Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза
– Он его нам не купит, – сказала я, чтобы унять ее восторженные чувства. – Слишком хорош.
– Может, и купит, – ответила она. – Тогда бы он сделал что-то по-настоящему хорошее, по-настоящему щедрое. Как бы мне хотелось, чтобы он просто взял и сделал это. Взял и купил его для нас.
Мне понравилось чувство, которое я испытала, когда он купил нам «Ауди», – чудо, дар, ниспосланный нам будто бы из ниоткуда.
– Он не станет, – ответила я. И все же надеялась. Каково было бы чувствовать, что дом уже мой? Здесь мама была бы счастлива. – В любом случае, на что мы купим мебель?
– Что-нибудь придумаем, – ответила она.
Мы заглядывали в чужие окна, и это напомнило мне историю девочки со спичками: она стояла в снегу, зажигала спички, и в огне ей являлись видения, а наутро, когда догорела последняя спичка, ее нашли мертвой. Я чувствовала сентиментальную привязанность к этой истории с тех самых пор, как услышала ее в детстве.
Несколько дней спустя заехал отец. Мама была на кухне, готовила тыквенный суп-пюре. Она уже рассказала ему о доме по телефону и сказала, что хочет его. Он ответил, что взглянет на дом вместе с риелтором.
– Знаешь, что я сказал Лорен? – спросил отец.
– Что? – откликнулась мама.
– Я сказал ей, что иду в комплекте с прицепом, – под прицепом он имел в виду нас: меня и маму.
– Она такая умная, – сказал он мне, в очередной раз. – Я говорил, что она похожа на Клаудию Шиффер? – он снова повторялся. Это раздражало, но не столько потому, что история, рассказанная дважды, становится скучной, сколько потому, что рассказанная впервые, эмоционально, с воодушевлением в голосе, она казалась предназначенной именно мне. Иногда он рассказывал мне что-то по секрету и заставлял поклясться, что я никому больше не расскажу, а потом я узнавала, что он говорил то же самое остальным.
Он опустил в суп металлическую ложку и шумно хлебнул.
– М-м-м, – протянул он, закрывая глаза. А потом спросил с полным ртом. – Тут есть масло?
– Немножко, – рассеянно ответила мама.
Издав такой звук, будто подавился, он выплюнул суп в руку и побежал к раковине, чтобы прополоскать рот.
В итоге отец купил дом на Уэверли-стрит для себя. Перед тем как въехать, он сделал ремонт. Когда он показывал мне, что хочет поменять: пол, высокий треугольник желтого стекла, загораживающие свет заросли глицинии, – мне становилось неловко оттого, что мы с мамой сами хотели жить здесь. Отец купил его за три миллиона долларов, сбив цену. Как он рассказывал маме после покупки, бывшую владелицу дома, вдову, его медлительность привела в такое отчаяние, что она готова была продать дом по цене ниже той, на которую рассчитывала. Отец оставил дом в Вудсайде, который купил только ради земли и деревьев и все собирался снести. Маме не понравилось то, как он торговался с владелицей, и ее обидело, что он купил себе то, чего так хотелось ей самой. Это было печально, но, возможно, этого и стоило ожидать. К тому же это был своего рода комплимент: у нее был хороший вкус, все лучшее она замечала первой.
Лорен переехала в дом на Уэверли-стрит. Как-то на выходных, несколько недель спустя, я зашла к ним в гости и обнаружила ее наверху, когда она переодевалась для тренировки. У нее на пальце было кольцо.
– Мы обручились, – сказала она, выставив вперед руку. На кольце был розовый бриллиант изумрудной огранки.
– Мне уже дважды делали предложение, – сказала она.
Отец уехал за покупками; когда он вернулся, я выбежала ему навстречу.
– Я видела кольцо, – сказала я, когда он появился во дворе. – Поздравляю.
– Она могла бы обменять его на целый дом, – сказал он, – но не говори ей.
Он как будто боялся, что она уйдет, если узнает, сколько стоило кольцо. Он прошел мимо меня на кухню, чтобы убрать сок в холодильник.
После этого я стала иногда заходить в дом на Уэверли-стрит после обеда, когда Стива с Лорен не было. Они никогда не запирали дом на ключ. Закрыв за собой дверь, я оказывалась в маленькой прихожей, из которой можно было попасть на кухню. На стенах лежали солнечные блики в форме континентов. Здесь царило спокойствие. Плачущая горлица ворковала то высоко, то низко, и казалось, что от низкого звука дрожали пятна света.
На кухне стояла коробка королевских фиников. Рядом помещался деревянный ящик с черешней с близлежащей фермы. Ее, похоже, тоже посылали королям, шахам и шейхам: ягоды лежали в ящике идеально ровными рядами под вощеной бумагой, черенки были заправлены под ягоду, черную и блестящую, как спинки жуков.
Там было блюдо со спелыми, сочными на вид манго. Если мы с мамой и покупали манго, то только одно, потому что они дорогие. Здесь же запасы этих фруктов были неистощимы.
Я слонялась по дому. Вдова, что владела им раньше, оставила в кладовке жестянки с краской и упаковки кистей, пустые банки от гвоздей, бутылки машинного масла и инструкции, написанные тонким косым почерком на обрывках бумаги в линейку.
Дом казался мне живым. Я вернулась в прихожую, которая смотрела на двор. Ведь это мой дом, говорила я себе. Это дом моего отца, а я его дочь. Я была уверена, что мне можно там находиться, но все же не хотела, чтобы меня заметили.
Дом на Ринконада-авеню несколько раз в час наполнялся дребезжанием из-за маленьких землетрясений и тяжелых грузовых поездов, в окнах пели стекла. Здесь же было тихо. Дом стоял в нескольких кварталах от шумной Альма-стрит и железнодорожных путей. Стены были толстыми, коридоры и дверные проемы – широкими и круглыми, как в зданиях испанской миссии.
Держась за тонкие железные поручни, я поднималась на второй этаж по каменной лестнице под длинным бумажным светильником, слегка покачивающимся на легком сквозняке. Что-то тянуло меня – будто за нить, выходящую из самого нутра, – в гардеробную Лорен, к ее шкафу. Внутреннее напряжение нарастало, я сгорала от желания понять ее, попробовать стать такой же, как она.
Несколько недель назад я спросила ее:
– Если нужно было выбирать, ты бы выбрала одежду или белье?
Эту идею я почерпнула в стихотворении Шела Сильверстайна: нужно спрашивать людей, чтобы определить их предрасположенность к внутреннему или внешнему, к душе или коже.
– Не знаю, – ответила она. – Ты имеешь в виду, выбрать красивую одежду или красивое белье?
– Да, – ответила я, начиная сомневаться, что ее ответ скажет что-то о ее характере.
– Одежду, – ответила она.
Она показала, что до сих пор умеет садиться на шпагат, полностью касаясь пола. Я внимательно наблюдала за ней, подмечала, что и как она оворит. Она использовала слова, которые я никогда не слышала в речи других людей: тешить, закрома, провидение, мародеры. Она вставляла их в предложения, будто жемчужины. Произнося длинные существительные, она растягивала гласные, отчего слово казалось взрослым и самодостаточным. У нее были голубые, как лед, глаза, маленькие, глядевшие без интереса. Иногда мне было больно смотреть в них, и я не знала почему. Она сказала, что не видит без очков или контактных линз: мир расплывался, от предметов оставались размытые силуэты.
Ее подруга Кэт – им обеим еще не было тридцати – жила неподалеку и иногда заходила в гости, когда я была у них. Когда они с Кэт говорили о неудачниках – а о неудачниках, «лузерах», они иногда говорили, – Лорен показывала большим и указательным пальцами букву «Л». Когда она, с ее четкой дикцией, произносила это слово, я понимала, что готова быть кем угодно, только не неудачником. Лорен была родом из Нью-Джерси, и у меня возникло представление, что в Нью-Джерси живут более нормальные люди. Они не носят биркенштоков, не рассуждают о гуру и реинкарнациях. Примерно тогда же Лорен рассказала, как ее в местном супермаркете преследовал какой-то мужчина, который утверждал, что он был новым воплощением пчелы.
И теперь в тишине спальни я пыталась разгадать секрет Лорен.
Я зашла в ее гардеробную, где было зеркало в полный рост, комод и кронштейн для плечиков. Они приглашали плотника, который устроил полки и отделал все светлым деревом. На комоде лежали два тюбика губной помады: одна розовато-лиловая, вторая светло-розовая и блестящая, и обе от постоянного использования так заострились, что их кончики, казалось, вот-вот должны были отломиться. Я накрасила губы розовато-лиловой. Она была влажной, пахла воском и будто бы духами.
Я открыла ящик с нижним бельем. Хлопковые комплекты разных цветов: белые, черные, бежевые – лежали вперемешку, совсем как у меня. В правом дальнем углу ящика была какая-то петля цвета слоновой кости. Я вытащила петлю, и передо мной развернулась паутина резинок и кружева. Пояс для чулок. Я знала, что это такое, возможно, видела в Playboy, но никогда – вживую.
В другом ящике были шерстяные шорты угольного оттенка, я знала их по фотографии, на которой она стояла во дворе Стэнфордского университета: белокурые волосы обрамляли лицо, поза выражала уверенность: ступни, как стрелки часов, указывали на десять и два, одна позади другой. Отец держал эту фотографию у себя на столе. Маме нравились честные фотографии, когда люди не подозревают, что их фотографируют, а мне – когда они позировали, как на обложке журнала. Я хотела стать Лорен, если не сразу, то позже.
Я стянула штаны и надела шорты. Они повисли на мне мешком, и мне пришлось придерживать их одной рукой, чтобы они не соскользнули. Надела одну из ее блузок – кремовую, без рукавов, с черной простежкой вокруг ворота и выемок. Небрежно заправив блузку в мешковатые шорты, я повернулась к зеркалу спиной и боком в надежде, что под другим углом и при другом освещении мое отражение улучшится. Развернула ноги, отставила одну, как она, и спрятала за спиной руки с обкусанными ногтями.
Я поджала губы. Мое отражение было совсем не похоже на девушку с фотографии.
Я сняла все с себя, поправила тюбики помады на комоде. Сунула пояс для чулок в карман, спустилась по лестнице, прошла по коридору с окнами во двор, мимо кладовки, через кухню и вышла за дверь.
Той весной отец пригласил меня поехать в Нью-Йорк вместе с ним и Лорен.
– Она потрясающе танцует, – сказал он в самолете. Мы с Лорен сидели на кожаных сидениях по обе стороны от него в первых рядах бизнес-класса. Он посмотрел на нее и провел рукой по волосам, словно она была спящим ребенком.
– Я нормально танцую, – поправила она, но я была уверена, что лучше меня, потому что отец видел мое выступление на концерте, однако не сказал, что я тоже танцую.
Как-то раз Лорен повезла меня обедать, когда у нее не было занятий в Стэнфордской школе бизнеса – до ее выпуска оставался один семестр. Мы поехали на ее «Фольксвагене Рэббите» с откидным верхом. Казалось, Лорен была в спешке: она не разговаривала со мной за рулем и не поворачивала ко мне голову, а смотрела только вперед, словно не знала, как вести себя с ребенком. Она держала рычаг коробки передач не так крепко, как мама, и слегка толкала его основанием ладони. Она была красивой, но ее красота была другого рода – не такая, как красота Тины, которая не пользовалась косметикой и как будто не интересовалась тем, как выглядела.
Мы зашли в Стэнфордский торговый центр. Лорен шла быстро, ставя ноги в замшевых туфлях, украшенных металлической пряжкой, носками врозь.
– Пойдем в кафе «Опера», – предложила она. – У них отличный салат «Цезарь», не слишком калорийный.
Этот разговор о калориях был в новинку и интриговал меня, словно открывал дверь в более утонченный мир, частью которого я хотела стать – где женщины следили за тем, что ели. Я не задумывалась, худая я или толстая. Мне нечасто доводилось есть в ресторанах, и я мечтала попробовать один из тех сверхъестественно высоких тортов – гигантов, что казались ненастоящими, похожими на скульптуры Класа Олденбурга. Я надеялась, что мы закажем не только салат.
Но нам пришлось есть быстро, на десерт не осталось времени. Светлая челка, изгибаясь дугой, покрывала лоб Лорен. Ее прикосновения к предметам были четкими и твердыми, будто она точно знала, что ей нужно, если собиралась дотронуться до чего-то. Мне нравилось, как она держала меню, руль, помаду.
Нью-Йорк встретил меня запахом дрожжей. Теплыми кренделями, паром, усталостью.
Лорен повела нас на Уолл-стрит и показала биржу, где работала, когда только окончила колледж.
– Они в шутку путали телефоны, – сказала она, показывая на барабан с белыми аппаратами, каждый со вьющимся белым шнуром. – Вешали трубку от одного на другой, перекрещивали шнуры. И когда кому-нибудь нужно было сделать срочный звонок, он снимал трубку, набирал номер и только потом понимал, что держит трубку от другого телефона.
В отеле «Карлайл» нас навестила подруга Лорен по имени Шелл, крупная брюнетка с красной помадой на губах, звучным голосом и нью-йоркским акцентом. Она стояла у пианино и нажимала на клавиши. Они говорили о незнакомых мне людях, которых называли «конченными неудачниками».
В тот день после обеда отец сказал:
– Я хочу кое-что вам показать.
Мы подъехали на такси к высокому зданию и поднялись на самый верх на грузовом лифте, до самого потолка обитого одеялами. У меня заложило уши. Лифт открылся, мы оказались в пыльном, продуваемом ветром пространстве, полном рассеянного света.
Это была квартира на верхнем этаже здания под названием «Сан-Ремо». Там еще шел ремонт, и только спустя несколько минут я поняла, что это квартира отца. Потолок был по меньшей мере в два раза выше обычных потолков. На полу лежал картон; отец приподнял одну картонку и показал блестящий черный мрамор внизу – такой же, как и на стенах. Он сказал, что квартиру спроектировал архитектор Бэй Юймин в 1982 году, и когда карьер, где добывали черный мрамор, закрыли, пришлось найти другой и заменить уже положенный мрамор новым. Иначе бы они не сочетались. Строительство шло уже шесть лет, и до тех пор не было окончено.
– Это невероятно, – сказала Лорен, оглядываясь.
Все пространство в квартире покрывал черный мрамор; было только две прогалины – окна по обеим сторонам. Я прочертила пальцем линию на пыльной черной поверхности, и она заблестела. Мы стояли в гостиной, где были только высоченный потолок и окна, зев камина, черные стены и пол. Лестница казалась мокрой, она будто стекала со второго этажа, словно патока из банки – каждая ступенька шире предыдущей. Отец сказал, что за основу ее конструкции взяли лестницу Микеланджело.
Сложно было представить, чтобы кому-то могло быть уютно в таком пространстве. Оно выглядело абстрактным, как квартиры богатых людей в кино. Все было показным, призванным производить впечатление, – полная противоположность его идеалам, его противоборству с общепринятыми ценностями. Да, у него бли дорогие костюмы и «Порше», но мне казалось, самыми лучшими он считал простые вещи, а поэтому вид этой квартиры поверг меня в шок. Может быть, свои идеалы он применял только ко мне – как удобный предлог не проявлять щедрости. Или, может, он придерживался двойных стандартов, не мог побороть искушение пустить пыль в глаза, как другие богачи. Хотя его драные джинсы, странная диета, заброшенный дом и упор на простоту, как мне казалось, указывали на то, что его не волнует чужое мнение.
– Я думал, это будет исключительно холостяцкая берлога, – печально заметил он. – Эх.
Мы вышли на балкон – повисшую в воздухе каменную балюстраду с балясинами, похожими на подсвечники. С такой высоты Нью-Йорк ничем не пах. Ветер рвался сквозь пространство с хлопками, какие издают сохнущие на улице простыни. Центральный парк под нами казался отверстием в плите из бетона.
– Классный вид, правда? – спросил отец.
– Да, – ответила я.
– Здесь чудесно, Стив, – сказала Лорен с легкостью в голосе, какую мне тоже хотелось бы чувствовать. Отец потянулся к ней, и я отвернулась. Я чувствовала себя бессловесной, неспособной шевельнуться, мои ноги прилипли к полу.
Вскоре после моего возвращения мы с мамой купили в торговом центре диван, кресло и пуф для ног.
В витрине детского магазина были выставлены крылья из белых перьев.
– В детстве мама говорила мне, что все дети рождаются с крыльями, но доктора отрезают их сразу после рождения. Остаются только лопатки. Странно, правда?
Мы прошли мимо магазина Woolworth, где я видела тюбики блеска для губ со вкусом дыни и упаковки накладных ногтей, мимо ресторана «Браво Фоно», куда мы все еще иногда ходили с отцом, и зашли в Ralph Lauren. Часть ассортимента была выставлена на улице. Бетонные вазоны доходили мне до пояса, в них росли недотроги с раздутыми зелеными стручками, которые разрывались, стоило на них надавить, рассыпая крошечные желтые семена и после завиваясь.
– Эй, как тебе этот диван? Нравится? – спросила мама. Он был шириной в две подушки. Я села: подушки не пружинили, а медленно прогибались под моим весом.
– Мне нравится, – ответила я. – Дорогой?
Она посмотрела на ценник сбоку и резко вздохнула.
Я знала, что она ненавидит наш диван, который мы забрали у Стива много лет назад: сама она такой бы не выбрала. Мне казалось, он заставлял ее чувствовать, будто ее жизнь состояла из ненужных остатков чужих жизней.
Она купила диван в комплекте с креслом и пуфиком и расплатилась новой карточкой. На тот момент это была самая дорогая наша покупка. Чтобы немного сэкономить, она не стала покупать новый чехол и взяла его в той хлопковой обивке песочного цвета, в которой он продавался. После у нас обеих немного кружилась голова, и торговый центр казался совсем другим – он будто только открылся нам.
Я предположила, что у нас появились деньги. Иначе с чего бы она стала делать такие крупные покупки? Она уже давно хотела новый диван. Но откуда вдруг взялись деньги? Я не знала. Она всегда говорила нет. А в этот раз – да. Спроси я ее, это могло бы испортить радостное настроение. Она казалась уверенной и счастливой, и я подумала, что такими и должны были быть для нас походы по магазинам с самого начала и что, возможно, в будущем они всегда будут такими.
В Banana Republic мы примерили одинаковые джинсовые куртки разных размеров. Они хорошо сидели, у них был славный вельветовый воротник цвета асфальта. Я постаралась сдержать воодушевление: знала, что не стоит давить. Но она купила обе. Обе! По сравнению с диваном куртки ничего не стоили. Мы вышли из магазина с увесистыми бумажными пакетами.
– Смотри, – я показала на комплект из юбки и свитера в витрине. В том маленьком минималистичном магазине продавали дорогую одежду из Швейцарии. Юбка была из темно-серого кашемира, свитер – бордовый, из ангорской шерсти с аппликацией в виде плюшевых мишек. – Вот так тебе нужно одеваться, – но подумала, что мишки, возможно, были лишними.
– И куда я в этом пойду? – спросила мама.
– Куда угодно, – ответила я. – На родительское собрание. В кафе или ресторан, – я представила для нее иную жизнь.
– Мне не очень нравится, – ответила она.
– Просто примерь. Пока одежда на вешалке, нельзя судить – я слышала, как кто-то произнес эту фразу в другом магазине. Когда она, все еще сомневаясь, вышла из примерочной, я увидела ее такой, какой она должна была быть. Я настаивала, консультант настаивала, и мама купила комплект.
Мы уже почти доехали до дома, когда нам пришлось остановиться на перекрестке перед поворотом в наш квартал. Мама стала поворачивать, но как будто по случайности продолжила вертеть руль, когда машина уже готова была вильнуть на нашу улицу.
– Ой, – сказала она, выкрутив руль до предела.
Она сделала полный круг, мы вернулись в исходную позицию у светофора. Когда нужно было поворачивать, она опять проехала мимо.
– Еще раз ой! – воскликнула она, смеясь.
Она все крутилась и крутилась, будто мы попали в водоворот: тротуар – лужайка – дерево – дом, тротуар – лужайка – дерево – дом.
– Поворачивай! – кричала я каждый раз, когда мы приближались к нашей улице.
– Я… кажется… не могу… повернуть! – отвечала она. Стены домов до половины заросли кустами, отчего походили на бородатые лица, которые смотрели, как мы ездим кругами. Мама все не останавливалась, пока у нас обеих не закружилась голова, а потом – наконец-то! – повернула, и мы поехали домой.
Дома в тот вечер мы разогрели в микроволновке пироги с курицей и стали смотреть «Театр шедевров», сидя на полу перед телевизором. Когда я собралась спать, она захотела почитать мне на ночь дневники Энди Уорхола, и хотя я была уже слишком большой, чтобы читать мне вслух, я ей позволила.
– Ты – простачка, – сказала я в шутку несколько дней спустя, когда мы заехали на заправку, и мама сказала, что ей нравится запах бензина. Я никогда ее так раньше не называла. Возможно, я позаимствовала это слово из повести Черепахи Квази из «Алисы в стране чудес», отрывки из которой ей также нравилось мне читать. Когда я назвала ее простачкой, мне захотелось, чтобы она стала это отрицать, чтобы она рассердилась: да как посмела я ее так назвать – это неправда. Но она только рассмеялась.
Через несколько месяцев прибыли новые диван, кресло и пуф в песочной обивке с набитыми пухом подушками. Старые мама отдала. Она надела новые юбку со свитером несколько раз – ради меня, а потом, наверное, тоже отдала кому-то. Я звала ее простачкой, когда она совершала ошибки: забывала, в какую сторону ехать, или утверждала, что итальянское мороженое такое же, как американское, и ничуть не лучше. В ответ она только смеялась. Я все больше времени проводила с отцом и Лорен, впитывая их идеи, их искушенность. Я уже побывала в Нью-Йорке, познала важность низкокалорийных продуктов, видела, как осторожно Лорен добавляет масло в салат. Я знала наверняка, что итальянское «джелато» отличается от обычного мороженого, что оно лучше.
Однажды, когда мы куда-то ехали, я обратила внимание на пятнышко краски на маминых джинсах, которое та не заметила, и снова сказала:
– Ты – простачка.
На этот раз из ее глаз брызнули слезы, она остановилась у обочины и разрыдалась, уткнувшись в руль, чем удивила нас обеих. Я никогда больше ее так не называла.
Свадьба отца прошла в национальном парке «Йосемити», в отеле «Авани».
Руководил церемонией буддийский монах по имени Кобун, знакомый родителей. Стив и Лорен стояли перед тремя большими окнами, за которыми виднелись горы, лес и падавший на них снег.
Лорен была в шелковом платье цвета слоновой кости, отец – в пиджаке, галстуке-бабочке и джинсах, как будто был собран из трафаретных бумажных деталей и разные части тела были одеты по-разному.
Утром я встретила Лорен внизу, в фойе отеля: она была в черных леггинсах с цветочным узором и очках в черной оправе. В моем представлении о свадьбе невесты должны были прятаться от жениха и гостей перед церемонией, беспокоиться за свою красоту, и мне понравилось, то Лорен, веселая и в игривом настроении, была с нами.
Кобун попросил нескольких человек подготовить короткую речь, и я была одной из них.
На свадьбе было всего 40 гостей, и после нам предстояло отправиться на прогулку по снежному лесу в куртках из флиса, которые выдали нам в подарок. Ужин должен был проходить в комнате с прямоугольными столами, установленными буквой П, в окружении букетов из пшеничных колосьев. Были приглашены музыканты, игравшие на классической гитаре.
Мама не входила в число приглашенных, но на следующий за церемонией день отец позвонил ей, о чем она рассказала мне только годы спустя. Когда она поведала мне о звонке, я удивилась, потому что не знала, что они общались: они то были близки, то отдалялись друг от друга, и я не понимала узора их взаимоотношений.
Отец произнес речь: он заявил, что людей сводит вместе не любовь, а общие взгляды. Он говорил напряженно, словно наставлял гостей и Лорен, словно читал нотацию. Прозвучало еще несколько речей, а потом Кобун назвал мое имя, я встала и направилась к отцу и Лорен. Они стояли возле окон, за которыми медленно и густо падал снег – как внутри стеклянного шара из тех, какие дарят к Рождеству. В руках я держала лист бумаги, где написала что-то о том, как редко доводится присутствовать на свадьбе родителя (идею подкинула подружка), но пока я шла к ним, проговаривая про себя речь, я расплакалась. Отец жестом подозвал меня подойти ближе, и я обняла их, и мы стояли так, пока Лорен не зашептала:
– Ну все, Лиз. Ну же.
Я с нетерпением ждала свадьбы: вкусной еды, торта (он был в форме скалы Хаф-Доум, символа парка «Йосемити», и с банановым вкусом) и танцев (их не было). Я была готова к тому, что составляет внешнюю часть церемонии. Но совсем не предполагала, что почувствую, оказавшись наедине с назойливым и неудовлетворимым желанием, которое, как проволока под напряжением, станет жужжать в шаге от меня. Я надеялась быть в центре происходящего – как девочка со спичками, которой так живо представилось то, что она углядела в маленьком пламени. Эта свадьба была для меня. Я должна была сыграть дочь супружеской пары, хотя Лорен и не была мне матерью.
Однако когда церемония завершилась, я чувствовала себя опустошенной. Я не была в центре происходящего. Меня не пригласили на большинство свадебных фотографий. Отец был поглощен Лорен и всеми остальными. За ужином после церемонии я заплетала Лорен волосы, стоя позади ее стула.
Позже я спустилась в фойе и стала разглядывать сувениры в магазине. Там я увидела маленький альбом для фотографий в тканой обложке, похожей на гобелен с деревьями из пикселей.
– Вы оплатите наличными или мне следует включить это в счет за комнату?
К тому моменту я уже знала, что в отелях можно покупать вещи и записывать их стоимость на комнату. Женщина спрашивала серьезно, как будто и не подозревала о моем мошенническом замысле.
– На комнату, – ответила я. От воодушевления и волнения мои ладони вспотели – мне не терпелось получить альбом. Но отец мог заметить эту покупку в счете. Я надеялась, что он будет слишком занят, чтобы разглядывать цифры, или что у него слишком много денег, чтобы обращать на них внимание.
Я жила в одной комнате с его сестрой Пэтти – той, с которой он вырос в приемной семье. Ее тоже удочерили. Отец и Пэтти не были близки, Мона стала ему куда ближе, с тех пор как они встретились, будучи уже взрослыми людьми. Я расстроилась, когда меня поселили с ней, ведь это могло означать, что мы принадлежали к одной категории.
Большинство гостей разъехались в воскресенье после свадьбы. Остались только Мона и ее бойфренд Ричи: они собирались остаться в заповеднике еще на неделю, чтобы провести с отцом и Лорен их медовый месяц. Ричи и Мона поженились через год, церемония проходила в Бард-колледже. Стив и Лорен тоже провели с ними их медовый месяц. Но тогда мне казалось, что раз Мона остается, то и мне нет никакой причины уезжать. Кобун с его подружкой Стефани тоже еще не уехали, но собирались после обеда.
– Если ты остаешься, я тоже хочу остаться, – сказала я отцу.
– Может быть, – ответил он. – Дай подумать.
Казалось, его терзали сомнения, что редко случалось, когда он мне отказывал.
Но через несколько часов он велел мне ехать домой с Кобуном и Стефани.
Перед моим отъездом он попросил у администратора счет за нашу с Пэтти комнату. Я стояла рядом с ним. Мне не хотелось ни на секунду с ним расставаться.
Он изучил счет и нахмурился.
– Это твое? – спросил он, показывая на цену за альбом.
– Это Пэтти, – соврала я. Мне было грустно оттого, что приходилось уезжать, и я боялась, что он рассердится, если узнает. – Я сказала ей не покупать, но она не послушалась.
Вскоре после свадьбы отца между родителями разразился большой скандал, назревавший больше года. До этого я и не подозревала, что они ссорились – заметила только, что отношения между нашим домом и отцовским стали натянутыми. Я списала это на тяжелый период в жизни мамы. Несколько лет назад отец нанял садовника в вудсайдский дом. Тот же человек начал помогать с садом и на Уэверли-стрит, и об этом узнала мама. Она слышала от знакомых, что дети этого человека обвиняли его в сексуальных домогательствах, и его присутствие вблизи от меня стало катализатором серьезной ссоры. Снова став друзьями, родители не говорили о тех годах, когда отец не участвовал в нашей жизни, не заботился обо мне. И то, что он нанял садовника, не подумав обо мне, и снова пренебрег родительскими обязанностями, должно быть, напомнило маме о том времени и привело в бешенство. Я слышала, как они говорили об этом: мама вышла из себя и едва могла говорить от гнева. Она уже несколько раз просила его уволить этого человека, но он отказывался.
Ссора, расставившая все точки над i, случилась в тот вечер, когда я отправилась поужинать в дом на Уэверли-стрит. Мама постучала в дверь, белая от ярости. Для меня это было громом среди ясного неба. Я смотрела, как они ругаются, стоя на тротуаре возле ее машины на Санта-Рита-авеню. Я знала, что они спорят из-за садовника, но все равно не понимала, отчего она так расстроилась, отчего так кричала, от гнева забывая себя, ведь, на мой взгляд, это было такой ерундой. Помню, как мне хотелось, чтобы она ушла и перестала позорить себя.
– Да как ты смеешь. Как смеешь, – повторяла мама со слезами на глазах. – Обещай, что ты его уволишь.
– Нет, – отвечал отец. Он стоял перед ней, высокий и бесстрастный. Ему шли новые черная футболка и джинсы, на которых еще не успели появиться дырки. На ней были шорты и теннисные туфли.
Рядом с ним она казалась потрепанной, одетой в лохмотья. Когда она говорила, ее слова едва можно было разобрать из-за слез. Мне стыдно вспоминать, что в тот момент я просто хотела, чтобы она вела себя тихо и сдержанно, сохраняла видимость дружелюбных отношений, которые установились между ними. Мне не хотелось, чтобы отец подумал, что я такая же, как она. Иначе – вдруг он не захотел бы иметь со мной дела? Она устроила слишком шумную сцену, будто безумная. Мне хотелось, чтобы она была спокойнее, выражала меньше эмоций. Мне было стыдно за то, как она топала ногами и как исказилось ее лицо.
В какой-то момент она села в машину, хлопнула дверью и уехала. Отец пожал плечами и пошел обратно в дом. Я пошла за ним и до конца вчера, как и отец, притворялась, будто ничего не произошло.
После этого эпизода отец больше не заезжал к нам в гости на Ринконада-авеню, и маму больше не приглашали на ужин в дом на Уэверли-стрит. Садовник все так же работал у отца, и родители перестали общаться.
Новость о том, что Лорен беременна, была как пощечина. Я думала, что они подождут с детьми, по крайней мере несколько лет. Мне казалось, что я была тем, что им нужно, хотя и не могла произнести этого вслух или внятно подумать об этом. Дом, жена, муж, дочь – теперь, когда свадьба наконец осталась позади, мы все вместе могли жить полной жизнью.
Они пригласили меня на ужин. Мы ели ту же еду, что и обычно – веганскую. В тот вечер – суши с овощами и бурым рисом. Войдя, он оцеловал ее в губы, как сделал бы мистер Страсть, и ей пришлось неуклюже запрокинуть голову и опереться о кухонный стол, чтобы не упасть. Выглядело так, будто у нее свело шею. Позже я сказала это вслух, и отец рассмеялся.
Он сказал, что хорошо целуется, ему об этом говорили многие женщины.
– Больше похоже, что ты не целуешь, а всасываешь, – сказала я.
Лорен подняла брови и кивнула мне за его спиной, соглашаясь. После ужина мы перешли в другую комнату, и они посерьезнели. Я забеспокоилась, не натворила ли чего.
Я села в кресло, Лорен – на пуф для ног, отец – на пол.
– У нас будет ребенок, – сказал он. Я посмотрела на Лорен, проверяя, правда ли это. Она кивнула.
В комнате в этот час царил полумрак: горели только его настольная лампа и еще одна тусклая над головой, небо за окном залилось благородным синим светом.
– Здорово, – ответила я. Казалось, будто все мышцы у меня на лице расплавились и стали подергиваться, и я уже не знала, как придать лицу нормальное выражение и каким оно вообще должно быть.
– Мы очень счастливы, – сказал отец, обняв Лорен.
Я отправилась домой пешком. В окнах горел свет – два желтых глаза. Теперь дом казался маленьким и далеким. Он ничего не значил, и мама ничего не значила. Она не была членом семьи, не имела отношения к будущему ребенку и ничего не могла с этим поделать.
– У них будет ребенок, – сказала я на следующий день в машине, когда мы обе смотрели вперед, на дорогу, и она не могла видеть моего лица. Прошлым вечером я удержала это в себе, заплакала, уткнувшись в подушку, едва она закрыла дверь, пожелав мне спокойной ночи. Сейчас, когда я была с ней, мне казалось, что мы слишком похожи, что мы вместе остались за бортом.
– Ну и отлично, – ответила она.
– Но я не думала, что они хотят… Они никогда не говорили о ребенке, – сказала я.
– Для этого люди и женятся, – ответила она. – Чтобы завести детей.
У этого ребенка с самого начала был мой отец и правильная мать. Ему повезло. Ребенок был не виноват, но мне все равно было тошно. Я мечтала, чтобы я была этим ребенком, а Лорен была моей мамой. Вскоре ее живот стал круглым и натянулся, как барабан. Ее пупок выступал и походил на кукольное ухо.
Как-то я пришла к ним в гости, заглянула в кабинет отца и увидела, что он набирал на компьютере имя – Рид Пол Джобс, три слова, три слога – разными шрифтами, разными размерами, заполнявшими весь экран. Garamond, Caslon, Bauer Bodoni. Он хотел убедиться, что имя подходит, что его можно будет использовать всю жизнь.
Мой брат родился с длинными пальцами, ладошками, похожими на свернувшиеся листья папоротника, которыми он хватался за мой палец, и крошечными ноготками с белыми кончиками. Как же я его любила! Это было непроизвольно, я ничего не могла с этим поделать. Его запах, его пропорции, милые ступни и пятки, складочки на коленках. Я приходила к нему после школы и на выходных, меняла ему подгузники. Гадала, каким он вырастет. Когда он, свернувшись, лежал на боку, я замечала пушок на его спине. Под ребрами была впадина живота, и я вспоминала о жареной куриной тушке. Прямые темные волосы окружали родничок, мягкий, как серединка пирога. Губы были розовыми, из кожи другого сорта; он сжимал и разжимал их, и это движение наводило меня на мысль о розовом червяке, только чистом. Из-за размера подгузника он казался еще меньше: из пухлой белой обертки выглядывали маленькие согнутые ножки, крошечные стопы. Его серые глаза смотрели мудро и мечтательно, словно он явился из другого, ловчее устроенного мира.
Иногда по вечерам звонили кредиторы.
– Как вас зовут? – спрашивала мама, хмурясь в трубку. – Назовите свое имя. Нельзя же звонить в такой час. Я буду жаловаться.
– Кто это? – спрашивала я, когда она вешала трубку. Тогда я думала, что нам звонят, чтобы продать что-нибудь. Время спустя я узнала, что покупка дивана, кресла и пуфа в тот день привела к долгам, которые мама не могла погасить. Те были причиной действующих на нервы звонков кредиторов, а позже, когда я оканчивала школу, еще и маминого банкротства – она так и не сумела выплатить кредит.
Я слышала, как она жалуется на то, что Илан дарит ей гвоздики – мог бы выбрать цветы и получше. После она рассказала мне, что однажды, когда он предупредил, что задержится на работе допоздна, она купила билет на оперу в Стэнфорде, отправилась туда одна и увидела его там с другой женщиной. Следующие несколько лет они постоянно ругались, то расходились, то снова сходились, пока не расстались окончательно – перед тем как я пошла в старшую школу. Когда они ссорились, наши с ней отношения тоже портились.
– Ты видела, какие у Илана мизинцы? Они сгибаются вовнутрь, – сказала она мне как-то в машине. Последняя фаланга его мизинца сгибалась на 30 градусов. – Это признак того, что человек изменяет.
Тогда мне казалось, что я выше работы по дому, которую мама заставляла меня делать. Унизительно и скучно было выносить мусор, мыть посуду, поэтому я делала все спустя рукава и будто в полусне, при первой же возможности бежала обратно в свою комнату, чтобы заниматься – кроме успехов и похвалы в школе меня ничто больше не интересовало. Однажды вечером, когда я возвращалась домой от мусорных баков снаружи и зашла на кухню, я застала там маму – она поджидала меня.
– Посмотри на столешницу, – сказала она.
Я поискала взглядом губку, но она уже схватила ее и, отжав, стала яростно сметать ею крошки в подставленную ладонь.
– Все, что я прошу, – сказала она, – это мыть посуду и вытирать стол. Посуда и стол. Ясно?
– Прости, – ответила я. – В следующий раз вытру.
– Нет, ты вытрешь в этот раз, – сказала она.
– Но ты же уже все вытерла, – ответила я.
– Я хочу, чтобы ты изменила свое поведение.
– Изменю, – ответила я. – Обещаю. Прости.
– Прости, – передразнила она высоким детским голосом. – Тоже мне принцесса, – она сплюнула.
Когда мы начинали ссориться, я пыталась урезонить ее, успокоить. Но потом становилось очевидно, что она не собирается успокаиваться, что она будет кричать бесконечно, и тогда я замирала, переставала отвечать.
Иногда в самом начале ссоры звонил телефон, прерывая ее, и мама шла разговаривать в свою комнату, откуда до меня доносились приглушенные звуки. Звонил ее друг Майкл или, может, Терри. После, когда она приходила пожелать спокойной ночи, она снова была в хорошем настроении. Я ни в чем не виновата – так я думала, – и мама была несчастна не из-за меня, а из-за одиночества. Я верила в это, говорила это себе, когда она принималась кричать, и использовала как отговорку, чтобы кое-как мыть посуду, не помогать по дому и смотреть на нее свысока.
– Думаешь, я твоя горничная? – рычала она сквозь зубы.
– Мам, позвони другу, – просила я. – Пожалуйста.
Когда мы ссорились, помимо меня, мама поносила еще Джеффа Хаусона, отцовского бухгалтера, переводившего нам алименты – что, как я твердо знала, было жизненно важным для нас тогда, – а также, все чаще и чаще, Кобуна. (По сравнению с тем, как часто она кляла этих двоих, отец, можно сказать, почти не упоминался.)
– Кобун сказал, что позаботится о нас, а потом оставил нас подыхать, – причитала она севшим голосом. – Подлец.
Я не понимала, о чем она. Насколько я знала, Кобун не имел к нам почти никакого отношения. Он был всего лишь буддийским монахом, с которым когда-то общались родители, который проводил свадебную церемонию и который почти не разговаривал.
Только спустя время я узнала, что мама – чья собственная мать была психически больна и чей отец не принимал участия в жизни дочери, – именно к Кобуну обратилась за советом, когда забеременела.
– Рожай, – посоветовал Кобун. – Если понадобится помощь, я помогу.
Но в последовавшие годы он не предлагал никакой помощи. Никто не давал маме таких щедрых обещаний, как Кобун, и не казался таким надежным. В то время отец тоже прислушивался к Кобуну, и тот предрек ему, что если родится мальчик, то он станет его духовным наследником, и тогда он должен будет признать его и помогать ему. Но я оказалась девочкой, и Кобун сказл отцу – как узнала мама от других членов общины, – что отец совсем не обязан заботиться о нас.
Следующим вечером мы снова разругались.
– Ох, бедняжка я, бедняжка, – передразнила она писклявым голосом. А потом заорала. – Ты понятия не имеешь, сколько я для тебе сделала!
– Обещаю, я буду лучше стараться, – ответила я. – Буду мыть посуду и перестану жаловаться. И буду правильно вытирать столы, – она хотела, чтобы я терла сильнее и подставляла руку под крошки.
– Дело не в столах, глупая маленькая дрянь. Дело в гребаной жизни, – она разрыдалась, судорожно и глубоко вздыхая, глотая воздух.
Я стояла неподвижно, с каменным выражением лица. Ничего не чувствовала ниже головы. Стояла, как дом, который видела в Баррон-парке: его снесли, оставили только фасад, поэтому домом он казался, только если смотреть спереди. Внутри же ничего не было. Ни комнат, ни стен, ничего.
– Мне очень жаль, – повторила я. – Правда жаль.
– Извинения ничего не значат! – завопила она. – Нужно доказать делом. Ты должна перестать себя так вести сейчас же.
Она хлопнула ладонью по шкафчику, потом по столу – два громких удара. Снова глубоко втянула воздух ртом, как будто у нее была астма и она едва могла дышать.
– Знаешь, кто я такая? – выкрикнула она. – Я козел отпущения. Я та, кто все для тебя делал. Но все плевать на это хотели! – она прокричала слово «плевать» во весь голос – охрипший, – протянув гласные, и я была уверена, что ее слышали все соседи, вся наша тихая улица.
– Я – ничто! – кричала она, начиная плакать. – Сначала для своей семьи, теперь для тебя со Стивом. Вот что я такое. Ничто.
Она зажгла свет на кухне, и этот обыденный жест посреди всего остального казался диким. По вечерам, когда мы не ссорились, мы включали свет и в других комнатах, и наши окна светились на темной улице рядом с другими желтыми окнами.
– Неправда, – сказала я безжизненным голосом. Мне больно было стоять.
– Иди к черту, Вселенная. Иди к черту, мир, – она выставила средние пальцы на обеих руках и показала их потолку.
Потом подошла к двери, прислонилась к ней, соскользнула на пол и, сидя на корточках, обхватила руками голову, как делала обычно, когда ссора подходила к концу.
– Я не хочу так жить дальше, – сказала она, тихо плача.
Она произнесла это так, будто бы жизнь могла вот так оборваться, как если бы это было простым падением оттого, что на бегу вдруг подвернулась лодыжка.
Без нее я перестану существовать, останется только пустота.
Я присела рядом с ней и положила ладонь ей на руку.
– Что значит, не хочешь жить дальше? – спросила я.
– Жизнь, – она всхлипнула. – Я так больше не могу. Ты понятия не имеешь, через что я прошла. Понятия не имеешь, каково это было, растить тебя одной, безо всякой помощи. Я так стараюсь, но мне не хватает поддержки. Это слишком тяжело.
Развязка каждой ссоры напоминала конец долгого и утомительного путешествия, когда ощущаешь невесомость, не ориентируешься в пространстве. Вернулись звуки. Запахи. К тому моменту я уже не чувствовала очертаний своего тела.
Она осталась на полу возле двери. Ссора закончилась. Она больше не сердилась, ей было просто грустно. И теперь, когда буря отгремела, опустошив ее и отняв у нее силы, я не могла уже представить, как смела желать ей что-то, помимо добра.
Мама все глубже погружалась в черную тоску, а я фантазировала, что живу у отца: брожу по чистым белым комнатам (в них все еще не хватало мебели) и пробую фрукты, запас которых на расставленных по дому блюдах никогда не иссякает. Лорен и ее знакомый из школы бизнеса, низкорослый и хрупкий молодой человек, открыли кафе Terra Vera, где подавали веганские роллы в лаваше из цельнозерновой муки. Перед ужином она возвращалась, веселая и энергичная, в облаке светлых волос, с кожаным портфелем и бумагами в руках, а я спрашивала, как прошел день. Ее джинсы были обрезаны на разной высоте на левой и правой ногах: из-под неровного края, будто языки колоколов, высовывались лодыжки.
Я тоже стала ходить носками врозь. Сами по себе мои ступни смотрели прямо. Когда я иначе ставила ноги, я становилась другой – более целеустремленной, во мне было больше потенциала, я несла больше ответственности.
Мы ссорились уже много месяцев подряд, все чаще и чаще, пока ссоры не стали происходить каждый вечер и длиться по нескольку часов. Когда мы были вместе и не ругались, я следила за маминым лицом, чтобы не упустить тот момент, когда у нее испортится настроение.
Об особенно мучительных ссорах я рассказывала учителям, Ли и Стиву. Это беспокоило маму: она чувствовала себя раздавленной, если окружающие плохо отзывались о ней, и потому стала поминать Ли в наших ссорах – винила меня в том, что я, чуть что, бежала к ней жаловаться.
Она стучала в стену, разбивая руки, кричала так, что кровь приливала к лицу, на шее раздувались жилы. Хлопала дверями; у нее под глазами давно были темные круги. Насколько раз она хватала меня за плечо и с силой трясла.