Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза
– Скажешь тогда, – бросил он и ушел.
Я думала об этом всю ночь, а на следующий вечер отыскала его в кабинете и сказала, что хочу взять его имя, но оставить и ее тоже, соединив оба дефисом.
Несколько недель спустя приехал адвокат отца. Мы все, включая брата, собрались за кофейным столиком в гостиной. Брат стоял у окна и колотил ладошками по стеклу. В комнате были дизайнерские кресла Eames, лампа Tiffany со стрекозиными крыльями, большой узорчатый ковер, но не было дивана. Мы сидели на полу.
Мы подписали свидетельство – сначала он, потом я, – и моя новая двойная фамилия стала официальной. Адвокат положил бумаги в портфель. Позже он заменил мое старое свидетельство о рождении, на котором мама нарисовала звездочки, на более серьезное, желто-голубое с водяными знаками и без звезд. Это был тот же адвокат, который много лет назад доказывал в калифорнийском суде, что отец не мог иметь детей, но в то время я об этом не знала.
К тому моменту я уже пошла в старшую школу и значилась во всех документах под старой фамилией, но стала подписывать свои работы новой.
– Ты хочешь, чтобы мы повесили это на стену? – спросил отец, поднимаясь. – Можно прямо здесь, – он указал на пустое пространство на стене, где коридор переходил в гостиную. В нем кипел энтузиазм; я чувствовала себя значимой, и от счастья у меня немного кружилась голова. И весь этот сыр-бор из-за пяти букв и черточки. Даже адвоката позвали!
– Так что думаешь, милая? – спросил отец Лорен.
– Это немного странно, – тактично ответила она. – Вешать на стену свидетельство о рождении.
Лорен чувствовала грань между странным и нормальным, и для нее она проходила не там, где для нас с отцом. У нее было преимущество перед нами. Мы в этом отношении были совершенно неотесанными. Отца усыновили, он так и не получил высшего образования. Поэтому не имел представления о том, что люди делают и чего не делают, а я была такой же. Но в отличие от меня, его – по его же словам – это не волновало. К этикету, цивилизованности он всегда относился небрежно, даже презрительно. (Но его поведение нельзя было предугадать. Однажды, когда я надела кардиган, он сказал мне строго: «Нужно оставлять нижнюю пуговицу расстегнутой», – и меня удивило, что он не только знал это правило, но и следовал ему.) Маму тоже не заботили условности, поэтому, когда я была маленькой, она разрешала мне одеваться самой. А если я писала с ошибками, она умилялась этому, вместо того чтобы поправить. Она не пыталась разъяснить мне все запутанные правила, а старалась маневрировать между ними, и за это я ненавидела ее теперь – теперь, когда мне так хотелось знать точные значения, точные коды.
Как удобно было иметь под рукой Лорен, которая знала все ритуалы и протокол. Она точно могла сказать, что люди не помещают свидетельства о рождении в рамки и не вешают их на стены.
Тем вечером я накрывала на стол к ужину, а Лорен кормила моего брата. У них были полотняные салфетки с узором из сине-зеленых полос и французские стаканы из толстого стекла (те самые, что я била) с цветочным орнаментом по краю, который преломлял свет.
– Куда класть ножи и вилки? – спросила я, держа в руке букет из столовых приборов. Я была полна решимости научиться у нее, что и как положено делать. Мать Лорен была учительницей английского, поэтому Лорен должна была знать все правила, и ей легко было ответить: «Делай это вот так, а не вот так».
– Вилки слева, – ответила Лорен, – ножи и ложки справа.
– Что ближе к тарелке? – я хотела знать наверняка.
– Ножи, – ответила она.
Брат, сидя на высоком стульчике, пережевывал еду беззубым ртом и разбрасывал ее повсюду ручонками. Кормление проходило так: в открытый буквой О рот закладывали ложку каши, попутно собирая с губ и щек все, что не поместилось, чтобы отправить в рот следом, – словно заделывали дырку. И так пока он не наедался и не срыгивал излишки с рокочущим гортанным звуком без предупреждения.
– А куда салфетки?
– Под вилки.
Годы спустя я жила в Италии, стране идеальных манер, и выучила там все правила, что смогла запомнить… А потом оказалось, что мне это не так уж и важно. Возможно, это отец и подразумевал, на это и надеялся, когда дразнил меня: «Лиз, когда-нибудь ты станешь хиппи». А я ненавидела, когда он так говорил.
На следующий день мы с отцом поехали в магазин органических продуктов за авокадо.
– Я отлично умею их выбирать, – сказал отец, бережно покачивая в ладони каждый плод по нескольку секунд, с закрытыми глазами.
Продавец – мужчина с забранными в хвост длинными темными волосами – посмотрел на него.
– Вам кто-нибудь когда-нибудь говорил, что вы похожи на Стива Джобса? – спросил он. Я постаралась сдержать улыбку.
Отец опустил глаза, доставая из кошелька мелочь.
– Да, несколько раз, – ответил он, передавая деньги.
Мы отправились обратно к машине. Как здорово было, что он не признался. Даже в обычном походе за продуктами с отцом был какой-то шарм.
По дороге домой я наконец-то набралась смелости спросить, действительно ли он назвал компьютер «Лизой» в мою честь. Я ждала, когда останусь с ним наедине: если он ответит отрицательно, это будет не так унизительно, как на глазах у остальных, кто мог о том догадываться.
– Ты помнишь тот компьютер, «Лизу»?
– Да. А что? – отозвался он.
– Ты назвал его в честь меня? – спросила я. Мы оба смотрели вперед. Спрашивая, я не повернулась к нему: мне хотелось, чтобы в моем голосе звучало только любопытство, ничего больше.
Если бы только он мог уступить мне этот пустяк.
– Нет, – отрывисто, с пренебрежением ответил он. Словно я напрашивалась на комплимент. – Прости, дружище.
– А я думала, в честь меня, – сказала я. Я была рада, что он не видел моего лица.
Я стала одержима идеей поступить в университет, и мне казалось, что ключ к поступлению – изобилие внеклассных занятий. Я ходила в частную старшую школу в Сан-Франциско под названием «Лик-Уилмердинг», примерно в часе езды, вместе с четырьмя подружками из «Нуэвы». Школьное здание было современным, из бетона и стекла. Утром его обволакивал белый туман, а днем, когда туман рассеивался, сквозь стекло лились солнечные лучи и падали на ковролин и доски, на которых нужно было писать цветными маркерами. Вместе с родителями других учеников из «Нуэвы» отец договорился, чтобы нас одного за другим вдоль берега залива подбирала машина. После уроков та же машина отвозила нас обратно, но, если я хотела участвовать во внеклассных занятиях, мне приходилось ее пропускать.
На следующей неделе мы с Лорен поехали по магазинам за одеждой.
– У нас мало времени, – сказала она. – Всего на один магазин.
У нас был час. С мамой у нас было время, но не было денег, с Лорен – все наоборот. Я решила, это значит, что я могу набрать себе всего, что успею, как в передаче, о которой рассказывала мама: участники лихорадочно срывали с вешалок все, что видели, и забрасывали в тележку, пока не прозвенит звонок.
Мы выехали на белом «БМВ» с откидным верхом, который Лорен подарил отец, и она надела маленькие прямоугольные очки в коричневой каучуковой оправе и с зеленоватыми стеклами.
– Мне нравятся твои очки, – сказала я.
– Да ну, они дурацкие, – ответила она, и меня поразило, что можно так пренебрежительно относиться к собственной эффектности, будучи эффектной.
Когда мы подъехали к торговому центру, какая-то машина пятилась с парковочного места прямо перед Gap Kids.
– Это судьба! – воскликнула Лорен. Мы вошли, и я стала снимать с круглых стоек понравившуюся одежду и относить в примерочную. Я примерила желтую рубашку, тугую на груди, и черные широкие брюки из хлопка.
– Отлично смотрятся на тебе, – сказала Лорен. – Берем.
Потом я нашла желтые носки под цвет рубашки, серую рубашку, синюю футболку, джинсы. Лорен понравилось все, что нравилось мне. Поначалу я стеснялась, но она как будто не возражала против облегающих и относительно откровенных вещей.
Когда я закончила, в примерочной царил хаос: рубашки на крючках, штаны на полу. Я собиралась все так и оставить, воспользоваться нашим с Лорен привилегированным положением. Мы с ней были здесь королевами: одежду подберут и развесят другие. В любом случае мы спешили.
Когда я отдернула занавеску, Лорен нахмурилась.
– Что за бардак, – сказала она. – Ты не можешь это так оставить.
Она зашла внутрь и стала натягивать рубашки на плечики и втискивать края штанов в металлические зажимы. Ее движения были быстрыми и отточенными. Я поторопилась помочь ей.
Мне не досталось роли в осенней постановке «Парней и куколок», вместо этого меня сделали помощником сценографа. Сценографом была моя подруга Тэсс. Мы носили с собой черные папки с бумагами – списками реквизита для каждой сцены, указаниями для осветителя и актеров.
– Ты можешь подвозить меня домой? – спросила я отца, рассчитав, что он мог бы забирать меня на обратном пути из Pixar, где работал по пятницам, вместо NeXT. Живя с мамой, я не ценила и не отдавала себе отчета в том, как легко было перемещаться из одного места в другое: я оказывалась там, где нужно, будто по волшебству. Несмотря на все наши ссоры, само собой разумелось, что она отвезет меня в школу, к врачу, подружке, на урок танцев.
– Нет, – ответил он. – Придется тебе самой решить этот вопрос.
Премьера должна была состояться несколько недель спустя. С ее приближением я стала задерживаться в школе допоздна раз в неделю, хотя с радостью делала бы это чаще, но мне нельзя было пропускать машину. Ведь иначе было не попасть домой. В дни репетиций я ночевала у подруг. Иногда, когда я была дома, отец не разговаривал со мной за ужином и не смотрел на меня. Лорен тоже казалась недовольной и держалась холодно. Они ничего не объясняли, поэтому я думала, что, возможно, их раздосадовало что-то другое, не связанное со мной. Но потом отец стал жаловаться, что я редко бываю дома.
В день премьеры я собиралась переночевать у Тэсс. Лорен разрешила мне надеть ее черные кожаные туфли – от Joan&David, с застежкой на лодыжке. Мы обе носили 37-й размер.
Девочка, игравшая мисс Аделаиду, говорила немного в нос, у нее были длинная шея, черные волосы, блестевшие в свете прожекторов, и стрижка, как у Луизы Брукс. Я в то время отчаянно влюбилась в главную звезду постановки, Дэвида; у него был британский акцент, он играл Ская Мастерсона и не замечал меня, когда я носилась мимо с бумагами и реквизитом.
После спектакля несколько актеров и работников сцены, включая меня, выбежали на улицу. Трава на темной лужайке была мокрой от росы и тумана. Мы играли в захват флага, и флагами служили два свитера. Впервые в новой школе я чувствовал себя счастливой и расслабленной. Совсем не думала, что хожу по мокрой траве в чужих туфлях. Утром я обнаружила на перетянутых кожей каблуках вертикальные царапины, будто оставленные ножом; туфли раздулись от воды. Неужели травинки были такими острыми, что порезали их? Вернувшись домой, я вернула туфли в гардеробную Лорен, надеясь, что она не заметит. Подумала, что, если и заметит, у нее достаточно денег, чтобы купить себе новые. Лорен заметила царапины несколько дней спустя, с расстроенным видом спросила, что случилось, но больше об этом не вспоминала.
Я оставляла охапки вещей и горки мусора по всему дому, как когда жила с мамой: обувь, толстовки, кожуру манго на разделочной доске, бумагу и свернутые комками носки. Может быть, я рассчитывала, что они найдут это милым или что так поучу хотя бы часть внимания, что они уделяли брату. Вскоре после того как я испортила туфли Лорен, она, зайдя в гостиную и увидев на ковре мои носки и толстовку, сказала:
– Лиз, я хочу, чтобы отныне ты убирала за собой вещи, – она произнесла это прохладным тоном.
– Хорошо, – ответила я. Это было разумной просьбой.
– У меня и так забот по горло – у меня маленький ребенок и новая компания, – сказала она. – Я не могу еще и убирать за тобой.
Ее слова ранили. Возможно, я разбрасывала вещи, бессознательно пытаясь вызвать определенную реакцию – просила ее признать меня ее ребенком, а она отказалась. Я чувствовала себя разоблаченной и униженной. Я была неряхой, она – нет.
Отец называл мою школу «Тик-у-Мерина». Я смеялась и закатывала глаза.
– Знаешь, я написал тебе отличное рекомендательное письмо для «Мерина», – сказал он как-то утром.
– Правда? Можно посмотреть?
– Я думала, ты хотел сохранить его и показать Лизе, когда она вырастет, – сказала Лорен.
Она не хотела – я была уверена, – чтобы я оказалась в центре внимания и возомнила о себе. Однако проблема в том, что, когда что-то откладываешь на потом, не успев распробовать, оно забывается или теряет смысл.
– Нет. Я хочу сейчас, – ответил отец. Он отправился в кабинет, вернулся оттуда с листком бумаги и, стоя босиком посреди кухни, зачитал письмо вслух.
Не помню большую его часть, в памяти осталась только последняя строчка: «На вашем месте, я бы ее с руками оторвал».
Я решила баллотироваться в президенты девятого класса и стала развешивать листовки на школьных досках объявлений. У меня уже появились новые друзья, я учредила оперный клуб и стала организовывать групповые поездки в оперный театр Сан-Франциско – билеты для организованных групп школьников стоили дешевле. Это была авантюра. Я ничего не знала об опере. И ни разу там не бывала до этого.
Когда мы собирались в театр в первый раз, отец попросил взять билет и ему, заехал за мной в школу и отвез в Сан-Франциско.
– Я так горжусь тем, что ты делаешь, – шепнул он мне, когда занавес пополз вверх. Я надеялась, он оценит и мою победу на школьных президентских выборах.
Выборы прошли через несколько недель, и каждый из четырех кандидатов должен был произнести короткую речь. Из-за ларингита у меня почти пропал голос. Я была в вельветовых штанах, которые считала счастливыми, и свитере крупной вязки. Вокруг меня сгрудились одноклассники, и я почувствовала волну доброжелательности, что случалось, когда я болела и, будучи не в силах держаться формально, позволяла окружающим поддержать меня.
Тем вечером я пропустила машину и осталась на ночь у подруги в Потреро-Хилл. Позвонила отцу, чтобы предупредить. Я ненавидела эти звонки и боялась их. Последнее время, когда я звонила сказать, что остаюсь в Сан-Франциско у подруги, он отвечал коротко и прохладно, тяжело вздыхал. Новая компания требовала от Лорен немалых усилий, отец тоже много работал. До пяти вечера с братом сидела Кармен. Отец не желал видеть в доме посторонних после своего возвращения с работы, а брат плохо спал по ночам. Возможно, мое отсутствие было той искрой, из-за которой между ними разгорались ссоры.
– Я пропустила машину, – сказала я, когда он взял трубку. – Из-за выборов.
– Ты слишком мало времени проводишь дома, Лиз, – ответил он. – Ведешь себя так, будто ты не член нашей семьи.
– Я вернусь завтра, – ответила я. – Выборы…
– Меня не волнует. Мне пора, – и он повесил трубку.
Поздно вечером мне позвонили.
– Угадай, зачем я звоню, – это была Тэсс.
– Что? – после разговора с отцом я обо всем забыла.
– Ну давай, угадай.
– Понятия не имею.
– Ты победила, дурочка, – сказала она. – Ты теперь президент девятого класса.
Это значило, что раз в неделю мне придется посещать заседания совета учащихся после занятий и оставаться на ночь у подруги или напрашиваться в попутчики к одноклассникам, которых забирают родители.
– Ничего не получается, Лиз, – сказал отец на следующий день, когда я сообщила ему, что победила. – Ты не слишком стараешься быть членом этой семьи. Не выполняешь своих домашних обязанностей. Тебя никогда нет. А тебе нужно вкладывать больше времени.
Меня удивило, что он так настаивал на моем постоянном присутствии, хотя сам так долго отсутствовал в моей жизни. Теперь вечерами, за ужином, когда я была дома, отец и Лорен держались сухо. Я предположила, что дело во мне, хотя, конечно, не исключено, что всему виной были трудности, с которыми сталкиваются все молодые семейные пары, наличие маленького ребенка, недостаток сна. Отец готовил пасту, с авокадо или без, и ел морковный салат. Я резала буррито с черными бобами и помогала готовить брокколи на пару, пока Лорен кормила брата. Сразу после ужина они поднимались наверх и пытались его уложить. Я чувствовала, что они разочаровались во мне – на плечи давила тяжесть, которая прибивала меня к земле. Самая незначительная ошибка склоняла чашу весов не в мою сторону, и я мучилась от ощущения, что никогда не смогу ступить внутрь семьи. А этого мне больше всего хотелось.
Каково это – быть любимой дочерью, сестрой? Мне это казалось чем-то заурядным и прилипчивым: едва став таковой, нельзя повернуть назад. Я была бы незаменимой, жизненно важной, если бы только отвоевала место для себя.
Отец хотел, чтобы я была рядом, но в другой комнате – на его орбите, не слишком близко. Он был центром, а я должна была вращаться вокруг него по собственной траектории.
В тот период, когда меня все чаще не бывало дома, а отец все чаще на меня сердился, я призналась ему, что уроки в школе не такие сложные, как были в «Нуэве», что иногда мне становилось скучно, и я принималась рисовать на полях.
– Рисовать на полях? – переспросил он. – Это не очень-то хорошо. Это совсем нехорошо.
– По истории мы проходим эпоху Возрождения. Но я это уже проходила.
То, что случилось после, напоминало порыв ветра: мы с ним поехали в школу, встретились с директором, главой приемной комиссии и несколькими учителями, и он велел мне повторить для них, что я рисую в классе, потому что мне скучно. В моем воображении я превратилась в исключительную по своим способностям ученицу, которая «переросла» некоторые частные школы. Отец потакал мне в этой лжи, возмущался – возможно, поверив мне, а возможно, увидев в этом тщеславном предположении выход из затруднительной ситуации с возвращением домой после уроков. Поддержка отца ободрила меня, я уверовала в эту историю: одна из лучших школ в округе не могла дать мне качественного образования.
Я слишком боялась признаться – даже самой себе, – что проблема не в школе, а в том, что я не могла участвовать в школьных событиях, не могла встречаться с друзьями, не могла никуда отлучиться, не почувствовав себя предательницей, нарушившей жизненно важное соглашение.
После очередного разговора со школьным начальством отец по дороге домой предложил заехать в старшую школу Пало-Алто – «Пали», как ее называли, – и просто осмотреться. День клонился к вечеру, уроки закончились. Несколько минут мы бродили по пустому двору. Большинство зданий были похожи на бункеры. Мне было неуютно – будто мы были разведчиками на чужой территории. Но потом откуда-то донеслась музыка, мы пошли на звук и увидели высокого мальчика у двери, из-за которой лилась мелодия. Я слишком стеснялась заговорить с ним, но отец спросил:
– Что здесь происходит?
Мальчик ответил:
– Это газета.
И мы заглянули внутрь. В комнате было полно народу: кто-то сидел за компьютером, кто-то растянулся на креслах-мешках, и я решила, что, если все-таки переведусь в эту школу, тоже стану работать в газете.
– Знаешь, что хорошо, когда школа рядом с домом? – спросил отец, когда мы ушли. – Ты можешь ходить туда пешком, как ходил я. А если много ходишь пешком, видишь, как меняются времена года.
Он произнес это с той же интонацией и в том же темпе – медленно, – какие сопутствовали его рассуждениям о красивых женщинах. Ходить в школу пешком не казалось мне особенно романтичным. Но я все же решила перевестись: мне казаось, что только так дела дома пойдут на лад.
Когда я решила перейти в «Пали», была середина учебного года, и отец отвез меня туда, чтобы я записалась на занятия. Кабинеты школьной администрации располагались по обеим сторонам длинного сверкающего коридора, где пахло тем же чистящим средством, что и в городской библиотеке, и приглушенные звуки точно так же соседствовали с резкими эхо. Мне было жарко от того, что отец так близко, что я нахожусь в лучах его внимания. Шагая рядом с ним по коридору, я чувствовала себя защищенной: в этой школе он был уверен.
Мы задержались в кабинете секретаря, и та помогла мне составить расписание, иногда записывая в классы, которые уже были полными.
– У вас есть совет учащихся? – спросила я ее.
– Да, – ответила она. – Ты можешь баллотироваться в представители, если хочешь. Обычно их два от каждого класса, и совсем скоро выборы.
Понижение, подумала я. Буду баллотироваться в президенты.
Прибыли рождественские венки от Smith&Hawken. Три из них были размером с небольшие птичьи гнезда. Отец пронес один венок через кухню и повесил в коридоре между французскими окнами. Он не хотел, чтобы кто-нибудь из нас, включая меня, касался венков или других заказанных им украшений. Даже запретил нам трогать гирлянду с огоньками и развесил ее сам, обмотав ветви дугласовой пихты, на что потратил целый день. Особенно долго он возился с маленьким круглым венком: повесил на гвоздь, отступил, поправил, снова отступил.
Наблюдая за ним, я смеялась.
– Тебе ведь хочется повесить его идеально ровно, так? – спросила я.
– Если он не будет висеть идеально ровно, – ответил он фальцетом, грассируя «р», – я пропаду.
В хорошем настроении он дурачился, с охотой смеялся над собой и своей привередливостью.
Иногда отец сочинял песенки обо мне, рифмуя все слова подряд, как делал, по его словам, Боб Дилан в своей звукозаписывающей студии. Про школу и колу, танцы и сланцы, страны и планы – как буду женой под луной.
Он последний раз поправил венок и бросился ко мне, хватая за ребра растопыренными пальцами. В ответ я попыталась добраться до его подмышки и защекотать первой. Он поймал мою руку, и я засмеялась пронзительным, будто бы чужим, смехом. Потом он отбежал в сторону, чтобы я не могла до него дотянуться, перебирая смешными, утончающимися книзу, как у лягушки, ногами.
Недавно он купил диск с записью последнего кастрата, который часто ставил для меня. Его голос не казался ни мужским, ни женским – это было что-то среднее, неестественно высокий звук, словно он пел, проглотив гелий из воздушного шарика.
– Пропаду, просто пропаду, – снова пропел отец таким же высоким голосом и ушел в кабинет, чтобы сделать несколько звонков по работе в свете согнувшейся над столом лампы, немного напоминавшей богомола.
На Рождество он подарил Лорен вечернее платье от Giorgio Armani и туфли, оказавшиеся слишком узкими. Мне он подарил только туфли, такие же, как ей – черные узкие лоферы, тоже от Armani. Мне они пришлись как раз в пору. Заметив, что Лорен подаренные туфли не подходят, отец стал холоден с ней, как будто своими широкими ступнями она нанесла ему оскорбление. Я завидовала вечернему платью – длинному и воздушному, – которое Лорен подняла из квадратной коробки. Но при этом чувствовала собственное превосходство, словно мои узкие ступни свидетельствовали о чем-то чистом и благородном.
Я не видела маму уже больше пяти месяцев. Сердилась на нее и скучала. Ненавидела, жалела, мечтала стереть все ее следы в себе и тосковала по ее прикосновениям. Она больше не знала, чем я занимаюсь каждый день, как я сижу с братом, как он плачет иногда, а я не знаю, что сделать, чтобы его успокоить.
В те месяцы, что мы не виделись, маме стал сниться один и тот же сон: во время ядерной атаки она, набросив на голову простыню, бежит меня спасать.
Наконец, на Рождество, отец разрешил нам встретиться.
Как только я поняла, что можно уйти, я пошла к дому на Ринконада-авеню, открыла парадную дверь. Внутри стоял особый запах теплого дерева, земли и краски, который я не замечала, пока жила там. Я запрыгнула маме на колени – я все еще была достаточно мала, чтобы на них уместиться, – и она, обхватив меня, стала ощупывать плечи и голову, руки, ноги и пальцы, вдыхать запах волос. Через годы она рассказала, что в момент, когда обняла меня, она почувствовала облегчение и потрясение одновременно. Из-за того, что мы не виделись так долго, какой-то части ее стало казаться, будто я умерла. Я помню, что она долго не выпускала меня из объятий.
После каникул я перешла в «Пали» под новой фамилией.
Трава в школьном дворе была вытоптана – кое-где на голой земле остались торчать редкие короткие травинки. Я ходила на занятия по расписанию, составленному секретарем, и училась по учебникам в ветхих обложках – сквозь цветную бумагу и пленку сверху проглядывал коричневый картон – и надписями на полях, оставленными прежними учениками.
Раньше я с легкостью заводила друзей, но теперь вдруг стала жутко застенчивой, каждый раз сомневалась, прежде чем поднять руку в классе. У меня не было ни одной подруги.
Алгебра в новой школе была сложнее, чем в «Лик-Уилмердинге», мы решали уравнения и пользовались формулами, которых я не знала. Первые несколько месяцев я почти каждый вечер просила Лорен о помощи, и она, вздохнув, поднималась, шла со мной вниз, деловито объясняла суть математического явления и рассказывала, что нужно сделать, чтобы получить верное решение.
По ночам, когда они уходили наверх, мне было так одиноко, что я засыпала в слезах. Еще мне было холодно. Я обнаружила, что в моей части дома не работает отопление.
Я могла бы попросить переселить меня в другую комнату, ту, что наверху, над гаражом, с косыми окнами под самой крышей. Поначалу отец предложил мне именно ее, решил, что мне больше понравится, потому что она была просторной, с камином, и окнами в пол, и балконом, с которого можно было спуститься во двор по лесенке. Тогда он сказал, что я всегда смогу ускользнуть поздно вечером, и подмигнул. Но потом из этой комнаты сделали спальню для гостей, и когда я все-таки попросила переселить меня, он ответил «нет».
– Мне холодно, – следующим утром сказала я отцу на кухне. – Вы же почините отопление?
Отец достал из холодильника яблочный сок.
– Нет. Только когда сделаем ремонт на кухне, – ответил он. – А этого мы в ближайшее время не планируем.
В следующие выходные я решила заглянуть в Roxy и оставила велосипед недалеко от входа. Это был магазин в виде белого куба, где в полдень гремел английский панк-рок и где одежда висела так высоко, что задевала щеки: короткие балахонистые куртки с подплечниками, брюки со стрелками, футболки ярких пастельных тонов. Я уже бывала здесь с мамой – мы бродили среди брюк из шелковистой ткани и узорчатых футболок под музыку – и вернулась, поддавшись ностальгии. Когда я вышла из магазина, велосипеда на парковке не было.
Я решила, что отец купит мне новый, раз ему не нужно больше платить за частную школу и доставку меня туда. К тому же у меня было ощущение – хотя я и не могла облечь это в слова, – что он мне должен. Я подумала, что они с Лорен поймут это и попытаются как-то возместить то, что он задолжал, что он в конце концов пожалеет меня и что ему станет стыдно за себя.
Ожидание того, что отец станет платить по счетам, было подобно облаку, из-за присутствия которого воздух вокруг меня чернел: когда он был со мной добр, оно рассеивалось, но потом сгущалось снова. И я никак не могла избавиться от него.
В любом случае мне нужен был велосипед, чтобы передвигаться по городу.
– Лиз, – сказал отец, когда я рассказала о краже. – Ты плохо следишь за своими вещами.
Было утро, и мы – отец, Лорен, Рид и я – сидели за столом на кухне.
– Я стараюсь, – я надеялась, что Лорен придет мне на помощь.
– Ты совершенно не ценишь того, что имеешь, – продолжал он.
– Это произошло случайно.
– Ладно, у меня идея. Я куплю тебе новый велосипед, если ы будешь мыть посуду. Каждый вечер. И сидеть с Ридом каждый раз, когда мы попросим.
– Хорошо, – тут же согласилась я.
Это была невыгодная сделка, я об этом знала. Нужно было поторговаться. Я была уверена, что и ему было известно, какие невыгодные условия он предлагал. Однако я решила, что они будут великодушнее со мной, если увидят, что я согласна на все. Это сгладит мою вину за прошлые долгие отлучки и даст возможность доказать преданность семье.
Отец купил дом вместе с кухонным гарнитуром, в который была встроена посудомоечная машина. Но она не работала, и отец не планировал ее менять, поэтому я мыла посуду вручную – губкой цвета фруктового мороженого. Я стояла на холодной терракотовой плитке, поглядывая на свое отражение в окне – ночь превратила стекло в зеркало, – и ставила чистые тарелки на деревянную сушилку. Те же обязанности, на которых настаивала мама и которые угнетали меня, казались непосильными, я теперь выполняла почти без понуканий: застилала кровать, накрывала на стол и вытирала его по окончании семейных трапез, оставляла записки со словом «спасибо» поперек.
Закончив мыть посуду, я разглядывала фотографии, которые хранились в коробке из-под обуви в кухонном шкафчике. Как много было там фотографий брата и как мало моих. Перекладывая снимки, я убирала из стопки те свои карточки, что мне не нравились. Может быть, они заметят, что меня в семейном архиве слишком мало, осознают свою ошибку и станут фотографировать меня чаще.
Они укладывали брата, и отец спускался в кабинет, чтобы еще несколько часов поработать. Я сидела за столом в своей комнате и слышала, как он выходил из кабинета и поднимался наверх спать. Я прислушивалась к звуку его шагов – босые ноги шлепали по плитке: он поворачивал налево к лестнице и шел по ступенькам. Ему ничего не стоило сделать несколько шагов, просунуть голову в мою комнату и пожелать спокойной ночи. Но мне было уже четырнадцать – я была слишком взрослой для таких сантиментов. Хотя мама всегда поступала так. Этот ежевечерний ритуал казался мне слишком детским, я считала, что вполне могла без него обойтись. Теперь же ни в чем я не нуждалась больше.
Чего я хотела? Чего ждала? Он не зависел от меня так, как я от него. На меня накатывало темное и пугающее чувство одиночества, которое острой болью отдавалось под ребрами. Я плакала, пока наконец не засыпала. Слезы остывали и скатывались по щекам на подушку.
Но даже под гнетом доведенной до предела жалости к себе, я осознавала, что в моей комнате было не так уж холодно – все-таки мы жили в Калифорнии, – что пусть домработница и не стирала мое грязное белье, она раз в две недели стирала мои простыни, и что на некоторых фотографиях я все-таки присутствовала.
После школы Кармен иногда заплетала мне на кухне волосы, пока брат спал. Она относилась ко мне с теплотой. Она умела плести самые разные косы, в том числе колоски вокруг головы, которые немного напоминали корону. Они держались несколько дней – не разваливались и не пушились, несмотря на то что мои волосы были тонкими и шелковистыми. Я не трогала их, пока голова не приобретала неопрятный вид – когда выбившиеся волоски нимбом окружали лицо. Я сидела на кухонном стуле, и если, забирая прядь волос, она задевала ногтем кожу, по телу пробегали мурашки. Я закрывала глаза. Мне нравилось, когда меня трогают. В такие моменты я думала, как нам – ей и мне – повезло находиться в этом доме – в этих стенах из старого кирпича, за сверкающими окнами, с цветущим у двери жасмином, прохладным ароматом которого, казалось, можно утолить жажду.
Однажды в выходной день, когда брат спал, отец, Лорен и я сидели за столом во дворе. Лорен разрезала дыню и вынесла дольки на блюде. Прежде чем съесть кусочек, она каждый раз потирала им губы, смазывая соком, как блеском.
Отец наблюдал за ней, а потом ухватил за плечо и, подавшись вперед, притянул к себе. Я хотела уйти, но мои ноги вдруг стали тяжелыми, я не могла оторвать ступни от земли – словно на меня давила невидимая сила, понуждая остаться. Отец и Лорен словно разыгрывали сцену: он притягивал ее для поцелуя, придвинул руку сначала к ее груди, а потом к той части ноги, где заканчивалась юбка, и театрально постанывал, будто для зрителей. То же самое он проделывал и с Тиной. Меня удивляло, что они не отталкивали его. Там, во дворе, я резко ощутила свое одиночество: рядом не было никого, кто сказал бы ему: «Прекрати!»
Их эмоции во время поцелуя казались ненастоящими, постановочными. Как будто Кэри Грант целовал Еву Мари Сэйнт в поезде в фильме «На север через северо-запад».
Из-под джинсовой юбки Лорен, между ног виднелась белая полоска хлопкового белья. Мама учила меня сдвигать колени, если на мне была юбка. Неужели ее мама не научила ее тому же? Меня злило, что она ведет себя одновременно и как взрослая, и как ребенок: позволяет отцу целовать себя у меня на глазах и забывает – или не хочет – сжать колен.
Наконец я поднялась и направилась к дому. Они отстранились друг от друга.
– Эй, Лиз, – сказал отец. – Останься. Мы семья, и мы проводим время вместе. И ты должна стараться быть частью этой семьи.
Я вернулась на свое место и застыла, отведя в сторону взгляд; он продолжал постанывать и покачиваться на периферии моего зрения. Непонятно было, как долго мне так сидеть. Я смотрела на траву во дворе, на дикую яблоню, что цвела у изгибающейся кирпичной дорожки, – облако крошечных бело-розовых цветов.
Я надеялась, хотя тогда не отдавала себе в том отчета, что Лорен исправит наши отношения: проникнет в душу моего отца, потребует для меня его сердце и внимание, заставит его осознать, что он упустил.
И если я злилась на нее за то, что она вела себя как обычный человек с достоинствами и недостатками – не сдвигала колени, не отталкивала его при мне, – то только потому, что в мыслях взвалила на нее непосильную ношу. Она была последним прибежищем, никто другой не смог помочь мне. Но ее детские оплошности были сигналом того, что она не пожелает или попросту не сможет взять на себя роль, которую я отвела для нее. И что она совсем не планировала исправлять моего отца ради меня.
В субботу мы с мамой запланировали встретиться в ресторане за бранчем. После того рождественского воссоединения мы виделись уже дважды, но обе встречи закончились ссорой. Я выбрала «Иль Форнайо», потому что это место было недалеко от дома и я могла добраться до него самостоятельно – всего 20 минут пешком. У меня еще не было велосипеда. Я рассчитала, что если она снова вспылит, я могла просто встать и уйти. Когда я появилась, она уже ждала меня. Мы обнялись. На ней было новое платье. Метрдотель с седыми усами сказал: «Следуйте за мной», – и повел нас через двор, мимо фонтана, к круглому металлическому столику рядом с деревом, усеянным пурпурными цветами, которое занимало внушительных размеров горшок. Он не узнал меня, хотя мы много раз заходили сюда с отцом, чтобы забрать пиццу «Маринара» с луком, оливками и орегано.
Мы с мамой сели: я – лицом туда, где заканчивался внутренний двор и больше не было столов. Расстелили на коленях салфетки. Связи между нами теперь не было, каждая была сама по себе. Я не знала, как дать ей понять, что я все еще ее дочь. Если она станет ругать меня, я готовилась встать и уйти. Когда я представляла себе это – эту дерзость, – у меня кружилась голова, накатывало чувство вины.
– Как твои дела? – спросила мама.
– Хорошо, – ответила я. – А у тебя?
– В порядке. Скучаю по тебе. Как тебе «Пали»?
– Нормально, – а мне там совсем не нравилось. – То есть, я надеюсь, будет лучше, – ответила я жизнерадостным тоном.
Мы не могли и дальше вести диалог в таком формальном тоне. Я знала, что мама нарушит его.
– Звучит так, будто все просто чудесно, – отозвалась она с ноткой сарказма в голосе.
Подошел официант и добродушно спросил, готовы ли мы сделать заказ, – будто каждое утро беседовал с матерями и дочками. Я заказала блинчики с томлеными персиками и взбитыми сливками.
– Ты какая-то чужая, закрытая, – сказала мама, когда официант удалился. – Совсем другя. Как будто после переезда перестала быть мне дочерью.
В ее голосе звучало любопытство, которое ранило меня: будто бы она заметила перемену, но она была ей безразлична. Я задумалась, правда ли это: в самом ли деле я безвозвратно изменилась, стала хуже, чем мне казалось? Рядом с ней я будто покрывалась непроницаемой броней, которую и сама не могла нарушить.
– Я переехала, потому что мы ругались, – сказала я. – Мне не хотелось.
– Ой, да ладно, – ответила она. – Ты просто беспокоилась о себе. О своей идеальной жизни. Дела пошли плохо, и Лиза предпочла кого побогаче. Пф!
Мне совсем не казалось, что я живу богато. Но, возможно, со стороны и было похоже. Во всяком случае моя жизнь стала более обеспеченной, чем до того. Я лучше одевалась, это правда. У меня было не так уж много одежды, но она была новая и качественная. Когда мы ездили в торговый центр за индийской едой, отец иногда вел меня в Armani Exchange, где покупал брюки или футболку. Раньше, когда у меня появлялась новая вещь, я носила ее так часто, что она быстро истиралась и становилась такой же, как все другие в моем шкафу. С отцом и Лорен было иначе: незначительные, но частые обновки, хорошая ткань. Поскольку в один поход мы бывали только в одном магазине, новые вещи хорошо сочетались друг с другом. Белые, синие, темно-серые. Впервые в жизни, заглядывая в гардероб, я находила что-то новое и подходящее, что сочеталось с другим новым и подходящим. Я знала, что мама была бы счастлива иметь такую возможность, и я чувствовала себя виноватой оттого, что получила ее раньше.
– У тебя большая проблема, Лиза, – продолжала она сквозь зубы. – Знаешь, что с тобой не так? Ты так сильно хочешь быть похожей на них, что не понимаешь больше, что действительно важно в жизни.
Мне и вправду хотелось стать в точности такой, как они, но у меня ничего не выходило, как бы я ни старалась. Я отличалась. Никак не могла смешаться с ними, нуждалась в большем, чем мне предлагали, и пыталась это скрыть.
Мама заговорила пронзительным высоким голосом, передразнивая меня:
– Я вся такая утонченная, настоящая принцесса, – сказала она. – Ты такая же, как они, – ее голос зазвучал громче, сердито. – Холодная, бессердечная пустышка. Поэтому вы так прекрасно поладили.
Я оглянулась на другие столики: за ближайшими никого не было, но люди поодаль все равно оглядывались на нас.
– Так не пойдет, – сказала я, поднимаясь со стула. – Ты не можешь больше на меня кричать. Я ухожу.
Мама посмотрела на меня ошеломленным взглядом. Я прошла через двор, через чрево ресторана, мимо ряда поваров за перегородкой, сквозь тепло, и шум, и суматоху. Пока я шла, я думала о том, как выглядят мои ноги, моя спина – все, что она могла видеть, когда смотрела мне вслед. И моя походка, одежда, манера двигаться подтверждали то, что она только что сказала обо мне. Я старалась шагать так, как шагала раньше, когда была с ней, чтобы она увидела и поняла – я та же, что и прежде. Выйдя за дверь, я ускорила шаг – на случай если она последует за мной, чтобы еще раз обругать. Я хотела, чтобы она пошла за мной; я боялась, что она пойдет.
Я брела к дому, у меня тряслись руки. Я только что бросила маму. Оставила ее совсем одну. Улица была пустой и безмятежной. Я чувствовала странное спокойствие, была слишком спокойна: я была и той девочкой, что шла по тротуару, и девочкой, что смотрела, как та девочка идет. Я была той, кем она меня назвала – той, кто бросает людей, которых любит.
Я то и дело оглядывалась. А когда не оглядывалась, то смотрела под ноги, стараясь не наступить на твердые плоды амбрового дерева. Над головой полыхали оранжевым и красным листья в форме звездочек, после вчерашнего дождя они же устлали землю – неестественно яркие пятна на сером асфальте. Плоды были размером с вишни, коричневые, с коричневыми колючками. От них на тротуаре оставались рыжеватые пятна. Те же плоды с глухим звуком падали на крыльцо с дерева на заднем дворе дома на Ринконада-авеню. Их было так много, что невозможно было пройти по ним, не потеряв равновесия, и мама в конце концов сметала их в траву.
Через пару месяцев с начала семестра, когда приближались школьные выборы, я стала раздавать листовки, решив стать президентом класса. За этим занятием я поняла, что столкнулась с проблемой: я не знала других учеников, которые были знакомы друг с другом, но не знакомы со мной. Я носила черные юбки до середины голени, они ходили мимо в джинсах, по двое-трое, и натянуто улыбались. Некоторые брали мои листовки, другие усмехались и отказывались: «Нет, спасибо».
– Прости, а кто ты? – спросила одна девочка.
– Новенькая, – ответила я. – Только что перевелась.
– И ты баллотируешься в президенты?
– Да, – ответила я, впервые осознав, как глупо это должно звучать.
Она взяла листовку и отошла.
В «Лик-Уилмердинг» учились дети из разных школ, здесь же большинство учеников знали друг друга с детского сада. Прошел слух, что я дочь Стива Джобса. Наверное, это сделало мою кандидатуру еще менее привлекательной, но в тот момент я об этом не подозревала. Мне было только неловко и немного стыдно за свое упрямство – как будто одной силы воли было достаточно, чтобы повторить успех предвыборной кампании в прежней школе.
Когда подсчитали голоса, выяснилось, что победил мальчик по имени Кайл. Он носил штаны цвета хаки и клетчатые рубашки, у него был решительный, звучный голос, большой кадык и длинная шея.
Тем вечером отец с Лорен были приглашены на ужин, и я осталась присматривать за братом. Они очень часто оставляли его на меня, хотя предупреждали о своих планах в последнюю минуту. Я любила брата и была не против понянчиться с ним, но чувствовала себя невидимкой, когда они, не глядя в мою сторону, передавали его мне и уходили. Отец оставил меня, когда я была маленькой, а теперь поручал мне заботу о следующем ребенке и в очередной раз направлялся к двери.
Я покормила брата – он извивался и дурачился. Почитала ему книжки, которые он норовил порвать, и попыталась уложить спать, напевая колыбельную. Но спать он не стал. Вместо этого он заплакал, и подогретое молоко, которое я приложила к запястью, перед тем как дать ему, не помогло его успокоить. Он ревел, ревел несколько часов – его лицо побагровело, щеки были мокрыми от слез, рот широко открыт.
Я позвонила по номеру, который они оставили мне. Никто не взял трубку. Я ходила по дому, укачивая его, – мимо окон, возвращавших мне мое отражение с младенцем на руках. Я гадала, так ли чувствовала себя мама, оставшись одна с ребенком.
Спустя неделю после встречи в «Иль Форнайо» состоялся мой телефонный разговор с мамой. Она извинилась: сказала, что не должна была кричать, что она не сердится и понимает, почему я переехала. Ей предложили хорошую оплату за трафаретные картинки и навигацию в большой больнице для женщин и детей в Лос-Анжелесе, а это означало, что около месяца она ездила туда постоянно и мы не могли видеться, хотя по вечерам мы все так же разговаривали по телефону.
Вернувшись, она стала делать полотняные наклейки для стен детских – в виде животных. Соседняя больница заказала ей трафаретную роспись на стенах нескольких палат, и еще одна – наняла рисовать деревья с плодами, на которые нужно было нанести имена благотворителей. Мама нашла себе ассистентку для крупных заказов, и они вместе работали в гараже-мастерской – под песни The Cranberries, Talking Heads, Пола Саймона и Ladysmith Black Mambazo.
Иногда родители пересекались где-нибудь в магазине здоровой еды. Я узнавала об этих случайных встречах от мамы, которая была не слишком им рада, но говорила, что они с отцом держались дружелюбно, здоровались, рассказывали друг другу обо мне, а иногда он просил ее передать привет Тине.
Тина и мама все еще дружили, время от времени они завтракали вдвоем в кафе «У Джоани» на Калифорния-авеню. Когда я спросила, как у Тины дела, мама ответила, что отец звонил ей по 10–20 раз на дню и оставлял сообщения на автоответчике – просил вернуться к нему.
Однажды утром отец читал газету, а потом стал петь брату This Old an: в той части, где старичок, потрепав пса по голове, выдает ему косточку, отец взял брата за пухлые ручонки, а тот пытался вырваться.
Лорен вышла из кухни, чтобы переодеться для занятия по аэробике, отец на минуту отвлекся от игры с Ридом и посмотрел на меня.
– Эй, – сказал он, – как думаешь, как поживает Тина?
Он начал спрашивать о Тине, когда мы оставались с ним вдвоем или вместе с Ридом – каждый раз будто впервые, будто этот вопрос только что пришел ему в голову. Вскоре это стало единственной темой, на которую он говорил со мной напрямую, и я почувствовала, что имею значение. Это мне нравилось, хотя в то же время мне казалось, что я участвую в тайном заговоре.
– Думаю, у нее все хорошо, – ответила я.
Я не рассказала, что знаю о телефонных звонках и понимаю, что его вопрос был скорее не о Тине, а о себе самом. Я слишком много знала, но не хотела слишком много доверять ему, иначе он мог перестать спрашивать. Я обладала странной и в то же время упоительной властью над ним: я знала о Тине и потому была полезна ему, хотя не была ни вероломной, ни скрытной.
– Я очень по ней скучаю, – признался он.
Когда Лорен вернулась, мы стали играть с Ридом на кухне и готовить обед. Отец вышел и вернулся с фотоаппаратом, до которого никому больше не позволял дотрагиваться, – дорогим, с большим объективом. Мне так хотелось, чтобы он фотографировал и меня тоже. Мне так отчаянно этого хотелось.