Община Святого Георгия. 1 серия Соломатина Татьяна
Он уставился на неё с удивлением. Вера и просьба были куда несовместимее гения и злодейства. Ответил он сдержанно и учтиво, чтобы не ранить подругу, любая просьба для которой – уже рана, нанесённая самой себе:
– Вера, всё, что в моих силах и в моей власти!
– И в силах, и во власти. Андрей, вчерашнее… происшествие, где девчонка под пулю отца попала…
– Совсем распоясались, дьявол! – выкрикнул полицмейстер, сам не единожды отец. – Никакой управы! А ты…
– Ты уже всё знаешь, Андрей! Понятно, что мальчишка Белозерский сдал меня Хохлову, да тот и сам догадался, никто на такое с лёгочной аортой не решается, боятся, будто бездействие – вариант выбора. А уж Хохлову ты сам звонил, или Хохлов тебе, тут всё равно.
– Всё ваши партии!
– Перестань! Партия, к которой я принадлежу, ничего общего не имеет с этими… боевиками! – последнее было произнесено с таким неприкрытым презрением, что даже если Андрей Прокофьевич в каком-нибудь фантастическом выдуманном мире и подозревал бы причастность Веры к террору, то сейчас бы подозрения развеялись. Такое презрение не сыграть. К тому же Вера никогда не играла.
Он усмехнулся.
– Знаю-знаю, вы за исключительно конституционное решение всех вопросов.
– Именно! Так что оставь иронию. На месте стрельбы я оказалась совершенно случайно, хочешь – верь, хочешь – нет.
– Это ты умеешь.
– Девчонка собачку потеряла. Вели отнести Хохлову.
Вера поднялась, полицмейстер немедленно встал следом. Недоумение на его серьёзном красивом лице было очень забавно наблюдать.
– Какую собачку?
Вера улыбнулась.
– Плюшевую. Выронила. Сейчас наверняка страдает ещё и из-за этого, будто мало ей. А вы – взрослые мужчины при исполнении. Вам не понять. Вы забыли.
– Ты сколько с отцом не разговаривала?
– Это здесь при чём?! Как будто ты не знаешь! С четырнадцати лет, как и прежде. С тех самых пор, как из дому ушла. Сам считай, накинь два года с нашей с тобой последней встречи.
– С Покровским не виделась?
– Чёрт! Я не прошу тебя археологией заниматься! Я прошу отдать племяннице Хохлова её игрушку! Её детский мир и так разрушен! Не лишай её ещё и стража её младенчества! У тебя же у самого дочери. Или ими занимается исключительно Ольга, то есть в её случае верно сказать – никто?
– Я немедленно распоряжусь, – примирительно уверил полицмейстер, жалея, что задал глупые вопросы и разгорячил Веру. Эта в ответ рванёт похлеще снаряда.
Она направилась к двери.
– Не провожай. Хохлову обо мне не говори. Он кинется в муки совести, он уже в них тонет, к доктору не ходи, начнёт на службу звать. Себя под неприятности подведёт.
– Вот кабы ты не таким картонным голосом это говорила – поверил бы! Но в тебе же, Верка, гордыня лютует! Мол, сразу не взял – теперь и не надо!
– Не говори глупостей! И всегда рада тебя видеть, заходи запросто. Хотя ни у тебя, ни у Хохлова нет времени на то. Вы же государственные мужи на службе! А я пойду по своим бездельным бабьим делам.
Вера выскользнула из кабинета полицмейстера.
Спустя несколько часов, уже в простом мужском платье, с громоздким свёртком под мышкой, Вера Игнатьевна вернулась домой. Аромат в квартире стоял умопомрачительный! Георгий, ловко обвязанный кухонным полотенцем, стоял у плиты на табурете, Егорка справно выполнял обязанности поварёнка.
– Здравия желаю, Ваше высокоблагородие! Мы с Егором по хозяйству!
Вера села на табурет, прислонилась к стене и закрыла глаза. Давно в её доме не пахло так уютно. Никогда не пахло. Уют – это что-то давно забытое, из раннего детства, когда ещё не зазорно было маленькой княжне появляться в людской, вертеться на кухне. С тех пор Вере было уютно только на войне. Не по факту войны или беспросветного адского труда посреди людских страданий. Но иногда, нетерпеливо ожидая на ужин разогретых консервов, кто-то из персонала изобразит нетерпеливо бьющую копытом лошадь, и так ладно становилось, будто не на войне вы, а просто друг с другом.
– Тёть, что это у тебя?
Любознательный мальчишка подёргал большой, точнее длинный, пакет за бечёвку.
– Какая я тебе тётя, обалдуй! Вера Игнатьевна!
– Вера Игнатьева, что это у тебя?
– Не про твою честь. Георгий, я вдруг вспомнила, что с неделю что ли не ела горячего! Что там у тебя?
– Борщ!
– Где ты продукты взял?!
– Так я на рынок сгонял! – гордо объявил Егорка. – Знаешь, как я торговаться умею! Я помылся, отоспался, так на меня такой стих нашёл! Я сегодня тьму газет продал, да одному господинчику амишке записку занёс с букетом. Он мне денег на букет дал, а я, знаешь, как…
– Торговаться умеешь? – рассмеялась Вера. – Простите, забыла вам денег оставить.
– Не будем мы за бабий кошт жить! Мы ж мужики, обеспечивать должны!
Тут и Георгий не выдержал. Утерев слёзы, выступившие от хохота, он громогласно объявил:
– Всё готово, можно и дневку артели устроить! – он осёкся. – В смысле, я же помню, вы не брезгуете по-солдатски. Но может, вы желаете в столовой…
Вера улыбнулась. Встала, прислонила пакет к стене.
– Великий князь Константин Павлович Романов не брезговал. Потомок царственных Багратидов, князь Пётр – не брезговал. И я не из брезгунов. Ты вот что, Георгий… Как по батюшке?
– Романович и есть.
– Вот что, Георгий Романович. Здесь, вместе поедим. Ну, разве каждый из своей тарелки. Возражения имеются? А после мы с тобой за дело возьмёмся, – княгиня кивнула на пакет.
– Вот и славно. Не то без дела я умом и трогаюсь. Никто ж меня к делу пристраивать не берётся!
После восхитительной трапезы – Георгий действительно отменно готовил, – переместились в столовую. Вера приказала ему сесть на диван и снять штаны. Любопытного мальчишку прежде отправили в лавку по хозяйственным нуждам. Более, чтобы не смущать Георгия. Княгиня внимательно осмотрела и ощупала культи. Бёдра у Георгия были отменные. Рубцы на культях плотные, сформированные.
– Ещё в Древнем Египте воинов в строй возвращали, и тебе нечего из себя полчеловека изображать!
Вера вышла и вернулась с пакетом. Развернула и… Георгий помрачнел.
– Мучили меня этими деревяшками, Вера Игнатьевна. В общине для калек. От государства выдали. Измаялся. Не могу. И не буду!
– Неправильно, значит, мучили. Неумело. Или протезы первые попавшиеся сунули. Можешь! И будешь! А сразу сдаёшься – так иди топись! И мальчишку с собой прихвати! Он с тобой довеском теперь по жизни идёт, пока сам отвалиться не захочет. Не я за него отвечаю – ты! Решай!
– Вера Игнатьевна, оно конечно, за мальца я помучаюсь, коли так, да только мука адская, вот вам крест!
– Когда слабоумный берётся гвозди забивать – вот то мука адская! Давай без лишних слов: да или нет?
– Да, Ваше высокоблагородие!
В государевой общине для инвалидов никто так не возился с Георгием, тут он второго слова сказать не мог. И ложа протезов были мягкие, и княгиня особым ловким образом обернула его культи в какой-то чудесный материал. Но дальше стало сложнее. Она помогла ему встать, он опёрся на её сильные плечи – мужик на бабу опирается, тьфу, да и только! – и уже через несколько мучительных подобий шагов по несчастному градом катился пот. Вера Игнатьевна взопрела не хуже. Тем не менее она в течение четверти часа водила его вокруг стола, как какого-то циркового медведя!
– Пощадите, Ваше высокоблагородие! – просипел Георгий, когда они завершали очередной круг.
– Понятно, ханку жрать легче! Не хочешь чужие седалища разглядывать, хочешь в глаза людям смотреть – давай, топай!
Она ещё несколько раз буквально проволокла его на себе по тому дантову кругу. После чего аккуратно сгрузила на диван такого, что с креста краше снимают: мертвенно-бледного, с искусанными губами. Он закрыл глаза, и как ни старался удержаться, слёзы хлынули по щекам. Господи, как больно! И как стыдно! Стыд ещё хуже боли! Герой, называется! Четыре креста! Вера смотрела на него с мучительным состраданием. Но, как только Георгий открыл глаза, он увидел надменную княгиню, холодного равнодушного хирурга – не более. Как ей удавалось сохранять этот клятый аристократизм, опустившись на колени перед ним, унтером, калекой? Он её сейчас люто ненавидел. Но не восхищаться не мог.
Вера отстегнула протезы, сняла кожаные колпаки, размотала фланелевые бинты. Он почти не морщился. По сравнению с болью, испытанной при попытке ходьбы, это был даже не комариный укус.
– Лишнее это, Вера Игнатьевна. Не для меня. Я уж так, на тележке, – прошептал Георгий сдавленным голосом.
– Не для тебя – человеком быть? – княгиня была неожиданно спокойна, говорила ровно, деловито, обрабатывая свежие ссадины на культях. – Обрубком оно, конечно, удобней. Обрубку подают. А человек работать должен.
Георгий ойкнул, когда Вера Игнатьевна промокнула ссадины спиртом.
– И только попробуй мне солги, что тебе не понравилось быть со мной одного роста!
– Да, высоки вы как для ба… женщины, Ваше высокоблагородие! – усмехнулся Георгий.
– Смеёшься? Отлично! В общине бесплатной поди грохнулся в обморок минут через пять.
– Это вы много взяли. Сразу тошнить начал, чуть в блевоте не захлебнулся, прости господи!
– Вот и я говорю: для настоящего первого раза – отлично! Я на пробу взяла. Эти тебе великоваты. Индивидуальные закажем, по мерке.
Закончив обработку и закрыв укладку, Вера села на диван рядом с Георгием. С минуту они молчали.
– Зачем вы со мной возитесь, Ваше Сиятельство?
Вера пожала плечами.
– А почему Ёсихито спасла? Потому что не могла не спасти. Вот и с тобой не могу не возиться. Вы оба – и японский принц, и ты, русский солдат, – просто попались на моём пути.
Вера встала, отперла буфет, налила коньяка себе и Георгию, по чуть-чуть. Подала ему бокал.
– Я теперь как пёс, значит, – хмыкнул Георгий. – Только из хозяйских рук.
– Вроде того пока.
Вера села рядом, они чокнулись. Сделав глоток, она ещё немного помолчала. Георгий предпочёл бы водку, чем это господское пойло, от которого эффект тот же, а пить – гаже.
– Ты растягивай! У этого напитка вкус есть! – гаркнула Вера. И ещё немного помолчав, катая тёмно-янтарную жидкость по стенкам бокала, произнесла не очень понятные слова, но суть Георгий уловил, всё-таки не зря был полным георгиевским кавалером. Да и на войне был именно что на Русско-японской, а врага надо знать, понимать и уважать. – В синтоизме есть Путь Воина. Бусидо. Кодекс самурая.
Она допила коньяк. Встала, приняла бокал у Георгия. Себе налила ещё.
– Это вас принц-япошка научил так… ногами махать? Здорово вы в трактире выступили, – он осклабился.
– Ты тоже не промах был, славно в паре сработали! – Вера отсалютовала ему бокалом, улыбнувшись. – Ага, он. Ещё и палкой бил, если я что не так делала. А я тебя сегодня кулаком ни разу не треснула, хотя стоило бы!
Он улыбнулся, кивнул. Он всё понимал и всё ценил. Он не был глуп, напротив. Просто им так овладело отчаяние… К чёрту! Было и прошло!
– За него долго торговались, когда обменивали. Его жизнь много наших спасла, – княгиня отпила глоток, подержала коньяк во рту. Вот этого Георгий никак не мог понять! Аж поморщился! – У меня спина болела. Я же в операционной по тридцать шесть часов кряду отстаивала без перерывов. Начали с лечебной гимнастики. А там пошло-поехало!
– Думаете, получится у меня на деревяшках бегать?
– Не думаю. Знаю. Поначалу ходить. Затем и бегать. У японцев, Георгий Романович, есть искусство Кинцуги.
– Что за зверь?
– «Золотая заплатка». Философия этого ремесла состоит в принятии недостатков и изъянов. Твоя изломанность неотъемлема от тебя. Твой надрыв, твоя искалеченность, твоё отчаяние. Это часть тебя, принимаешь ты или нет – это часть тебя, так что скорее принимай, пока часть тебя не стала больше и важнее тебя самого. То, что у тебя нет ступней и голеней, – это часть тебя, и больше никогда не будет иначе! Всё! Их нет! – голос Веры возвысился, и вот бы у кого Сашке Белозерскому стоило поучиться искусству внушения. Оное, впрочем, кроме природной способности, базируется на совокупности самых разнообразных жизненных опытов, которых у молодого Белозерского, признаться, не было вовсе. – И это никогда уже не будет иначе! Но ты – есть! Твои ноги, которых уже нет, не должны стать больше, чем ты – который есть! Предавать забвению свою потерю нельзя. И ты не заглушишь её ни алкоголем, ни чем похлеще. И не стоит это заглушать! Твоя потеря не заслуживает забвения! – Вера залпом допила оставшийся коньяк. Выдохнула, как после казёнки, и торжествующе объявила: – Но! Твоя изломанность точно подлежит ремонту!
Георгий смотрел на неё, вытаращив глаза. А ведь верно мыслят, косоглазые, за ногу их дери! Вера усмехнулась:
– Ладно. Плесну тебе ещё анестезии чуток! Раз уж у нас в доме наваристый борщ есть.
Подавая Георгию ещё немного коньяка, она хихикнула. И стала такая озорная, весёлая. Такая светящаяся, совсем девчонка.
– Чему забавляетесь, Ваше высокоблагородие? – Георгий следом помимо воли разулыбался. Коньяк малыми порциями так грел нутро, что, казалось, согревал и душу.
– Одной из разновидностей Кинцуги является стыковка. Замена отсутствующих частей другими, подходящими по форме. Именно этим мы сейчас, по сути, и занимаемся. И уж больно оно по-русски неприлично звучит.
Она прыснула.
– И как же?
– Ёбицуги, Георгий, ёби-цуги!
Надо же было, чтобы он, задав вопрос, глотнул этого хозяйского напитка, попытавшись «по-барски» покатать его во рту. И он, сволочь, не в то горло от хохота попал!
Откашлявшись и отхохотавшись, Георгий только и сказал:
– Во-во! Оно самое! Ёби его за ногу, цуги!
Глава XIV
Алёна рожала уже довольно долго. Само по себе это было нормально. Не слишком нормальным было то, что за истекшее время предлежащая часть плода особо не продвинулась. Роженица металась, выла, и Матрёна никак не могла её успокоить.
– Ещё не приходил?!
– Алёнушка, если бы пришёл, я бы немедля его к тебе провела! Ты не вой во время схватки, ты дыши. Терпи!
– Он просто много работает. Мы еле концы с концами сводим. Ему обещали большую премию дать, – и это Матрёна Ивановна слышала сегодня не первый раз.
– Не думай о муже! Всё с ним в порядке.
– Неужели он даже домой не забегал? Записку не читал? Не похоже на него! Он у меня очень внимательный, ласковый.
– А если и зашёл, и прочитал! Так что же! Мужчины – они родов боятся. Зашёл в трактир рюмку для храбрости опрокинуть. Да и увлёкся! С ними это бывает! – последнее Матрёна сказала зло, будто с водкой у неё были личные счёты.
– Непьющий он у меня. Совсем.
– Прям совсем?! – с сомнением изрекла Матрёна.
– Совсем-совсем! Отец у него был пьющий. Сильно. Погиб точь-в-точь как Мармеладов у Достоевского!
– Не знаю, кто там у кого как погиб, – проворчала Матрёна, радуясь уже тому, что Алёна перестала метаться и охать, говоря о муже, – но если это мужика от пьянки отворотило, то не зря, значит, погиб! Хоть так царствие небесное!
Старшая сестра милосердия перекрестилась. Огурцова улыбнулась.
– Писатель это, Матрёна Ивановна. Достоевский. Фёдор Михайлович. Очень его мой муж любит.
– Тьфу ты ну ты! Муж жену должен любить, а не писателя!
Алёна было рассмеялась, но оборвалась, застигнутая очередной болезненной схваткой.
– Схожу я за доктором, Алёнушка! И не перечь мне! Всех государевых детей мужчина в руки принял, и ты не переломишься! Или тебе глупый бабий стыд дороже ребёночка?!
Алёна неистово замотала головой. Она очень старалась не кричать и в последние несколько часов искусала губы до крови.
Встретив в коридоре Асю, Матрёна Ивановна послала её за докторами в ординаторскую. У неё была тьма-тьмущая дел, и она немного сердилась на эту девчонку, что никак не разродится. Великое дело! Да и посидеть с ней могли бы студенты… Ах, нет же! Её величеству Огурцовой мужчины никак не подходят!
Белозерский хоть и глядел в окно, да ничего там не видел, весь уйдя в мечтания. Ася, тихо проскользнув в ординаторскую, несколько секунд любовалась им, отчего её бросило в краску, затем она побледнела и немного покашляла, чтобы привлечь его внимание, иначе попросту лишилась бы чувств. От слабости, конечно же. Всё-таки она сдала довольно много крови.
– Ася! Асенька! – далёким от реальности тоном проворковал Александр Николаевич, поворачиваясь. И, закинув руки за голову, уставился на сестру милосердия отсутствующим взглядом. Но затем вдруг вскочил, схватил её и продолжил со страстью: – Анна Львовна!
Так же вдруг оборвался. Вся эта невнятная пантомима была томительна для Аси. Она смотрела на Александра Николаевича со всем пылом, что присущ целомудрию, ожидающему важного признания.
– Я не знаю, с чего начать… – молодой ординатор сильнее стиснул Асины локотки. – Я встретил изумительную женщину! Встретил и… потерял!
Благо, Александр Николаевич так упивался иллюзиями, что не заметил, как преобразилось лицо сестры милосердия. Будто её неожиданно и щедро окатили ледяной водой. Да ещё на её беду зашёл Концевич, а у неё недостало сил отнять у Белозерского руки, налившиеся чугуном. Казалось, отпрянь она – и рухнет, пол пробьёт.
Дмитрий Петрович едко фыркнул. Но олуха Белозерского и это не проняло. Так и не выпуская Аси, он обратился к товарищу:
– Любил ли ты, брат Митька, всем сердцем? Всею душою?
– Мне и всем телом не часто доводилось. От дешёвых девок дурную болезнь подцепить опасаюсь. Дорогие не по карману. А искренние… движения, – он кинул на Асю быстрый, но красноречивый взгляд, – не мне достаются.
– Ну тебя! – хохотнул Белозерский, наконец-то отпустив Асю. Он-то не придавал этому жесту значения, он по природе своей требовал постоянных прикосновений с приятными ему людьми. И заметь он Асино смятение, он отнёс бы его на какой-нибудь другой счёт и тут же бросился выпытывать, что её так взволновало.
– Господа ординаторы, вас зовут на консилиум. Тяжёлые роды.
Неожиданно для себя Ася произнесла это буднично, в рабочем порядке. Внутренне подивившись тому, как умеет скрываться, она выскользнула из ординаторской.
Огурцова так мучилась, что Матрёна Ивановна привела профессора. Несчастная роженица больше не испытывала стыда. Никакому чувству, кроме боли, места в ней не осталось. Участившиеся схватки накатывались волнами изматывающей пытки. В кратких перерывах Алёна была отрешена. Наверное, такие же ощущения испытывает пусть и отменный пловец, пытающийся выбраться из прибоя в шторм. Ему почти удаётся, но следующий вал сметает его назад. Рано или поздно заканчиваются силы, а с силами заканчивается и воля. Единственное, что остаётся изнурённому сражением за жизнь, – ждать, чтобы кончилось или сражение, или жизнь. Изнемогание – это страшное. Возможно, самое страшное. Страшнее смерти.
У Алёны не осталось сил даже бормотать молитвы пересохшими губами. Она вся была покрыта испариной, она и вправду будто бы испарялась… Ася промокнула пот со лба роженицы и испуганно поглядела на Матрёну Ивановну. Асю страшило то, что вокруг страдающей женщины, не могущей разродиться, стоят профессор, ординаторы, студенты и кажутся равнодушными. Она понимала, что они просто спокойны. С виду. И что начни они стенать, причитать – было бы глупо.
– Прошу вас, голубчик! – обратился Хохлов к Астахову.
Студент зачитал историю родов:
– Госпожа Огурцова, двадцати одного года, первородящая. Брахицефалический череп, дефекты эмали на резцах. Укорочение верхних и незначительное искривление нижних конечностей, что свидетельствует о перенесённом в детстве рахите. Статус: двадцать часов после начала схваток, пульс восемьдесят ударов в минуту, температура тела…
– Узкий таз! Роды не продвигаются! – перебила студента Матрёна Ивановна. Её изрядно раздражала чепуха, не имеющая конкретно сейчас никакого значения.
Скривившийся Хохлов выразительно глянул на Белозерского, осмотревшего Огурцову.
– Дно матки на три пальца ниже мечевидного отростка, спинка вправо, мелкие части слева. Сердцебиение плода – сто двадцать ударов в минуту. Головка плотно во входе в малый таз, большая головная опухоль, доходящая до дна таза. Схватки сильные, с правильными промежутками, – отчитался тот.
Асю, для которой акушерство было terra incognita, поразило абсолютное спокойствие Александра Николаевича. Он что, не видит, как эта молодая женщина страдает?! Он разве не хочет ей помочь?! Уж кто-кто, но он-то не таков, как остальные! В нём есть чувство!
– Коллеги, что следует из доложенного ординатором? – Хохлов так же ровно обратился к собравшимся.
Решился студент Нилов:
– Рождение затруднено.
– Какая наблюдательность! – иронично воскликнул профессор. – Что же нам делать, господа?!
Понятно, что ординаторам следовало хранить молчание. Вопрос был обращён к студентам. Многоопытным зрелым тоном, хотя никакой зрелости, не говоря уже о многоопытности, в нём не было, выступил Порудоминский:
– Необходимо наложить щипцы!
– Вы будете прекрасным лекарем! – резюмировал Хохлов, да так, что в первые мгновения Порудоминский купился. – В вас есть главное для хорошего доктора: чванство, напыщенность! Людям это нравится. Им кажется, коли доктор важничает, то и соображение у него имеется. Ваше мнение, господин Астахов?
У Алёны началась сильнейшая схватка. Она давно не кричала и стонать перестала. Единственное, на что она пока оставалась способна, – стискивать челюсти так, что зубы скрипели. Переживающий Астахов выкрикнул:
– Необходимо выполнить симфизиотомию!
– Искалечить первородку лишь на том основании, что господину студенту тяжело видеть родовые муки?! Из жалости, так сказать, изувечить?! Как это гуманно!
Профессор саркастически скривился и, видимо решив, что пришла очередь ординаторов, обратился к Концевичу:
– Ваше мнение, Дмитрий Петрович?
– Я за перфорацию головки. И щипцы не будут нужны. Зачем её ещё мучить? Извлечём по частям.
– Но жизненные показатели плода в пределах нормы! – холодно глянув на Концевича, Хохлов обратился к Белозерскому: – Александр Николаевич?
– Профессор, не имеется никаких показаний к каким бы то ни было вмешательствам.
– С чего вы это взяли?!
Вопрос был задан едко, и студенты втихаря обрадовались, что сейчас профессор публично выпорет своего любимца. Глупцы! Урок был не для Белозерского. Урок был для них. Белозерский был глобально одарён в смысле медицины. Но кое в чём он был гениален. А именно: в акушерстве. Он не просто знал его. Он чувствовал и предвидел чувство. Это тем более удивительная интуиция, что опытности у Белозерского было пока немного, хотя, разумеется, больше, чем у Концевича или студентов. Саша Белозерский с первого курса сутками присутствовал на родах и в первый год умирал от боли при каждой схватке, дулся до гематом в глазных яблоках при каждой потуге. На втором году ему стали доверять манипуляции. К полулекарскому экзамену третьего курса Александр Николаевич заслужил профессиональное уважение искушённых повитух, а придирчивей этой породы зверя нет.
– Как уже было сказано: пульс роженицы, температура её тела и сердцебиение плода – в норме.
У Огурцовой как раз прошла схватка, и Матрёна выслушивала плод стетоскопом. Белозерский глянул на неё – Матрёна кивнула.
– После схватки – восстанавливается, брадикардии нет. Нет и явлений чрезмерного растяжения нижнего маточного сегмента. Ни мать, ни ребёнок не находятся в опасности.
Согласный с мнением ординатора Хохлов подхватил речь Белозерского, обращаясь к студентам, назидательно подняв указательный палец:
– Единственная опасность – это нетерпение чрезмерно спешащих с манипуляциями и операциями! В акушерстве значимы исключительно угрозы для матери и для ребёнка! А не эмоциональное состояние роженицы или ваших, господа, чувств. Ни узкий таз, ни продолжительные роды не могут считаться необходимым или хотя бы достаточным показанием ни для симфизиотомии, ни тем более для… – Хохлов грозно посмотрел на Концевича. – На чём основывались вы, Дмитрий Петрович, столь радикально предлагая перфорацию предлежащей части?! Умерщвление жизнеспособного плода!
– На сострадании, профессор! – Концевич ответил с таким несвойственным ему глубоким чувством, что профессор был чуть ли не сбит с толку.
– Хорошенькое сострадание, ничего не скажешь, – пробормотал он.
– Плодоразрушающая операция женщину оставит здоровой, риск инвалидизации нулевой, в отличие от симфизиотомии. А ребёнка потом родит, когда…
Концевич осёкся. Но никто не обратил на его слова внимания, потому что не услыхал. На Алёну Огурцову налетела шквальная схватка, она захлебнулась в вопле. А значит, силы и воля ещё не окончательно покинули её. Студенты побледнели, болезненно переживая муку вместе с ней. Хохлов и Белозерский радостно переглянулись. Молодая крепкая жизнь собралась и пошла в решительный бой, увеличив интенсивность и мощь схваток. Следовательно, будет и продвижение плода по родовому каналу. Просто надо ещё время.
Ординаторы вышли на задний двор.
За ритуальной пантомимой портсигаров невзначай наблюдал Иван Ильич, прислонившийся к запряжённой госпитальной карете, стоящей прямо у ступеней. Белозерский достал Фаберже, довольно скромный, не на заказ, из готовых. И не золотой – серебряный, с маленькой изумрудной застёжкой в золотой оправе и небольшим сапфиром, на который возложили лапы грифоны. Очевидно, Саше хватало такта понимать, что золото – не по рангу. Однако в сравнении с латунным портсигаром широкого потребления, коим владел Концевич, эстетика табели о рангах выглядела… прямо скажем, вызывающе. Особенно вкупе с услужливо протянутой товарищу зажигалкой работы того же мастера.
Иван Ильич вздохнул. В отличие от молодого купеческого сынка, его любимца, он не понаслышке знал: завистник – злее голодного волка. А что Сашка ввиду наивного великодушия никакой вины за собой не чуял, так её и не было. Судить да рядить – себя растерять. Одним это ведомо. Другим – нет. Оттого и беды…
Ординаторы глубоко затянулись. Первым молчание нарушил Белозерский:
– Ты чего сразу живому ребёнку башку крушить предложил?
– Ты девчонку видал?
– Ну?
– Нищета. Лучше сразу. Как она дитя поднимать будет? Чего голытьбу в мир пускать, её и так более чем вдоволь. Жалко мне эту Огурцову.
– Своеобразное милосердие у тебя, Дмитрий Петрович!
– Какое есть. Я, в отличие от тебя, Александр Николаевич, знаю, что такое нужда.
– Так замужняя. Справятся!
– Сегодня – замужняя. Завтра – почём знать?
– В смысле?
– Все под богом ходим. Более никаких смыслов. Если они вообще есть не в виде идеи.
– Нет, ты подожди. Вот дитя. Чем не смысл?
– Смысл чего? Дитя – это случайность. От встречи двух половых клеток.
Как это ни удивительно, но было похоже, что господин Концевич действительно испытывает своеобразное сочувствие.
Возможно, ему просто нравился типаж Алёны Огурцовой. Тонкая прозрачная светлая девочка. Вроде Аси. Интересно, у Аси ноги тоже слегка кривоваты? Вряд ли в приюте кормили вдоволь и разнообразно, да и солнца в Питере, прямо скажем… Хотя, в приюте кормили хоть как-то. У иных обедневших дворян, вроде тех, из которых жена Огурцова, и вовсе ничего не было, он в курсе. Белозерский безотчётно насторожился. Возможно, интуиция у него была не только акушерская. Ему показалось, что Концевич что-то знает. Но спросить он не успел, из клиники вышел профессор. Иван Ильич распахнул задние дверцы кареты. Кравченко и Астахов вынесли носилки с маленькой Соней, над которой кружил Алексей Фёдорович, поднимая крылами ветер.
– Всё хорошо, профессор! – Кравченко дружески тронул Хохлова за плечо, и тот немного успокоился.
– Вот! – обратился он к Белозерскому. – Сонечку в Царскосельский госпиталь перевожу. Вы, Александр Николаевич, неотлучно при роженице Огурцовой. А вы, Дмитрий Петрович, на приёме. На вас госпиталь. На вас! Я с Соней поеду! Бога ради, осторожней! – последнее относилось к Астахову, который, на взгляд профессора, был не слишком аккуратен с носилками. Что было неправдой, потому что студент разве что не парил.
Соню расположили внутри кареты со всеми возможными удобствами. Она крепко спала, потому что ей дали морфий. Все были против, но профессор настоял – на время транспортировки. Всё-таки родных нельзя допускать к лечебной тактике, сто раз они профессора. Соня, как и любой ребёнок, легче переносила боль, чем взрослый. И восстанавливалась довольно быстро, учитывая способность растущего организма к регенерации. Организма здорового, зреющего в условиях полного достатка и солнечной Ниццы если не несколько, то уж раз в год – точно!
Подошёл молодой полицейский с пакетом в руках. Молодой да ранний, в смысле – сообразительный. Тут же подошёл к Хохлову, козырнул:
– Профессор Хохлов? Здравия желаю! Господин полицмейстер велели передать.
Удивлённый Алексей Фёдорович поздоровался, принял пакет и достал плюшевую собачку, выпачканную в крови.
– Что это?
– Вашей племянницы игрушка.
– Точно! Господи! Спасибо! Вот я старый болван! Она всё время плакала, спрашивала, где её Пуня. Как я мог забыть?!
Не то профессор был так громогласен, не то – что скорее всего – Матрёна всё-таки не капнула в воду морфий, и хорошо! – Сонечка открыла глаза и, увидав собачку, тут же потянула к ней ручки. Скривилась от боли, потому что всё-таки травма её была куда серьёзней, нежели поцарапанная коленка. Профессор проявил прыть, неожиданную для его возраста, стати и положения, и в мгновение ока оказался внутри кареты.
– Вот! Вот твоя Пуня, моё сокровище!
– Пунечка! – девочка приняла собачку. – Я боялась, что её убили!
– Что ты, Сонюшка! Нет-нет! Даже слов таких не надо говорить! Никто никого не убил и не убьёт! Собачку ранили довольно легко. Пуня была в больнице… В больнице для собачек. Её там полечили, и добрый дядя вернул нам её…
– А папочка? Когда будет папочка? Раз никто никого не убил и не убьёт, то папа в больнице для папочек?
Тут Хохлову сдавило горло, он только рукой махнул. Кравченко закрыл двери кареты. Иван Ильич забрался на козлы и собрался трогать, но тут Хохлов выскочил из кареты, по лицу его ручьём лились слёзы, он бросился к молодому полицейскому и стал жать ему руку так, будто исключительно этим на земле и держался.
– Спасибо, спасибо! Нижайшее спасибо Андрею Прокофьевичу! Впрочем, я сам! Сам поблагодарю! Я совсем забыл… Она всё плакала… Пуня…
Профессор еле-еле успокоился, сел в карету, и наконец они отчалили. Иван Ильич управлял так, что казалось, Клюква не касается подковами мостовой, а плавно перебирает стройными мускулистыми ногами в нескольких сантиметрах над ней.
– Видишь? – обратился Концевич к Белозерскому, докуривая папиросу. – Переводит в Царскосельский. Сестре его отвалят за героическую гибель кормильца, будто мало он наворовал на должности. Бездетный дядя профессор заботами не оставит. А Огурцова Христа ради пойдёт. «На чём основывались вы, Дмитрий Петрович?!» – зло и точно изобразил он профессора.
Выбросив окурок и сплюнув под ноги, Концевич вернулся в клинику.
– Папироски не найдётся? – спросил у Белозерского молодой полицейский, которому не хотелось скоро возвращаться в управление. Александр Николаевич протянул полицейскому раскрытый портсигар. Тот аж присвистнул:
– Шикарная вещица! Кучу деньжищ стоит! Мне на такой не заработать! В доктора надо было идти! Впрочем, я столько не выучу! – он рассмеялся. Этот парень не завидовал. Он искренне восхищался. Белозерский поднёс ему огня. Полицейский с удовольствием затянулся.
