Возвращение Каина Алексеев Сергей
– Ну, блин, испугался! Пой!
«Пошли на кросс», – отписался тот и стал натягивать спортивную майку.
Они вывели жеребчика из стойла и побежали по аллеям, которые, если знать их расположение, замыкались в большой круг и проходили по самым заповедным местам Дендрария. Утро было ясное, роса еще искрилась повсюду и холодила ноги; остатки похмелья вылетели почти мгновенно. Заполошный жеребенок заставлял то набавлять темп, то сбрасывать его, вовлекал в игру.
Мужикам же было сначала трудновато, бросало в пот, подступала одышка, но расшевелились, взяли второе дыхание и стали замечать, что утро радостное, что трава в алмазах, как ордена, и птицы заливаются. На втором кругу Кирилл уже бегал взапуски с Ага, однако проигрывал: жеребчик, в крови которого бродила страсть к состязаниям, мгновенно набирал скорость и оставлял двуногого далеко позади. И потом, обернувшись, словно смеялся над ним: ну, как я тебя? То-то!..
На последнем кругу они свернули к озеру и, раздевшись на ходу, попрыгали в воду. И уж было начали веселую возню на отмели, да Аристарх Павлович вдруг хлопнул по голым ляжкам:
– Тиимать!
– Ты что, Палыч?
– Сколько время? – запел Аристарх Павлович. – На службу опоздал! Ага запрешь в сарай, накосишь сена! Я прибегу потом!
И помчался домой собираться на службу.
Кирилл, пользуясь случаем, часа полтора еще бесился с жеребчиком в воде, плавали с ним на другой берег, носились там по отмели и наконец, утомленные, нескорым шагом пришли домой. Ага он запер в сарае и пошел сдаваться бабушке Полине: делать нечего, после кросса и купания хотелось не есть, а жрать.
Бабушка Полина полулежала возле включенного телевизора и наблюдала борьбу у микрофонов.
– Полина Михайловна, простите великодушно, – дипломатично и ласково сказал Кирилл. – Мы вчера с Аристархом Павловичем устроили небольшую дружескую вечеринку… И пели песни.
Бабушка Полина словно его не видела, хотя внук торчал у телевизора. Тогда Кирилл убавил звук и сказал еще раз:
– Мы вчера устроили дружескую попойку с Палычем. Но все было прилично.
– Включи звук, – холодно сказала бабушка Полина.
– Ну простите, Полина Михайловна… Ну погусарили слегка. Да ведь в пределах допустимого. Правда, песни орали, но на это есть…
– Кто стрелял? – словно суровый командир, спросила бабушка.
– Кто стрелял? – пытался вывернуться Кирилл. – Что-то я не слышал стрельбы. А что – стреляли?
– Зато слышала я. Окно было открыто…
– Мы всего четыре раза…
– Не четыре, а пять!
– Ну пять, – признал Кирилл. – Салют давали.
– По шеям вам надо надавать! – возгневилась бабушка Полина. – Гусары!.. Ладно, ступай и пошли ко мне Аристарха.
– Он на службу ушел.
– Он-то на службу ушел! А ты, балбес, шататься будешь целый день? – Голосок у неподвижной, немощной бабушки был еще крепкий, и это единственное, что не было еще утрачено от долгой болезни. – Сейчас ступай за стол, а потом иди помогать Надежде Александровне. Скоро Алеша приедет, а комнаты для детей не готовы… Но разговор не окончен. Вечером придет Аристарх на ужин – зайдете ко мне.
– Есть, Полина Михайловна! – козырнул Кирилл, но бабушка не приняла шутки.
Город оказался небольшим, но густозаселенным, как многие города в дальнем Подмосковье. Для знакомства Кирилл купил туристскую карту, присел в сквере на скамейку и стал отыскивать учебные заведения. Педагогический институт он отмел сразу, поставив на карте крест. Возле танкового училища было общежитие историко-филологического факультета – рассадник курсантских и офицерских невест. Кто брал себе жен оттуда, называл общежитие институтом благородных девиц; кто испытывал несчастную любовь, разочарование и измену, называли серпентарием, а девушек – очкастыми кобрами и гремучими змеями. Ну а на безразличный случай, как у Кирилла, студенток ИФФ именовали просто «ифуфуньками», общагу же – монастырем. Пренебрежение обычно возникало из-за ранней безответной любви. На первом году учебы Кирилл пришел на танцевальный вечер, который устраивался в хоккейной коробке между общежитием и казармой. И сразу же встретил Таню. Тогда он еще не ведал, что такое ифуфуньки, и как всякий насидевшийся в неволе и накопивший в себе мощную энергию и жажду любить, особенно не избирал «предмет любви». Он был готов влюбиться в кого угодно, лишь бы был внешний женский образ – остальное дорисовывало буйное воображение. Он был как кумулятивный снаряд, выбрасывающий при взрыве направленную струю, способную прожечь лобовую броню. А Таня была старше Кирилла на три года и повидала уже эти стрельбы, и уверовала в собственную неотразимость. Кирилл же после суворовского был еще дохловат и сутул; она же, обласканная голодными взглядами, цвела и в самом деле казалась божественной. Аксиома: женщина прекрасна, если ее любят… И взрыв очередного снаряда ей был забавным. Таня пофлиртовала с Кириллом, повертела ему «динамо» и очень трогательно распростилась, чтобы оставить в нем долго незаживающую рану. Однако рана эта затянулась очень быстро, а на ее месте появился шрам – равнодушие и презрение ко всем ифу-фунькам без разбора. Он больше не появлялся в хоккейной коробке никогда. А спустя два года курс Тани был выпускным, и был прощальный вечер на территории училища, вроде бы устроенный стихийно, из чувств давней дружбы между общежитием и казармой. Однако умысел сквозил во всем: от легкомысленных нарядов «умненьких» ифуфунек до развлекательных игр, когда королева бала венчала лучшие танцевальные пары и уже нельзя было расставаться до конца вечера. Просто у девчонок с ИФФ были те же проблемы, что и у курсантов-выпускников: зашлют в глухую деревенскую школу, а там можно и спиться и удавиться с тоски…
Таня была на прощальном вечере, Кирилл же сам напросился в наряд по парку, хотя мстительное чувство подмывало явиться в клуб, покрасоваться там и исчезнуть. Сам того не ведая, он таким образом спасался от собственного цинизма, который уже вызрел, как чирей на пояснице. К тому времени он уже много что познал: и то, что подобные вечера устраиваются по официальной договоренности ректора университета и командования, и что общежития вузов с преобладающим женским населением специально строят возле казарм военных училищ, и таким образом решается не проблема семейного счастья и счастливых встреч, а обыкновенная кадровая политика, ибо в глухих гарнизонах некому учить детишек. Кто-то неведомый и всемогущий программировал его, Кирилла, жизнь, и в протест этому хотелось стихии, случайности и судьбы…
И сейчас он лишь выбирал направление, запускал стрелу, как некогда Иван-царевич, чтобы отыскать свою Царевну-лягушку.
Единственным женским вузом в городе оставался фармакологический факультет – отделение Московского мединститута. Кирилл внутренне посмеялся: опять сочетание букв «ФФ», но мысленно назвал воображаемых невест «аптекаршами». В городах он ориентировался увереннее, чем в лесу, и довольно скоро разыскал кирпичное одноэтажное здание факультета. Хотя и была пора экзаменов, однако вокруг было пусто, и если передвигался народ, то в основном на стадион, где был устроен грандиозный рынок-толкучка.
Хоть и не удалась авантюра, но он так любил ее дух, ее загадочность и непредсказуемое развитие событий и потому, ничуть не смутившись, ринулся в гущу рынка. Девушек тут было множество, и торгующих, и покупающих, и просто гуляющих между фирменными палатками и рядами, плотно замкнувшими сложным лабиринтом беговую дорожку и футбольное поле. Обилие «красного товара» ничуть не смутило опытного «купца», и глаза его вовсе не разбегались; всевидящим зрением танкиста он охватывал пространство впереди себя, и точнейший инструмент – глаз должен был вовремя сработать на ту Единственную, как писали в брачных объявлениях. Только выпускники духовной семинарии перед принятием священного сана да круглые идиоты хватают первых встречных и тянут в загс. Первые делали это из боязни остаться холостым, а значит, принять монашество; вторые от великой лени либо полной апатии.
Кирилл сделал несколько разворотов по бывшему футбольному полю, затем поднялся на трибуны, тоже приспособленные под торговые ряды, боковым зрением он отмечал, что девушки обращают на него внимание, а еще некоторые молодые люди со стреляющим взглядом изредка спрашивают «ствол» и тут же исчезают. Только глаз Кирилла оставался спокойным и равнодушным, кумулятивный снаряд ржавел в кассете.
Полуденный зной припекал плечи, парадный мундир и фуражка с высокой тульей, сшитая на заказ и утепленная, становились лишними, и предательский пот уже начал щекотать виски. Кирилл покинул рынок и медленно побрел тенистым тротуаром. Здание факультета, похожее на казарму, по-прежнему оставалось пустым, видно, аптекарши были уже на каникулах. Счастье в белом халатике, наверное, где-нибудь загорало либо трудилось на родительской даче. По дороге ему попался Институт вакцин и сывороток. Огромный серый корпус на целый квартал хоть и был украшен в сталинском стиле колоннами и скульптурами на крыше, но выглядел мрачно и чем-то напоминал рейхстаг. Редкие прохожие, словно тени, проплывали мимо и не задерживали взгляд Кирилла. Он ничуть не расстраивался, не приходил к мысли, что слоняется зря, ибо все это являлось выражением воли судьбы.
Часам к трем он наткнулся на летний гриль-бар под открытым небом и решил пообедать. Взял курицу на бумажной тарелке, сок в таком же стаканчике и встал за столик к девушке, хотя были свободные столы с сидячими местами. Поглядывая на нее, он молча ел и даже не помышлял о знакомстве. Просто искать знакомств, брать телефончики и адреса – развлечение; ему же нужно было искать невесту, и тут не до развлечений. Но вдруг ему стало невероятно смешно! После богатой посуды Аристарха Павловича и Полины Михайловны есть и пить с бумаги под тряпичным грибком среди улицы – вот это был контраст!
– Что это с вами? – спросила девушка серьезно и заинтересованно.
– Что это с нами?! – давясь от смеха, проговорил Кирилл. – С нами что?!. Посмотрите, все вокруг бумажное! Все временное! Все одноразового пользования! Жизнь становится как шприц: ввел инъекцию и выбросил. Вам не смешно?
– Нет, – сказала она. – Мне очень удобно. И без проблем.
– В смысле не надо мыть посуду?
– Ну разумеется!
– А вот есть такая посуда, которую приятно мыть, – сообщил Кирилл.
– Не может быть, – уверенно сказала она. – Разве солдатские котелки…
Это он принял как оскорбление, но невозмутимо заметил:
– Солдатский котелок – вещь долговременная, мыть его тоже приятно. А вот серебряную посуду, которой лет сто или даже больше, – это нужно испытать.
– У меня есть время, мы можем немного погулять, – вдруг сказала девушка.
– К сожалению, я занят, – с удовольствием заявил он и отработанным движением установил фуражку на голове. – Честь имею!
И, круто повернувшись, пошел прочь. Он представлял, как ей сейчас неуютно, мерзко, и думал: «Это тебе за котелок. И за бумажные тарелки». Наверное, и она что-то мысленно говорила ему вслед, обзывала «сапогом» или еще как-нибудь, и это было естественным заключением временной, одноразовой жизни.
Все-таки она испортила Кириллу весь дальнейший поиск. «Чуткий и точнейший инструмент» больше замечал асфальт, чьи-то шаркающие ноги и мусор на тротуарах, а сам он, зацепившись мыслью о сиюминутности жизни, забывался и не мог сосредоточиться. Ему становилось неуютно в такой бумажно-беспроблемной жизни, хотя он никогда не придавал этому значения. Помнится, еще в суворовском, когда их повели на первые стрельбы и выдали по три патрона, он сжимал их в кулаке и думал, что в каждом этом изящном, остроносом предмете заключена невероятная сила, сейчас укрощенная и находящаяся в покое. Стоит загнать патрон в патронник, передернуть затвор и надавить на спуск, стоит бойку разбить капсюль, и сила эта мгновенно вырвется наружу! А потом, в училище, на первых стрельбах из танковых пушек, он точно так же смотрел на снаряды – красивые, влажно-блестящие, с любовью изготовленные механизмы, в которых законсервирована огромная разрушительная мощь. И вот теперь навязчивое ощущение одноразовости жизни напоминало ему существование такого снаряда. Жизнь эта была вроде бы и красивой, блестящей и довольно сложной по внутренней начинке, но постоянно висела на волоске и как бы зависела от чужой воли – от некого бойка, разбивающего капсюль. Удар – и все! Снаряд разлетелся на свои три составляющие: сначала сгорит пороховой заряд, обратившись в дым, потом, пройдя по крутым нарезам, вылетит начиненная взрывчатым веществом его голова и, наконец, отлетит тело – пустая стреляная гильза.
Он много раз слышал, что жизнь солдата в современной войне – это примерно двадцать семь секунд боя, а жизнь младшего офицера – в два раза больше. Кто-то исследовал, промоделировал, рассчитал… Кирилл же внутренне противился такой судьбе, душа протестовала и властно требовала – жить. Жить! Жить!! Не хочу обращаться в дым! И он, разумом понимая предопределенность жизни снаряда, вторил ей – хочу просто жить, как живет трава. Хочу испытать полный круг от первого весеннего ростка, пробивающего почву, до полного увядания глубокой осенью… И чем больше он замечал вокруг себя примет и знаков этой одноразовой жизни, тем жестче становился протест и из своей неосознанной, интуитивной формы обращался в словесную, когда можно сказать:
– Не хочу есть из бумажных тарелок. Хочу есть из серебряной посуды, которой уже больше ста лет.
Размышляя таким образом, он давно потерял ориентиры и шел, сворачивая с одной улицы на другую. И неожиданно понял, что снова заблудился, на сей раз в городе. В этот момент все и произошло…
Кирилл огляделся, чтобы найти табличку с названием улицы, и вдруг ощутил легкий толчок под ложечкой: по пустынному тротуару шла девушка. И не было в ней ничего такого особенного, что могло бы приковать взгляд и возбудить волнение: неброская сиреневая майка, скрывающая фигуру, собранные в пучок волосы на затылке, сумочка на тонком ремешке. Разве что изящный профиль лица, словно выведенный одной линией, и чуть впалые щеки…
Кирилл мгновенно взял себя в руки, ибо лишь кретины и первогодки стоят с разинутым ртом, когда в душе екнуло. Авантюра, кроме этого первого сигнала, имела еще много обязательных условий. Он догнал девушку, прошел за ней метров сто и спокойно спросил:
– У вас есть с собой паспорт?
– У меня есть газовый баллон, – не оборачиваясь, четко проговорила она и сунула руку в сумочку.
Кирилл забежал вперед, приставил кулак к своему рту и скорчил гримасу. Сказал гугниво:
– А у меня – противогаз!
Она остановилась и рассмеялась:
– Двадцать копеек! За шутку.
Кирилл протянул руку.
– Ну, не так же буквально! – сказала она.
– В век рынка за все следует платить, – отчеканил Кирилл.
– У меня таких денег нет!
– В таком случае у вас есть паспорт. Он лежит в сумочке.
Она не испугалась, хотя в глазах появилась настороженность.
– Зачем вам паспорт?
– Я авантюрист, – сказал Кирилл. – Разве не заметно?
– Мне это нравится. – Она обошла Кирилла и независимо застучала каблучками. – Что, новый род войск?
– Нет, я танкист!
– Это похоже…
– Но по складу нормальный авантюрист!
«Только не бойся, – мысленно проговорил он. – Это же шутка. Если испугаешься, я сейчас же уйду. Ну не бойся!»
– В чем смысл авантюры? – спросила она. – Оставить мой паспорт в залог и получить крупную сумму?
– Нет, вы скажите: есть паспорт или нет?
Она достала из сумочки паспорт, махнула у Кирилла перед носом и снова спрятала.
– Прекрасно! – воскликнул он и заступил ей путь. – Теперь слушайте внимательно: согласны ли вы стать моей женой? Не спешите отвечать, у вас времени – одна минута. – Он стал вертеться перед ней. – Вот я анфас. Вот – в профиль. Волосы русые, глаза, как видите, зеленые. Так, что еще? Да, рост – сто восемьдесят восемь. Вес надо?
– Обязательно!
– Семьдесят два!
– Прекрасный вес.
– Итак, таймер включен, время пошло!
Она сдерживала смех. И то, что она вот так может рассмеяться в первую минуту знакомства, нравилось ему.
– Вопрос можно? – спросила она.
– Да! Время идет!
– Мои… данные вас не интересуют?
– Абсолютно. – Он смотрел на часы. – Я все вижу. Особое зрение… Итак, согласны ли вы…
– Согласна, – сказала она.
– Думайте, еще семнадцать секунд…
– Согласна.
– Думайте, вам говорят! – прикрикнул он. – Потом поздно будет!
– Ну согласная я, согласная! – взмолилась она и прищурилась. – Только с одним условием…
– Слушаю.
– Весь сегодняшний день, вернее, остаток дня и всю ночь вы проведете со мной, – отчетливо выговорила она, тая смех.
– Любопытный вираж. – Он сдвинул фуражку и почесал затылок.
– Вы что же, хотите жениться на мне сейчас? Вот прямо на асфальте?
– Допустим, не на асфальте, но, как я слышал, женятся вроде бы в загсе, – сказал Кирилл. – А еще нам на уроках рассказывали, что сначала нужно подать заявление. И потому обязательно нужен паспорт.
– Увы, в загс мы уже опоздали, – заявила она. – Как нам рассказывали, там до обеда принимают заявления, а после обеда – расписывают. В нашем городе такой порядок.
– Ну и порядки в вашем городе…
– Так вы принимаете мои условия?
– А куда же мне деваться?
– Очень хорошо, – подытожила она. – И утром, если вы не сбежите от меня, ведите в загс. Так и быть.
Он отступил от нее и придирчиво осмотрел:
– Какая таинственная незнакомка… Давай теперь познакомимся, а таинственность оставим. Тебя как зовут?
– Нет, суженый-ряженый, – возразила она. – Давай все оставим до утра.
– У тебя определенно диктаторские задатки, – определил Кирилл. – И каблучки очень острые.
– Вот видишь, а ты заспешил в загс. К утру, может быть, тебе еще что-то не понравится…
– К тому же еще и мудрая, как змея!
– Но по гороскопу я Собака, – призналась она. – А хотела бы быть Змеей!.. Собака и Водолей, а ты?
– А я Кабан и Танкист! – засмеялся он, но тут же спохватился, пожалел: – Бедная, несчастная бабушка Полина! Знаешь, вчера мы с Палычем пропьянствовали всю ночь, даже немного постреляли. Сегодня вообще ночевать не приду!.. Ладно! – Он взял ее руку и завел под свою, левую. – Запомни свое место. Ходить со мной положено только слева.
– Слушаюсь, мой лейтенант! – серьезно сказала она и повела его за собой. – Теперь вперед. У нас будет очень много дел!
Кириллом уже овладела безрассудность стихии, и он был готов, как жеребенок, мчаться по улице, высоко подбрасывая ноги…
В то же утро Аристарх Павлович принял объект под охрану, выдал ключи от помещений, наскоро проверил пожарную безопасность на складе сухих кормов и, запершись в сторожке, запел. Опасаясь, как бы в голове снова не замкнуло, он вырабатывал в себе рефлекс, устанавливал прочную связь языка и мозга, которая якобы нарушилась из-за инсульта. Со своей бедой он дважды лежал в клинике, где Аристарха Павловича лечили электрическим током, иглоукалыванием, гипнозом. Ничего не помогало. Утраченная речь была как наказание за прошлую болтливость и суесловие. Ему не запрещали выпивать, и после болезни он несколько раз умеренно погулял и, может быть, еще тогда бы развязался язык, если бы в те гулянки пели песни. Их же давным-давно не пели, и Аристарху Павловичу даже в голову не приходил такой метод лечения. И вот свершилось!
Кроме возвращаемого дара речи, рождался у Аристарха Павловича новый, неведомый дар – дар голоса. И он удивлялся этому не меньше, чем слову. Раньше, случалось, пел и петь любил, особенно когда пешком или верхом на коне обходил и объезжал охраняемый участок леса. Однако пел негромко, для себя, а если в компании – то хором и, по сути, никогда не слышал настоящего своего голоса. Теперь же Аристарху было смешно, что в нем столько лет жил втайне от хозяина такой мощный голосина! Ведь голосовые связки-то остались те же и разве что окрепли от долгого молчания. Перепев все песни, которые помнил, Аристарх Павлович взял газету и стал распевать тексты. И поражался тому, что мог делать с голосом все, что захочет: действительно, как Шаляпин, бесконечно долго, на одном дыхании мог тянуть одну ноту, довести ее до самого верха, а потом, уронив с горы, взять низкую. Если хотел, одну и ту же строчку пел весело, а потом трагично, так что у самого наворачивалась слеза. И голос при этом лился, колыхался, как знамя на ветру. Сидя в сторожке, Аристарх Павлович жалел, что не помнит романсов «Гори, гори, моя звезда» и тот, в котором знал строчки «Ночь темна, долина внемлет Богу, и звезда с звездою говорит». И еще очень расстраивался, что не умеет играть на гитаре. Сейчас бы вот отдежурил, а завтра явился к женщинам в теплицу, молча, как в последнее время, принес самовар, а потом бы взял гитару и дал такой концерт! Такой концерт! Чтобы Валентина Ильинишна слезами улилась от восторга и умиления. И утешался Аристарх Павлович тем, что многие романсы и песни можно было петь без музыки.
Дождавшись обеда, он побежал домой и с ходу предстал перед бабушкой Полиной: уж наверняка у старой библиотекарши были сборники песен и романсов! Но выпевать перед ней свою просьбу было как-то неловко, и он стал писать.
– Подойди ближе, Аристарх, – сказала спокойно бабушка Полина.
Он стал возле ее кровати.
– Еще ближе!
Аристарх Павлович приблизился к изголовью.
– Теперь наклонись… Наклони голову.
Он послушно склонился над старухой и ждал. Бабушка Полина погладила его по волосам и вдруг вцепилась железной хваткой. Пальцы ее показались жесткими и крепкими, как толстая проволока. Она несколько раз сильно трепанула Аристарха Павловича и, выпустив, оттолкнула голову.
– Понял, за что, Аристарх?
– Ага! – признался он, вытирая слезы.
– Теперь ступай на кухню, – велела бабушка Полина. – Надежда Александровна покормит. Этот недоросль все равно не явится к обеду.
Аристарх же Павлович показал бумажку со своей писаниной. Она сразу все поняла и ткнула своим побуревшим от старости пальцем на книжную полку:
– Второй ряд сверху. Смотри, томик в мраморном переплете…
Он стал переваливать книги на полке и наконец нашел нужный сборник, еще дореволюционного издания.
– Не потеряй, – предупредила бабушка Полина. – И гляди не испачкай.
Наскоро пообедав, Аристарх Павлович снова заперся в сторожке и стал учить романсы. Зубрил, как школьник, и тут же распевал куплет. И до чего же здорово получалось! Хотелось сейчас же убежать куда-нибудь в лес и попеть там во весь голос. И чтобы Валентина Ильинишна, оказавшись неподалеку, заслушалась бы, очаровалась пением и пошла бы на голос, одержимая страстью тайно подсмотреть, кто же этот тоскующий певец. А увидев, что это Аристарх Павлович, растрогалась бы невероятно, ибо не подозревала в нем, то болтливом, то молчаливом, такой талант. Ей бы стало немного стыдно, что она недооценивала его и часто проявляла равнодушие. Аристарх Павлович, не замечая таящейся за деревьями Валентины Ильинишны, ходил бы между древних дубов и богатырским, но страдающим голосом пел:
– Умру ли я, и над могилою гори, сияй, моя звезда!
И опирался бы рукой на дерево, ронял голову, словно сраженный в самое сердце. И была бы на нем ослепительно белая, с широким рукавом и узким манжетом, рубаха, вольно льющаяся по телу. Валентина Ильинишна бы не сдержала чувств и в порыве собрала бы цветы, которые попались под руку, вылетела к нему и вместе с огромным букетом припала бы на широкую грудь…
И они бы долго стояли молча.
Аристарху Павловичу захотелось немедленно достать где-нибудь такую рубаху или заказать, чтоб пошили. Но служба вязала по рукам и ногам: вроде и делать нечего до ночи, но никуда не уйдешь и не подменишься. К вечеру же этот пыл угас, ибо Аристарх Павлович прикинул, что к рубахе нужно обязательно черные брюки в обтяжку, возможно, кожаные и высокие, с мягким голенищем сапоги… И когда он таким образом приодел себя и глянул со стороны, то самому стало стыдно: ведь это не Аристарх Павлович, а какой-то ряженый или вовсе тоскующий цыган.
«Недоросль», между прочим, не явился и к ужину. Бабушка Полина еще не паниковала и лишь строжилась, что нарушается домашний порядок. Она наказала Аристарху Павловичу, что, как только Кирилл появится, немедленно должен предстать пред очи. Независимо, в какой час ночи, поскольку она все равно не уснет, пока не увидит внука. Часов до одиннадцати Аристарх Павлович маялся на территории института – подвыпившему дежурному конюху нужна была компания для разговора, и он тянулся за ним, как хвост, пока не сломался и не свалился в дежурке. А к двенадцати, когда с конечной остановки у проходной ушел последний автобус, Аристарх Павлович забеспокоился. Ладно, что Кирилл убежал в город и забыл накосить травы жеребчику, наплевать, что вечером не выгулял его хорошенько по аллеям Дендрария – до утра постоит. Но то, что он не думает о своих домашних, – это никуда не годилось. Аристарх Павлович чуял еще и свою вину, что вчера устроил попойку, а сегодня результат – ночевать не идет. Если его прибрали в комендатуру, то это пошло бы даже на пользу. Но если он попал в какую-нибудь историю – в драку на танцплощадке горсада или в руки хулиганствующих молодчиков, – это худо. Военных-то теперь не любят в народе, никто и не заступится…
Ночью Аристарх Павлович сбегал домой в надежде, что «недоросль» мог войти в Дендрарий не через ворота, а где-нибудь через железный забор, но в комнате бабушки Полины горел свет. Надежда Александровна дежурила на парадном крыльце и была уже в панике. Бабушка Полина по-прежнему сохраняла выдержку и спокойствие, а поскольку телепрограммы кончились, то слушала по приемнику какую-то зарубежную волну… У Аристарха Павловича защемило сердце. Почему-то в его воображении вставали картины нападения на Кирилла. Некие злодеи, подкараулив его, сбивали с ног и зверски пинали ногами. Он начинал даже видеть, как все это происходит, как Кирилл, пытаясь увернуться от ударов, катается по земле, как, стараясь встать, царапает руками асфальт, а они, сволочи, с холодно-спокойными лицами бьют и бьют… Он уже был уверен, что так все и случилось, и только не мог своим воображением определить место, где бьют Кирилла. Иначе бы уже сорвался со службы, прихватив с собой казенную одностволку с патронами. И уже бы в упор расстреливал этих шакалов, бил бы прикладом и втаптывал в землю!
И без того он несколько раз порывался словить припоздалого таксиста или частника, проскочить по улицам города, но, как назло, у конечной остановки и на прилегающих улицах не было ни одной машины. Потом он сел на телефон и начал звонить в комендатуру, в милицию и в приемные больниц. К счастью, лейтенант Ерашов никуда не попадал и ни в каких происшествиях участия не принимал.
С рассветом же, когда рассеялись ночные воображаемые картины, он думал уже о лихой расправе. «Только явишься домой, я тебе устрою баню! Штаны спущу и выдеру при бабушке Полине! Твоим же парадным ремнем!»
Бабушка Полина так и не уснула, и теперь, когда смолкли ночные птицы на радиоволнах, она читала восточный гороскоп. К предложению телесного наказания она отнеслась очень холодно.
– Не смей и пальцем тронуть! Ума еще нет, но он все-таки офицер. А внушение сделай строгое!.. Хотя ты после пьянки не имеешь морального права.
Первый раз за последние дни он побежал на утренний кросс вдвоем с Ага, и хоть недолгим было время сотоварищества, а вот успел привыкнуть и приживиться к Кириллу так, что сейчас томился от одиночества и покрикивал на жеребчика, словно он был во всем виноват. Норовил бегать по центральной аллее, рассчитывая встретить «недоросля» и по-мужски, без свидетелей, спеть ему арию о почитании родителей. Но потому, что время шло, а Кирилл не появлялся, Аристарха Павловича начинало охватывать чувство беды. Утром-то всяко должен явиться! Даже если прогулял, прочертомилил ночь. У любого честного человека есть утреннее ощущение вины и желание покаяться. Значит, что-то случилось.
Вместо купания Аристарх Павлович остался в дубраве неподалеку от ворот Дендрария. Если сейчас вернуться домой, то, значит, посеять панику у сдержанной бабушки Полины. Она наверняка думает, что Кирилл сейчас с ним, и следовало максимально продлить это ее заблуждение. Тревога нарастала, а тут еще за кронами деревьев, на горизонте, набухала черная грозовая туча и медленно гасила солнечное утро. В лесу становилось темновато и мрачно. Жеребчик, предчувствуя грозу, жался к Аристарху Павловичу, и стоило тому остановиться, тут же прижимался к его спине, и было ощутимо, как подрагивает его тонкая кожа. «Ох, сейчас вдарит! – чувствуя озноб, подумал Аристарх Павлович. – Ну, наломает дров!» Жеребячий страх, словно ток, передавался ему, по спине бежали мурашки, холодило затылок. И это ожидание удара напоминало ожидание выстрела в спину, ибо за плотными кронами деревьев не было видно тучи и, естественно, молнии. Ветер уже гудел в вершинах, осыпая на землю свежие листья и мелкие сухие сучья, когда на земле, у подножий исполинских дубов не слышалось и дуновения. Над головою уже проносилась буря, и тем она казалась страшнее, что Аристарх Павлович не испытывал ее на себе, а как бы наблюдал со стороны. Казалось, небо может расколоться в любое мгновение, и потому как этого не происходило, создавалось впечатление, что над головой накапливается огромная сокрушительная сила. Дубрава стояла на самой вершине холма – довлеющей высоте в окрестностях, и здесь чаще всего молнии доставали землю. Почти на всех деревьях с давних пор стояли громоотводы – зеленые от времени, медные шины спускались из крон по стволам и исчезали между корней. Но год назад за одну ночь кто-то посрывал их и увез в неизвестном направлении: медь вдруг стала цениться чуть ли не на вес золота. Грешили на Николая Николаевича Безручкина. Будто старик Слепнев, дежуря в теплице, видел и въезжающий в Дендрарий «КамАЗ», и самого Безручкина и, разболтав это по пьянке, потом хранил упорное молчание. И вот теперь дубы стояли без всякой защиты перед молнией, уже занесенной над вершинами. Незримый громовержец, оседлав черно-зловещую тучу, вскинул огненное копье и теперь лишь выбирал цель…
Аристарх Павлович инстинктивно вжимал голову в плечи, жеребенка уже потряхивало, а грома все не было. Нечто подобное он испытал много лет назад, когда Дендрарий еще был в ведомстве лесничества и Аристарх Павлович все лето бродил по окрестным лесам в поисках рассеянных и одичавших саженцев канадского клена. Ходил безоружный, с одной саперной лопаткой, подвешенной к поясу. И наткнулся на браконьеров, знакомых мужиков, разделывающих лосиную тушу. Вроде бы и разошлись полюбовно, без взаимных угроз – ну, попались и попались, не повезло, придется штраф заплатить, однако, уходя, Аристарх Павлович ощутил, что в спину ему смотрит ружейный ствол, и ведет его по лесу, и ждет только момента, чтоб свалить, как лося. Тогда спасла саперная лопатка: свинцовая пуля расплющилась о металл, и на спине остался лишь огромный синяк. Он упал на четвереньки и, как с низкого старта, рванул по кустам, петляя, как заяц. Эти мужики ходили потом к нему несколько месяцев, детей приводили за руки, жен и матерей. И пришлось Аристарху Павловичу не то что в суд подавать, а и браконьерство скрыть, ибо одно впрямую связывалось с другим.
И теперь, вспомнив этот случай, Аристарх Павлович расслабился, выпрямился и оттолкнул жеребенка.
– Тиимать!
А чтобы не бояться больше, пошел под Колокольный дуб и запел любимый романс, слова которого только что выучил:
– Гори, гори, моя звезда! Звезда любви приветная! Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда!
Тут и грянул гром! Рвануло так, что земля дрогнула и жеребчик присел на задние ноги, заржал, словно подстреленный. Аристарх же Павлович, защищенный теперь силой своего голоса и рвущейся из груди страсти, лишь наддал:
– Звезда любви, звезда волшебная, звезда прошедших лучших дней. Ты будешь вечно незабвенная в душе измученной моей!
Ему было все равно, слышат его, видят ли. Он выметывал из себя накопленную многолетнюю тревогу и вечные страхи то за дочерей своих, пока они росли, то за больную жену, за все несчастья знакомых, за лошадей-доноров, за лес, за жеребчика, – он не хотел больше жить с вечным ожиданием грома или выстрела в спину. Душа требовала воли и какой-то веселой, безоглядной жизни.
4
Она вела Кирилла переулками, проходными дворами, через детские площадки и стоянки автомобилей и наконец затащила в подъезд старого облупленного дома с широкими гулкими лестницами, с дверями, унизанными кнопками звонков, как черными тараканами. Он ничего не спрашивал, а она торопила, семеня по ступеням:
– Опаздываем! На семь минут!
Кончились этажи, и кончилась лестница. Она в полутьме рванула оббитую железную дверь на чердак и уверенно повлекла Кирилла за собой по темному коридору, заставленному досками, рамами и какими-то деревянными инструментами. На ходу она ткнула невидимую кнопку выключателя, и впереди загорелась тусклая лампочка.
– Сюда! – Она остановилась перед дверью, истерзанной много раз меняемыми замками, постучала. Послышались торопливые, шаркающие шаги, дверь отворилась. За нею был худощавый старик с небольшой клочковатой бородой и старательно зачесанной лысиной – петушиный гребень стоял выше лба! Живописно уляпанный разноцветной краской фартук, в руках тряпка, кисти, и от всего – резкий запах скипидара.
– Опаздываешь, – сказал он. – На семь минут. И заставляешь меня ждать.
Он не обратил внимания на Кирилла, не заметил его, как не замечают привычных старых знакомых. Они вошли в помещение с высоким косым потолком и единственным большим окном в полстены. Это была художественная мастерская, довольно просторная, однако же заставленная пачками полотен, старинной, полуразрушенной мебелью, а на стенах по всему периметру висело множество картин, писанных маслом, акварелью, и просто карандашных рисунков, оправленных в хорошие рамы, но на всех был изображен этот старик художник: разного возраста, в разных костюмах и позах. Под невысокой антресолью, которая тоже была забита полотнами, подрамниками и гипсовыми слепками, стояла широкая деревянная кровать, застеленная белым, в узорных разводах, атласным покрывалом. Это был самый чистый и опрятный уголок, поскольку во всей мастерской царил творческий хаос – кучи живописной газетной бумаги, о которую вытирали кисти, обрывки холста, выдавленные напрочь тюбики и просто вековая искристая пыль.
Старик, словно блин со сковороды, выхватил из зубов мольберта недописанное полотно, задвинул его на антресоли и оттуда же вынул другое, большего размера. Кирилл, не показывая любопытства, озирался по сторонам: крутая достоевщина удивительно соседствовала с хорошей, насколько понимал Кирилл, живописью. Ниже галереи портретов художника висел ряд пейзажей, натюрмортов и интерьеров каких-то богатых комнат со старинной мебелью. И отдельно – портреты молодых женщин с милыми и фотогеничными лицами.
– Садись сюда! – приказала она Кириллу и подтолкнула к креслу с ободранной позолотой ручек. Кирилл скинул фуражку, снял мундир и по-свойски упал в кресло: жизнь надо воспринимать как воздух, ибо она так же естественна и необходима.
– Опаздываем! – снова напомнил художник. – Скоро изменится освещение, поторопись.
Кирилл поймал ее за руку, привлек поближе и прошептал:
– Сейчас я узнаю твое имя.
– Каким образом? – спросила она беззаботно.
– Он тебя назовет по имени!
– Не назовет, – бросила она. – Потому что не знает.
Старик тем часом возился с мольбертом, вставляя полотно, и не внимал их разговорам.
И здесь произошло то, что Кирилл никак не ожидал при всей своей фантазии и авантюрности настроения. Она вдруг единым движением сорвала с себя широкую маечку, ловко скинула туфельки и сдернула брючки из ткани-плащевки. И то, что было под брюками, – тоже…
Кирилл слегка задохнулся, сглотнул враз пересохшим горлом, но не потерял самообладания. Напротив, сузил веки и попытался равнодушно хмыкнуть, хотя в голове и груди все бурлило и требовало словесного выражения.
Он видел и не видел ее; он не мог оценить ни ее красивой легкой фигуры, ни стремительных и мягких движений. И чувств, закономерных при этом, он тоже не испытал, ибо не воспринимал ее сейчас как реальность. Она же, наверняка красуясь, а может быть, дразня его, неторопливо прошла к кровати под антресолью и не легла, а как бы положила свое тело. Так кладут драгоценность в футляр…
Силы изображать равнодушие еще были, но отвести взгляд от нее он уже не мог. Все окружающее – и достоевщина, и хорошее искусство – словно смазалось, обратившись в некий тоннель, в конце которого на белом покрывале лежала Она. Из этого состояния его вывел старик. Он закрепил-таки полотно в мольберте и с грохотом опустил его на нужную высоту. И только потом посмотрел на свою натурщицу…
А дальше произошло вообще невообразимое. Старик неожиданно упал на колени и сложил свои заляпанные краской руки, как перед иконой. Сердитость в его голосе враз пропала – что-то страстное и отчаянное услышал Кирилл в его сбивающемся громком шепоте.
– Какая ты прекрасная! У тебя тело светится!.. А грудка! Грудка… Боже мой, а живот… Прекрасная! Очаровательная! Божественная!.. Какая изящная линия! О!.. Мне же не написать тебя такой!
Это напоминало молитву – то ли святого, то ли великого грешника. Он стоял спиной к Кириллу, и тот видел его сморщенный затылок, ссутуленную спину и широко расставленные подошвы драных, заляпанных краской ботинок. А в голосе его уже слышалось исступление:
– Но почему же так?! Твое совершенство, твоя красота пропадут и исчезнут через два десятка лет! А моя мазня!.. Моя мазня останется на века? Ну почему так? Почему я так стар? Где мне взять силы… Где мне взять краски такие…
И вдруг он дернулся, протянул к ней корявую руку:
– Дай прикоснуться к тебе?! Дай?!
Она же молчала, совершенно не реагируя на мольбы и страсти полусумасшедшего художника. Она была неприступна, как если бы находилась в другом времени! А старик на фоне ее казался уродом, Кощеем Бессмертным, скупым рыцарем, чертом! И если бы сейчас он приблизился к ней и прикоснулся – прогремел бы взрыв! Ядерный взрыв, как от соприкосновения критических масс.
Пот давно уже щекотал виски и струился по горлу. Не дождавшись ответа, старик медленно осел, протянутая рука сломалась и коснулась пола. Но взгляд его оставался по-прежнему целеустремленным и каким-то нездоровым. И словно оберегая этот взгляд, как бокал, налитый вровень с краями, старик медленно встал с колен и, нащупав кисть, мазнул ее по палитре-столу и понес к полотну. Кирилл потянулся взглядом за кистью и только сейчас увидел, что на холсте…
Приступ незнакомого чувства – ревности, замешенной, как на палитре, со злостью и ненавистью, – вдруг охватил Кирилла; он забылся, стиснул кулаки, готовый наброситься на старика, сшибить его с ног, опрокинуть мольберт, все размазать, разметать, свалить в одну кучу и на все это исковерканное и разрушенное швырнуть ее! И чтобы ей было больно! Чтобы она измазалась в грязи и краске. И чтобы не было больше этой красоты, вызывающей сумасшествие!
Он гасил в себе этот взрыв, он не давал неведомому бойку разбить капсюль и поджечь порох. Он давил себя за горло, не выпуская на волю крика, когда старик касался кистью ее изображения на полотне. А он касался! Он что-то там мазал своей корявой рукой! Он что-то хотел добавить к ее совершенству!..
Тогда он еще не осмыслил, что происходит в этот миг, и, одержимый чувствами, либо боролся с ними, либо давал им волю. Он, как челнок, переводил взгляд со старика на нее и обратно. И видел не процесс творчества, сложный, малопонятный даже для посвященного человека, а зрел один общий порок, который связывал ее и художника. Он писал ее, потому что обожал женскую красоту, и вот, состарившись, превратившись в рухлядь, он продолжал любить женское тело и с маниакальной страстью пытался получить удовольствие, но уже иным, неестественным путем. А она, зная о том, что прекрасна, любила показывать свою прелесть, любила раздеваться и дразнить, наверное, всех подряд – стариков и молодых. Она любила восторг в жаждущих ее и бессовестных глазах. Она была пропитана этим пороком…
Но именно этот порок удерживал сейчас Кирилла в мастерской. Он словно опутывал его незримой паутиной и незаметно превращал в кокон. Она будто бы бессловесно говорила Кириллу: «Ты же не уйдешь. Ты останешься со мной. Да, я порочна. Но и целомудренна одновременно. Я никому не позволяю прикасаться к себе. И как же мне не раздеваться и не показывать всем свою красоту, если я на самом деле прекрасна и совершенна? А в мире этого так мало… Оглянись же кругом! Повсюду убогость, грязь и мрак. Теперь посмотри на меня! Видишь, какая несправедливость: оказывается, все прекрасное таит в себе порок…»
– Я больше сегодня не могу, – сказал старик и бросил кисти прямо в краску на палитре. – У меня отсыхают руки…
И, страшный, сгорбленный, с остатками волос, стоящих дыбом вокруг лысины, побрел к ширме в углу, за которой была раковина и журчала вода из неисправного крана. Он стал как-то нудно и долго мыть руки, швыркая длинным носом, будто всхлипывал от усталости и тоски.
Она же бережно поднялась с кровати и, улыбаясь одними губами, приблизилась к Кириллу, потому что ее одежда лежала рядом с ним, на сломанном вытертом стуле. Можно было протянуть руку и притронуться, и Кирилл едва удержался, вцепившись пальцами в ручку кресла. Ему словно кто-то подсказывал, что делать этого сейчас нельзя – разрушится целомудренность и она целиком опустится в порок, как в черную краску.
– Ты умница, – вдруг склонившись к его охолодевшему уху, прошептала она. – Ты мне нравишься…
Оброненный этот легкий шепоток пронзил его и еще туже затянул неисчислимые петли кокона. Он понял в тот момент, что никогда не сможет оставить ее, но и простить ей порока тоже никогда не сможет.
Она так же стремительно оделась и села на стул. Она устала! Она словно только сейчас закончила трудную работу и вот наконец разогнулась и присела, опустив безвольные руки и расслабив спину.
– Ставь чайник, – велел старик. – У нас есть немного времени…
Она включила электрический чайник и энергично стала выставлять из шкафа посуду, что-то искать там, трясти пакеты и кульки.
– А печенье у тебя есть? – спросила она. – Помнишь, в золотистой обертке?
– Кончилось печенье, – сказал старик и, вытирая руки, уставился на Кирилла.
– Завтра купи обязательно, – наставительно произнесла она. – Я его очень люблю.
– Если пойду мимо овощного – куплю…
– Его что, в овощном продают?
– Я там брал… – нехотя бросил он, разглядывая Кирилла. – У молодого человека хорошее лицо. Порода чувствуется… Сильный парень… Твой, что ли?
Он говорил о Кирилле как о неодушевленном предмете.
– Мой, – просто ответила она. – А «Сникерсы» ты, конечно, съел сам?
– Съел, – подтвердил старик. – Я сегодня без обеда…
Он выбрал кисти из красок на палитре, снова вымазал руки и, вытирая их о фартук, вдруг предложил:
– Хочешь, я тебя напишу?
– Не хочу, – бросил Кирилл недружелюбно.
Старик ничуть не расстроился: чувства и страсти в нем улеглись вместе с красками, набросанными на полотно.
– Напрасно… Ты умрешь… Все мы умрем. А портрет останется. И ты будешь жить. Молодой, красивый…