго соблюдали график. Мы знали о его проблемах с бессонницей, но из-за его неприятного тона не склонны были его извинить. Впрочем, он и не извинялся. В ущелье Горж-дю-Вердон, куда мы приехали снять некоторые эпизоды, эта, фигурально выражаясь, веревка продолжала натягиваться, пока не лопнула в тот день, когда Мельвиль этого не ожидал.
Съемки назначены на восемь часов утра. Я пунктуален, Шарль тоже. Мы готовы, готова и техническая команда. Нет только босса, Мельвиля. Мы привыкли, что он приходит после нас, и пока не беспокоимся. Но на сей раз он опаздывает уже неприлично.
Пробило десять, и по-прежнему ни тени режиссера на горизонте. Терпение, должен признаться, не входит в число моих достоинств; я начинаю нервничать. Мне ведь тоже не очень нравится вставать с петухами (тем более, если не петь). Когда часы показывают одиннадцать, я уже страшно зол на Мельвиля, который откровенно издевается над нами. В половине двенадцатого я готов взорваться, и мой бедный Шарль пытается меня успокоить. Еще через полчаса мы одинаково кипим; вдобавок я голоден, что только усиливает мой гнев.
Чтобы не околачиваться попусту в ярости, я предлагаю коллеге, воспользовавшись случаем, пойти позавтракать. Мы с аппетитом едим, когда Ив Буассе, первый ассистент режиссера, приходит за нами по просьбе Мельвиля. Мы идем на площадку, и тут я срываюсь. Моя тирада была записана, что позволяет мне сегодня усомниться в радужности наших тогдашних отношений:
«Мы вам не шуты гороховые. Мне это тоже обрыдло, мсье Мельвиль. Сколько можно? Я вам не шут гороховый. Вчера я уже ждал с восьми до одиннадцати. Я ждал, а мсье Мельвиль искал свои запонки. Это твоя вина, что мы не снимаем.
– Что ты хочешь мне сказать?
– Что ты мне осточертел. Я ухожу.
– Тогда фильм не будет закончен.
– Мне плевать».
Я свалил. Но только на время. Из профессионализма и дружбы к съемочной группе я все же согласился остаться, не доев свой завтрак. Несмотря ни на что, я пытался играть хорошо, но чувствовал себя не на высоте: постоянные трения лишили меня стимула. Я еще надеялся, что все уладится, когда несносный Мельвиль меня доконал.
В очередной раз он набросился на моего друга Ванеля, который тоже выкладывался, как мог. Это привело меня в ярость, которую я не хочу больше сдерживать: «Отстань от него. Я не могу видеть, как ты с ним разговариваешь. Я тебя предупреждал, я сваливаю». Но, прежде чем уйти, я свожу счеты. Я быстро подхожу к Мельвилю, срываю с него стетсон и рейбаны и толкаю так, что он падает. И добиваю лежачего: «Ну и на кого ты теперь похож, без очков и сомбреро? На жирную жабу». Я забираю с собой Шарля Ванеля, и мы уходим. Чтобы больше не вернуться.
С отснятым материалом режиссер сумел закончить монтаж своего фильма. Но ему требовалось мое присутствие для озвучания. Между тем мне так и не заплатили за работу, как будто мой уход со съемок ее перечеркнул. Я злился и дал знать Мельвилю, что не приду, пока мне не заплатят. Затянулось это на полгода.
В конце концов долг выплатили, и «Старший Фершо» вышел. Но, как будто над ним висело проклятье, он не снискал успеха, ожидаемого, когда речь шла о Мельвиле.
И в следующие годы я упорно на него дулся. При каждом случае, с любым проектом фильма он пытался связаться со мной. Тщетно.
Я такой, какой я есть, так я устроен, сказал бы Превер, и ничего тут не поделаешь. Я вычеркиваю того, кто видел меня разозленным или обиженным. Это не месть, я ведь действую естественно, без дурных мыслей. Без мыслей вообще. Он для меня больше не существует. Это просто и безболезненно. Боль уже пережита.
Я увидел его еще только один раз, случайно. 17 июня 1972 года я был на стадионе «Коломб» на важном боксерском матче: Карлос Монсон против Жан-Клода Бутье. Когда я устраиваюсь поближе к рингу, мужчина в стетсоне садится рядом со мной и здоровается. Это Мельвиль.
В этот вечер я забываю наши старые распри, радуясь встрече. Я очень хорошо к нему отношусь и бесконечно уважаю. Да и мнение мое о его таланте не изменилось. Для меня это великий режиссер, и его фильмы ему под стать. Примирившись в теплоте боксерского зала, мы обещаем друг другу еще поработать вместе. Мы смеемся. Все хорошо, что хорошо кончается. Или почти: год спустя он ушел от нас. На руках у Филиппа Лабро, его первого поклонника, его приемного сына.
После психодрам на «Старшем Фершо» я рад отправиться в Камаргу, чтобы присоединиться к друзьям, которых предложил для съемок со мной в сценарии Клода Соте и режиссера Марселя Офюльса. Это комедия «Банановая кожура», о том, как женщина призывает своего бывшего мужа, чтобы обвести вокруг пальца мошенников.
Часть компании ответила на мой призыв: Анри Пуарье, Жанна Моро, Клод Брассер и мой друг неразлейвода Жан-Пьер Марьель. Для начала мы размещаемся в отеле в Мартиге, директор которого нас сразу возненавидел. Должен признаться, мы делаем все, чтобы вызвать у него это чувство, создавая в его стенах веселый и постоянный бардак. Ему несколько недостает чувства юмора, поэтому он, осерчав очень сильно, выходит на крышу здания с охотничьим ружьем. Не будучи уверены в его намерениях, мы выбираем отступление. За дымоход!
В Сент-Мари-де-ла-Мер хозяин отеля «Амфоры» легче мирится с нашим чрезмерным весельем. Вечерами, чтобы вознаградить его за снисходительность, мы даем экспромтом небольшие спектакли, этакий шутовской мюзик-холл. Я с удовольствием подражаю Луи Армстронгу, а Жанна изображает Эллу Фитцджеральд. Я также забавляюсь, переставляя мебель на двух этажах отеля, чтобы сбить с толку клиентов. В промежутках между дурачествами мы заканчиваем «Банановую кожуру», и я готовлю праздник по случаю своего тридцатилетия, 9 апреля 1963 года.
Я выбрал «Максим», потому что нет ничего более святого, чтобы собрать старых друзей. К тому же я понял, что самые дорогие заведения всегда самые терпимые. Оркестр знаменитого ресторана даже согласился сыграть для меня обработанную партитуру шуточного гимна Иностранного легиона Tiens, voil du boudin.
После вечеринки с обильными возлияниями мы с Мишелем Боном и Жан-Пьером Марьелем выходим из «Максима». Я только что расхваливал им достоинства моей новой автомобильной диковины, великолепного «Даймлера», припаркованного перед рестораном, но они пожелали убедиться на собственном опыте. Я сделал с ними круг, забыв про багажник. Они требуют открыть его, якобы хотят увидеть, насколько он вместителен.
И когда я королевским жестом откидываю крышку, они, воспользовавшись этим, хватают меня, запихивают внутрь и запирают, невзирая на мои крики сквозь смех. Я понимаю, что два шельмеца на этом не остановятся, – я их знаю. И действительно, они отъезжают, потешаясь надо мной. Я чувствую, что мы выезжаем на площадь Согласия и сворачиваем направо, на Елисейские Поля. И я проехал их от начала до конца в багажнике моего «Даймлера», скорчившись, но смеясь.
Во всяком случае, сначала. И израсходовал слишком много кислорода в этой герметично закрытой коробке. Через несколько минут я начал задыхаться. И никак не мог дать об этом знать шутникам.
Прогулка длилась минут десять; еще немного, и я бы не выжил. Когда они открыли багажник, снова припарковавшись у «Максима», я был на последнем издыхании. Я вдохнул столько углекислого газа, что весь позеленел и был близок к смертельному отравлению. Друзья все же расстроились, узнав, что чуть не убили меня в день моего рождения.
Увы, на страницы газет попал не этот эпизод, а другой, столь же удивительный (хоть и не такой забавный), случившийся дней через десять после моего дня рождения.
Мы спокойно едем по улицам Булонь-Бианкур с друзьями Морисом Озелем и Домиником Зарди, как вдруг видим на перекрестке лежащего на шоссе человека, мотоцикл на боку и развернутую машину рядом. Мы останавливаемся, чтобы оказать помощь жертве. Вид у нее бледный – у водителя, впрочем, тоже: он плачет горючими слезами, сидя на обочине.
Из соседнего бистро я спешу вызвать полицию. Которая отнюдь не торопится. Когда наконец подкатывает фургон, толпа вокруг сцены аварии успела вырасти, и возмущение в адрес медлительных и ленивых полицейских тоже нарастает. Прибудь они раньше, могли бы предстать спасителями, теперь же сразу воспринимаются врагами. Первый, не успев еще ступить на землю, рявкает на меня: «Заткнись!» Я ничего такого не сказал, я спокойнее, чем большинство присутствующих. И руки в карманах доказывают мои мирные намерения. Но я и не святой, я привык отвечать на грубость, давать отпор, когда меня оскорбляют. Я едва успеваю выдать яростное: «Сам заткнись! Убирайся в свой фургон!», как чувствую острую боль в затылке, куда мне нанесли удар. Я тотчас падаю, в нокауте, без сознания.
Я наполовину очнулся в полицейском фургоне, который вез меня в больницу. Но там не пожелали меня принять, и я закончил пятничный вечер в камере с пьяницами и друзьями, которые, переживая за меня, вполне достоверно играли медсестер. Надо сказать, что я чувствовал приближение смерти – так мне было больно.
В конце концов я впал в кому под голоса моих спутников, которые умоляли охранников вызвать врача для «Жан-Поля Бельмондо, кинозвезды». А те отвечали: «Ага! А я – иранский шах!»
Был и суд, объявивший нас ex aequo[36]. Ничья, мы должны были заплатить одинаковый штраф. Я успел сыграть перед судьями несколько скетчей:
«– Это потому, что вы играете гангстеров, вы позволяете себе такое поведение?
– Послушайте, мадам, я играл «Леона Морена, священника», и мне больше не хочется соборовать кого попало!»
Грубость полицейских вывела меня из себя, потому что напомнила обращение унтера, сломавшего мне нос в армии, и потому что вели они себя нечестно. Держа кулаки в карманах, я не был готов дать отпор трусу, напавшему сзади.
Я вздохнул с облегчением, что на этот раз обошлось без последствий, а через три дня и думать об этом забыл, бурно радуясь рождению моего сына Поля 23 апреля 1963 года.
13. Союзники
Я не боюсь. Меня не оставят. Мой друг, мой учитель трюков Жиль Деламар здесь, по другую сторону. Он видел, что я застрял. Он не даст мне погибнуть. Я уверен. Я не боюсь, но мне больно. И все же я предпочел бы не слишком долго висеть так в воздухе. Мне что-то не хочется любоваться невероятным видом на выросший из земли бразильский город, открывающимся с высоты.
Подо мной как-никак пропасть в сорок этажей. А ведь этот окаянный канат испытывали сегодня утром на мой вес в мешках с песком. Жиль – отличный профессионал: он просчитывает и несколько раз проверяет безопасность предстоящего трюка.
И все же канат ослаб несколько минут назад, когда я двигался, перехватывая его руками, от крыши небоскреба к другому небоскребу напротив.
И теперь я застрял посередине. Как бы я ни был тренирован, спортивен и мускулист, руки устают. Правая уже побелела. Онемение, или начало конца. Надо что-то делать, пока не онемела и левая. Жиль кричит мне, мол, уцепись за канат ногами, чтобы облегчить нагрузку на руки. И мне удается это сделать отчаянным усилием брюшных мышц. Уцепившись лодыжками за канат, я отпускаю правую руку. Но ненадолго. Не зависать.
Подтягиваясь ногами, я медленно продвигаюсь по канату. Я подбадриваю себя, прикидывая, как немного мне осталось преодолеть. Метр, еще метр. И оп-ля – я добираюсь до карниза, где меня принимают с бурной радостью: все перестали дышать.
Какое облегчение! Глупо, если бы Жиль, который изначально должен был выполнять трюки, и Филипп чувствовали бы себя виноватыми в моей гибели. Ведь я сам захотел рискнуть. Вообще-то, это пришло в голову Брока, когда я рассказывал ему, как в детстве выполнял акробатические номера, зависая на перилах шестого этажа, и Жилю, который и предложил мне: «Почему бы тебе не сделать это самому?»
Когда Александр Мнушкин, продюсер, узнал, что я хочу быть дублером Жиля Деламара, он наорал на меня. Но я все же уговорил его дать мне попробовать. И после удачной пробы, когда я перебрался из окна в окно на верхнем этаже небоскреба, он разрешил мне выполнить все трюки самому. Даже самые опасные, например зависнуть на парашюте над рекой, кишащей пираньями, готовыми отъесть мне пальцы.
Такие рискованные эпизоды тоже давали нам повод повалять дурака. Потому что мы, Филипп де Брока и я, не уставали радоваться жизни.
По одним и тем же причинам мы хотели оставаться детьми, играющими, нарушающими правила, ведущими себя неблагоразумно.
За плечами у нас была война 1939 года и, главное, алжирская. Он служил в отделе документации армии, заказывавшем учебные фильмы об оружии и боеприпасах. В которых он забавы ради менял местами эпизоды так, что оружие не могло сработать. Увидев воочию ужасы, совершенные там взрослыми, он взрослым быть не хотел.
Что меня вполне устраивало. Тем более что продюсер его фильмов тоже обладал прекрасным чувством юмора и был весьма снисходителен к двум «идиотам», Филиппу и мне. Александр Мнушкин всегда был лучшим союзником, самым понимающим из продюсеров, с которыми я имел дело.
По прибытии в Бразилию, в Рио, съемочной группой, сокращенной до минимума в 13 человек – учитывая значительные расходы, сопряженные с такой поездкой, – и счастливой, он сообщил нам, что средства, предназначенные на оплату отеля, еще не поступили из Франции.
Так что он настоятельно порекомендовал нам быть паиньками, ничего не ломать, вести себя смирно и вежливо в гостинице, где нас разместили. Мы обещали; никто в это не верил, но не важно.
Через два дня съемки наши благие намерения рассеялись, как дым, в возбуждении от бразильской экзотики. К тому же из-за нашей натуры. Мнушкин знал, на что мы способны. Ему была известна наша страсть к глупым игрищам, которые заканчиваются плохо (что значит за гранью приличий). Кроме кино, для нас не было ничего святого.
Одной из моих любимых игр, в которой я изрядно поднаторел, была воздушная перестановка. Принцип ее элементарен и прост; результаты уморительны. Выигрывает тот, кто быстрее перебросит всю мебель из одной комнаты в другую через окно. Кроме самой тяжелой мебели, все улетало на раз. Прежде чем персонал отеля успевал среагировать, номера были опустошены.
Директор заведения так разнервничался из-за нашей забавы, что мы покатывались со смеху, пока не услышали шум подъезжающих полицейских машин. Мы увидели команду здоровенных усачей при оружии, которым бы явно не понравилось, что их потревожили попусту. Я юркнул в свой номер и спрятался под кровать, которую Брока не смог сдвинуть с места. Полицейские поискали меня, да и бросили, вполне успокоенные улыбками моей жены, которая так и стояла перед кроватью – я видел ее маленькие ножки на фоне сапог, – и ушли.
К счастью, мы вскоре покинули Рио, что избавило нас от серьезных проблем. Мы отправились сеять смуту на север Бразилии.
Должен сказать, что в Манаусе я валял дурака особенно вдохновенно. Мы с Филиппом устроили шутку, которой я больше всего горжусь: насыпали муки в кондиционеры в номерах отеля, так что достаточно было клиентам их включить – первое, что они делали, входя, учитывая тропическую жару в этой стране, – чтобы стать белыми с ног до головы.
Но мне все было мало, одна глупость влекла за собой другую. Бродя по амазонскому рынку города, я влюбился в очаровательных маленьких крокодильчиков и, боясь, что они закончат на ногах или на талии какого-нибудь гадкого капиталиста с сигарой, решил изменить судьбу хотя бы одного из них. Я выбрал для него идеальное гнездышко в холодке, уютный водоемчик, где он мог поплескаться: ванну в номере Симоны Ренан, подруги продюсера Мнушкина. Когда дама обнаружила крокодила, удобно расположившегося в ее апартаментах, она завизжала так, что разбудила бы мертвого. После она и сама посмеялась, но при виде зубастой пасти с ней едва не случился обморок.
Наше пребывание в Южной Америке на съемках «Человека из Рио», который был и остается любимым фильмом моей мамы, оставило у меня чудесные, солнечные воспоминания. Нас была только горстка, и жизнь текла вольно.
Мы жили как маленькое сообщество в летнем лагере: каждый занимался всем понемногу, не было ни иерархии, ни обслуги. Я носил багаж, в том числе моей партнерши по фильму, очаровательной Франсуазы Дорлеак.
Средства у нас были скудные, и приходилось постоянно импровизировать, справляться, обходясь малым; участвовали в этом все. И потом, эта манера Брока, фаната Тинтина[37], делать комикс, снимая фильм, простодушно и радостно, тоже добавляла прелести съемкам.
Для приключений Адриена Дюфурке режиссер поставил себе только одно правило: заставить его передвигаться всеми возможными способами. И найти мотив, чтобы отправиться снимать в далекую и привлекательную страну, что в ту пору считалось эксцентричностью. Безумием, осенившим нас, когда мы представляли в Чили наш первый совместный фильм «Картуш».
Сначала речь шла об экранизации «Трех мушкетеров»; но из-за проблем с правами проект не состоялся. Вместо него Филипп де Брока отыскал другой сюжет плаща и шпаги: легенду о благородном разбойнике Картуше. Кастинг очень меня устраивал, так как я снова встретился с Клаудией Кардинале, с которой мы подружились во время моей итальянской кампании, и вдобавок сумел пристроить моего друга Жана Рошфора на замену Жан-Пьеру Марьелю, занятому в другом фильме.
На первый взгляд угловатое лицо Жана и его серьезное, неулыбчивое выражение встревожили режиссера, который шепнул мне на ухо: «Слушай, что-то невеселый вид у твоего приятеля!» Само собой разумеется, жизнь опровергла его первое впечатление: Жан был человеком юморным и очаровательным, идеальным для роли Крота.
Съемки проходили сначала в городе, дорогом сердцу Мольера, Пезенасе, где мне пришлось срочно учиться ездить верхом. Мне хватило недели, потому что я сразу к этому пристрастился. Жан же лошадок боялся и забирался в седло с комичной неуклюжестью и напряженным лицом. Поскольку мой герой был вором ловким и сильным, прыгал, бегал, дрался, совершал кульбиты и скрещивал шпаги, я был в своей стихии.
Меня поручили учителю фехтования Клоду Карлье, который давал мне уроки час в день и, считая меня хорошим учеником – небывалая оценка, – показывал все более сложные тактики, заставляя заходить все дальше. Благодаря ему я смог выполнить все трюки в «Картуше».
Этот избыток энергии, который мне всегда ставили в вину, наконец стал достоинством. Потому что ее требовалось много, чтобы сыграть Картуша. И я ее действительно не жалел – и в данном случае был доволен, что меня за это не упрекают. Не только Филипп де Брока с энтузиазмом одобрял мою актерскую работу, но и товарищи по съемкам подбадривали меня в моих фантазиях, которые позволял сценарий фильма.
Съемочная площадка была постоянным праздником; восстановленный в павильоне Париж XVIII века – гениальным игровым полем. Моя возлюбленная в фильме, Клаудия, само веселье, подхватывает и поддерживает все мои дурачества. Мы соревнуемся, кто кого.
Увы, по моей вине она умирает в конце фильма, и сцену, в которой я должен выразить мое горе, снять оказывается нелегко. Потому что плакать мне не хочется. Я только что отколол очередной номер, и моя партнерша хихикает, когда ей полагается испускать последний вздох. Чтобы помочь мне сделать серьезное и несчастное лицо, Брока дает странный совет: «Представь себе автобус». Похоже, это сработало: моей радости в кадре не видно. «Картуш» закончен, но невозможно остановиться на этом пути без руля и ветрил. В вечер премьеры, слишком чопорной и светской для нас, мы ищем способа развеять скуку.
Который подворачивается в виде огромных глиняных кувшинов, полных крупы для приготовления кускуса. Я делаю знак Клаудии, и она прячется вместе со мной под стол в непосредственной близости от емкостей. В нашем укрытии мы начинаем операцию «Фрикадельки». Из крупы, хорошенько ее уминая, мы лепим множество маленьких теплых катышков. И, как следует вооружившись, идем в атаку. Дождь из крупы обрушивается на зал, никого не оставив невредимым. Каждому гостю достается в лицо, на пиджак, брюки, усы… Презентация «Картуша» имела бешеный успех, стала событием, которое запомнили все присутствующие.
Но этим памятным вечером я не удовольствовался; я снова взялся за свое на пресс-конференции. Я незаметно расстегнул ремень под столом, а потом встал, чтобы поговорить с журналистами. Мало-помалу мои брюки сползли до самых ботинок. Я, конечно, делаю вид, будто ничего не замечаю, и продолжаю удовлетворять любопытство СМИ в одних трусах. Я говорю так пару минут и тут вижу, как идет из глубины зала мой друг Филипп де Брока, – он, мастер нагнетать, разделся полностью. Голым он поднимается на эстраду, чтобы рассказать о «Картуше». Зал, надо полагать, оценил наш импровизированный скетч, потому что рецензии были хвалебные!
Сам фильм быстро стал популярным, собрав более трех миллионов зрителей. Нет ничего лучше аншлага, чтобы польстить эго и побудить продолжать. Ведь единственное мнение, которое что-то значит, – это мнение публики.
Брока – тот не умеет почивать на лаврах, он всегда недоволен тем, что сделал. Он корит себя за то и за это, а когда ему говорят: «Твой последний фильм прошел мимо меня», он с юмором и самоуничижением отвечает: «Мимо меня тоже».
Два года спустя он встревожен, когда, вернувшись в Париж и смонтировав фильм, показывает первый вариант всей группе. Ему кажется, будто он смотрит не настоящий фильм, а любительское видео, снятое на каникулах оравой веселых шалопаев. Продюсер Александр Мнушкин находит, что все очень хорошо, и пытается его успокоить. Тщетно. А между тем он прав: «Человек из Рио» более чем смотрибелен. Всем нравится.
Во Франции, где зрители занимают очередь с раннего утра. В Соединенных Штатах тоже, благодаря бесплатной рекламе, сделанной братом президента Робертом Кеннеди, который влюбился в фильм, посмотрев его на французском.
Позже Спилберг напишет Брока, что смотрел фильм девять раз и вдохновлялся им, создавая свой сценарий «Индиана Джонс: В поисках утраченного ковчега».
Я же был счастлив убедиться, что наше сотрудничество с Филиппом приносит плоды, да не простые, а золотые, и что вложенные радость и искренность окупаются. Благодаря этим двум фильмам я вдобавок открыл для себя новый источник удовольствия: трюки.
Поддерживаемый Жилем Деламаром и окрыленный доверием Брока, я теперь способен выполнять любые, даже самые опасные действия своих персонажей. В Бразилии я принял боевое крещение, заглянув в пустоту. Отныне я все могу. И все мне интересно. Достаточно, чтобы между режиссером и мной была творческая дружба, согласие и взаимное уважение, – и будет возможно все. Так было с Филиппом де Брока и с Анри Вернеем, чей современный вестерн «Сто тысяч долларов на солнце», в котором мне досталась роль, соперничал с «Человеком из Рио» в зените славы.
В августе 1963-го довольно пестрая съемочная группа, состоящая, в числе прочих, из Бернара Блие, Лино Вентуры, только что закончившего съемки в «Дядюшках-гангстерах», и меня, высадилась в Варзазате, на юге Марокко, чтобы снять родео на грузовиках, расцвеченное смачными диалогами Мишеля Одиара. Верней – профессионал, в то же время глубоко человечный, и мне легко с ним работать. Он не пытается руководить актерами, но выбирает их в зависимости от того, как они руководят собой сами. Он ценит хорошую натуру, актеров, которые не играют, и потирает руки, объединив нашу троицу – Лино, которого я рад встретить вновь, Блие и меня.
Между сценами мои партнеры, два бонвивана, стосковавшиеся по французским застольям, только и говорят, что о еде. Бернар с неподражаемым талантом описывает хруст свежего багета, когда его кусаешь, розовый глянец свиного паштета и упоительный запах кровяной колбасы. Мы уже сыты так, что и не смотрим на доставленные для съемочной группы сандвичи.
Вечером Лино, итальянец, не в силах больше видеть турецкий горох, варит макароны, которых привез с собой целый запас. Поддразнивая его, неулыбающийся Блие будто бы критикует его варку, чем выводит из себя по-настоящему.
Со мной он проделывает то же, когда мы репетируем сцены. Бернар смотрит на меня недобро и, словно окатив ледяным душем, припечатывает: «Ты же не собираешься так играть?» На самом деле он шутит: он просто упражняется, испытывает свою достоверность на товарищах. Потому что этого как раз и не хватает десятой музе: непосредственного контакта со зрителем. Мы заменяем его своими партнерами, на них проверяя себя на фальшь. Смех, который можно услышать в театре, я ищу на съемочной площадке. И, как Блие, получаю его от товарищей между съемками или даже во время.
Я, в частности, устроил конкурс на самый громкий пук in situ[38], упражнение, весьма полезное для развития способностей к концентрации и хладнокровию в работе.
В первый раз Бернар слегка приподнял бровь; но, когда прошло удивление, он ответил мне так звучно и воинственно, что я понял: передо мной достойный противник. Он и победил в общем зачете. Я мог бы затосковать после завершения съемок, так отменно мы на них повеселились, если бы Анри Верней не пригласил меня в новый фильм с моими друзьями.
Декор «Уик-энда в Зюйдкоте» уступает пейзажам Северной Африки, но что до дуракаваляния, уровень прежний. Мы отправились в Дюнкерк снимать эту очень серьезную экранизацию Робера Мерля, рассказывающую печальный эпизод нашей истории: разгром 1940 года.
Верней выбил фараоновский бюджет, позволивший ему приобрести всю военную технику, необходимую для достоверности действия, пригласить созвездие актеров и легион статистов, которых находили на месте, платили им в первый день, а в следующие они были мертвецки пьяны. Мы – большая развеселая компания. В ней мои добрые друзья Жан-Пьер Марьель и Пьер Вернье, а еще Пьер Монди, Франсуа Перье, Жорж Жере, Жан-Поль Руссильон… Ни одна сцена не обходится без наших дурачеств.
Марьель играет священника, который в какой-то момент фильма находит вещи убитого солдата в исполнении Перье. Над ним проносятся самолеты, и слышится взрыв. Он должен взять бумажник покойного героя со словами: «Я пошлю документы его жене» и открыть на фотографии – выбранной Вернеем, – супруги, зрительно совместимой с Перье.
Сцена начинается, и мой друг Марьель отлично играет кюре, сочувствующего и печального, внезапно облеченного прекрасной и трогательной миссией. Как прописано в сценарии, он осторожно берет бумажник и произносит свою фразу глубоким, серьезным голосом. Но, раскрыв его, он вздрагивает, кричит: «Ох, нет! Остановите!» и начинает трястись, плача от смеха. Верней командует: «Стоп!», потом тоном обвинителя: «Жан-Поль!» Я на голубом глазу защищаюсь: «Да почему ты так на меня смотришь?» Разумеется, он догадался, что это я подменил фото достойной спутницы покойного порнографической картинкой с изображением голой бабы, над которой трудится мужик.
Анри Верней отчитывает меня для проформы, но особенно не нервничает. Кроме одного раза, потому что наши дурачества в тот день смахивали на откровенный саботаж.
Материально-техническое обеспечение «Уик-энда в Зюйдкоте» было особенно сложным и тяжелым. В городе должны были гореть шины, чтобы воспроизвести удушливую атмосферу боев, а самолеты бороздили большое воздушное пространство, контролируемое различными базами. Режиссеру приходилось влезать в шкуру генерала, планируя действия и отдавая приказы по радио. График жесткий и точный. Пролеты самолетов увязаны со взрывами и толпой статистов. Сцена очень сложная, деликатная, и много дублей снять не удастся.
Но когда дурачусь не я, это делает кто-то другой. На сей раз Франсуа Перье шепчет какую-то шутку на ухо Пьеру Монди, и тот заходится смехом, заразив и меня.
Беда в том, что сама ситуация, присутствие всех этих людей и самолетов, готовых к съемке, не дает нам остановиться. Как в школе, когда смех разбирает в самое неподходящее время.
Верней долго терпел, но в конце концов разорался. Что только усилило нашу истерию. Мы все трое корчимся от смеха, держась за животы и утирая слезы. Это длится целую вечность, и мы действительно задерживаем съемку. Зато у нас осталось счастливое воспоминание.
После этого приступа смеха Пьер Монди будет затыкать уши ватой, чтобы не слышать наших шуток и сосредоточиться на роли.
Во время съемок «Уик-энда в Зюйдкоте» мы обожали поливать водой из пожарных шлангов околачивавшихся там полицейских. Промочив их насквозь, мы уверяли, что это по ошибке – мы, мол, приняли их за статистов. Они были очень недовольны нашей постоянной ошибкой и в конце концов возмутились.
Так же, как и дама-мэр этой северной деревни, которую фильм поверг в огонь и кровь, испортив ее визуальный и звуковой ландшафт, мешая руководителям и отвлекая жителей от дел фальшивой войной. А когда она приехала лично, чтобы пожаловаться на эту несносную съемку, я встретил ее петардами, что чуть не убедило ее вовсе запретить съемки. Но Верней смог закончить свой фильм, мы – наши дурачества, и все были счастливы. Особенно зрители, когда его увидели.
14. Смена
Старик дуется. И это продолжается уже неделю. Меня предупреждали, что он угрюм, но я не знал, что до такой степени. Каждый день один и тот же цирк, то есть ровным счетом ничего. Он приезжает на съемки вовремя, даже пораньше, делает свою работу и по окончании уходит. А между дублями сидит, уткнувшись в «Пари-Тюрф» с достаточно хмурым видом, чтобы его оставили в покое.
Я не тот человек, чтобы навязываться, тем более бегать за теми, кто на меня плюет.
Прежде чем согласиться на этот фильм, я поговорил с режиссером и убедился, что я не буду там только для контраста. Всегда рискованно делить афишу с актерами такого пошиба, уже зрелыми, уже прославленными. В остальном, насчет его неуживчивого характера, мне ничего не гарантировали.
Он не помогает согреть эту зиму 1963 года; и я утешаюсь, читая спортивные новости в любимой газете, читателем которой я остаюсь с тринадцати лет, с ее создания в 1946 году: «Экип». Это занимает меня, но, увы, не веселит.
Поэтому я не огорчен, когда он начинает поглядывать на меня краем глаза, заметив, что я погружен в спортивную газету. А когда он встает и подходит ко мне, я улыбаюсь.
Жан Габен со мной заговорил. У нас есть общие темы: спорт, и в частности, футбол и бокс. Спортом он не занимается, как я, но болеет с такой же страстью. Его родственник – бывший чемпион Франции в легком весе, и он особенно интересуется боями на ринге.
За несколько минут разговора дело сделано: мы будем друзьями. Съемки «Обезьяны зимой» могут, наконец, начаться.
Он меня завораживает. Когда я не валяю с ним дурака, я наблюдаю за ним, восхищаюсь. Габен остается Габеном на съемочной площадке и вне ее. Никакой разницы между ним и его героями, которых не он играет, нет, – это они играют Габена.
Его манера говорить, его жестикуляция, его выражения всегда исходят из одного места, из одного человека, из одной широкой души. Его фразы – путешествия, невероятные рельефы, его слова катятся, точно камни, и воспламеняют все на своем пути. Этот его язык, из которого Мишель Одиар создал сочные диалоги, мгновенно покоряет ваш слух.
Однажды, когда я с некоторым страхом в голосе говорю о нестабильности актерской карьеры, эфемерности славы и доли везения во всем этом, он выдает мне: «Посмотри на свою физию! Когда патлы у тебя побелеют, ты еще будешь нравиться бабам. Не торопи вывеску, и пусть течет Ориноко».
Разговоры так же обильны и смачны, как и застолья, без которых Габен не может обойтись, устраивая их почти каждый вечер. Мы побывали во всех гастрономических ресторанах Довиля и его окрестностей. Мы заканчиваем наши трапезы поздней ночью, сытые и пьяные, за дружескими разговорами и цветистыми речами. А он вдобавок уносит с собой чувство вины за то, что столько съел, утешаясь благим намерением: «Завтра только ветчина и салат!» Но этому не суждено сбыться ни завтра, ни послезавтра.
Он не может устоять перед удовольствиями, грабастая жизнь в охапку. Ему нравится моя инициативность и мой неуемный нрав. Он и сам бывает таким, нам только дай повод позабавиться.
Так, с моей легкой руки он принял участие в одном из наших футбольных матчей на пляже, или с моим братом Аленом, который был проездом во Франции, а еще в гонках на велосипедах, позаимствованных у персонала отеля «Норманди».
Правда, мне так и не удалось уговорить его разделить мою любовь к скорости, сколько я ни приглашал его в мой «АС Бристол». Он ездит исключительно на своей машине с шофером, благодаря чему, в иные вечера с обильными возлияниями, остается цел для завтрашних съемок. Из уважения к старшему я соглашаюсь ехать с ним на заднем сиденье его большого спокойного автомобиля.
Я еду с ним впервые. Идет снег, и он боится, что машину занесет и мы врежемся в насыпь на обочине. Он велит шоферу ехать медленнее, еще медленнее, пока скорость не падает до нуля.
Позже, невзирая на этот опыт, я рискнул поехать с ним в Париж и думал, что мы никогда туда не доберемся. Приказ был не превышать 45 километров в час, и мы побили рекорд медлительности во всей Нормандии.
При всем том, что нас глубоко объединяло, на съемочной площадке нам не приходилось особо себя насиловать. Поначалу я боялся недотянуть до него, особенно в сценах попоек, которые, как я знал, Жану всегда удавались. Но его великодушие, его доброжелательность окрыляли меня на протяжении всех съемок. А он узнавал себя во мне, как будто актерское родство связало нас.
В «Обезьяне зимой» он говорит мне: «Ты – мои двадцать лет». Он искренне так думал. Верней рассказал мне, что Габен заявил ему с энтузиазмом: «Теперь вы больше не скажете мне: ”Нам нужен Габен тридцать лет назад”, он у вас есть!» Я принял комплимент как подобает, с радостью и гордостью.
Он опекал меня, как если бы был моим отцом, порой не зная, смеяться над моими дурачествами или тревожиться.
Когда он увидел, что меня не будут дублировать в знаменитой сцене корриды автомобилей, с ним едва не случился приступ. Он наорал на меня, напомнив, что есть люди, которым платят за эту работу. Вот только жажда адреналина, которую я утолил с Филиппом де Брока, уже жила во мне в 1963 году.
Некоторые идиоты думали, что это в погоне за наживой я иду на трюки, полагая, что мне платят вдвойне за то, что я рискую жизнью. Чего, разумеется, никогда не было.
Я ничего не боялся на этой механической арене. Машины на корриде вели профессионалы, такие пилоты, как Жо Шлессер и Джонни Серво-Гавен, с которым я встречусь позже, в феврале 1968-го, на спортивных съемках «Зовите меня ”О”» Робера Энрико. Пять месяцев спустя первый разбился в Руане на своей машине.
Мне тем более хотелось быть тореро в этом опасном танце с машинами, что я был свидетелем оригинальной, реальной сцены, вдохновившей его. Я хорошо знал автора, вымышленным двойником которого был мой персонаж: великолепного Антуана Блондена, героя моих приключений в Сен-Жермен-де-Пре.
Шальной и пьяный, он валял дурака перед «Рюмри» на бульваре Сен-Жермен, постоянно рискуя быть задавленным одной из машин, под которые буквально кидался. Ему заведомо принадлежала пальма первенства по безрассудству и поглощению спиртного (или наоборот). При таких самоубийственных наклонностях для него не было ничего слаще, чем оказаться одному против десятерых, которых он старательно провоцировал.
Техника его была проста и очень действенна, оскорбление словом или делом никогда не заставляло себя ждать. Он входил в «Эшоде» или «Бар-Бак», места сбора пьяниц и гуляк всех мастей, с которыми он якшался, и встревал за стойкой в первый же попавшийся разговор, в котором участвовали как минимум трое или четверо. Он слушал, что говорили одни и другие, а потом противоречил им всем с презрением в голосе. Очень скоро в ход шли кулаки, и ему доставалось по первое число. Если я был поблизости, то кидался в драку и выходил некоторое время спустя в порванной одежде и с разукрашенным лицом. Он тоже был весь в синяках, с фингалами под обоими глазами. Иногда кожа его была желто-синей неделями. Он был, вероятно, самым чокнутым из Гусаров, но и самым притягательным.
Когда он умер в 1991 году, я с грустью читал о его похоронах в церкви Сен-Жермен-де-Пре. Я понимал его искусство сеять смуту, прожигать жизнь, пока она вас не прожгла. Это роднило его с другим моим учителем, перед которым я готов стать на колени: Пьером Брассером.
В 1957 году, когда я из кожи вон лез, чтобы получить маленькие рольки, мне повезло оторвать одну побольше в пьесе Шекспира «Укрощение строптивой», поставленной Жоржем Витали в театре «Атене». Мои партнеры по сцене – друг Мишель Галабрю, Сюзанна Флон и Пьер Брассер, друг моего отца и отец Клода, друга по Консерватории.
Я знаю репутацию актера Брассера, этакого людоеда, властного и вспыльчивого, но репетиции доказывают мне, что краски портрета еще смягчены. Он совершенно одиозен: орет на всех, когда сам неправ, презирает вторые роли, не терпит ни малейшей критики в свой адрес. У меня не укладывается в голове, что с таким неприятным типом дружит мой отец и что он отец такого славного малого, как Клод. Он действует мне на нервы, отравляя обстановку своими срывами, своими августейшими истериками.