Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза
Это чувство близости между нами было недолговечным. Едва сблизившись, мы расходились вновь, наше общение становилось формальным. Сгоревшая кастрюля отца не обрадовала, и он был подчеркнуто молчалив на протяжении нескольких дней.
Я по-прежнему ходила к психотерапевту, доктору Лейку. Мы встречались раз в неделю с тех пор, как мне было девять; отец платил за сеансы. Его кабинет находился на Уэлч-роуд, рядом со Стэнфордской больницей. Это был высокий человек с темными волосами и добрым лицом. Когда мы только познакомились, он не стал ругать меня за то, что я испортила куклу, разрисовав ее лаком для ногтей и обрезав ее длинное платье. Он не стал отчитывать меня, когда я остригла кукольные волосы, отчего ее прическа стала походить на гнездо. Теперь я сидела на кушетке у стены, а он на стуле Eames напротив. Иногда мы играли в шахматы или шашки. У него была банка с печеньями Oreo, и отчасти из-за нее я ходила к нему все эти годы: я получала неограниченный доступ к печенью и могла съесть столько, сколько влезет. Когда-то его кабинет располагался по другому адресу, и до переезда на Уэлч-роуд мы иногда ходили в закусочную Fosters Freeze и разговаривали, пока шли. Теперь мы порой заглядывали в Hagen-Dazs на территории Стэнфорда, и он покупал нам мороженое.
– Фрейд бы в гробу перевернулся, – шутил он.
Уговоры заняли несколько месяцев, но я наконец убедила отца и Лорен принять участие в сеансе групповой терапии. Мне не давала покоя безумная идея, что доктор Лейк мог сказать им что-нибудь или, наоборот, многозначительно помолчать, чтобы они что-нибудь сказали – и сразу поняли все. Тогда они согласятся с моими требованиями (разумными, как мне казалось): купить диван, желать мне спокойной ночи, починить отопление. В его присутствии они не смогут отрицать справедливость моих обид.
И отец и Лорен оделись подчеркнуто аккуратно. Какой чинной паой они казались, когда вошли! От Лорен пахло мылом и свежевыглаженным бельем, она была в кипенно-белой блузке и маленьких очках в золоченой оправе, подаренных отцом. Он надел новую черную рубашку и джинсы без дыр. И как будто только что постригся.
Доктор Лейк расставил вокруг деревянного стола четыре деревянных кресла с мягкими черными подлокотниками. Отец с Лорен сели, держа спину прямо. В общении с доктором Лейком я давно отбросила всякую формальность и надеялась, что его вельветовые штаны, плюшевые манеры и его кабинет, обстановка которого, несмотря на беспорядок, была тщательно продумана, подействуют на них расслабляюще.
– Мы собрались, чтобы поговорить о Лизе, – объявил доктор Лейк.
Молчание. Я знала, что доктор Лейк спокойно относится к долгому молчанию, и бывало, мне приходилось долго ждать, пока он заговорит, – неловкая пауза тянулась дольше всех разумных пределов.
Я откашлялась.
– Я чувствую себя очень одинокой, – сказала я. – Я надеялась, что вы… что мы сможем как-нибудь с этим разобраться, – я замолчала и посмотрела на Лорен – ее лицо было совершенно неподвижно, словно было ненастоящим лицом, а маской.
– Мне ужасно одиноко, – я предприняла новую попытку.
Они все так же молчали.
Я посмотрела на доктора Лейка: тот тоже молчал.
Мы ждали. Мне захотелось, чтобы у меня было меньше желаний, меньше потребностей, чтобы я была одним из тех растений с клубком сухих корней и копной мятных листьев, что могут выжить при самом малом количестве влаги и воздуха.
Эта пауза стала казаться мне вечностью, и я разрыдалась. Я надеялась, что это смягчит их, что моя несдержанность, мои слезы, сутулость, неопрятность помогут им перестать сдерживать себя. Я не была идеальной, и от них мне это было не нужно.
Наконец Лорен заговорила.
– Мы просто холодные люди, – сказала она.
Она произнесла это сухо, будто давала официальное разъяснение.
Разве так можно говорить? Первое, что мне пришло тогда в голову. Куда позже я удивилась тому, что она осмелилась это сказать. Как хорошо было бы знать о собственных недостатках и без тени смущения сообщать о них остальным. Ее голос прозвучал невозмутимо. А я-то надеялась пристыдить их за то, что не подпускали меня к себе. Но теперь мне самой было стыдно: я все это время закрывала глаза на простую истину.
Как очевидно – они просто холодные люди! Слезы высохли сами собой: так это было прозрачно, ясно. Я посмотрела на отца – тот молчал. Но он не холодный, подумала я; он просто сдерживает свою любовь, и я не могу предсказывать или контролировать ее проявления. Но, возможно, в конечном счете это и называлось холодностью.
Отведенное нам время истекло. Мы друг за другом вышли из кабинета. Доктор Лейк удивил самого себя – об этом он рассказал мне впоследствии, – сказав им по пути из кабинета в приемную:
– Вы в точности такие, какими я вас представлял.
– Тебе нужно довериться жизни, – сказал отец тем вечером, заходя ко мне в комнату.
Я сидела за столом и делала карточки для запоминания: мелким почерком переписывала на них свои школьные заметки.
– Если ты станешь доверять интуиции, прислушаешься к ней, она заговорит громче. Ты когда-нибудь слышала о принципе «здесь и сейчас»?
О чем он говорил? Вроде бы о том, чтобы жить настоящим. Но мне нужно было делать домашнюю работу. По большей части она была скучной, но меня мотивировала мысль о поступлении в Гарвард. Быть здесь и сейчас означало быть несчастной.
– Лиз, – сказал он.
– Что?
– Тебе нужно покурить травы, – ответил он.
Я была чересчур серьезна – на это он намекал. Но я не доверяла ему. Я училась в предпоследнем классе, оценки были важны.
– Я покурю с тобой, – сказал он. – Если хочешь.
– Нет, спасибо, – ответила я. Он хотел, чтобы в этом дурмане я забыла о своих целях (так мне казалось). А потом он сказал бы: «Видишь, оно того не стоило».
– Когда-нибудь ты станешь хиппи, – он подвел итог. – Поверь мне.
– Нет, не стану, – ответила я.
Я знала, что он подразумевал умиротворение и умение расслабиться. Но с хиппи я познакомилась раньше, чем с ним: эти люди носили коричневые одежды и не стриглись. При воспоминании о них я чувствовала привкус пыли во рту.
– Как знаешь, – сказал он и пружинящим шагом вышел из комнаты.
На ногах у него была пара «биркенштоков»; он насвистывал, будто демонстрируя, как сам он был счастлив и умировтворен.
Ночью мне снилось, что мой одноклассник по имени Джош, которого я едва знала, вместе со мной парит над холмами – складками, уходящими за западный горизонт. С Джошем мы встречались на уроках английского и в редакции школьной газеты, но очень редко разговаривали друг с другом. Во сне у нас были специальные рюкзаки, державшие нас в воздухе. Мы лениво покачивались над землей, глядя вдаль, на Сан-Франциско – на шпили сверкающих на солнце небоскребов, косые арки викторианских домов пастельных оттенков и Тихий океан, ясный и мирный, далеко позади них, набегавший волнами на берег. Город казался ярче, чем в жизни; он был далеким и близким одновременно, будто бы мы смотрели на него через видоискатель. Так бывает при некоторых погодных условиях: предметы на расстоянии кажутся далекими и в то же время близкими.
Во сне я посмотрела на Джоша, и у меня из груди, точно воздушный шарик, стала подниматься радость. Я была так взбудоражена, что пришлось потрудиться, чтобы выговорить, а не выпалить:
– Полетели.
И мы медленно, петляя в воздухе, поплыли к гигантскому мегаполису – самому удивительному из всех городов, что я знала.
Следующим утром, перед тем как в класс вошла миссис По, я перегнулась через парту и тронула Джоша за плечо.
– Эй, ты мне сегодня снился.
Он повернулся ко мне.
– Ого-го, – произнес он, улыбаясь. – И о чем был сон?
– Мы летели в Сан-Франциско. Парили в воздухе. У нас были специальные рюкзаки, чтобы не упасть.
– Надо заняться этим, – сказал он. – Надо… – но тут зашла миссис По, Джош отвернулся, и урок начался.
Когда я жила с мамой, я смутно осознавала, что в какой-то момент – возможно, после того как я уеду учиться – Джефф Хаусон перестанет присылать ей алименты. У мамы не было других надежных источников дохода. Должно быть, она тоже это понимала и к тому же хотела независимости от отца.
Каждый раз, как у нее рождался новый коммерческий план, она с жаром и оптимизмом приступала к его осуществлению. Она восхищалась миссис Филдс, которая пекла печенье и покрывала его глазурью, и Нэнси, которая сколотила состояние на изготовлении мясных пирогов. Но она никак не могла взять в толк, что одно лишь качество товара не превратит идею в деньги, что нужно еще уметь вести бизнес, выстраивать стратегию и изучать рынок.
Однажды мама решила устроить гаражную распродажу, но повесила объявления только накануне мероприятия. Естественно, об этом узнали единицы: почти никто не пришел, хотя у нас были славные вещицы, куда лучше, чем на многих других гаражных распродажах. Не могла она и наладить продажу своих картин. Ее трафареты не пользовались большим спросом в «Нейман Маркус» и «Смит энд Хокен», не слишком хорошо расходились и через сарафанное радио, и тогда она пала духом. Мама возложила новые надежды на другой проект – расписные полотняные коврики. Это были прямоугольные холсты, на которые наносилось изображение акриловыми красками разных цветов: глубокий сливовый, насыщенный оранжевый, все оттенки зеленого. Узоры из цветов, листьев, спелых плодов, нарисованные от руки или с помощью трафарета. Она покрывала их дорогим лаком, чтобы те не трескались, как старый фарфор. Мама делала их вместе с подругой, но у подруги не было художественного образования, поэтому мамины смотрелись куда выигрышней.
По стенам ее мастерской были развешаны холсты разной степени готовности, там же сушились использованные трафареты. Мне нравилось сидеть с ней в гараже, когда она рисовала. Мама уходила глубоко в себя и будто забывала о других людях. Звук от ударов трафаретной кисти о холст напоминал отдаленный стук дятла.
Я азглядывала кляксы на доске, служившей ей палитрой: белые, карминовые, индиго, гуммигут. Гуммигут казался слишком коричневым и скучным, пока в него не добавляли воду: тогда он приобретал золотисто-желтый оттенок, как белое вино. Капли краски застывали, но стоило на них надавить, как из-под твердой корочки выступала жидкость. Чтобы очистить кисти, мама стучала ими по стенкам металлической емкости, наполненной скипидаром.
Услышав голос отца, мы вышли из гаража и вернулись в дом – там он искал нас. Он не заходил в гости уже несколько лет, и я не знала, почему он вдруг решил заглянуть в тот день. Он стоял посреди кухни, высокий и худой; на нем была серая толстовка с капюшоном, через который был пропущен красный шнурок. Он оглядывался по сторонам, будто бы немного разочаровавшись.
– Стив, – сказала мама. – Как поживаешь?
– Отлично, – ответил он. – Над чем работаешь?
Он повел острым плечом, описав в воздухе полукруг.
– Над картинами для пола, – ответила она.
– Что это? – спросил он.
– Обычные картины на холсте, которые нужно класть на пол, – ответила она, тыча ногой в гранат, нарисованный на холсте под раковиной. – Коврики для кухни или еще куда, но с защитным покрытием. Я делаю их с подругой, и мы думаем, они будут пользоваться спросом. Мы сможем продавать их в «Мэйсиз» или в «Нейман Маркус».
Я чувствовала: ей хотелось его одобрения и признания; нам обеим этого хотелось. Он знал мир и деньги, знал, как вести бизнес, достиг успеха. Она говорила много, но неуверенно, особенно когда он готовился обидеть ее, – словно предчувствовала жестокость с его стороны и старалась заранее смягчить, приглушить его заносчивость.
Я наблюдала, как они занимали свои места на сцене для знакомого танцевального номера: она говорила, что хочет освободиться от него, он говорил, что хочет быть свободным от нее, но и спустя много лет они были спутаны одной паутиной. Они как будто бились в сетях, как рыбы, и все безнадежнее застревали в них.
– Еще я делаю трафареты, – сказала она.
– Покажи, – попросил он.
Она открыла заднюю дверь и повела его через сад, мимо фиолетовых цветов глицинии и под жадное жужжание пчел, в прохладную мастрескую. Я пошла за ними. Он молча осмотрелся и стал разглядывать картины, вплотную придвигая к ним лицо, как будто искал что-то определенное. Мы с мамой стояли у двери, куда доходил жар с улицы, в ожидании вердикта.
– Знаешь, Крис, – наконец сказал он дружелюбным тоном, – ты с таким же успехом можешь родить еще детей.
Выходя из гаража, он казался легче, свободнее. Помахал нам рукой, сел в машину и уехал. Оглушенные, мы с мамой стояли у подъездной дорожки.
Когда я вернулась в дом отца, на выходные приехала Мона с мужем Ричи. Отец простудился, был мрачно настроен. Я сторонилась его: выскальзывала из комнаты, когда он входил, старалась держаться ближе к Моне и Ричи – веселым и радушным. Меня охватывала паника, если ни уходили гулять и оставляли меня одну с ним в доме.
Как-то, проголодавшись, я пошла на кухню и застала там отца: он стоял у стола и ел миндаль из пакета.
– Как твоя домашняя работа? – спросил он.
Я заметила, что его что-то беспокоит.
– Хорошо, – ответила я, приготовившись к тому, что могло последовать.
– Дело в том, Лиз, – начал он медленно, тоном, который предвещал колкости и унижение, – что у тебя нет востребованных навыков. Ни одного.
Он забросил в рот еще одно ядро миндаля. Откуда взялись эти мысли? С чего вдруг он заговорил о востребованных навыках в субботу утром?
– Но я участвую во всех внеклассных занятиях, – возразила я, – и учусь на отлично!
Договорив и перебрав в голове все, в чем принимала участие – школьную газету, дебаты, летнюю работу в лаборатории, уроки японского, на которые стала ходить, – я сникла. Он совсем не то имел в виду. Вереница внеклассных занятий ради ощущения собственной важности – я предпринимала все это в горячке, из-за своей розовой мечты о колледже. Но никого не нанимают на работу за участие в школьных дебатах. Мои достижения не произвели на отца впечатления и не сбили его с толку. Он знал, что все это ничего не стоит, и беспокоился о моем будущем.
Мир виделся мне таким: одни занятия вели к другим занятиям и проектам, и так далее вверх по лестнице во взрослую жизнь. Я и не должна была готовиться ко взрослой работе. Другие, казалось, думали так же. Но его слова вынимали из меня душу, потому что он говорил так уверенно, потому что я так надеялась произвести на него впечатление, потому что он был так знаменит, успешен, так много знал о мире.
– Я бы не стала на твоем месте из-за этого переживать, – сказала Мона. – Глупости.
Я хотела, чтобы она сказала мне, что его слова – чушь и неправда, чтобы заставила его взять их назад. Я боялась, что он окажется прав – если не сейчас, то потом, – и что я никогда не добьюсь успеха, никогда не смогу найти достойной работы.
Мы прощали ему эксцентричные выходки и выпады, потому что он был гением, который бывал порой и добр, и прозорлив. Теперь я чувствовала, что, если дам слабину, он уничтожит меня. Будет говорить, как мало я значу, до тех пор, пока я в это не поверю. Какая мне была польза от его гениальности?
Я устала переезжать из дома в дом, от отца к маме и обратно. Поэтому решила разделить оставшееся до университета надвое – по шесть месяцев там и здесь. Я знала, что эта идея отцу не понравится. Признаться, я бы переехала к маме насовсем, но опасалась, что это приведет его в ярость. К тому же я не хотела покидать Рида.
Я поняла: чтобы переговоры были успешными, нужно быть готовой полностью отказаться от того, что хочется, в пользу чего-то другого. Нужно научиться быть отчаянно безразличной. Когда отец сказал, что у меня нет востребованных навыков, во мне что-то дрогнуло и обмякло. Я поняла, что никогда не добьюсь того, на что надеялась, переезжая к нему.
В те выходные я ждала у двери, когда он покончит с обедом и выйдет в коридор.
– Можно с тобой поговорить?
– Ага, – ответил он и сел на темную деревянную скамью рядом со мной.
– Ты, наверное, знаешь, как тяжело мне постоянно мотаться из дома в дом, – начала я. – Ваши дома – абсолютные противоположности. Мне бы хотелось поделить год надвое между вами.
Меня пробила дрожь. Нужно было – во что бы то ни стало – озвучить просьбу до того, как он нащупает слабое место, как разглядит опорные части, смычки, перекладины.
– Но ведь ты и так проводишь у матери два месяца кряду, – ответил он. – Вообще-то мне бы хотелось, чтобы ты чаще бывала дома. Мне не нравится, как ты себя ведешь. Если хочешь быть частью семьи, нужно уделять нам больше времени. Знаешь что? Нет, так не пойдет.
Другие искали компромисс, но его наличие разногласий вполне устраивало.
Он поднялся и пошел прочь.
– Если ты не разрешишь мне поделить это время, – сказала я, как будто между делом. – Я перееду к маме на весь год.
Я следила за ним краем глаза. Он как будто сдулся, весь разом. Никогда раньше я не выходила победителем из споров с ним.
– Я… – он повернулся ко мне. – Ну, хорошо. Ладно.
От этой победы мне стало неуютно, как будто я его ранила. Я почувствовала, что должна быть милосердной.
– Дай знать, какую половину тебе бы хотелось, – сказала я.
– Я подумаю об этом, – ответил он, уходя.
Я выиграла. Это было небольшое достижение, всего лишь шаг. Но я выберусь отсюда. Буду двигаться вперед, к свободе – и однажды проеду в автомобиле под высоким сводом ветвей, и стекло с моей стороны будет опущено, и я вальяжно положу локоть на дверь.
Полет
В самом начале последнего учебного года в «Пали» меня избрали главным редактором школьной газеты. Теперь я вместе с троими другими учениками редактировала все материалы и поздно вечером отправляла газету в печать. Все предыдущие годы сменявшие друг друга главные редакторы казались мне такими взрослыми и авторитетными. Теперь я занимала ту же должность.
В том году мы выпускали статьи о том, что школьный совет массово сокращает сотруников и вместе с тем раздает оставшимся кредитные карты, а те не жалеют заемных денег, помимо прочего, на дорогие обеды в ресторане «Макартур Парк». После ряда подобных статей глава школьного совета подал прошение об отставке.
Как-то раз среди недели в редакции возникли технические неполадки.
Слетела система на всех компьютерах, экраны погасли, принтер перестал работать. Нужно было незамедлительно что-то предпринять, перезагрузить компьютеры, потому что иначе несколько дней работы пропали бы даром – весь наш тщательно подготовленный материал. Джош – его густые волосы были серовато-песочного цвета, он забирал их в хвост – улегся на пол, чтобы поправить провода. Остальные застыли в отчаянии и ужасе. Джошу всегда удавалось все починить: компьютеры возвращались к жизни, принтер принимался с шипением выплевывать бумагу.
– Поедешь со мной? – спросил Джош.
Он предлагал поехать к нему за недостающим проводом. Я впервые рассмотрела его: ямочки на щеках, когда он улыбался, широкие плечи под фланелевой рубашкой. Он был застенчивым и дружелюбным, писал размашистым неразборчивым почерком – будто хвост воздушного змея вился по строке из конца в конец.
– Конечно, – ответила я, еще не зная, что он жил в Портола-Вэлли, в 20 минутах езды от школы. Его мать и отчим были юристами, каким-то замысловатым образом им удалось перевести его в школьный округ Пало-Алто – им пришлось поручиться, что они будут подвозить его по дороге на работу.
Он был неряшливым. Точнее, таким он казался мне. Слишком расслабленным, неорганизованным. Да, он умел чинить компьютеры, но в остальном был неопрятен: забывал делать домашние задания по английскому, что задавала миссис По, тогда как я усердно работала, чтобы получить высокий балл. Он всегда опаздывал, путал дни и пытался доделать домашнюю работу на коленке за несколько минут до урока. (Позднее я узнала, что он ходил на курсы по прикладной математике и дифференциальным уравнениям в Стэнфорде, а потом поступил в Стэнфорд и Массачусетский технологический институт).
Он ездил на подержанной «Тойоте Супре» 1983 года ослепительно яркого сине-зеленого цвета с двумя волнистыми розовыми полосками на бортах.
– Извини за эти полоски, – сказал он, когда мы уселись в машину. Он купил ее у женщины-физика из Ливермора. Мне нравилось, как смотрелись на руле его руки.
В его комнате были матрас на полу и окно, выходящее на двор и лес. Там стоял музыкальный центр и лежали наушники, повсюду были разбросаны бумаги и книги. Комната была достаточно большой, поэтому казалась одновременно и пустой, и захламленной. Джош нашел провод, и мы вышли.
На обратном пути он свернул на Астрадеро-роуд, двухполосную дорогу, неровную, с небрежными заплатками на асфальте, что бежала вдоль заповедника.
– Я покажу тебе один секрет, – сказал он. – Погоди-ка.
Скорость на том отрезке была ограничена 25 милями в час, но он все сильнее давил на газ. Мы приближались к слепому повороту: дорога перед ним шла вверх и исчезала за склоном холма, с другой стороны был обрыв. Она огибала холм, но отсюда этого было не разглядеть. Если бы навстречу ехала машина, мы бы столкнулись с ней на повороте; мы бы разбились, если бы дорогу переходило семейство оленей.
Джош ехал все быстрее, переключая передачи: третья, четвертая, пятая. Мотор ревел и визжал.
– Ты уверен, что стоит…
– Не волнуйся! – он пытался перекричать шум. – Я так уже делал.
Мама иногда говорила, что есть специальные ангелы-хранители – только для подростков.
Помоги мне, бог подростков, взмолилась я про себя. О, бог подростков.
– Держись! – крикнул Джош.
Машина скрежетала, мотор завывал. Я вцепилась одной рукой в ремень безопасности, второй – в ручку на двери. Джош снова переключил передачу, свернул за угол, и…
Мы полетели.
Дорога в том месте была неровной: за подъемом следовал резкий спуск. Если достаточно разогнаться, можно было оторваться от земли в самой верхней точке и лететь над нырнувшей вниз дорогой, над подрагивающими тенями от изумрудных деревьев и кустарников вдоль обочины.
Тогда я взглянула на город с другой стороны.
В нем были потайные места, где царила свобода, и Джош знал о них.
Несколько месяцев спустя, вечером того дня, когда мы сдали очередной номер газеты, мы с тремя другими главными редакторами – Ребеккой, Николь и Томом – стояли на парковке перед школой, возле машины Николь. Машины в основном уже разъехались, и медные лучи фонарей косо ложились на асфальт, проходя сквозь ветви сосен. В отдалении я заметила пару: мальчик и девочка направлялись к нам, держась за руки.
Это был Джош. На нем была мешковатая белая рубашка и штаны, как у арлекина. Позже я узнала, что он сшил их сам из лоскутов старой одежды: сначала скроил пояс и штанины в районе лодыжек, потом – все остальное. Он широко шагал и сгибал в коленях ноги, когда ступни касались земли. Девочка была мне незнакома. Стройная и хорошенькая, с волнистыми волосами цвета меда. Они отпустили руки друг друга, когда подошли ближе.
– Эй, Джош, – сказал Том. – Мы только что сдали номер в печать.
Я почувствовала, как мышцы моего лица ослабли. Раньше я жалела его, считала никому не нужным; а теперь он был с другой девчонкой, и я робела, смущалась и самой себе казалась маленькой рядом с ними.
Я поехала на велосипеде домой, а там расплакалась, когда жаловалась Кармен – она мягко гладила меня по голове. Часом позже звякнули ворота. Я глянула поверх розовых кустов. Джош никогда раньше не заходил ко мне, но у нас были общие друзья, и он знал, где я живу. Он шел к двери пружинящим шагом, его рубашка развевалась над лоскутными штанами.
Я впустила его, он прошел за мной в комнату. Все это было странно: я так отчаянно надеялась, что он придет, хотя не приходил никогда раньше, и вот он был здесь.
– Что случилось? – спросила я, стоя посреди комнаты, прямо под квадратным плафоном потолочного светильника.
– Мне показалось, ты была расстроена, – он стоял рядом, расставив ноги, выпятив грудь.
– Ты был с той другой девочкой, – сказала я.
– Она старше, – ответил он. – Учится в Стэнфорде.
– Просто… просто я не осознавала, что ты мне нравишься, а теперь слишком поздно.
– Мы просто друзья. Я не так уж хорошо ее знаю. Если честно…
– Что?
– Ты мне очень нравишься с самого первого года. С урока по жизненно важным навыкам, – признался он.
А я и забыла, что нас поставили в пару, когда учили оказывать первую помощь. Как могло случиться, что кто-то тайно вздыхал по мне все эти годы – с тех самых пор, как я только переехала к отцу, перешла в новую школу и страдала от одиночества?
Он подался вперед, стоя на одной ноге, и мы поцеловались. Все затрепетало. Лучше и не могло быть.
– Пока, – сказал он и улыбнулся.
Он вышел из дома – рубашка надулась от ветра у него на спине, – а я побежала на кухню рассказывать Кармен.
– Кем ты станешь, когда повзрослеешь? – спросил Джоша отец, когда они познакомились. Мы сидели на полу рядом с книжными полками в комнате брата, я впервые осталась наедине с ними обоими.
– Пока не знаю, – ответил Джош.
– Я знаю, – сказал отец. – Ты будешь бомжом.
Джош опустил глаза.
Когда я рассказала об этом маме, та напомнила мне, что отец, будучи школьником, и себя называл бомжом, когда она познакомила его со своим отцом, и что иногда он принимал истории из собственной жизни за идеал.
Это был комплимент, хотя и не очень было похоже на то.
Иногда, когда темнело, мы с Джошем ездили в дом отца в Вудсайде. Вокруг не было фонарей, но и в ночи видны были белый дом и молочный туман над серебристой от росы лужайкой, полого спускающейся к огромным деревьям.
– Он говорил, что построит горку оттуда сюда. Прямо к бассейну, – сказала я, указывая на него рукой. – Но так и не построил.
Ни спальня, ни постель ничуть не изменились с последней среды, когда я оставалась ночевать у отца. Матрас все так же лежал на полу у телевизора. На комоде стояла в рамке фотография отца и Тины – с какой-то вечеринки. Тина была в длинном черном платье. Вспоиная о ней, отец говорил с ностальгией, что она никогда не носила платьев. Но фотография говорила об обратном. Из шкафа исчезли костюмы.
– Иди за мной, – велела я Джошу.
Я сняла обувь и с гиканьем побежала вниз по росистому склону – к необъятным дубам. Вокруг не было ни души. Пахло стручками кардамона, почками эвкалипта, древесной корой, водой и перцем. Низко над головой висело тяжелое от звезд небо. Некоторые звезды были тусклыми и расплывчатыми, другие – яркими и отчетливыми.
– Он купил этот дом из-за деревьев, – произнесла я медленно, с британским акцентом, подражая Лоренсу Оливье.
– Я бы купил его из-за самого дома, – сказал Джош.
Мы оглянулись и смотрели теперь на белые арки, залитые белым, как соль, лунным светом. Одинокие и суровые – от их вида пробирала дрожь.
– Я тоже, – ответила я. – Но он говорит, что дом – гадость.
Дубовые листья устилали батут. Мы влезли на него и стали прыгать. У батута не было стенок. Мы сталкивались в воздухе.
– А что там?
Там был дом поменьше, тоже принадлежавший отцу и пустой. С батута видны были его белые очертания и холмы за ним.
– Семь акров, – сказала я с британским акцентом.
Если мы не ехали в Вудсайд, Джош в сумерках приезжал к дому на Уэверли-стрит и осторожно, чтобы не звякнула калитка, заходил во двор. Прокравшись через розовые кусты к дому, он влезал в окно моей комнаты, потом в мою постель. Его руки были ледяными, потому что он ехал с опущенными окнами. Он оставался со мной до раннего утра, а потом тайком выскальзывал через окно или раздвижную стеклянную дверь и ехал домой.
– А что если мы обнаружим, что Джош приезжает каждую ночь? – спросил как-то отец за завтраком. – И забирается в окно.
Я сглотнула, но ничего не сказала, и он больше об этом не упоминал. Я убедила себя, что он мог ничего и не знать.
– Вы с Джошем устраиваете свидания в доме в Вудсайде? – спросил он несколько дней спустя.
Нас разоблачил недавно нанятый садовник из Австралии. Я не знала того, а он жил в доме и как-то ночью, услышав музыку, обнаружил нас в пустой комнате на втором этаже. Никто не сказал мне, что дом был обитаем. Я раздумывала, стоит ли соврать или, может быть, сказать, что это было всего один раз. Но если бы отец не стал противиться нашим свиданиям, я получила бы огромную свободу, и ради нее стоило рискнуть.
– Да, – ответила я. – Ты не возражаешь?
– Наверное, не возражаю, – ответил он.
– Это случилось, – сообщила я. Мы с отцом сидели рядом на краю моей кровати. – Я на последней базе.
Мне было семнадцать, и я была в выпускном классе.
– Все прошло хорошо? – спросил он.
– Да.
Я не стала рассказывать ему, что сначала неправильным был угол, и оттого мы решили, что близость между нами невозможна, что наши тела несовместимы, что их части не соединяются так, как должны.
Иногда после уроков, среди свободной недели, что выдавалась между двумя номерами газеты, мы с Джошем ездили в заповедник «Винди-Хилл». Он поднимался над смотровой площадкой, откуда открывался вид на город, – среди холмов, с одной стороны широких желтых и мягких, словно верблюжьи горбы, а с другой – похожих на расстеленное по ветру одеяло, до самого Тихого океана. Под нами лежал игрушечный город, тишину вокруг нарушало лишь пение ветра, клонящего к земле высокую траву. Ясный день, красота, которая не умещалась в груди, стеклянный воздух, ощущение великой свободы и благодати: мир открывался перед нами. Я смотрела на север и видела, как вдалеке сверкает Сан-Франциско, видела так отчетливо, будто он был совсем рядом. Как в том сне, где мы вдвоем летали над землей: он был одновременно близко и далеко. Наверное, так преломлялся свет на своем пути от наших холмов к тем, что окружали большой город.
Также теперь, когда у меня был Джош, я видела своих родителей. Хотя нельзя было сказать, будто меня совсем не беспокоило то, где мама будет брать деньги, что отец насмехается надо мной, что случится, когда он поймет, что я и вправду собираюсь уехать, поступив в колледж. Но я парила надо всем этим, не чувствовала, как все это давит и колет. Теперь Джош отвозил меня к врачу, помогал переезжать из дома в дом. Он путал дни, забывал о домашних работах, о том, что записан к стоматологу, и о том, что договорился о встрече – только если это не встреча со мной. Когда мы ехали куда-то в его сине-зеленой машине с розовой полосой, я чувствовала, что я в безопасности.
После весенних дождей, когда сквозь комья земли под дубами и эвкалиптами вокруг Стэндфордского университета стала пробиваться трава – длинные изумрудные стрелки, похожие на кошачьи усы, позолоченные весенним солнцем, – в голове вертелась мысль: «Это мой город». Я шла из школы домой и видела, как сменяют друг друга времена года. Раньше это был город отца, город мамы, город, куда я попала случайно и с тех пор постоянно переезжала с места на место. Теперь я была влюблена, и земля вокруг казалась многомерной, сложной, полновесной – она принадлежала мне.
В обеденный перерыв я ходила в кабинет миссис Даас, женщины с короткими седыми волосами. Она возглавляла школьный отдел, который контролировал поступление учеников в университеты, и у нее можно было полистать папку со списками принятых. Меня интересовали списки Гарварда. Страшного, огромного, далекого и ускользающего. Это была самая весомая организация из всех, что приходили на ум. К тому же я приняла решение, а значит, неуверенности не могло быть места. Выбор сделан – не за чем искать что-то еще и сомневаться. Поступление в Гарвард казалось правильным шагом, но не для меня – я не знала, что правильно именно для меня, не пыталась загадывать так далеко, – а в некоем глобальном смысле. Ежегодно туда поступало несколько человек. Под своими именами ученики вписывали названия университетов, где учились их родители, и я прочла их все в поисках хоть одного имени, одного ребенка, чьи родители не учились бы нигде.
Я оплатила занятия по подготовке к тестированию академических способностей, необходимому для приема в вуз. Я ездила туда на велосипеде по утрам в субботу. Родителям я ни о чем не рассказывала, хотя они знали, что я поступаю в университет. Похоже, они не знали, что нужно предпринять для это, и не задавали вопросов.
Я подала заявку на раннее поступление. К бумагам нужно было приложить открытку с маркой и своим адресом. Я тайком пробралась в кабинет Лорен и стащила симпатичную открытку из набора черно-белых фотографий Картье-Брессона. Мне нравились эти открытки – хотелось, чтобы заявка демонстрировала мой хороший вкус. Меня разоблачил почтальон: украденная открытка пришла по почте домой. Но меня больше беспокоило впечатление приемной комиссии, чем опасность быть пойманной.
Отец уехал по делам, поэтому я подделала его подпись на заявке.
Когда выдалось несколько праздников и выходных кряду, я полетела в Нью-Йорк, чтобы посмотреть на колледжи, и остановилась у Моны. Мама не смогла бы позволить себе такое путешествие, у отца не было времени. В любом случае в университетах Мона разбиралась лучше их обоих.
Она жила в Верхнем Вест-Сайде, в квартире с рядом круглых окон, обрамленных панелями из грубого дерева и выходивших на Риверсайд-парк. Внутри радиаторов что-то позвякивало.
Мона показала мне Колумбийский университет, где училась сама. Потом мы съездили в Принстон – она хотела, чтобы я поступила туда, – и в Гарвард. Я устроила все так, чтобы пройти собеседование в приемной комиссии тогда, на месте, а не с представителем университета дома, в Калифорнии. Решила, что близость к заветному университету повысит мои шансы на поступление.
Двое моих знакомых, которые учились в Гарварде, предупредили, что это, возможно, не лучший выбор. Доктор Ботштейн из генетической лаборатории при Стэнфорде, где я проработала два лета, рассказал, что его не приняли в неофициальные студенческие клубы из-за того, что он еврей.
– Я не отговариваю тебя туда поступать, – предупредил он, – просто предлагаю еще раз подумать.
Я тогда не могла представить ни того, что меня примут, ни уж тем более того, что передумаю.
Второй знакомый,доктор Лейк, сказал, что Гарвард показался ему излишне строгим, похожим на серьезное государственное учреждение. Ему было одиноко, и только поступив в медицинскую школу при Чикагском университете, он почувствовал себя счастливым.
Я не поверила ни одному из них: оба учились там очень давно. Я знала, что было для меня лучше – так мне казалось, – хотя почти ничего не знала о Гарварде. Мне нужно было не счастье, а то, чего они, может быть, не поняли бы: одобрение, повод для побега. Гарвард, думала я, сделает меня достойной чего-то. Существования. Казалось, никто не в силах был осознать, как сильно мне нужно было попасть в то место, о котором я так мало знала.
Мы с Моной приехали в Гарвард ясным осенним днем, холодный воздух обжигал щеки. Тот день, впрочем, был ничуть не более холодным и ничуть не более прекрасным, чем те, когда мы осматривали Принстон или Колумбийский университет. Мысль о Гарварде, его имя, благополучие и успех, которые в моем уме прочно были связаны с ним, – все это придавало благородства его зданиям, газонам, деревьям. Он сиял, он был безупречен.
В приемной администрации университета – стены цвета топленого молока, голубой ковер – было слишком натоплено и пахло краской. На стульях рядом со мной сидели другие потенциальные студенты. На мне были черная юбка и черные колготы.
Я нервничала. Да, в старших классах у меня не было ни одной оценки ниже, чем «отлично», но они доставались мне ценой тяжкого труда. Я получила высокий балл за тестирование академических способностей – высокий, но не заоблачный. Поэтому от собеседования многое зависело.
– Лиза?
Услышав свое имя, я встала.
– Следуйте за мной, – произнесла высокая темноволосая женщина и повела по коридору в маленький, тускло освещенный кабинет. У нее был скучающий вид. Было не похоже, что я очаровала ее: наоборот, мое присутствие, казалось, ее раздражало.
– Пожалуйста, расскажите немного о ваших интересах помимо школьных предметов, – сказала женщина.
Она никак не сослалась на мое мотивационное письмо, как будто вовсе его не читала.
– Надо подумать, – ответила я. – Я много в чем участвую, наверное, как и большинство абитуриентов.
Я хотела показать, что понимаю – несмотря на великие достижения я обычный человек; что нисколько не горжусь ими; что меня даже немного смущает длинный перечень моих внеклассных занятий, который я заготовила единственно для этой минуты.
– Я прокурор школьного дискуссионного клуба и главный редактор школьной газеты, в создании которой участвуют 80 человек, – продолжила я, опустив тот факт, что, помимо меня, в редакции было еще три главных редактора. – Я учу японский с тех пор, как побывала в Японии с классом, потом с отцом. У него там были дела. Он же устроил меня в лабораторию при Стэнфорде, где я проявляла снимки клеток дрожжей с электронного микроскопа и участвовала в масштабных экспериментах по добавлению в клетки векторов ДНК.
Я рассказывала об этом так, будто руководила экспериментами, а не исполняла указания, будто действительно была увлечена хоть одним из этих занятий, кроме газеты, будто живо интересовалась дрожжами и японским, будто рассматривала их всерьез, а не как очки в свою пользу там и тогда, будто не собиралась бросить их, как только попаду в Гарвард.
Я выпрямилась в кресле, положила ногу на ногу. Отца я упомянула как будто невзначай.
Я собиралась воспользоваться им. Он было моим единственным преимуществом, помимо оценок и внеклассных занятий.