Карты смысла. Архитектура верования Питерсон Джордан

Вы только что получили неожиданную информацию, но это уже не мелкие несостыковки, раздражители, угрозы и разочарования, которые утром нарушили ваше душевное равновесие. Это неопровержимые доказательства того, что ваши характеристики настоящего и идеального будущего в корне неверны. Ваши предположения о природе окружающей действительности ошибочны. Привычный мир только что рухнул. Все происходит не так, как, казалось, должно происходить, все опять становится неожиданным и новым. В шоке вы покидаете кабинет. В коридоре другие сотрудники смущенно отводят глаза. Почему вы этого не предвидели? Как можно было так ошибаться в своих суждениях?

Вам просто строят козни? Нет, лучше так не думать.

Вы понуро возвращаетесь домой и грузно падаете на диван. Горькая обида и страх сводят вас с ума. Что будет дальше? Как теперь смотреть людям в глаза? Удобное, предсказуемое, вознаграждающее настоящее исчезло. Будущее неожиданно разверзлось под ногами, словно пропасть, и вы не смогли удержаться. В течение следующего месяца вы совершенно сломлены и не можете ничего делать. Появилась бессонница, пропал аппетит. Вас изводят приступы тревоги, отчаяния и злости. Близкие совсем измучились, да вы и сами себе не рады. На театральных подмостках воображения появляются мысли о самоубийстве. Что теперь думать, что делать? Вы пали жертвой внутренней эмоциональной войны.

Встреча с ужасным неизвестным потрясла основы вашего мировоззрения. Душа оказалась во власти хаоса. На вас невольно повлияло нечто принципиально неожиданное. Это означает, что придется поменять долгосрочные цели и пересмотреть – буквально переоценить — побудительное значение текущих событий. Способность к полной переоценке при узнавании чего-то нового присуща человеку еще больше, чем вышеупомянутая способность к исследованию неизвестного и накоплению свежей информации. Иногда, совершая действия, мы обнаруживаем явления, само существование которых противоречит привычной картине бытия (и благодаря которым мы приписываем событиям побудительное значение). Исследование этих новых явлений и включение открытий в имеющееся знание иногда означают переосмысление самого знания[44] (и последующее повторное знакомство с неизвестным, которому больше не препятствуют устаревшие представления)[45]. Это означает, что простое движение от настоящего к будущему иногда прерывается полным распадом и перестройкой – переосмыслением того, что представляет собой настоящее и каким должно быть будущее. Становление личности сопровождается периодами «распада и возрождения»[46]. Более общая модель адаптации человека – наиболее просто определяемая такими понятиями, как устойчивое состояние, надлом, кризис, восстановление[47], – показана на рисунке 4. Процессы революционной адаптации, происходившие и подспудно символизировавшие разнообразные культурные явления, варьировались от обрядов первобытного посвящения[48] до постулатов сложных религиозных систем[49]. Действительно, мировые культуры возведены на фундаменте одного великого сценария: рай, встреча с хаосом, падение и искупление.

Рис. 4. Революционная адаптация


Через месяц после увольнения вам в голову приходит новая мысль. Вам не нравилась эта чертова работа, хотя вы никогда не решались в этом признаться. Вы приняли предложение только потому, что от вас этого все ждали. Вы никогда не выкладывались с полной отдачей, потому что на самом деле хотели заниматься чем-то другим – чем-то, что большинство людей считает рискованным или глупым. Давным-давно вы приняли неверное решение. Может, вам нужен был этот удар, чтобы вернуться на путь истинный. Вы начинаете представлять себе новое будущее. Оно, возможно, не такое безопасное, но там вы делаете то, чего действительно хотите. Бессонница проходит, аппетит возвращается. Вы успокаиваетесь, становитесь менее высокомерным, более терпимым – за исключением моментов слабости. Окружающие не одобряют, восхищаются или завидуют переменам, которые с вами происходят. Вы словно выздоравливаете после долгой болезни – вы родились заново.

Нейропсихологическая функция: природа ума

Вполне разумно рассматривать мир как арену действий, как место, в котором знакомое и незнакомое пребывают в вечном сопоставлении. Мозг состоит в основном из двух подсистем, приспособленных совершать действия в этом месте. Если не вдаваться в детали, правое полушарие бдительно реагирует на новизну и отвечает за быстрое «создание обобщенных предположений». Левое полушарие, напротив, «включается», когда события – четко определенные события – происходят в соответствии с имеющимся планом. Правое полушарие быстро рисует обобщенные, основанные на значимости «метафорические» картины нового; левое, более склонное к работе с деталями, подбирает для них ясное словесное выражение. Таким образом, наш мозг, наделенный способностью исследовать, «строит» мир знакомого (известного) из мира незнакомого (неизвестного).

Когда мир остается известным и знакомым, то есть когда наши убеждения сохраняют значимость, мы с легкостью управляем эмоциями. Когда же появляется нечто неизведанное, эмоции выходят из-под контроля, в зависимости от относительной новизны случившегося преобразования, и мы вынуждены отступить или вновь начать исследовать.

Валентность вещей

…А кто приглядится к основным инстинктам человека… тот увидит, что все они уже занимались некогда философией и что каждый из них очень хотел бы представлять собою последнюю цель существования и изображать управомоченного господина всех остальных инстинктов. Ибо каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать[50].

Правда в том, что человек был создан для служения богам, которых прежде всего нужно кормить и одевать[51].


Можно составить списки общих благ и бедствий, и многим они покажутся разумными, потому что наши суждения о значении и смысле довольно типичны и предсказуемы. Пища, к примеру, хороша, если она вкусная, а удар по голове тем хуже, чем он сильнее. Список хорошего и плохого можно спокойно расширить. Вода, кров, тепло и интимная близость – это хорошо; болезни, засуха, голод и войны – это плохо. Видя существенное сходство суждений о смысле, можно легко прийти к заключению, что добро или зло вещей или ситуаций является чем-то более или менее постоянным. Однако мы знаем, что существует субъективное толкование. И его влияние на оценку и поведение значительно усложняет картину. Мы будем работать, тратить силы и преодолевать препятствия, чтобы получить нечто хорошее (или избежать беды). Но мы не будем в поте лица добывать пищу, если у нас ее достаточно; мы не будем прилагать усилия, чтобы добиться интимной близости, если секса нам и так хватает, и мы с радостью воздержимся от обильной пищи, зная, что в это же время наш враг умирает от голода. Предсказания, ожидания и желания людей непостижимо мощно влияют на их оценки. Вещи не имеют абсолютно определенного значения, несмотря на то что мы способны обобщать их ценность. Поэтому именно личные предпочтения определяют значимость бытия (но эти предпочтения весьма ограничены!)

Смысл, который мы приписываем объектам или ситуациям, неустойчив. У разных людей разные приоритеты; потребности и желания ребенка и взрослого сильно отличаются. Значение вещей и событий в глубокой и практически непостижимой степени зависит от того, как они соотносятся с нашими нынешними устремлениями. Смысл меняется, когда меняются цели. Такие перемены неизбежно преображают ожидания и желания, которые эти цели сопровождают. Мы познаем «вещи» лично и индивидуально, несмотря на то что многие люди сходятся в вопросах их ценности. Цели, к которым мы стремимся в одиночку, результаты, которых лично мы ожидаем и желаем, определяют смысл нашего опыта.

Пионер экзистенциального психоанализа Виктор Франкл рассказал историю своего заключения в концентрационном лагере, которая поразительно подтверждает эту мысль:

Вот, к примеру, как-то раз нас перевозили из Освенцима в какой-то лагерь, подконтрольный Дахау. Мы приближались к мосту через Дунай. Опытные попутчики говорили: если мы переедем его, нас точно везут в Маутхаузен. Напряжение росло. Если вы не пережили ничего подобного, то едва ли сможете представить, как плясали от радости заключенные в вагоне, когда увидели, что поезд не въехал на мост и везет нас «только» в Дахау.

Опять-таки, что произошло, когда мы прибыли в этот лагерь? Наш путь продолжался три дня и три ночи, в вагоне не хватало места даже на то, чтобы всем одновременно присесть на корточки. Большинство заключенных всю дорогу провели стоя, кое-кто по очереди присаживался на жидкую охапку соломы, насквозь пропитанную мочой. По приезде «старожилы» поспешили сообщить нам важную новость: в этом сравнительно небольшом лагере (в нем содержалось порядка 2500 человек) не было ни печи, ни крематория, ни газа! Это означало, что «мусульман» [заключенных, больше не пригодных для работы], не могли сразу отправить в газовую камеру. Нужно было организовать так называемый «больничный конвой», чтобы отослать их обратно в Освенцим. Все снова воспряли духом. Желание старшего надзирателя нашего барака в Освенциме исполнилось: нас как можно скорее перебросили в лагерь, где не было «трубы». Мы смеялись и шутили, несмотря на то что нам пришлось пережить в следующие несколько часов.

На перекличке не досчитались одного из вновь прибывших. Нам пришлось ждать снаружи под дождем и холодным ветром, пока не нашелся пропавший человек. Оказалось, что он заснул в бараке от усталости. Затем перекличка превратилась в публичное наказание. Нас оставили стоять на улице всю ночь до позднего утра. Мы устали от долгого путешествия, вымокли до нитки и промерзли до костей. И все же мы были очень довольны! Ведь в лагере не было трубы, а Освенцим остался очень далеко[52].

Ничто не вызывает большего ужаса и страха, чем концентрационный лагерь, – если только в нем не будет лучше, чем обычно. Наши всегда условные надежды, чаяния и желания определяют контекст, в котором вещи и ситуации, с которыми мы сталкиваемся, приобретают некоторое значение; они определяют даже то, как мы понимаем саму вещь или ситуацию. Предполагается, что вещи имеют более или менее ясный смысл, потому что, определяя их относительно постоянные характеристики, мы сходимся во мнении с другими – по крайней мере с теми, кто нам знаком и разделяет наши мнения и взгляды на мир. Те (культурно обусловленные) вещи и явления, которые мы считаем само собой разумеющимися и которые, следовательно, невидимы, определяют наши эмоциональные реакции на внешние побуждения. Мы предполагаем, что они являются постоянными характеристиками нашего мира, но это не так. То, что с нами происходит, – и, следовательно, «контекст толкования» этих происшествий – в любой момент может резко измениться. Нам крупно везет (и мы, как правило, не обращаем на это внимания), если ничего подобного не случается.

Невозможно окончательно определить, какое значение имеет вещь (и имеет ли вообще), изучая ее исключительно объективные характеристики. Ценность изменчива, в отличие от объективной реальности; да и из того, что есть, невозможно вывести то, что должно быть (это «натуралистическое заблуждение» Дэвида Юма). Однако можно определить условный смысл чего-то, наблюдая, как вы сами или кто-то еще ведете себя в присутствии этой вещи (или в ее отсутствие). Вещи (объекты, процессы) определяются как следствие поведения, по крайней мере по личному опыту. Скажем, к примеру, что поведение «А» порождает явление «Б» (не забывая, что мы говорим о поведении в определенном контексте). При этом поведение «А» учащается. Таким образом, можно заключить, что в контексте данной ситуации наблюдаемое лицо рассматривает явление «Б» как положительное. Если поведение «А» происходит все реже, можно обоснованно прийти к противоположному выводу. Наблюдаемое лицо считает явление «Б» отрицательным.

Психолог-бихевиорист Б. Ф. Скиннер[53] первоначально определял положительное подкрепление как «стимул», влияющий на повторяемость определенного поведения. Он наотрез отказывался заниматься внутренними, или внутрипсихическими, причинами подкрепления, предпочитая использовать в работе свое определение. Если «стимул» увеличивал частоту проявления данного поведения, он был положительным, а если снижал – отрицательным. Разумеется, Скиннер понимал, что значимость «стимула» зависит от контекста. Например, положительным подкреплением для животного может стать корм, если «лишить его пищи» (а проще говоря, заставить голодать). И чем реже «лишается пищи» подопытное животное, тем меньше будет значить для него корм.

Скиннер считал, что нет необходимости обсуждать внутреннее состояние животного (или человека). Если бы мы знали историю подкреплений данного животного, то наверняка смогли бы определить, какие «стимулы» имеют для него положительную или отрицательную значимость. Это довольно скупой довод. Невозможно узнать «историю подкрепления» животного, особенно если речь идет о сложном и долго живущем организме, например о человеке. Заявление вроде «вы должны знать все, что когда-либо происходило с этим животным» похоже на утверждение ярого детерминиста о том, что «если бы человек знал положение и импульс каждой частицы во Вселенной в данную минуту, он мог бы определить все будущие положения и импульсы». Людям не дано знать все существующие положения и т. д.: проблемы измерения непреодолимы, и принцип неопределенности делает это в любом случае невозможным. Точно так же у нас нет доступа к «истории подкрепления». К тому же, получив этот доступ, мы изменили бы саму историю. (Я не навязываю психологической науке принцип формальной неопределенности; просто надеюсь, что приведенная аналогия будет вам полезна).

Скиннер изучал этот вопрос, проводя очень простые опыты, в которых контекст определяла исключительно непосредственная история подкрепления. Из-за этого «неявного» ограничения он обошел вниманием главный вопрос и сделал неуместные обобщения. Не имело значения, что крыса-самец перенял от своей матери полгода назад, если его можно было надолго «лишить пищи» сейчас. (Кратковременное) голодание перевешивало индивидуальные особенности крыс – по крайней мере, в рамках проводимого опыта, – и поэтому последние можно было спокойно проигнорировать. То есть если морить людей голодом, можно с уверенностью утверждать, что их желание насытиться сильно возрастет. Однако даже в этом крайнем случае невозможно точно предсказать, как проявится это желание и какие (этические) соображения могут сыграть здесь промежуточную или даже определяющую роль. Александр Солженицын обратил внимание на этот феномен, когда отбывал заключение в одном из лагерей ГУЛАГа:

На лагпункте Самарка в 1946 году доходит до самого смертного рубежа группа интеллигентов: они изморены голодом, холодом, непосильной работой и даже сна лишены, спать им негде, бараки-землянки еще не построены. Идут они воровать? Стучать? Хнычут о загубленной жизни? Нет! Предвидя близкую, уже не в неделях, а в днях, смерть, вот как они проводят свой последний бессонный досуг, сидя у стеночки: Тимофеев-Рессовский собирает из них «семинар», и они спешат обменяться тем, что одному известно, а другим нет, – они читают друг другу последние лекции. Отец Савелий – «о непостыдной смерти», священник из академистов – патристику, униат – что-то из догматики и каноники, энергетик – о принципах энергетики будущего, экономист (ленинградец) – как не удалось, не имея новых идей, построить принципы советской экономики. Сам Тимофеев-Рессовский рассказывает им о принципах микрофизики. От раза к разу они не досчитываются участников: те уже в морге…

Вот кто может интересоваться всем этим, уже костенея предсмертно, – вот это интеллигент![54]

Прошлый опыт – учение – не просто определяет условия, скорее он точно обозначает природу системы взглядов или контекста, которые будут использоваться при анализе данной ситуации. Такая «осмысленная система взглядов» выступает посредником между учением прошлого, настоящим опытом и желаемым будущим. Этот посредник является действительным объектом научного исследования – явлением настолько же реальным, насколько реально нечто абстрактное, – и гораздо более простым и доступным, чем стандартная необъяснимая (и в любом случае неизмеримая) «суммарная история подкрепления». Система взглядов, на которую оказывает влияние учение, определяет значимость текущего опыта. Она показывает, что в данное время и в данном месте можно определить как хорошее, плохое или безразличное. Более того, умозаключения о природе системы взглядов, управляющей поведением других (то есть взгляд на мир глазами другого), порой приносят более полезные результаты, позволяют делать более широкие обобщения (как бы заглянуть другому в душу) и требуют меньше ресурсов познания, чем попытки как следует понять отдельную «историю подкрепления».

Как отмечали ранние бихевиористы, валентность, или значимость, может быть положительной или отрицательной. Однако положительное и отрицательное не являются противоположными концами континуума – во всяком случае, не в прямом смысле[55]. Эти два «состояния» скорее самостоятельны и перпендикулярны, хотя, возможно, взаимно тормозят друг друга. Кроме того, положительное и отрицательное – понятия непростые: каждое из них может быть так или иначе разделено на составляющие по крайней мере один раз. Вещи, имеющие положительную оценку, могут приносить удовлетворение или многое обещать (то есть выступать в качестве завершающего или стимулирующего вознаграждения[56]). Как уже было сказано ранее, многие вещи, приносящие удовлетворение, можно в буквальном смысле потреблять. Пища, например, является завершающей наградой для голодного, а это означает, что в данных обстоятельствах она расценивается как удовлетворение. Точно так же вода удовлетворяет человека, измученного жаждой. Сексуальный контакт вознаграждает тех, кому не хватает интимной близости, а тепло радует оставшихся без крова. Иногда нас удовлетворяют или вознаграждают более сложные стимулы. Все зависит от того, чего мы хотим в данную минуту и как проявляется это желание. Если мягко отругать человека, который ждет жестокого избиения, он вполне может почувствовать облегчение, то есть технически отсутствие ожидаемого наказания вполне может послужить наградой (именно такое поощрение часто выбирают тираны). В какой бы форме ни было получено удовлетворение, оно вызывает чувство насыщения, спокойствия и убаюкивающего удовольствия. Действия, направленные на достижение этой конкретной цели, (временно) прекращаются, хотя поведение, подкрепленное удовлетворением, с большой вероятностью повторится в будущем, когда инстинктивное или осознанное желание возникнет вновь.

Обещания также положительны. Но они указывают скорее на потенциал, чем на реальный результат, и поэтому имеют более абстрактную значимость. Обещание – это намек на завершающее вознаграждение или удовлетворение.

Они дают понять, что вы непременно получите желаемое или достигнете цели в будущем. Однако более абстрактное качество обещаний не делает их чем-то вторичным или заведомо усвоенным, как когда-то считалось. Наша реакция на будущее удовлетворение зачастую является такой же основной или первичной, как отклик на само удовлетворение. Обещания (намеки на удовлетворение) технически считаются поощрительным вознаграждением, потому что они стимулируют движение вперед – что, по сути, является стремлением к месту, в котором, судя по намеку, будет получено удовлетворение[57]. Сигналы удовлетворения, как правило, сопровождают любопытство[58], надежда[59] и приятное возбуждение (эти эмоции также связаны с последующим движением вперед)[60]. Действия, которые приносят обещания, со временем повторяются все чаще (как и поведение, вознаграждаемое удовлетворением)[61].

Вещи, имеющие отрицательную оценку, зеркально отражают воздействие их положительных аналогов. Они либо ведут к наказанию, либо сулят угрозу[62]. Все наказания – разнообразная группа стимулов или контекстов, описанная ниже, – по-видимому, имеют одну общую особенность (по крайней мере, с точки зрения теории, изложенной в этой книге). Они указывают на временную или окончательную невозможность применения одного или нескольких средств либо достижения одной или нескольких желанных целей. Некоторые факторы почти повсеместно воспринимаются как наказание, потому что их появление указывает на снижение вероятности осуществления практически всех мыслимых планов. В присутствии этих раздражителей вы едва ли сможете получить удовлетворение или достичь желанных целей в будущем. Сюда относится большинство вещей или ситуаций, которые приводят к телесным увечьям. В более общем плане наказаниями можно считать непроизвольные состояния лишения (пищи, воды или комфортной температуры[63], социальных контактов[64]); состояния разочарования[65] или фрустрации[66] (то есть отсутствие ожидаемого вознаграждения[67]), а также возбудители, достаточно мощные, чтобы нанести удар по устоявшимся системам, которые с ними сталкиваются. Наказания останавливают действие либо побуждают к отступлению или бегству (перемещению в обратном направлении)[68] и порождают эмоциональные состояния, известные как страдание или обида. Поведение, за которым следуют наказание и страдание, обычно со временем прекращается, то есть его частота угасает[69].

Угрозы также имеют отрицательную значимость. Как и обещания, они подразумевают возможность, но при этом сулят наказание, боль и страдание. Угрозы – намеки на наказание – это стимулы, указывающие на повышенную вероятность наказания и боли[70]. Как и обещания, угрозы абстрактны и при этом не всегда вторичны или заведомо усвоены[71]. Существуют угрозы, которые мы «определяем на уровне рефлексов». Эти неожиданные явления заставляют нас остановиться и почувствовать тревогу[72]. Возможно, так же действуют некоторые «врожденные возбудители страха», например змеи[73]. Поведение, из-за которого мы получаем намек на наказание и чувствуем тревогу, обычно со временем прекращается (как и действия, которые приводят к немедленному наказанию)[74].

Проще говоря, удовлетворение и его сигналы хороши; наказания и угрозы плохи. Мы склонны двигаться вперед[75] (надеяться, радоваться, познавать новое), а затем потреблять (есть, пить, заниматься любовью), когда нас окружают хорошие вещи и события. Сталкиваясь с тем, что нам не нравится, мы останавливаемся (и чувствуем тревогу), затем отступаем, движемся назад (и страдаем от боли, разочарования, фрустрации, одиночества). В самых обычных ситуациях, когда люди заняты чем-то привычным и знают что делать, этих основных ориентиров достаточно. Но реальность зачастую оказывается сложнее. Если бы вещи или ситуации были однозначно положительными или отрицательными, хорошими или плохими, нам не пришлось бы выносить суждений; не пришлось бы думать о своих поступках, о том, как и когда нужно начать вести себя по-другому, – в действительности нам вообще не пришлось бы думать. Однако мы постоянно сталкиваемся с амбивалентностью смысла, то есть с проблемой двусмысленности бытия. Вещи или ситуации могут быть плохими и хорошими одновременно, а также хорошими (или плохими) с абсолютно разных точек зрения[76]. Например, кусок торта хорош, если вы долго не ели или голодали. Этот же торт плох, если вы хотите оставаться привлекательными, ведь для этого нужно поддерживать форму. Малыш, который только что описался в постели, но уже умеет ходить на горшок, вполне может одновременно испытывать удовлетворение от физического облегчения и тревогу из-за ожидания реакции его близких на этот проступок. В этом мире за все приходится платить, и при оценке значения вещей следует учитывать затраты. Смысл зависит от контекста; контексты – те самые истории – отражают цели и желания. Не вступать в конфликт с окружением очень непросто. У нас много целей, много историй, много видений идеального будущего, и погоня за одним часто мешает нам (или кому-то еще) получить другое.

Мы решаем проблему противоречия смыслов, оценивая вещи через призму наших историй. Эти истории – наши карты опыта и возможностей, которые можно перекраивать, ведь на их содержание влияют запросы нашего естества. Центральная нервная система человека состоит из множества «генетически связанных» автоматических подсистем, которые отвечают за биологическую регуляцию: поддерживают, к примеру, температуру тела, обмен веществ и уровень углекислого газа в крови. У всех этих подсистем своя работа. Если одна из них на какое-то время встанет, остановится вся «игра», возможно, навсегда. И больше не будет никаких свершений. Мы должны действовать (по необходимости), чтобы выжить. Однако это не означает, что все действия человека предопределены – по крайней мере, в упрощенном понимании. Рабочие подсистемы человеческого тела отвечают за инстинкты (жажда, голод, радость, похоть, гнев и т. д.). Но они не подчиняют себе поведение и не превращают нас в управляемых роботов. Они, скорее, влияют на наши фантазии и планы, меняют смысл намеченных целей, пересматривают их важность, дорисовывают картину идеального будущего (задуманного в сравнении с невыносимым на сегодняшний день настоящим).

У каждой базовой подсистемы есть особый, уникальный образ того, что представляет собой идеал, – образ самой важной цели здесь и сейчас. Если человек несколько дней голодал, скорее всего, в желанном (ближайшем) будущем он увидит щедро накрытый стол. Если женщина умирает от жажды, она будет мечтать о стакане воды. Все люди относятся к одному биологическому виду, поэтому мы склонны соглашаться в том, что следует считать ценным (по крайней мере, в общих чертах и в определенном контексте). По сути, мы можем с некоторой долей вероятности определять, что отдельная личность (и отдельная культура) считает желанным в то или иное время. Кроме того, мы можем повысить точность оценок с помощью программируемых ограничений (поскольку они определяют контекст толкования). И все же мы не можем сказать наверняка, чего именно хочет человек, находящийся в гуще повседневных событий.

Еще сложнее оценивать значимость вещей или ситуаций, когда достижение одной биологически обусловленной цели мешает достижению другой[77]. Чему отдать предпочтение, если мы одновременно хотим интимной близости и чувствуем вину или если нам холодно, страшно и хочется пить? Что, если единственный способ добыть пищу – украсть ее у такого же голодного, слабого и зависимого? Что управляет нашим поведением, когда желания вступают в противоречие, то есть когда получение одного блага означает потерю другого или утрату нескольких вещей? В конце концов, нет никаких оснований полагать, что в тот или иной момент все наши подсистемы единогласно выберут наиболее желанное благо. Из-за невозможности легко прийти к согласию люди от природы склонны к внутренним противоречиям и связанным с ними эмоциональным выплескам. Чтобы разрешить конфликт, мы манипулируем своим окружением и убеждениями. Мы меняем себя или вещи вокруг нас, стараясь чаще получать удовлетворение, обрести больше надежды, уменьшить боль и страх.

Именно высшие корковые системы – филогенетически более поздние, более продвинутые исполнительные[78] отделы головного мозга – должны выносить суждения об относительной ценности желанных состояний (и таким же образом определять надлежащий порядок применения нужных средств[79]). Эти системы должны наилучшим образом учитывать все оттенки желания и определять верный способ его выражения. Мы принимаем решения о том, что считать ценным, каждый час и каждую минуту. Веское право голоса здесь имеют неврологические подсистемы, ведь они поддерживают в нас жизнь и полностью отвечают за гармоничность существования (у каждой из них своя зона ответственности). Чтобы единое государство, которым является человек, процветало, все его части должны работать слаженно. Поэтому игнорировать одно благо – значит рисковать всем. Игнорировать требования одной жизненно важной подсистемы, – значит несправедливо угнетать ее. Через какое-то время она возвысит голос, овладеет нашими помыслами и сделает будущее непредсказуемым. Поэтому «верные пути» следует выбирать общим голосованием: надо прислушиваться ко всем представителям нашего внутреннего сообщества, то есть базовой физиологии. Кроме того, на индивидуальные эмоциональные состояния и побуждения влияют оценки и действия других людей, поскольку, живя в обществе, мы преследуем личные цели. Значит, когда наши потребности – и потребности других – будут удовлетворяться одновременно, мы достигнем той самой общей цели, ради которой работают высшие системы человека. Эта благородная цель, к которой мы все в идеале стремимся, есть не что иное, как сложный (и часто размытый) образ Земли обетованной. Эта «карта», эта история – эта система взглядов, или контекст толкования, – представляет собой картину (идеального) будущего, неизбежно сопоставляемого с (невыносимым) настоящим. В ней также записаны четкие планы превращения последнего в первое. Изменчивые смыслы, наполняющие нашу жизнь, по своей природе зависят от четкой структуры этого контекста толкования.

Люди выбирают то, что лично они должны ценить, из того, что все они ценить обязаны. Поэтому, если не вдаваться в детали, наш выбор предсказуем. Все так и должно быть, ведь мы вынуждены совершать некоторые действия, чтобы жить. Но эта предсказуемость ограничена. Наш мир достаточно сложно устроен – у этой задачи наверняка есть множество решений. К тому же даже само понятия «решения» может меняться. Поэтому всякий наиболее подходящий или вероятный выбор людей и наш личный выбор не могут быть точно определены заранее (по крайней мере, при обычных обстоятельствах). Мы, бесспорно, неискоренимо невежественны, и тем не менее мы действуем. Время от времени мы осуждаем нечто, заслуживающее гонения, и решаем, на что можно закрыть глаза, по крайней мере временно, покапродолжается преследование. Люди способны действовать и добиваться желаемых результатов, потому что они выносят оценочные суждения, используя каждую крупицу имеющейся информации. Мы решаем, чем хотели бы обладать в данное время и в данном месте, и задаемся целью это заполучить. И как только что-то (неважно что) становится целью, оно тут же приобретает значимость и обещает удовлетворение (превращается в завершающее вознаграждение). Чтобы вещь считалась действительно ценной, она просто должна получить эмоциональную значимость. Так работают высшие словесно-познавательные системы человека, управляющие его эмоциями. Именно по этой причине мы можем играть и стремиться одержать чисто символическую победу. По той же причине искусство и литература[80] (и даже спортивные соревнования) оказывают на нас столь глубокое воздействие. Однако то, что вещь желанна, вовсе не означает, что обладание ею будет поддерживать жизнь (то есть станет истинным удовлетворением). Субъективная оценка также не сделает ее тем, чем она не является. Поэтому если мы хотим существовать, необходимо строить осмысленные модели желанного будущего – ставить разумные цели с точки зрения предыдущего опыта и биологической необходимости. Людям необходимо преодолевать внутренние барьеры, удовлетворять запросы врожденных биологических подсистем, почитать высшие существа – «богов», вечно требующих, чтобы их одевали и кормили. Все это следует учитывать, формулируя желания.

То, что цели в принципе должны быть разумными, вовсе не означает, что они такими будут или что их придется такими сделать (по крайней мере, в краткосрочной перспективе). И разве можно с легкостью и до конца определить само понятие «разумного»? Что еда для одного, то яд для другого; образ идеального будущего (и восприятие настоящего) может сильно не совпадать у разных людей. К примеру, женщина, страдающая анорексией, отчаянно стремится похудеть как можно сильнее, но эта желанная цель бывает несовместима с жизнью. Еда превращается для нее в угрозу и наказание, которых следует избегать. Это убеждение не защитит ее от голодной смерти, но сильно повлияет на краткосрочное определение значимости шоколада. Человек, рвущийся к власти, может пожертвовать всем, даже близкими людьми, ради удовлетворения своих амбиций. Сочувствие и внимание к другим отнимают слишком много драгоценного времени и не дают ему достичь желанной цели. Его слепая вера в ценность своего успеха превращает в угрозу даже любовь и приводит к полной фрустрации. Короче говоря, личные убеждения могут изменить отношение ко всему, даже к таким незыблемым ценностям, как пища и семья. При этом нас несколько ограничивают физиологические возможности.

Особенно трудно оценить событие, когда оно имеет одно значение в одной системе взглядов (в отношении одной конкретной цели) и другое или даже противоположное значение в другой, столь же или более важной системе. Стимулы, которые появляются таким образом, составляют нерешенные проблемы адаптации. Они все еще приводят нас в замешательство: что делать в их присутствии (притормозить, потребить, остановиться, двинуться назад или вперед на самом примитивном уровне; чувствовать ли тревогу, удовлетворение, боль или надежду). Некоторые вещи или ситуации могут быть очевидным удовлетворением или наказанием, по крайней мере, в существующей в настоящее время системе взглядов, и поэтому их несложно рассматривать (оценивать, иметь с ними дело). Другие вещи и ситуации, однако, по-прежнему изобилуют противоречивыми или неопределенными значениями. (Многое, например, воспринимается как наказание в краткосрочной перспективе, но при этом сулит удовлетворение или дает щедрое обещание в среднесрочной и долгосрочной перспективах.) Все это свидетельствует о том, что наши системы оценки еще недостаточно совершенны, чтобы способствовать полной адаптации, и неопровержимо доказывает, что наши процессы оценки еще не до конца сформированы:

Мозг, плавающий в колбе, управляет вагонеткой, которая приближается к развилке на путях. Все устроено так, что мозг может выбирать курс движения вагонетки. Вариантов только два: правая или левая сторона развилки. Вагонетка не может ни остановиться, ни сойти с рельсов, и мозг это знает. На путях справа находится один железнодорожный рабочий Джонс. Он будет убит, если мозг свернет именно туда. Если Джонс выживет, он убьет пятерых человек ради спасения тридцати сирот (один из пяти человек, которых он убьет, задумал разрушить мост, по которому позже этой ночью поедет автобус с детишками). Один из сирот, которых могут убить, вырастет и станет тираном, заставляющим хороших, практичных людей делать ужасные вещи, другой станет видным политиком, третий изобретет консервную банку с кольцом на крышке, которую легко открывать без ножа.

Если мозг в колбе повернет налево, вагонетка может насмерть сбить другого железнодорожного рабочего, Лефти, а также уничтожит на своем пути десять донорских сердец, которые везут в местную больницу. Десять пациентов, которые ждут там пересадки сердца, умрут. Это единственные доступные донорские сердца, и мозг об этом знает. Если железнодорожник, стоящий на левых путях, выживет, он тоже убьет пятерых – тех же самых пятерых, которых убил бы Джонс. Однако Лефти совершит непреднамеренное убийство: он будет так спешить доставить десять донорских сердец в местную больницу, что, сам того не желая, лишит жизни этих пятерых человек. В этом случае автобус с сиротами будет спасен. Среди пятерых, убитых Лефти, есть человек, который и поставил мозг управлять вагонеткой. Если вагонетка уничтожит десять сердец и убьет Лефти, десять пациентов, ожидающих пересадки сердца, умрут, а их почки будут использованы для спасения жизней двадцати других больных, ожидающих трансплантации почек. Один из этих больных выздоровеет и найдет лекарство от рака, а другой станет Гитлером. При этом есть другие донорские почки и аппараты для диализа, но мозг об этом не знает.

Предположим, что выбор мозга, каким бы он ни оказался, послужит примером для других мозгов в колбах, и таким образом последствия его решения усугубятся. Также предположим, что если мозг выберет правую сторону развилки, то начнется несправедливая война, но без военных преступлений, а если мозг свернет налево, то начнется праведная война, но в ее ходе будут совершаться военные преступления. Кроме того, Декартов демон периодически вводит мозг в заблуждение, и тот никогда до конца не знает, не обманывают ли его.

Вопрос: что должен делать мозг с этической точки зрения?[81]

Мы не можем действовать двумя способами одновременно – у нас нет возможности двигаться вперед и назад, останавливаться и идти. Когда мы сталкиваемся с побуждениями, значение которых неопределенно, возникает конфликт. Его следует разрешить до того, как мы начнем приспосабливаться к ситуации. Люди способны делать что-то одно в каждый конкретный момент времени, хотя запутанные, угрожающие, опасные или непредсказуемые обстоятельства могут подвигнуть нас на попытку совершить множество несоизмеримых действий одновременно.

Неизведанная территория: феноменология и нейропсихология

Конфликт параллельных значений разрешается только одним из двух взаимосвязанных способов (но при этом существует множество путей его избежать). Столкнувшись с затруднениями, мы можем изменить поведение, чтобы оно больше не имело нежелательных или необъяснимых последствий. С другой стороны, мы можем переформулировать контекст оценки значимости сложившейся ситуации (то есть наши цели и толкования настоящего), чтобы впредь избегать парадоксальных последствий. Такие процессы изменения и переосмысления представляют собой сложную переоценку, то есть тщательный пересмотр и исследование того, что ранее считалось уместным или важным.

Вещи или ситуации с неопределенными значениями бросают вызов нашей способности адаптироваться, заставляют переоценивать сложившиеся обстоятельства и менять привычное поведение. Это случается, если что-то подвластное человеку, с одной стороны, вызывает беспокойство, а с другой – может выйти из-под контроля, то есть стать непредсказуемым. Нечто находится вне нашего понимания, когда взаимодействие с ним порождает явления, характер которых невозможно определить заранее. Когда все идет не так, как мы планировали и хотели, неожиданные или новые события представляют собой важную – возможно, самую важную – разновидность более широкого класса стимулов неопределенного значения. Что-то неожиданное или новое обязательно сопоставляется с тем, что нам уже известно. Оно всегда определяется и оценивается в сравнении с текущим положением дел (то есть знакомая вещь в неожиданном месте или в неожиданное время на самом деле является чем-то незнакомым). Жена неверного мужа, например, знакома ему, когда находится дома. Поведение этой женщины и сам факт ее существования составляют исследованную территорию. Но если мужчина неожиданно увидит ее в номере гостиницы в разгар свидания с любовницей, она превратится в совершенно иное явление с точки зрения эмоций (и их влияния на поведение). Что будет делать муж, когда жена застанет его в постели с другой? Скорее всего, сначала он будет ошеломлен, потом состряпает историю, оправдывающую его поведение (если, конечно, сможет за такой короткий срок). Муж должен придумать что-то новое, сделать то, чего он никогда раньше не делал. Он решит, что одурачил жену, и теперь должен ее успокоить. Неожиданное появление этой женщины в гостинице представляет собой бесконечную, необъяснимую загадку. Мы достаточно уверенно действуем только в знакомых обстоятельствах. Появление неожиданного выводит нас из бессознательного, безусловного довольства собой и заставляет (болезненно) думать.

Последствия новых или непредсказуемых событий неизвестны по определению. Это наблюдение рождает сложный и важный вопрос: какова значимость неизвестного? Ответ «у него нет никакой значимости» кажется вполне логичным: что-то неисследованное не может иметь смысла, потому что ему еще не приписано никаких свойств. Истина, однако, прямо противоположна. То, чего мы не понимаем, имеет значимость. Если вы не можете ее определить, потому что не знаете, что представляет собой неизвестное, что же тогда оно значит? Уж точно не «ничего», ведь неожиданное часто выводит нас из равновесия. Скорее, ответ будет «что угодно» – и именно в этом суть проблемы. Непредсказуемые вещи не являются несущественными до тех пор, пока не будет точно установлена их значимость. Неисследованные явления имеют ценность и до того, как мы к ним приспособимся и определим их влияние на наше поведение. Непредсказуемые, нежеланные события, которые происходят, когда мы следуем тщательно разработанному плану, изначально наполнены смыслом, как положительным, так и отрицательным. Появление неожиданных вещей или ситуаций указывает хотя бы на то, что в наши планы закралась ошибка. В лучшем случае это останется незначительным недоразумением, а в худшем – разрушит надежды, уничтожит желания и лишит самоуважения.

Неожиданные или непредсказуемые, то есть новые, вещи (в особенности класс новых вещей) имеют потенциально бесконечный, неограниченный смысловой диапазон. Каково значение того, что может быть чем угодно? В крайних случаях это худшее, что может быть (или хотя бы худшее из того, что мы можем себе представить), либо, наоборот, лучшее, что может быть (или лучшее из того, что мы можем себе представить). Что-то новое может привести к невыносимым страданиям, за которыми последует бессмысленная смерть, или создать безграничную угрозу. Странная и на первый взгляд незначительная, но тем не менее тревожная боль, вдруг появившаяся утром во время тренировки, может стать началом развития раковой опухоли, которая медленно и болезненно будет убивать вас. С другой стороны, что-то неожиданное может означать невероятную возможность поправить дела и повысить благосостояние. Вы теряете старую скучную, но надежную работу, а год спустя уже занимаетесь любимым делом, и жизнь становится несравнимо лучше.

Неожиданные ситуации, возникающие в ходе целенаправленных действий, представляют собой сложный, противоречивый стимул: новые события являются сигналами одновременно для наказания (угрозы) и удовлетворения (обещания)[82]. Этот изначальный парадокс схематически представлен на рисунке 5. Непредсказуемые явления, имеющие двойственную природу, активируют две противоположные эмоциональные системы, взаимно тормозящие действия которых побуждают к абстрактному познанию. Их слаженная работа имеет решающее значение для формирования постоянной памяти, а физиологические основы составляют универсальные элементы нервной системы человека.

Первая эмоциональная система быстрее реагирует на раздражитель[83]. Она управляет торможением продолжающегося поведения и прекращением текущей целенаправленной деятельности[84]. Вторая, столь же мощная, но несколько более медлительная[85], лежит в основе исследования общей активации поведения[86] и движения вперед[87]. Действие первой связано с появлением тревоги, страха и опасения, то есть с негативными эмоциями – универсальными реакциями на нечто угрожающее и неожиданное[88]. Когда же в работу включается вторая система, у человека появляются надежда, любопытство и интерес, то есть положительные эмоции – реакции на нечто многообещающее и неожиданное[89]. Таким образом, при исследовании неизвестного у нас возникают противоречивые чувства: любопытство/надежда/возбуждение и одновременно беспокойство. Другими словами, происходит взаимодействие между двигательными системами, ответственными за стремление вперед и торможение.

Рис. 5. Амбивалентная природа новизны


Амбивалентное неизвестное, то есть новизна, имеет, так сказать, два «лица» (как уже упоминалось ранее). Нормальная новизна возникает в пределах «территории», ограниченной выбором конечной точки или цели (то есть после того, как в данное время и в данном месте человек решил, что из всех возможных видов деятельности ему важнее всего попасть в конкретную точку «Б»). Когда новое событие происходит нормально, отправная точка и желанная цель не меняются, и оно указывает лишь на то, что нужно найти другие средства достижения этой цели. Допустим, вы сидите в своем кабинете. Обычно вы ходите к лифту по пустому коридору. Вы настолько привыкли выполнять это действие, что можете совершать его автоматически – например, вы часто что-то читаете на ходу. Однажды, уткнувшись в бумаги, вы спотыкаетесь о стул, который кто-то оставил посреди коридора. Это нормальная новизна. Вам не нужно менять текущую цель, разве что временно и незначительно, и вы вряд ли будете слишком расстроены неожиданным препятствием. Возможность добраться до лифта вполне реальна, это даже не займет больше времени, чем обычно. Вам нужно лишь обойти стул (или убрать его с прохода, если вы очень хотите позаботиться о других). Общий принцип незначительного приспособления к ситуации показан на рисунке 6.


Рис. 6. Появление нормальной новизны в ходе целенаправленного поведения


Революционная новизна – это нечто совершенно иное. Иногда внезапное появление неожиданного означает, что вы свернете с пути «А» и пойдете по пути «Б», например отправитесь домой к бабушке. А порой из-за непредвиденного события могут возникнуть сомнения в самом существовании этой бабушки. Представьте себе, что я допоздна засиделся на работе. Мой кабинет находится в высотном здании, вокруг никого. Я мысленно говорю себе: «Нужно спуститься на лифте на три этажа вниз и перекусить». Точнее, голод внезапно захватывает мое воображение и использует его в своих целях. Эта фантазия представляет собой образ идеального будущего, ограниченный во времени и в пространстве. Реальное будущее вырисовывается как ясно различимый (и, следовательно, пригодный для использования) объект из бесконечной области потенциальных возможностей. Я использую этот образ для оценки событий и процессов, которые составляют очевидное настоящее, разворачивающееся вокруг меня, когда иду к лифту (по пути в кафетерий). Я хочу, чтобы реальность соответствовала фантазии, – хочу унять свое побуждение (угодить «богам», так сказать). Если происходит непредвиденное – скажем, лифт не работает, – несоответствие временно приостанавливает выполнение текущего плана. Я выбираю альтернативное поведение, направленное на достижение той же цели. То есть я не перекраиваю ограниченную во времени и пространстве «карту», которую использую для оценки обстоятельств и управления эмоциями. Мне нужно лишь изменить стратегию.

Я решаю воспользоваться лестницей. Если она будет закрыта из-за ремонтных работ, появятся более серьезные проблемы. Первоначальная фантазия – спуститься в кафетерий и поесть – основывалась на неявном предположении: я могу спуститься вниз. Предположение, которое вовсе не занимало мои мысли (его можно считать аксиомой для совершения текущего действия), было разрушено. История «спустись вниз, чтобы поесть» оставалась реально осуществимой лишь при наличии действующих средств перемещения между этажами. Их существование было данностью: я так часто пользовался лифтом или лестницей, что само их присутствие становилось оправданно игнорируемой константой. Как только я узнаю, где находится лестница, и освою передвижение на лифте, то смогу принять их как должное и определить как нечто незначительное. Предсказуемые вещи (читай – досконально изученные, а потому приспособленные под собственные нужды) не привлекают внимания и не требуют осознания. В их присутствии не нужно создавать новые стратегии поведения или системы взглядов.

Как бы то ни было, лифт не работает, лестница закрыта. Карта, которую я использовал для оценки окружающей среды, оказалась недействительной: достичь поставленных целей стало невозможно. В результате средства их достижения (мои планы пойти в кафетерий) оказались совершенно неуместными. Я больше не знаю, что делать. В общем смысле это означает, что я уже не знаю, где нахожусь. Предполагалось, что офис – это знакомое место. И на самом деле многие привычные вещи (например, пол) не изменились. Тем не менее какие-то перемены произошли, и я не знаю, насколько они глобальны. Я оказался в помещении, из которого не могу легко выйти. В дополнение к неутоленному голоду я столкнулся с рядом новых проблем (по крайней мере, потенциальных). Получится ли вернуться домой сегодня вечером? Нужно ли просить кого-то спасти меня? Кто мог бы это сделать? Кому позвонить, чтобы попросить о помощи? Что, если в здании случился пожар? Мой старый план – моя старая история (я спущусь в кафетерий перекусить) – исчез, и я не знаю, как оценить нынешние обстоятельства. Меня вновь захлестывает буря эмоций, ранее сдерживаемых существованием временно действительной цели. Я обеспокоен («что я буду делать? что, если там и правда пожар?»), разочарован («я, конечно, не стану сегодня продолжать работать в таких условиях!»), зол («какой идиот перекрыл все выходы?») и чувствую любопытство («что, черт возьми, происходит?»). Что-то неизвестное ворвалось в мою жизнь и разрушило все планы. Образно говоря, предвестник хаоса пошатнул мою эмоциональную стабильность. Такое положение дел схематично изображено на рисунке 7.

Планы, которые мы строим, – это механизмы, призванные воплотить в жизнь задуманное идеальное будущее. Четко сформулированные планы управляют нашим поведением, пока мы не совершим ошибку. Ошибка, то есть появление непредвиденных обстоятельств, свидетельствует об их неполноценности. Она указывает на то, что наши планы и предположения, на которых они построены, не сработали и что их надо пересмотреть (или даже, не дай бог, отказаться от них). Пока все идет как задумано, мы остаемся на знакомой почве. Ошибившись, мы вступаем на неисследованную территорию.


Рис. 7. Появление революционной новизны в ходе целенаправленного поведения


Известное и неизвестное всегда относительны, ведь неожиданное целиком зависит от того, чего мы ожидаем (желаем), от того, что мы заранее планируем и предполагаем. Неожиданное случается потому, что люди не всеведущи и не могут выстроить абсолютно точную модель того, что происходит сейчас или должно вскоре случиться. Невозможно определить, чем в конечном итоге обернется привычное поведение. Поэтому мы неизбежно ошибаемся, рисуя образы невыносимого настоящего и идеального, желанного будущего, а также используя и обдумывая средства, с помощью которых первое может быть преобразовано во второе. Человек способен бесконечно ошибаться. Это означает, что встреча с неизвестным так же неизбежна на протяжении всей жизни, как смерть или обязанность платить налоги. Эта встреча произойдет со стопроцентной долей вероятности, независимо от того, где и когда живет конкретный человек. Поэтому (переменное) неизвестное, как это ни парадоксально, можно рассматривать как постоянную характеристику окружающей среды. Приспособление к существованию этой области должно происходить в каждой культуре на любом отрезке истории, независимо от частных особенностей общественного или биологического развития.

Отклонения от желаемого результата представляют собой (относительно) неожиданные события, которые свидетельствуют об ошибках в предположениях либо при анализе текущего состояния или процесса, либо при создании картины идеального будущего. Такие несоответствия – непредсказуемые, необъяснимые или новые ситуации – всегда составляют наиболее значимые и интересные элементы опытного познания. Интерес и значимость символизируют появление новой информации и активно побуждают человека (или животное) к действию[90]. Именно там, где появляется непредсказуемое, существует возможность получения полезных знаний. В процессе исследования непредсказуемого или неожиданного накапливается мудрость, расширяются границы умения приспосабливаться, исследуется, наносится на карту и осваивается чужая территория. Таким образом, вечно существующая область неизвестного составляет матрицу, из которой возникает условное знание. Все, что знает современный человек, все, что стало предсказуемым, в свое время было никому не известным и только еще должно было стать предсказуемым (в лучшем случае полезным, в худшем – несущественным) в результате активного приспособления, движимого исследованием. Матрица необъятна: люди хранят бесценное наследие культуры и мудрость предков, при этом они все так же невежественны, сколько бы ни учились. Человечество словно островок в океане неизвестного. Мы можем немного увеличить площадь суши, но полностью оградить себя от водной стихии нам не под силу.

Исследование: феноменология и нейропсихология

Незнакомое и знакомое является неизменной составляющей опыта. Мы остаемся невежественными и действуем в условиях неопределенности. При этом люди всегда что-то знают, независимо от того, кто они и в какое время живут. Мы склонны рассматривать окружение как нечто объективное, хотя одна из его основных черт – привычность или ее отсутствие – фактически определяется чем-то субъективным. Эта субъективность также непроста. Нетрудно сказать, здоров мы или болеем, живем или умираем, то есть дать простое истолкование ситуации. Действительно, определение окружающей среды как неизвестной/известной (природа/культура, чужая/знакомая) может считаться более фундаментальным, чем любая объективная характеристика, если предположить, что то, к чему мы приспособились, является безусловной реальностью. Дело в том, что человеческий мозг и высшие нервные системы в целом научились работать и в области порядка, и в области хаоса. Но этот факт невозможно осмыслить, если считать такие области лишь метафорой.

Обычно мы обращаемся к представлениям о процессах познания, чтобы понять работу мозга (зачастую мы используем собственные модели мышления, если хотим определить с физиологической точки зрения, как должны обстоять дела). Тем не менее нейропсихологические исследования уже доказали, что обратная процедура столь же полезна. То, что известно о функциях мозга, может пролить свет на наши теории познания (и даже понимание самой реальности) и наделить их подходящими «объективными ограничениями». Философия Просвещения стремилась отделить разум от эмоций, что дало мощный толчок к проведению опытных исследований структуры и функций мозга. Но оказалось, что эти два явления взаимозависимы и по сути являются единым целым[91]. В нашей Вселенной постоянно взаимодействуют Ян и Инь, хаос и порядок. Эмоция дает первоначальный ориентир, когда мы не знаем, что делать, когда одного разума недостаточно[92]. Познание, напротив, позволяет нам создавать и поддерживать привычные условия существования, обуздывать хаос – и контролировать выплески эмоций.

Мозг можно обоснованно считать субстанцией, состоящей из трех первичных областей – двигательной, чувственной и эмоциональной, – или составной парой правого и левого полушарий. Каждое из этих определений имеет свои теоретические преимущества. Более того, они не исключают друг друга. Сначала рассмотрим описание единиц, схематически изображенных на рисунке 8.

Рис. 8. Двигательные и чувственные области мозга


Большинство неокортикальных (и многих подкорковых) структур достигли самого значительного и сложного уровня развития у homo sapiens. Это относится, в частности, к двигательной области[93], которая занимает переднюю часть сравнительно позже развившегося неокортекса (состоящего из двигательной, премоторной и префронтальной долей). Его сложная структура частично объясняет развитие человеческого интеллекта, универсальность поведения и широту опыта, как фактического, так и потенциального, и лежит в основе нашей способности строить планы, составлять соответствующие программы действий и контролировать их выполнение[94].

Чувственная область[95], занимающая заднюю половину неокортекса (состоящего из теменной, затылочной и височной долей), отвечает за построение отдельных «миров» органов чувств (прежде всего зрения, слуха и осязания) и за их слияние в единое поле восприятия, благодаря которому мы получаем сознательный опыт[96]. Чувственная область обрабатывает информацию, поступающую в ходе выполнения действий, которые запланированы двигательной областью, и создает из этой информации узнаваемую и знакомую картину мира.

Наконец, «лимбическая область» – филогенетически древняя часть мозга, спрятанная под складками неокортекса, – сопоставляет[97] текущие последствия поведения с существующей в воображении динамической моделью того, что должно было произойти, – с желанным результатом. Таким образом, главными задачами лимбической системы являются установление побудительного значения, или эмоциональной значимости, и неразрывно связанные с этим формирование и обновление памяти. Ведь в памяти «хранятся» важные события, которые преобразуют знание (точнее, изменяют его). Процесс сопоставления обязательно включает в себя сравнение нежелательного настоящего с идеальным будущим (как они понимаются здесь и сейчас). Способность создавать такой контраст, по-видимому, зависит от работы, происходящей глубоко внутри сравнительно древней центральной части мозга, особенно от операций, которые производятся в тесно связанных областях, известных как гиппокамп[98] и миндалевидное тело[99]. Чтобы в общих чертах понять природу такого сравнения, нужно изучить феномен, известный как связанный с событиями потенциал коры.

Когда мозг работает, он постоянно выдает изменяющийся рисунок электрической активности. Приблизительная картина этого рисунка видна на электроэнцефалограмме. Во время ЭЭГ-исследования на кожу головы прикрепляют электроды. Они позволяют выявлять, контролировать и в определенной степени очерчивать очаги электрической активности, возникающие в процессе нейрологической деятельности. (Электрическую активность мозга вполне возможно отследить через череп и окружающие его ткани, хотя производимые ими помехи затрудняют расшифровку электроэнцефалограммы). Довольно ограниченные возможности технологии ЭЭГ были значительно расширены благодаря изобретению компьютера. Он определяет связанный с событиями потенциал коры с помощью данных измерений мозговой активности, показанных на ЭЭГ, усредненных с учетом некоторых задержек при воздействии на пациента определенного стимула. Этот стимул может быть различного характера. В самых простых случаях это что-то, воспринимаемое органами чувств, например сигнал, многократно передаваемый через стереонаушники. В более сложных ситуациях потенциал, связанный с событиями, изучается после воздействия стимула, имеющего эмоциональную значимость, – того, что должно быть «выделено, узнано или иным образом оценено»[100]. Возможно, самый простой способ вызвать реакцию такого рода – это произвольно и редко вставлять отличающуюся по частоте интонацию в повторяющуюся последовательность знакомых звуков (хотя стимул может быть и зрительным, и тактильным). Такие странные происшествия характеризуются относительной новизной (новизна всегда относительна) и вызывают особые очаги электрической активности коры. Они не совпадают с теми участками, которые активизировались при восприятии привычных звуков. Любое событие, из-за которого определенным или привычным образом меняется обычное поведение, также создает потенциал, подобный странным происшествиям.

Усредненный связанный с событиями потенциал коры, создаваемый редкими или иным образом значимыми событиями, представляет собой волнообразный сигнал, форма колебания которого зависит от времени. Наибольшее внимание уделяется частям волны, возникающим в течение первой половины секунды (500 мс) после появления стимула. Затем полярность волны сигнала меняется. Пики и спады происходят в разные, но более или менее ровные промежутки времени (и зачастую в предсказуемых местах), поэтому они были идентифицированы и получили свое название. Связанные с событиями потенциалы (ССП) могут быть отрицательными (N) или положительными (P) в зависимости от полярности и нумеруются в соответствии со временем возникновения. Самые ранние аспекты ССП (<200 мс) меняются с изменением исключительно чувственных характеристик события. Волнообразные колебания N200 (отрицательные при 200 мс) и P300 (положительные при 300 мс), напротив, меняются в зависимости от эмоциональной значимости и величины стимула и даже могут быть вызваны отсутствием события, которое ожидалось, но не произошло. Психофизиолог Эрик Халгрен утверждает:


Можно в общих чертах определить обстоятельства познавания, вызывающие N2/P3 как представление новых стимулов, которые служат сигналами для выполнения поведенческих задач. Следовательно, нужно обратить на них внимание и обработать.

Такие процессы сходны с побудительными условиями и функциональными последствиями, которые были выявлены для ориентировочного рефлекса[101].


Халгрен рассматривает N2/P3 и вегетативный ориентировочный рефлекс как «различные части общего комплекса реакций организма, вызываемых стимулами, заслуживающими дальнейшей оценки»[102], и именует этот общий алгоритм реакции ориентировочным комплексом. Значительный объем данных свидетельствует о том, что системы гиппокампа и миндалевидного тела играют ключевую роль в производстве сигналов N2/P3, хотя в этом также участвуют и другие системы мозга. (Любопытно отметить, что дополнительная форма волны N4 возникает, когда испытуемые подвергаются воздействию абстрактных многозначных возбудителей (произнесенные или написанные слова, человеческие лица, имеющие определенную значимость)[103]. В этом случае N4 возникает после N2, но перед P3 и возрастает в зависимости от сложности сопоставления слова с контекстом, в котором оно появляется. Миндалевидное тело и гиппокамп также непосредственно отвечают за выработку волнообразных колебаний и следовательно, за контекстуальное обобщение. Этот еще один исключительно важный аспект выявления смысла также влияет на поведение человека, который стремится достичь определенной цели.

Процессы, которые в ориентировочном комплексе проявляются в особенностях поведения, а электрофизиологически – в волнообразных колебаниях N2/N4/P3, по-видимому, очень помогают нашему сознанию переживать разнообразные ситуации. Другой психофизиолог, Арне Оман[104], утверждал, что ориентирование запускает «управляемую обработку». Этот непростой и небыстрый процесс сопровождается последовательным осознанием и осмыслением (мы его называем исследовательским поведением). Он отличается от привычной, бессознательной, непосредственной «автоматической обработки» (которая происходит на исследуемой территории). Ориентировочный комплекс, по-видимому, проявляется, только когда испытуемый осознает некоторую связь между информацией, поступающей от органов чувств, и двигательным действием. Аналогично, волнообразное колебание N2/P3 появляется только тогда, когда используемый экспериментальный стимул «захватил внимание пациента и был осмыслен»[105]. Таким образом, сознание предстает как явление, неразрывно связанное с новизной и жизненно важное для ее оценки. Лишь с его помощью непредсказуемое можно поместить в определенный и определимый контекст, связав его с изменением поведения на территории неизвестного. Это означает, что сознание играет ключевую роль в формировании предсказуемого и постигаемого мира из области неожиданного. Эти процессы всегда связаны между собой и сопровождаются противоречивыми чувствами надежды/любопытства и тревоги – силами, неслучайно произведенными теми же структурами, которые управляют рефлекторной ориентацией и исследовательской двигательной реакцией.

Постоянное присутствие непостижимого в окружающем мире научило нас приспосабливаться к новым обстоятельствам. Такая реакция характерна для всех подобных нам существ с высокоразвитой нервной системой. Мы эволюционировали, чтобы выжить на территории, состоящей из предсказуемого в вечном парадоксальном сопоставлении с непредсказуемым. Сочетание того, что мы исследовали, и того, что нам еще предстоит оценить, фактически составляет окружающую нас среду, поскольку ее природа может определяться очень широко. И именно с этой средой стала соотноситься физиология человека. Один набор систем, составляющих мозг и разум, управляет деятельностью, когда мы руководствуемся планами – когда мы находимся в области известного. Нечто другое, по-видимому, вступает в игру, когда мы сталкиваемся с чем-то неожиданным – когда мы вступаем в область неизвестного[106].

Лимбическая область, помимо прочих своих функций, отвечает за выработку ориентировочного рефлекса, который проявляется в эмоциях, мыслях и поведении. Именно он лежит в основе нашей реакции на новое или неизвестное. Этот инстинкт первобытен, как голод или жажда, и изначален, как сексуальное желание. Он имеет древний по своей природе, биологически обоснованный характер и сохранился даже у животных, стоящих у основания пирамиды эволюции. Ориентировочный рефлекс – это бессознательный отклик на странную категорию всех событий, которые еще не были классифицированы. Это реакция на неожиданное, новое или неизвестное само по себе, а не на какое-то особенное происшествие. Ориентировочный рефлекс лежит в основе процесса, который порождает (условное) понимание чувственных явлений и побудительной важности или значимости. Это первичное знание подсказывает, как себя вести в каждой отдельно взятой ситуации, определяемой как внешними обстоятельствами изменчивой окружающей среды и культуры, так и разнообразными внутренними побуждениями, и чего ожидать впоследствии. Это также информация о том, что есть, с объективной точки зрения – запись чувственного опыта, получаемого в результате того или иного поведения.

Ориентировочный рефлекс заменяет привычные усвоенные реакции, когда внезапно появляется нечто непостижимое. Возникновение непредсказуемого, неизвестного, источника страха и надежды, подчиняет себе поведение, направленное на достижение конкретной цели. Это свидетельство неполноценности истории, в настоящее время направляющей поведение. Оно содержит доказательства ошибки в описании текущего состояния, представлении желанного будущего или выборе средств преобразования первого во второе. Неизвестное вызывает любопытство и стимулирует обнадеживающее исследовательское поведение, контролируемое страхом, как средство обновления рабочей модели реальности, обусловленной памятью (обновления известной, то есть определенной, знакомой территории). Одновременное возникновение двух противоположных эмоциональных состояний – надежды и страха – провоцирует конфликт, а неожиданное как ничто другое порождает внутреннее замешательство. Масштабы и потенциальную силу такого конфликта невозможно оценить при нормальных обстоятельствах, потому что на определенной территории все всегда идет по плану. Только когда уничтожаются наши цели, раскрывается истинная значимость объекта вне контекста или опыта. Такое откровение изначально дает о себе знать приступом страха[107]. Мы защищены от подчинения инстинктивному ужасу совокупностью исторических примеров адаптации, полученных в ходе предыдущих исследований новизны. От непредсказуемости нас спасают культурно обусловленные убеждения, предания, которыми мы делимся с такими, как мы. Эти истории подсказывают, как размышлять и как действовать, чтобы поддерживать определенные, общие и частные ценности, которые составляют знакомые нам миры.

Ориентировочный рефлекс – непроизвольное притяжение внимания к новизне – закладывает основу для возникновения (добровольно-контролируемого) исследовательского поведения[108]. Оно позволяет соотнести общие и заведомо значимые неожиданности с побуждениями, уместными в конкретной области. Если в результате исследования обнаруживается фактическое значение чего-либо, уместность определяет обусловленное контекстом наказание или удовлетворение либо их предполагаемые эквиваленты второго порядка: угрозу или обещание (поскольку нечто угрожающее подразумевает наказание, а нечто обещающее сулит удовлетворение). Следует отметить, что данная категоризация сделана в отношении двигательной реакции, или поведения, и не применяется к чувственным (то есть более объективным) характеристикам[109]. Мы в целом исходили из того, что целью разведки является выявление объективных качеств исследуемой территории. Это очевидно, но лишь отчасти верно. Причины, по которым мы создаем такие картины (стремимся их создавать), обычно не рассматриваются достаточно подробно. Каждая исследуемая подтерритория имеет свою чувственную характеристику, но по-настоящему важна эмоциональная или побудительная важность новой области. Нам достаточно знать, что некий твердый предмет светится красным, чтобы сделать вывод о том, что он горячий и поэтому опасный, что, если до него дотронуться, наказание неизбежно. Нам нужно знать, как выглядят объекты и каковы они на ощупь, чтобы отслеживать, можно ли их есть и могут ли они съесть нас.

Исследуя новую область, мы наносим на карту побудительную или эмоциональную значимость вещей или ситуаций, которые привычны для целенаправленных взаимодействий в ее пределах. Мы используем информацию, которая поступает от органов чувств, чтобы определить, что важно. Именно установление конкретного значения, или эмоциональной значимости, на ранее неисследованной территории, а не перечисление объективных признаков позволяет нам подавлять ужас и любопытство, которые автоматически вызывает непознанное. Мы чувствуем себя комфортно в новом месте, как только обнаруживаем, что там нам ничто не угрожает и не может причинить боль (в частности, когда мы скорректировали поведение и схемы представления так, чтобы ничто не могло угрожать нам или причинить боль). Результатом исследования, которое допускает управление эмоциями (что, по сути, порождает безопасность), является не объективное научное описание, а анализ того, как последствия неожиданного события повлияют на наши действия и желания. То есть мы определяем, чем является объект с точки зрения древних эмоций и личного опыта. Конечно, и ориентировочный рефлекс, и исследовательское поведение, которое следует за его проявлением, допускают разложение неизвестного на знакомые категории объективной реальности. Однако эта способность развилась относительно поздно с исторической точки зрения. Она появилась всего четыреста лет назад[110] и поэтому не может считаться основой мышления или оценки. Точное определение коллективно воспринимаемых чувственных качеств вещей, которые обычно рассматриваются как неотъемлемая часть описания современной реальности, служит, повторюсь, лишь вспомогательным средством более глубокого процесса оценки и используется для выявления природы явлений, уместных или предположительно уместных в конкретной ситуации.

Когда все идет по плану, когда люди действуют и получают желаемое, они счастливы и чувствуют себя в безопасности. Если не случается ничего плохого, корковые системы, ответственные за организацию и осуществление целенаправленного поведения, отлично контролируют ситуацию. Но они теряют бразды правления, когда планы и фантазии, порожденные корой головного мозга, рушатся. В игру вступают сравнительно древние лимбические системы гиппокампа и миндалевидного тела и начинают изменять эмоции, толкование событий и поведение. Гиппокамп, по-видимому, особо специализируется на сравнении интерпретируемой реальности настоящего, проявляющейся сфере субъективного восприятия, с фантазиями об идеальном будущем, создаваемыми премоторной областью коры (которая, в свою очередь, выступает в качестве посредника высшего порядка – так называемого короля – всех специализированных подсистем, составляющих более фундаментальные, или первичные, компоненты мозга). Эти фантазии, порожденные желанием, можно рассматривать как побудительные предположения относительной вероятности событий, происходящих в ходе текущей целенаправленной деятельности. Вы создаете модель чего-то ожидаемого – того, чего вы на самом деле хотите, по крайней мере, в большинстве случаев, – используя уже известную информацию в сочетании с тем, что вы изучаете, совершая действия. Гиппокампальный компаратор[111] постоянно и бессознательно сверяет то, что на самом деле происходит, с тем, что должно произойти. То есть он противопоставляет невыносимое настоящее так, как оно понимается (поскольку оно также является моделью), воображаемому в данный момент идеальному будущему. Он сравнивает истолкованный результат активного поведения с мысленным образом предполагаемых последствий такого поведения. Прошлый опыт – умение и представление результата этого умения, соответствующая ему память – управляет нашими действиями, пока не совершается ошибка. Когда происходит что-то непреднамеренное, когда полученный результат не соответствует желаемому, гиппокамп меняет режим работы и готовится к обновлению хранилища корковой памяти. Контроль поведения переходит от коры головного мозга к лимбической системе – по-видимому, к миндалевидному телу, которое управляет предварительным определением эмоциональной значимости непредсказуемых событий и оказывает мощное влияние на центры управления движениями[112]. Это позволяет активировать структуры, отвечающие за ориентацию, ускорение обработки сигналов органов чувств и исследование.

Высший корковый слой контролирует поведение до тех пор, пока не появится неизвестное – пока не произойдет ошибка в суждении и не откажет память – до тех пор, пока деятельность, которой он управляет, не приведет к несоответствию между желаемым и тем, что происходит на самом деле. В случае такой несостыковки тут же возникают страх и любопытство. Но как можно привязать эти эмоции к тому, что по определению еще не встречалось? Обычно ранее незначимые вещи или ситуации приобретают смысл в результате обучения, то есть вещи ничего не значат, пока их значение не изучено. Но перед лицом неизвестного никакого обучения не происходило – и все же при совершении ошибки появляются сильные эмоции. Получается, что реакции, которые вызывает непредсказуемое, попросту не изучены. То есть художественный роман или неожиданное происшествие заранее заряжены эмоциями. Вещи, конечно, не являются несущественными сами по себе. Они становятся несущественными как следствие (успешного) исследовательского поведения. Однако они имеют смысл, когда встречаются впервые.

По-видимому, именно миндалевидное тело отвечает за (раскрепощенное) порождение изначальной значимости – страха и любопытства. Оно автоматически реагирует на все вещи или ситуации, если ему не запретить. Такой запрет поступает (его функции подавляются), если целенаправленные действия приводят к желаемым (предполагаемым) результатам[113]. Однако когда возникает ошибка и текущие планы и цели, управляемые памятью, оказываются несостоятельными, миндалевидное тело пробуждается от спячки и наделяет непредсказуемое событие смыслом. Все неизвестное одновременно опасно и многообещающе: оно вызывает тревогу, любопытство, волнение и надежду автоматически и до того, как происходит то, что мы обычно рассматриваем как исследование или классификацию (в более узком контексте). Операции миндалевидного тела отвечают за то, чтобы неизвестное по умолчанию вызвало уважение. Миндалевидное тело, по сути, говорит: «Если ты не знаешь, что это означает, тебе, черт возьми, лучше обратить на него внимание». Внимание представляет собой начальную стадию исследовательского поведения, которое активирует миндалевидное тело. Начинается взаимодействие между тревогой[114], побуждающей к осторожности перед лицом чего-то нового (и, возможно, опасного), и надеждой, говорящей, что в незнакомой ситуации есть нечто многообещающее[115]. Исследование, управляемое осторожностью, обогащает память новыми навыками и представлениями, и та блокирует появление изначальных эмоций. На знакомой земле – на исследованной территории – мы не чувствуем страха (и почти не проявляем любопытства).

Желаемый результат поведения (то, что должно быть) обозначен изначально. Если текущая стратегия оказывается провальной, мы приближаемся к непознанному и начинаем его исследовать, не теряя тревожной бдительности. Такая система пристального рассмотрения новой ситуации[116] (и ее абстрактный эквивалент) (1) создает альтернативные последовательности действий, целью которых является разрешение сложившейся дилеммы, (2) помогает переосмыслить желанные цели или (3) заставляет переоценить побудительную значимость текущего состояния. Это означает: 1) что нужно составить новый план достижения желаемой цели; 2) что можно выбрать замещающую цель, выполняющую ту же функцию; или 3) что от данной стратегии поведения стоит отказаться из-за того, что цена ее реализации слишком высока. В последнем случае, возможно, потребуется перестроить само понятие составных частей реальности – по крайней мере, в отношении истории или системы взглядов, используемых в настоящее время. Наиболее опасное положение дел в случае успешного разрешения ситуации схематично представлено на рисунке 9[117].


Рис. 9: Возрождение стабильности из царства хаоса


Исследовательская деятельность обычно достигает кульминации при ограничении, расширении или перестройке навыков поведения. В исключительных обстоятельствах – когда совершается роковая ошибка – начинается революция: история, на основании которой дается эмоциональная оценка и программируется поведение, полностью перекраивается. Такая кардинальная перестройка означает обновление моделируемой реальности прошлого, настоящего и будущего с помощью информации, накапливаемой в ходе исследовательского поведения. Успешное исследование превращает неизвестное в ожидаемое, желаемое и предсказуемое, устанавливает соответствующие правила поведения для следующего контакта с неизвестным (и обозначает ожидаемый результат). При неудавшемся исследование – отступлении или бегстве – объект прочно укореняется в его первоначальной, естественной, вызывающей тревогу категории. Это закладывает основу для принципиально важного осознания: люди не учатся бояться новых явлений или ситуаций и даже не учатся бояться чего-то, что раньше казалось безвредным, когда оно проявляет опасное свойство. Страх – это изначальная позиция, естественный отклик на все, для чего не была разработана и внедрена некая структура приспособления поведения. Страх – это врожденная реакция на все, что не стало предсказуемым вследствие успешного творческого исследовательского поведения, предпринятого в присутствии этого объекта в прошлом. Джозеф Леду писал:


Хорошо известно, что эмоционально нейтральные стимулы могут вызывать шоковую эмоциональную реакцию, если их временно связать с неприятным событием. Обусловленность не создает новых эмоциональных реакций, а просто позволяет неожиданным стимулам служить раздражителями, которые активизируют существующие, часто генетически обусловленные, эмоциональные реакции, характерные для определенного вида. У крыс, например, чистый звук вызывает условную реакцию страха, если раньше его сопровождал удар тока по лапкам: зверьки замирают, у них происходит множество вегетативных изменений, включая повышение кровяного давления и частоты сердечных сокращений[118]. Такие же реакции появляются, когда лабораторные крысы впервые видят кошку, но после повреждения миндалевидного тела они исчезают[119]. Возникает предположение, что эти реакции генетически обусловлены: крыса видит кошку – природного хищника – в первый раз, и ее миндалевидное тело начинает работать. Тот факт, что электрическая стимуляция миндалевидного тела способна вызывать сходные реакции[120], еще раз подтверждает предположение о том, что они буквально впечатаны в сознание[121].


Страх не обусловлен; безопасности нельзя выучиться, наблюдая определенные вещи или ситуации (стимулы), которые являются следствием нарушения явного или неявного изначального предположения. Классическая психология поведения ошибочна, точно так же как ошибочны народные суеверия. Страх не вторичен, не изучен – безопасность же вторична, изучена. Все, что не исследовано, изначально испорчено предчувствиями. Поэтому следует опасаться всего, что подрывает основы привычного и безопасного[122].

Нам трудно сформулировать четкую картину субъективных воздействий систем, господствующих при возникновении первоначальной реакции на нечто действительно непредсказуемое, ведь мы изо всех сил стремимся к тому, чтобы все вокруг оставалось нормальным. Таким образом, в нормальных условиях эти первозданные системы никогда не работают в полную силу. Можно с некоторым основанием утверждать, что люди всю жизнь стараются избегать столкновения с чем-то вопиюще неизвестным, по крайней мере, случайного столкновения. Если все получается, мы продолжаем оставаться в полном неведении относительно истинной природы, силы и интенсивности возможных эмоциональных реакций. Цивилизация дарит безопасность. Мы можем предсказывать поведение других (если они являются участниками похожих истории); более того, мы достаточно хорошо контролируем наше окружение, чтобы свести к минимуму риск угрозы или наказания. Именно совокупные последствия адаптивной борьбы – то есть нашей культуры – позволяют предсказывать и контролировать ситуацию. Однако существование культуры не дает человеку увидеть его истинную (эмоциональную) природу – по крайней мере, границы и последствия ее формирования.

Прошлые экспериментальные исследования ориентировочного рефлекса не пролили достаточно света на истинный потенциал эмоциональной реакции человека на новизну, потому что они происходили при полностью контролируемых обстоятельствах. Испытуемые обычно получали стимулы, которые являются новыми только в самых обыденных – самых нормальных – ситуациях. Например, звук, который непредсказуемо отличается от другого звука (или появляется в относительно непредсказуемое время), по-прежнему остается звуком. Люди его слышали миллион раз. В лаборатории, больнице или университете его включали заслуживающие доверия специалисты, старавшиеся свести к минимуму дискомфорт во время процедур. Из-за контролируемых обстоятельств, которые на самом деле являются неявными и, следовательно, невидимыми теоретическими предпосылками проводимых опытов, мы существенно умалили важность ориентировочного рефлекса и неправильно поняли природу его исчезновения.

Ориентирование означает внимание, а не ужас в стандартной лабораторной ситуации, и его постепенное притупление с повторным предъявлением стимула рассматривается как привыкание – как нечто скучное, сродни обычной акклиматизации, адаптации или снижения чувствительности. Однако привыкание не является пассивным процессом, по крайней мере, на более высоких уровнях работы коры головного мозга. Оно просто выглядит пассивным, когда наблюдается в относительно незначительных обстоятельствах. В действительности привыкание всегда является следствием активного исследования и последующего изменения поведения или схемы толкования ситуации. Например, корковые системы, участвующие в прослушивании (относительно) незнакомого сигнала в лаборатории, исследуют его базовую структуру. Они активно анализируют составные элементы каждого звука[123]. Испытуемый ожидает появления одного вида звука или догадывается о нем, а слышит другой. Такая неожиданность имеет неопределенное значение в данном конкретном контексте и поэтому считается (сравнительно) значимой – угрожающей и многообещающей. Новый звук раздается снова и снова. Участник эксперимента отмечает, что повторения ничего не значат в контексте, определяющем опытную ситуацию (в них нет ничего карающего, удовлетворяющего, угрожающего или многообещающего), и перестает реагировать. Он не просто привык к раздражителю. Он нанес на карту его контекстно-зависимое значение, которое равно нулю. Этот процесс кажется обыденным, потому что таким его делает экспериментальная ситуация. В реальной жизни все это вызовет что угодно, только не скуку.

Классическое исследование «эмоций» и мотивации животных в то время проводилось в условиях, напоминающих искусственно ограниченные ситуации. Большая часть таких опытов основывалась на ориентировании человека. Животных, обычно крыс, учили бояться – или подавлять определенное поведение – при наличии нейтрального стимула, многократно сопряженного с наказанием (стимула, побуждающая значимость которого отрицательна при предполагаемом отсутствии обучения или, по крайней мере, при отсутствии определенного контекста). Крыса помещалась в экспериментальную среду и получала возможность ознакомиться со своим окружением. Нейтральный стимул, с которым она сталкивалась, мог быть светом безусловный стимул – ударом электрического тока. Когда загорался свет, по полу клетки проходил разряд. Эта последовательность неоднократно повторялась. Вскоре крыса замирала, как только появлялся свет. Она выработала обусловленную реакцию, проявляющуюся в заторможенности (и, теоретически, в страхе) при столкновении с тем, что ранее было нейтральным.

Такие опыты эффективно порождают страх. Однако неявный контекст или очевидность этих процедур заставляют исследователей делать странные выводы о природе приобретения страха. Во-первых, данные эксперимент подразумевают, что страх в данной ситуации является чем-то усвоенным. Во-вторых, они пытаются показать, что он существует как следствие наказания и возникает только ввиду какой-нибудь угрозы. Слабое место этого толкования заключается в том, что крыса изначально пугалась, как только ее помещали в новую экспериментальную среду, хотя там еще не происходило ничего страшного. После того как ей позволяли исследовать новую территорию, она успокаивалась. Только тогда ее состояние считалось нормальным. Затем лаборант выводил животное из приобретенного нормального состояния, предлагая ему нечто неожиданное и болезненное – безусловный стимул в сочетании с нейтральным стимулом. И крыса училась бояться. На самом же деле неожиданное событие заставляло зверька вернуться в то состояние, в котором он находился, когда впервые вошел в клетку (или усиливало это состояние). Сам факт удара электрическим током в сочетании со светом указывает (напоминает) крысе, что она снова попала на неисследованную территорию. И ее страх там так же нормален, как и беспечность в привычной среде, которую она нанесла на карту и которая не таит никакой опасности. Мы относимся к спокойствию крысы как к ее первозданному нормальному состоянию, потому что ошибочно переносим свойства нашей обычной природы на подопытных животных. Д. О. Хебб писал:


[Любезность, которая характеризует нас]… цивилизованную, дружелюбную, хорошо воспитанную и достойную восхищения часть человечества, не испытывающую постоянного страха… зависит как от того, насколько успешно мы избегаем раздражающей стимуляции, так и от пониженной чувствительности [к возбудителям страха]… Способность к эмоциональному срыву порой практически не проявляется, если [животные и люди] стараются найти или создать среду, в которой стимулы к чрезмерной эмоциональной реакции минимальны. Убедительное доказательство тому представляет собой наше общество, ведь его члены, особенно состоятельные и образованные, могут даже не догадываться о некоторых своих возможностях. Обычно считается, что образование, в широком смысле этого слова, порождает находчивого, эмоционально стабильного взрослого человека, независимо от среды, в которой данные черты должны проявляться. В какой-то степени это может быть правдой. Но образование можно рассматривать и как средство создания защитной социальной среды, в которой присутствует эмоциональная стабильность. Возможно, она защищает личность от необоснованных страхов и гнева, но она, безусловно, порождает единообразие внешнего вида и поведения. Это снижает вероятность того, что у отдельного члена общества появятся причины испытать бурные эмоции. С этой точки зрения восприимчивость к эмоциональным расстройствам не становится меньше. На самом деле она может возрастать. Защитный кокон единообразия внешности человека, его манер и поведения в обществе в целом делает небольшие отклонения от привычного все более заметными и, таким образом (если общий тезис обоснован), все более невыносимыми. Неизбежные небольшие отклонения от традиционных устоев будут становиться все более и более значительными. Члены общества при этом будут считать, что незначительные отклонения они переносят спокойно и, следовательно, весьма неплохо адаптируются к жизни[124].


Управление эмоциями зависит как от стабильности и предсказуемости социальной среды (от сохранения культуры), так и от внутренних процессов, традиционно связанных с силой эго, или личности. Общественный порядок является необходимым условием психологической устойчивости: именно окружающие и их действия (или бездействие) в первую очередь успокаивают – или расшатывают – наши эмоции.

Крыса (человек) – это существо, вполне довольное собой, когда находится на исследованной территории. Однако, попадая на неисследованную территорию, она теряет покой. Если крысу пересадить из домашней клетки в неизвестную среду, например в другую клетку, она сначала замрет на месте (хотя в новой ситуации ее еще ни разу не наказывали). Если с ней не случится ничего ужасного (ничего карающего, угрожающего или еще более непредсказуемого), она начнет принюхиваться, оглядываться, вертеть головой, собирать новую информацию о пугающем месте, в которое она попала. Постепенно зверек начнет двигаться и исследовать всю клетку с возрастающей уверенностью. Так крыса наносит на карту новую среду, определяя ее эмоциональную значимость. Она хочет узнать, есть ли там что-нибудь, что убьет ее? Можно ли найти что-нибудь съедобное? Есть ли там кто-нибудь еще (кто-то враждебный, дружелюбный или потенциальный партнер для размножения)? Животное хочет определить, есть ли на этой территории что-то, представляющее для него особый интерес, и исследует ее в меру своих возможностей, чтобы составить суждение. Крысу совсем не интересует объективный характер новых обстоятельств – она не может определить, что объективно, а что является ее «личным мнением». Да и к чему это ей? Она просто хочет знать, что делать дальше.

Что произойдет, если зверек столкнется с чем-то действительно неожиданным, с чем-то, чего просто не должно быть в соответствии с его нынешней «системой взглядов» или «убеждений»? Ответ на этот вопрос во многом помогает понять природу ориентировочного рефлекса в его полноценном проявлении. Современные экспериментальные психологи начали изучать реакцию животных на природные источники загадок и угроз. Они позволяют им создавать свою собственную реалистичную среду, а затем подвергают их воздействию неожиданных обстоятельств, с которыми те могут столкнуться в реальной жизни. Появление хищника в безопасном пространстве (то есть на ранее исследованной территории, нанесенной на карту как нечто полезное или не имеющее особого значения) представляет собой один из примеров реалистичной неожиданности. Бланшар и его коллеги так описывают естественное поведение крыс в подобных условиях:


В искусственных норах, приспособленных для наблюдения, живут сложившиеся группы лабораторных крыс обоего пола. Когда зверькам показывают кошку, их поведение резко меняется в течение суток или более[125]. Сначала крысы демонстрируют защитное поведение: они укрываются в системе ходов и нор, на какое-то время замирают и начинают с большой скоростью издавать ультразвуки частотой 22 кГц, которые, по-видимому, служат сигналами тревоги[126] По мере того как крысы приходят в себя и снова начинают двигаться, они перестают избегать открытой местности и вместо этого начинают оценивать опасность территории, на которой обнаружили кошку. Подопытные животные высовывают головы из отверстий ходов, чтобы тщательно осмотреть пространство, в котором появилась кошка. Через несколько минут или часов они наконец выбираются наружу. Зверьки совершают очень короткие угловые перебежки в открытую зону и снова прячутся [характерное поведение, которое теоретически уменьшает их видимость и уязвимость для хищников]. Эти мероприятия по оценке риска, как представляется, предполагают активный сбор информации о возможном источнике опасности[127], ведь крысы хотят постепенно вернуться к необоронительному поведению[128]. Активная оценка риска не происходит сразу после того, как животные видят кошку (обычно в этот период они замирают и избегают открытой местности). Она достигает своего пика примерно через 7–10 часов, а затем постепенно снижается. Необоронительное поведение[129] – еда, питье, сексуальная активность и агрессия – как правило, постепенно угасает в течение того же периода[130].


Неожиданное появление хищника там, где раньше не существовало ничего, кроме знакомого пространства, пугает крыс настолько сильно, что они долго и настойчиво «кричат» об этом. Как только первоначальный страх утихает – а это случается, только если не происходит ничего ужасного или карающего, – любопытство ослабевает, и крысы возвращаются туда, где испытали шок. Место, обновленное самим фактом появления кошки, должно быть вновь превращено в исследуемую территорию как следствие активного изменения поведения (и его схемы), а не пассивной нечувствительности к неожиданностям. Крысы бегают по клетке, «зараженной» недавним присутствием кошки, чтобы выяснить, не скрывается ли там еще что-нибудь опасное. Если все в порядке и бояться нечего, пространство снова определяется как личная территория (то место, где обычное поведение приводит к достижению желанных целей). Крысы проводят добровольное исследование и превращают угрожающее неизвестное в нечто знакомое. В отсутствие такого исследования животных не покидает сильный испуг.

Столь же поучительно рассматривать реакцию крыс на своих сородичей, которые составляют «исследованную территорию», по сравнению с их отношением к чужакам, поведение которых непредсказуемо. Крысы – очень общительные животные, они прекрасно могут жить в мире со своими знакомыми собратьями. При этом они азартно охотятся на членов других родственных групп и убивают их. Со случайными или неслучайными незваными гостями они поступают точно так же. Эти зверьки узнают друг друга по запаху. Если ученый, проводящий опыт, заберет хорошо знакомую крысу из привычного окружения сородичей, вымоет ее, снабдит новым запахом и снова вернет в клетку, беднягу ждет неминуемая расправа. Новая крыса представляет собой «неисследованную территорию»; ее присутствие рассматривается (не без оснований) как угроза всему, что в настоящее время безопасно[131]. Шимпанзе – довольно кровожадно настроенные по отношению к чужакам (даже тем, которые были им когда-то знакомы) – во многом действуют так же[132].

Исследуемая территория: феноменология и нейропсихология

Проводя исследование, мы преобразуем неопределенный статус и значение неизвестной вещи во что-то определенное. В худшем случае мы отмечаем, что она не таит угрозы и не сулит наказания, в лучшем – используем ее в собственных целях и/или классифицируем как полезную. Животные совершают это преобразование, выполняя реальные действия. Они строят свои миры, меняя местонахождение и повадки перед лицом неизвестного и нанося на карту последствия таких перемен с точки зрения эмоциональной или побудительной значимости. Когда животное сталкивается с неожиданной ситуацией, например с новым объектом, помещенным в клетку, оно сначала замирает и наблюдает. Затем зверек начинает медленно двигаться на безопасном расстоянии, отслеживая реакцию нового существа на свои осторожные исследовательские действия, если не происходит ничего страшного (карающего или дополнительно угрожающего), пока он остается неподвижным. Возможно, животное принюхивается или царапается, пытаясь определить, принесет ли это действие пользу (или вред). Оно наносит на карту полезность и значимость объекта, воспринимаемые в связи с его текущей деятельностью (или возможными моделями деятельности в будущем). Зверек выстраивает свой мир значений из информации, получаемой в ходе (как следствие) продолжающегося исследовательского поведения. Применение экспериментальных поисковых программ, в основном извлеченных из хранилища усвоенного (скопированного) и инстинктивного поведения или проявляющихся в виде проб и ошибок, предполагает перестройку поведения (исследования, игры) и последующее преобразование чувственных и эмоциональных исходных данных. Когда животное активно изучает что-то новое, оно изменяет чувственные качества и побудительное значение этого аспекта личного опыта, основываясь на своем исследовании. Это означает, что оно проявляет различные формы поведения в той или иной загадочной ситуации и следит за результатами. Именно организованное толкование этих результатов и поведения, которое их порождает, составляют его мир – прошлое, настоящее и будущее (в сочетании, разумеется, с неизвестным, которое постоянно вытесняет способность к представлению).

Можно сказать, что животное выявляет чувственные и эмоциональные свойства объекта или даже порождает их благодаря своей способности к творческому исследованию[133]. Структура физиологии относительно простых животных, в отличие от высокоорганизованных приматов или человека, ограничивает их поведение. Например, крыса не может взять что-то в лапы и детально изучить. К тому же зрительные способности не позволяют ей надолго сосредоточиваться на мелких чертах, которые может воспринимать человек. У приматов навык хватания развит гораздо лучше, что позволяет им проводить более подробные исследования. Кроме того, у них относительно развита префронтальная кора. Это означает, что высокоорганизованные животные могут выявлять больше непосредственных особенностей окружающего мира – они уже способны моделировать и действовать. Префронтальная кора является новейшей частью двигательной области мозга, она «выросла» из центров прямого управления движением в ходе эволюции[134]. Более сложное развитие префронтальных центров отчасти обусловливает повышенную способность к абстрактному исследованию в отсутствие реального движения. Высшие животные могут наблюдать за другими и учиться, анализировать чужие действия, прежде чем их перенять. Это также означает повышенную способность к мышлению, рассматриваемому как абстрактное действие и представление[135]. Действие и мысль порождают явления. Новые поступки и мысли порождают новые явления. Поэтому творческое исследование, конкретное и абстрактное, непосредственно связано с нашим существованием. Увеличение возможностей для исследования означает жизнь в качественно ином, даже новом мире. Все эти рассуждения подразумевают, что высшие животные, проявляющие гибкость поведения, обитают в более сложной вселенной (или даже выстраивают ее[136]).

Строение коры (префронтальной и не только) у людей совершенно уникально. Наш мозг обладает большой массой и, что более важно, сложной структурой. Различные показатели его развития использовались для обозначения характера связи мозга с интеллектом. Один критерий оценки – это чистая масса, другой – количество извилин. На первый критерий влияют размеры животного. У крупных особей, как правило, мозг весит довольно много, но это не обязательно делает их умнее. Отношение массы тела к массе мозга составляет коэффициент энцефализации – общий приблизительный показатель интеллекта[137]. Но есть и дополнительный полезный критерий – количество извилин. Площадь поверхности серого вещества, которое теоретически выполняет большую часть умственной работы, значительно увеличена благодаря образованию на ней складок. Некоторые представители семейства китообразных (дельфины и киты) имеют коэффициенты энцефализации, сходные с человеческими, и поверхность их мозга более извилиста[138], хотя толщина неокортекса у этих животных примерно вдвое меньше, чем у людей[139]. Изучение нервного развития столь высокого уровня родило предположения о потенциальном сверхчеловеческом диапазоне способностей китообразных[140]. Однако именно структура и организация коры головного мозга, а не просто его масса (даже относительная) или площадь поверхности, наиболее четко определяют природу и широту опыта и интеллектуальных возможностей вида. В частности, речь идет о воплощении тела в мозге. Структура мозга обязательно отражает телесное развитие, несмотря на древнюю презумпцию независимости духа и материи (души и тела, или разума и тела), потому что тело в первичном смысле является средой, к которой приспособился мозг.

Рис. 10. Двигательный гомункулус (проекция тела на двигательную область коры головного мозга)


Тело особым образом представлено в неокортексе. Эта связь часто изображается в виде гомункулус (схемы тела человека, отраженной в теменной доле головного мозга), или маленького человечка. Гомункулус был открыт Уайлдером Пенфилдом[141]. Чтобы выяснить, как работают различные участки мозга, он точечно стимулировал электрическими импульсами поверхность коры своих нейрохирургических пациентов и наносил на карту результаты исследований. Эта кропотливая работа помогла ему минимизировать возможный ущерб при попытках хирургического лечения эпилепсии, рака или других форм аномалий мозга. Он воздействовал на поверхность мозга своих (бодрствующих) пациентов электродом (на нейрохирургических операциях люди часто остаются в сознании, так как мозг не чувствует боли). Далее ученый либо сам отмечал результаты, либо спрашивал пациента, что тот испытал. Иногда такая стимуляция вызывала видения, иногда – воспоминания, иногда – движение или ощущения. Таким образом, Пенфилд определил, как тело соотносится с центральной нервной системой – как оно воплощается, так сказать, во внутрипсихическом представлении. Он установил, например, что схемы тела человека, отраженные в теменной доле головного мозга, бывают двух видов: двигательные и чувственные. Первый связан с первичной зоной двигательной системы, второй – с первичной зоной области системы органов чувств. Двигательный гомункулус схематически изображен на рисунке 10. Он представляет наибольший интерес, поскольку наше исследование сосредоточено на двигательных процессах. Двигательный гомункулус – очень странное маленькое «существо». Его лицо (особенно рот и язык) и руки (особенно большие пальцы) совершенно непропорциональны остальным частям «тела». Это связано с тем, что сравнительно большие участки двигательной (и чувственной, если уж на то пошло) коры головного мозга контролируют наши лицо и руки, которые выполняют огромное количество сложных и изощренных операций. Двигательный гомункулус – интересная фигура. Его можно рассматривать как тело в той степени, в какой оно имеет отношение к мозгу. Также полезно изучать структуру гомункулуса. В некотором глубинном смысле он представляет нашу сущность, выражающуюся в эмоциях и поведении.

Это самая выдающаяся характеристика двигательного гомункулуса. Возьмем, к примеру, крупные ладони с развитыми большими пальцами, которые одновременно являются определяющей чертой человеческого существа. Способность исследовать свойства больших и малых объектов (присущая только высшим приматам) и управлять ими создает почву для выявления расширенного диапазона их свойств и использования в качестве инструментов (для более полного преобразования их бесконечного потенциала в определяемую действительность). Рука, которая дополнительно дублирует действия и функции объектов, также позволяет сначала подражать (и указывать), а затем и создавать полноценное словесное представление[142]. Водя пером по бумаге, рука позволяет людям передавать свои способности другим на большие расстояния (временные и пространственные) (а также расширять исследование в процессе письма, которое является мышлением, опосредованным рукой). Даже развитие разговорного языка – высшего аналитического двигательного навыка – можно было бы с полным основанием рассматривать как абстрактное расширение способности людей разбирать вещи на части, а затем снова собирать. Взаимодействие между рукой и мозгом буквально позволило человеку изменить структуру мира. Этот первичный факт необходимо учитывать при рассмотрении структуры и функций мозга. Дельфин или кит имеют большой, сложный мозг – высокоразвитую нервную систему, но они не могут формировать свой мир. Они как бы заперты в обтекаемую колбу, предназначенную для жизни в океане, и не в силах напрямую производить сложные изменения формы своей материальной среды. Поэтому мозг китообразных вряд ли готов выполнять какую-либо традиционно творческую функцию (на самом деле, как можно догадаться, ему недостает сложной структурной организации мозга приматов[143]).

Рука представляет собой самое очевидное и, возможно, самое важное отличие человека от других видов. Но его наиболее яркой отличительной чертой скорее является «стиль», или «мелодия», адаптации, который характеризует индивидуальность личности. Речь идет об особенности приспособления к исследованию неизвестного в обществе для (опосредованного речью) создания, разработки, запоминания, описания и последующей передачи новых шаблонов поведения и для представления (часто непривычных) последствий применения этих шаблонов. Сама рука стала более полезной благодаря развитию прямохождения, которое расширило зрительный диапазон и избавило верхнюю часть тела от необходимости двигаться. Тонкая мускулатура лица, губ и языка – опять-таки чрезмерно выраженная у двигательного гомункулуса – помогала освоить искусство общения. Развитие ясного разговорного языка чрезвычайно расширило возможности коммуникации. Благодаря все более детальному обмену информацией, общие ресурсы стали индивидуальными, и наоборот. Этот процесс обратной связи значительно расширил полезные функции руки и фактически наделил каждую руку способностью, по крайней мере потенциальной, любой другой руки, существующей в настоящее время или ранее. Эволюция ограниченного центрального поля зрения, которое расширилось в десять тысяч раз в первичном зрительном центре и дополнительно представлено в обоих полушариях мозга, в нескольких сложноорганизованных участках коры[144], имела жизненно важное значение для развития языка визуального общения: она позволяла осуществлять тщательное наблюдение и упрощала сбор подробной информации. Благодаря рукам и глазам homo sapiens смогли орудовать предметами, что качественно отличало человека разумного от любого другого животного. Мы можем узнать, как выглядят вещи при различных, произвольно созданных или случайных (но все же рассматриваемых) условиях: вверх ногами, в полете, ударяясь о другие вещи, разбиваясь на куски, нагреваясь в огне и т. д. Вместе руки и глаза позволили людям исследовать и анализировать (возникающую) природу вещей. Эта способность, революционная по своей природе, была значительно расширена с озникновением языка жестов и затем устного (и письменного) языка.

Стиль адаптации человека простирается от явно физического к более тонкому психологическому. Например, феномен сознания – возможно, определяющая черта нашего вида – каким-то неизвестным образом связан с широтой клеточной активации в неокортексе. Таким образом, части тела с большими областями представительства в коре головного мозга также более полно представлены в сознании (по крайней мере, в потенциале). Сравните для наглядности нашу способность управлять рукой и, например, спиной (которая развита гораздо меньше). Также очевидно, что сознание расширяется или обостряется в ходе деятельности, направленной на повышение умения приспосабливаться в ходе творческого исследования. Обработка новой или иной интересной информации, поступающей от органов чувств, которая связана с ориентировочным комплексом, усиленным осознанием и особой сосредоточенностью, активизирует большие участки неокортекса. Кора головного мозга также начинает активно работать на этапе практического приобретения навыков, когда требуется осознание, чтобы обрести контроль. По мере того как движение становится привычным и автоматическим либо когда чувственная информация теряет интерес или утрачивает новизну, область возбуждения мозга уменьшается в размерах[145]. Наконец, как уже отмечалось ранее, активацию корковых систем во время психомоторной исследовательской деятельности перед лицом неизвестного, по-видимому, сопровождает сильное внутреннее удовольствие. Работа этих систем, очевидно, частично стимулируется нейромедиатором – дофамином[146], который участвует в формировании индивидуальной поведенческой реакции на сигналы вознаграждения, проявляющейся в виде надежды, любопытства или активного возбуждения.

Люди наделены способностью к исследованию, классификации и последующему общению, которая качественно отличается возможностей любых других животных. Физическое строение homo sapiens идеально для исследования и распространения результатов такого исследования. Духовно – психологически – человек обладает врожденной способностью получать истинное удовольствие от такой деятельности. Наши телесные свойства – то, что мы есть (способности руки в сочетании с другими физиологическими особенностями человека), – определяют то, кто мы есть, и позволяют нам бесконечно выделять что-то новое из ранее привычных и предсказуемых деталей опыта. Для нас объект – любой объект – это источник безграничных возможностей (или, по крайней мере, возможностей, ограниченных уникальной способностью к исследованию чего-либо в данную минуту). Примитивные животные выполняют простые операции и населяют мир, свойства которого одинаково ограниченны (мир, где большая часть «информации» остается «скрытой»). Люди могут совершать действия – разбирать и собирать – с гораздо большей легкостью, чем любое другое живое существо. Кроме того, наша способность к словесному и бессловесному общению невероятно облегчает исследование и последующий выбор способов приспособления.

Мышление во многих случаях можно рассматривать как абстрактную форму исследования – как способность изучать без необходимости напрямую совершать двигательные действия. Абстрактный анализ (вербальный и невербальный) неожиданного или нового играет для человека гораздо большую роль, чем для животных[147], ведь зачастую он гораздо важнее самого действия. Только когда эта система терпит полный или частичный крах либо когда она играет с людьми злую шутку (усиливая значимость или потенциальную опасность неизвестного посредством окончательной, но «ложной» негативной маркировки), нам приходится совершать активное исследование (или активное избегание), полное ограничений и опасностей. Замена потенциально рискованного исследовательского действия все более гибким и абстрактным мышлением означает возможность расширения знаний без непосредственного столкновения с опасностью – и составляет одно из главных преимуществ развития интеллекта. Присущее человеку образное мышление быстро развивалось параллельно с количественной и качественной эволюцией мозга. Мы можем делиться друг с другом результатами и толкованиями наших действий (и приемами их совершения), преодолевая огромные барьеры пространства и времени. Умение определять свойства вещей, обозначать их словами и передавать информацию при общении, в свою очередь, резко повышает нашу способность к исследованию (поскольку мы имеем доступ ко всем коммуникативным стратегиям и схемам толкования, которые создаются в ходе творческой деятельности других и накапливаются с течением времени). Проще говоря, мы смогли открыть больше особенностей окружающего мира.

Лично мне кажется, что стоит признать ограниченность этой точки зрения и подготовить почву для понимания того, что новые методы и способы толкования буквально порождают новые явления. Слово позволяет разграничивать мышление и значительно расширяет возможности исследования. В результате этого постоянно перестраивается и обновляется мир человеческого опыта. Таким образом, слово всегда порождает творение.

Способность создавать новые модели поведения и способы толкования в ответ на появление неизвестного можно рассматривать как первичный признак человеческого сознания – и даже человеческого существа. Участие в этом процессе буквально позволяет нам вытесывать мир из однообразной глыбы ненаблюдаемого и необъяснимого существования – формы бытия, которая существует лишь гипотетически как необходимый вымысел; формы, в которой нет места опытному восприятию и о которой невозможно ничего точно утверждать. Мы «вытесываем» мир, когда напрямую взаимодействуем с неизвестным – прежде всего, с помощью рук, которые позволяют манипулировать вещами, выявлять их чувственные характеристики и, самое главное, менять их важность, придавать им новую, более высокую ценность. Люди умеют ловко совершать действия. Благодаря этому мы смогли радикально изменить природу нашего опыта. Столь же уникальной при этом является способность человека к абстрактному исследованию, которое есть мысль о действии (и его последствиях) в отсутствие действия (и его последствий). То, как мы проводим абстрактное исследование, кажется столь же тесно связанным с физиологическими структурами мозга, как манера движения во время обычного исследования. В новых обстоятельствах на результат нашего поведения влияют системы, управляющие страхом, а также соответствующими торможением, надеждой и активацией. То же самое происходит, когда мы мыслим абстрактно, даже когда думаем о том, как размышляют другие[148].

У животных исследование – это прежде всего движение. Они должны перемещаться вокруг незнакомого, чтобы хоть как-то его осознать – определить его эмоциональную значимость и чувственную природу. Это кружение является следствием взаимодействия между взаимно регулирующими или тормозящими оценочными системами, в обязанности которых входит определение возможной опасности или угрозы и потенциального удовлетворения или многообещающего будущего. У человека каждая из этих систем, по-видимому, в ходе естественного развития доминирует над одним из сдвоенных корковых полушарий: правое управляет реакцией на угрозу (и на наказание), левое – реакцией на обещание и, возможно, (хотя и гораздо менее четко) на удовлетворение[149]. Это в основном означает, что правое полушарие управляет нашими первоначальными реакциями на неизвестное, а левое более приспособлено для совершения действий, пока мы знаем, что делаем. Отчасти это объясняется тем, что все тщательно исследованное нами оказалось многообещающим или приносящим удовлетворение (или по крайней мере незначительным). Если там, где мы должны находиться, все еще скрываются угроза или наказание, значит, мы недостаточно изменили поведение, чтобы приспособиться к ситуации (и не одержали победу над неожиданным). Мы не смогли изенить действия, чтобы получить от окружающей среды – на самом деле от неизвестного – те желанные последствия.

Ричард Дэвидсон и его коллеги исследовали взаимосвязь между характером электрической активности коры головного мозга и перепадами настроения у взрослых и детей. Они пришли к выводу, что два полушария человеческого мозга связаны с выражением разных эмоций – по крайней мере, это касается лобных областей. Признаки положительных эмоций (например, искренняя улыбка у младенцев) сопровождаются повышенной сравнительной активацией левой части лобной коры. Негативные состояния (например, при хронической депрессии), напротив, сопровождаются повышенной активацией ее правой части[150]. Это общее утверждение имеет существенные дополнительные доказательства. Проще говоря, оказывается, что два полушария мозга по-разному приспособлены (1) для работы на неисследованной территории, где природа и значимость вещей остаются неопределенными, и (2) для работы на исследуемой территории, где вещи и явления были обозначены как незначительные или положительные в результате предыдущих исследований. Можно сказать, что наш мозг содержит две эмоциональные системы: одна функционирует, когда мы не знаем, что делать. Она запускает (исследовательский) процесс, который создает безопасную территорию. Другая начинает работать, когда мы действительно находимся в безопасности. Факт наличия этих двух подсистем (но не их местоположение) был известен достаточно давно. Мейер и Шнирла[151][152] более пяти десятилетий назад выдвинули гипотезу о том, что механизмы отступления и приближения (характерные для животных практически на всех уровнях пирамиды эволюции) лежат в основе мотивации как таковой. Природу этих двух систем лучше всего можно понять, если соотнести эмоциональное состояние с двигательной деятельностью, как мы уже делали ранее.

И в правом и в левом полушариях, похоже, существует что-то вроде семейства связанных функций, изображенных на рисунке 11. Правое полушарие, менее свободно владеющее языком, чем его традиционно доминирующий близнец, специализируется на торможении и угасании поведения (и, следовательно, на производстве негативных эмоций), на воспроизведении и управлении сложными зрительными (и слуховыми) образами, на координации общей двигательной деятельности) и на быстром и универсальном распознавании образов[153]. Правое полушарие, по-видимому, включается в работу, когда сложившаяся ситуация изобилует неопределенностью, и особенно хорошо справляется с управлением поведением, когда еще не ясно, что есть и что делать[154]. Следовательно, можно предположить, что это полушарие все еще находится под лимбическим контролем, поскольку лимбическая система отвечает за обнаружение новизны и активацию исследовательского поведения. Этот архаический механизм управления «приводил бы в движение» процессы порождения воображаемых «гипотез», составляющих абстрактное исследование, – фантазий, которые мы используем, чтобы придать определенную (и часто причудливую) форму неизвестному.


Рис. 11. Два полушария головного мозга и их функции


Левое полушарие, напротив, особенно искусно обрабатывает словесную информацию и воспринимает общение. Оно специализируется на детальном, линейном мышлении, мелкой моторике и понимании целого сквозь призму составляющих его элементов[155]. Левое полушарие, особенно его лобная или двигательная (под)область, также управляет поведением приближения[156] при наличии сигналов удовлетворения. Оно целиком вовлечено в выработку положительных эмоций и особенно хорошо выполняет действия, которые уже когда-то практиковались, применяя знакомые способы восприятия. По-видимому, левое полушарие ведет блестящую игру, когда то, что есть и что должно быть сделано, больше не вызывает вопросов, когда традиция управляет поведением, а природа и смысл вещей закреплены в памяти. Двойственную специализацию левого полушария – на том, что когда-то уже делалось, и на том, что положительно, – можно отчасти объяснить следующим образом. Позитивные эмоции по определению правят на знакомой территории: вещь или ситуация были исследованы оптимальным способом (и поэтому уже достаточно хорошо известны). К ним уже приспособились и преобразовали во что-то подходящее для использования (или вызывающее удовлетворение) либо в приятную возможность (обещание).

Правое полушарие, в отличие от левого, по-видимому, оставалось в непосредственном контакте с неизвестным и его ужасами, которые воспринимаются областями, отвечающими за инстинкты, побуждения и эмоции, задолго до того, как их можно будет классифицировать или понять с помощью разума. Влияние правого полушария на торможение и угасание поведения (на появление осторожности во время исследования, при управлении полетом, выработке отрицательных эмоций) обеспечивает должное уважение к необъяснимому (и следовательно, опасному), когда то появляется. Способность правого полушария к глубокому распознаванию образов (которая появляется как следствие его общего нейрофизиологического устройства[157]) помогает быстро сформулировать предварительное мнение (фантастическое представление) о неизвестном событии (на что оно похоже, как следует действовать в его присутствии, что оно вызывает в памяти). Правое полушарие полностью вовлекается в начальные этапы анализа неожиданного или нового. Его изначальное суждение всегда таково: это (неизвестное) место, это незнакомое пространство, эта неисследованная территория опасна, а потому разделяет свойства всех других известных и неизвестных опасных мест и территорий. Такая форма обработки информации («А» – это «Б») есть метафора. Возникновение метафоры (ключ к выстраиванию повествований – сновидений, драматической литературы, историй и мифов) вполне может рассматриваться как первый этап создания гипотез. По мере того как в результате исследования вырабатывается адаптивное поведение, зависящее от конкретной ситуации, это временное суждение или гипотеза (фантазия) вполне может претерпеть изменения (при условии, что на самом деле не происходит ничего карающего или однозначно угрожающего). Такое изменение представляет собой дальнейшее и более подробное изучение ситуации. Тревога отступает в отсутствие наказания или дальнейшей угрозы (включая новизну). На передний эмоциональный план выходит надежда, сопровождаемая желанием двигаться вперед и исследовать (под управлением левого полушария).

Правое полушарие, по-видимому, способно обрабатывать менее четко определенную информацию; оно может использовать более размытые, общие[158] и всеобъемлющие формы познания, чтобы прийти к первичному согласию с тем, что еще не может быть понято, но что бесспорно существует. Оно использует способность к массовому обобщению и пониманию образов, чтобы поместить новый возбудитель в изначально значимый контекст, что по умолчанию помогает отнести его к той или иной категории. Этот контекст определяется побудительным значением новой вещи, которое раскрывается сначала из-за самого факта новизны (что делает ее и угрожающей, и многообещающей), а затем – в ходе подробного исследования, а не благодаря ее объективным чувственным свойствам (по крайней мере, не в первую очередь). Правое полушарие по-прежнему ищет ответы на вопрос «на что похожа эта новая вещь», то есть «что делать при ее неожиданном появлении», а не «что она объективно собой представляет». Вопрос о первичной природе вещи («на что она похожа», чем является) означает «опасна ли она, угрожает ли она (в первую очередь), удовлетворяет или многое обещает». Хотя каждую из этих основных категорий эмоциональной ценности можно подразделить более конкретно: можно ли ее есть? Может ли она съесть меня? Станет ли она партнером для размножения? Это категоризация по значимости: вещь есть то, что она означает для поведения.

Хаос, составляющий неизвестное, становится предсказуемым – превращается в «мир» – в результате выработки адаптивного поведения и способов представления. Именно процесс исследования, основанного на новизне, в частных случаях порождает такое поведение и стратегии классификации. Однако личность не существует сама по себе. Мы живем в очень сложной социальной среде, характеризующейся постоянным обменом информацией о средствах и целях правильного приспособления. Умение человека самостоятельно управлять поведением и составлять условные представления вышло на новый уровень – в некотором отношении, оно вышло за границы понимания – благодаря способности к словесному и бессловесному (прежде всего мимическому[159]) общению. Мы подражаем окружающим и учимся у них. Кроме того, выучившись читать, мы можем получить информацию от каждого, кто умеет (или умел) писать. Есть и еще кое-что: мы способны учиться у тех, кто совершает действия в обычной жизни, в художественном романе или на сцене, и сохранять в памяти поведение людей, с которыми вступаем в контакт (напрямую, копируя их, или косвенно, с помощью повествовательных и драматических форм искусства). Более того, благодаря подражанию, люди могут делать то, что толком не понимают (то есть не в силах ясно описать). Отчасти именно по этой причине нам нужна психология.

Формы поведенческой и наглядно-изобразительной адаптации формируются в ходе активного исследования и «контакта с неизвестным». Однако эти паттерны не обязательно остаются стабильными. Они видоизменяются и перестраиваются – улучшаются и становятся более эффективными, – когда ими обмениваются в процессе общения. Человек «А» вырабатывает новое поведение; человек «Б» кое-что в нем меняет, «В» – дополняет, «Г» радикально пересматривает дополнения человека «В», и так до бесконечности. То же самое относится и к представлениям (метафорам или однозначным понятиям). Уподобление и приспособление в процессе исследования простираются на огромные промежутки времени и пространства (что, несомненно, подтвердит любой, кто «общался» с великими фигурами прошлого, изучая их письменные труды). Во многом это стало возможным с освоением навыков чтения и письма. Однако способность к подражанию здесь не менее важна.

Формы поведенческой адаптации, схемы классификации и представления могут быть выведены из наблюдения за другими (и, если на то пошло, из наблюдения за собой). То, как мы действуем в присутствии вещей в их постоянно меняющемся и, в целом, в социальном окружении определяет значение (или даже само существование) этих вещей до того, как это значение (или факт существования) будет обобщенно (или более конкретно) отнесено к некой категории. Следовательно, можно определить, что такое вещь (при отсутствии более полезной информации), наблюдая, как в ее присутствии совершается действие. Если кто-то от чего-то бежит, можно с уверенностью предположить, что вещь опасна (действие фактически подтверждает это предположение). Таким образом, если следить за тем, как ведут себя члены определенного общества, в том числе и сам человек, ведущий наблюдение, можно получить условную схему ценности и классифицировать ее. Если вы видите, как кто-то (даже вы сами) приближается к какой-то вещи, логично будет предположить, что она хороша, по крайней мере в некотором определенном контексте, даже если больше о ней ничего не известно. В конце концов, понимание того, что делать, есть классификация до того, как произойдет обобщение, – классификация с точки зрения побудительной важности. При этом характеристики предметов и явлений, воспринимаемые с помощью органов чувств, служат лишь сигналом, напоминающим об этой побудительной важности[160].

Несомненно, многие наши навыки и автоматизированные стратегии классификации «покрыты мраком» для ясного сознания. Существование разнообразных систем памяти и качественно различных способов представления, описанных ниже, гарантирует, что так оно и есть. По существу, мы понимаем больше, чем знаем. Именно по этой причине психологи продолжают полагаться на понятие бессознательного, чтобы истолковать поведение. Это бессознательное – психоаналитический бог – есть наша способность к скрытому хранению информации о природе и значимости вещей. Эти сведения собираются в ходе активного исследования и меняются, зачастую до неузнаваемости, в процессе постоянного общения между отдельными людьми и целыми поколениями. Мы живем в общественных группах, большинство наших взаимодействий носят социальный характер. Мы проводим очень много времени с другими, а когда остаемся одни, то стараемся осмыслить свое поведение и предсказать его результаты. Таким образом, наши карты «понимаемой части мира» в значительной степени являются картами образцов действий – видов поведения, созданных в результате творческого исследования и измененных в ходе бесконечного нахождения в обществе. Мы наблюдаем за своими действиями и из этого делаем выводы о природе мира (включая те действия, которые являются частью мира).

Мы знаем, что правое полушарие – по крайней мере, его лобная часть – реагирует на наказание и угрозу, а его повреждение ухудшает способность распознавать модели ситуаций и понимать смысл историй[161]. Не будет ли преувеличением предположить, что эмоциональные, образные и повествовательные способности правого полушария играют ключевую роль на начальных этапах перестройки чего-то нового и сложного – например, поведения других (или нас самих) либо значимости новых вещей – во что-то четко понятное? Столкнувшись с необычным явлением, мы в конце концов создаем фантазии (образные, словесные) о его возможной природе. Мы пытаемся определить, как нечто неожиданное может соотноситься с тем, что мы уже освоили, или, по крайней мере, с классом неосвоенных вещей. Сказать «эта нерешенная задача похожа на другую задачу, которую мы еще не решили» – значит сделать уверенный шаг на пути к решению. Сказать «эти (все еще, в сущности, таинственные) явления, кажется, связаны друг с другом» – значит проявить интуицию, которая предшествует доскональному знанию. Это способность видеть лес, еще не определив, какие деревья в нем растут. Прежде чем мы действительно овладеем чем-то новым (то есть прежде чем мы сможем успешно ограничить его неопределенное значение до чего-то предсказуемого или даже незначительного), мы представляем, чем это нечто может быть. Образные представления – это инструменты первоначальной адаптации. Они составляют часть системы, которую мы используем, чтобы подавить реакции на изначальное значение неизвестного, даже если они предшествуют накоплению более подробной информации. Нет никаких оснований предполагать, что мы были в состоянии четко осознать эту способность, отчасти потому, что, скорее всего, она лежит в основе (служит необходимым или бесспорным предварительным условием) способности человека ясно мыслить.

Умение правого полушария распознавать пространственные ориентиры и модели поведения позволяет ему извлекать из повторяющихся наблюдений образцы действий, которые вербальное левое полушарие может превращать во все более логичные и подробные истории. История – это карта смысла, стратегия управления эмоциями и результатами поведения. Она описывает, как действовать в определенных обстоятельствах, чтобы они обязательно сохранили положительную побудительную значимость (или по крайней мере, чтобы максимально уменьшить их отрицательные свойства). На начальных этапах история порождается способностью к образному восприятию и распознаванию ориентиров, которая характерна для правого полушария. Это неразрывно связано с повествовательным познанием[162] и сопровождающими его процессами: способностью расшифровывать невербальные и мелодические аспекты речи, сопереживать (или, в более общем плане, вступать в межличностные отношения), а также понимать образы, метафоры и аналогии[163]. «Лингвистические» системы левого полушария «заканчивают» историю: определяют правильный временной порядок, добавляют логику, внутреннюю последовательность, словесное описание и возможность быстрой передачи в абстрактной форме другим людям. Таким образом, явное знание о ценности вещей расширяется благодаря анализу наших собственных мечтаний. Толкования, которые работают, то есть улучшают способность управлять эмоциями (иначе говоря, превращать реальный мир в желаемый), расцениваются как действительные. Именно таким образом мы проверяем точность наших все более абстрактных предположений.

Процесс творческого исследования – создание исследуемой территории познающей личностью – призван расширить двигательный диапазон (навыка) и изменить схему представления. Каждой из этих двух целей служит построение определенной формы знания и его последующее хранение в постоянной памяти. Первая форма получила условное название знания того, как. Двигательная область, которая отвечает за формирование новых стратегий поведения, когда старые оказываются неудачными (когда они приносят нежелательные результаты), производит альтернативные модели действий, применяемые на практике для достижения желаемого результата. Постоянная выработка поведения, которое следует перенять в случае успеха, может рассматриваться как развитие нового навыка. Знание того, как – это навык.

Второй тип знания, который представляет собой образ или модель чего-либо, а не саму вещь, получил условное название знания того, что[164]. Исследование незнакомого обстоятельства, события или вещи производит новые чувственные и эмоциональные сигналы во время физического или абстрактного взаимодействия исследующего субъекта и рассматриваемого объекта. Эта новая чувственная информация лежит в основе построения, разработки и обновления постоянной, но изменяемой четырехмерной (пространственной и временной) наглядной модели поля настоящего и будущего опыта. Я бы сказал, что эта модель и есть история.

Именно гиппокамп, который, как мы уже знаем, играет важнейшую роль в управлении тревогой, принимает ключевое участие в передаче информации, получаемой при наблюдении за текущей деятельностью, в постоянную память[165] и обеспечивает (совместно с высшими корковыми структурами) физиологическую основу для развития и отшлифовки этого образа в памяти. Правое полушарие активируется неизвестным и может быстро создавать начальные образы (то есть смысловое наполнение фантазии). Левое полушарие придает этим образам структуру и наглядность для передачи в процессе общения (это происходит, например, когда мы анализируем картину, роман, пьесу, разговор или сон). Гиппокамп отмечает несоответствие, это растормаживает миндалину (возможно, не напрямую) и «высвобождает» тревогу и любопытство, побуждая к исследованию. В условиях возбуждения правое полушарие извлекает из имеющейся в его распоряжении информации образы, с помощью которых можно упорядочить появившееся неизвестное. Большая часть этой информации добывается из социальной среды – модели поведения и стратегии представления (способы исследования и передачи информации, возникающие в результате пользования речью) прочно «встроены» в структуру общества. Но она все еще выражена неясно, то есть закодирована в образце поведения. Это знание того, как, прежде чем оно было обобщено и совершенно ясно выражено как знание того, что. Левое полушарие все сильнее вовлекается в работу, поскольку происходит движение «вверх по иерархии абстракции».

Знание того, как (информация, описываемая поочередно как процедурная (упорядоченная), привычная, склонностная и опытная) и знание того, что (информация, описываемая поочередно как декларативная (повествовательная), событийная, фактическая, автобиографическая или изобразительная) физиологически отличаются по своей материальной основе и разделяются в ходе фило- и онтогенетического развития[166]. Процедурное знание появляется задолго до декларативного и с точки зрения эволюции, и с точки зрения развития личности. Оно предстает в бессознательной форме и выражается исключительно в действии. Повествовательное знание – знание того, что – одновременно составляет сознательно доступное и способное передаваться другим событийное воображение (мир в фантазии). Оно включает в себя сформировавшееся гораздо позднее семантическое (лингвистическое) знание, которое вполне допускает абстрактное представление образов воображения и передачу их содержания. Сквайр и Золя-Морган[167] определили взаимосвязь между этими формами памяти. Она изображена в виде схемы на рисунке 12[168]. Нейроанатомическая основа знания того, как остается относительно неопределенной. Выработка навыков частично относится к области премоторной коры, при их «хранении», по-видимому, задействуется мозжечок. Знание того, что, напротив, кажется зависимым от исправной работы корковой чувствительной области во взаимодействии с гиппокампом[169]. Однако многое из нашего знания того, что (из описания мира) связано со знанием того, как (поведенческим знанием – мудростью). Большая часть декларативного знания – изобразительного знания – это представление о том, что составляет мудрость (не будучи самой этой мудростью). Мы получили описание мудрости, наблюдая за культурно обоснованными действиями в обществе и представляя эти действия.


Рис. 12. Сложное устройство памяти


Мы знаем то, как – как действовать, чтобы превратить таинственный и вечно угрожающий мир настоящего в то, чего мы желаем, – задолго до того, как узнаем, откуда мы знаем то, как и почему мы знаем то, как. Это означает, например, что ребенок учится правильно действовать (предполагая, что он действительно учится) задолго до того, как сможет дать абстрактное объяснение или описание своего поведения[170]. Малыш может быть хорошим, не будучи философом, радеющим о нравственности. Эта мысль перекликается с концепцией специалиста в области возрастной психологии Жана Пиаже. Он считал, что в процессе развития адаптация ребенка на чувственно-двигательном уровне происходит до – и закладывает основу – более абстрактных форм приспособления, характеризующих взрослую жизнь. Пиаже считал образное представление посредником между чувственно-двигательным интеллектом и высшей стадией абстрактного логического мышления; более того, он полагал, что подражание объекту служит необходимой предпосылкой образного представления (изображения в образе или слове, а не с помощью мимики и жестов). С этой точки зрения процесс игры предстает как более высокая или абстрактная форма подражания. Пиаже выдвинул две основные теории:


Во-первых, в области игры и подражания можно проследить переход от чувственно-двигательного уподобления и приспособления к умственной ассимиляции и аккомодации, которая характеризует начало представления… [Второе заключается в том, что] различные формы представления взаимодействуют. Представление появляется, когда имитируется отсутствующая модель. Представление существует в символической игре, в воображении и даже в сновидениях. Системы понятий и логических отношений, интуитивных и действенных, подразумевают представление[171].

По мнению Пиаже, подражание можно описать с точки зрения приспособления: «…если есть первенство приспособления (соответствия поведения) над уподоблением (изменением схем)… деятельность имеет тенденцию становиться подражанием»[172]. Это означает, что подражающий ребенок на самом деле воплощает больше информации, чем понимает (представляет). Пиаже продолжает: «Представление… можно рассматривать как своего рода укоренившееся внутри подражание и, следовательно, продолжение приспособления»[173]. Что касается трех систем памяти (на которую Пиаже, конечно, напрямую не ссылается), он пишет следующее: «…даже если бы существовали основания для связи различных стадий психического развития с четко определенными неврологическими уровнями, факт остается фактом: несмотря на относительную прерывистость структур, существует определенная функциональная непрерывность, каждая структура подготавливается для своих преемников с помощью своих предшественников»[174].

То, что можно сказать о детях, кажется более или менее верным и с точки зрения филогенетики: элементы культуры (которые мы усваиваем в детстве через подражание) состоят главным образом из образцов деятельности, выполняемой людьми в обществе. Как родители относятся к детям, так и культуры относятся ко взрослым: мы не знаем, как возникли модели поведения, которым мы следуем (или понятия, которые мы используем), или каким точным целям (каким долгосрочным целям) они в настоящее время служат. На самом деле эти модели являются внезапно возникшими следствиями долгосрочных социальных взаимодействий. Более того, мы не можем дать им абстрактное, семантически ясное описание, даже если точно (и бессознательно) воспроизводим их в поведении (и представляем как события в литературных опытах). Мы не знаем, почему мы делаем то, что делаем. Иными словами, мы не знаем, что мы собой представляем (вопреки всем идеологическим теориям). Люди наблюдают за собой и удивляются; это удивление принимает форму истории или, что более важно, мифа. Мифы, описывающие известную, исследованную территорию, составляют то, что мы знаем о самом «знании того, как», прежде чем сможем ясно заявить, что же именно мы знаем. Миф – это отчасти образ нашего адаптивного действия, сформулированный воображением до того, как он займет свое место в абстрактном языке. Миф – это посредник между действием и отвлеченным словесным представлением этого действия. Это квинтэссенция историй, которые мы рассказываем себе о моделях нашего собственного поведения и их неизбежных последствиях, поскольку они разыгрываются в социальном и безличном мирах опыта. Наблюдая, мы усваиваем историю, которую не понимаем (то есть не можем ясно обозначить). Мы представляем образцы действия, выполняя обряды, видя образы и слыша слова: мы действуем, а затем представляем наше поведение все более отвлеченно (все более четко, осознанно).

Таким образом, основные черты (социально обусловленного) поведения становятся главными элементами – персонажами – наших историй (точно так же, как порядок действий в совместных играх детей позже, в процессе развития, превращается в четкие правила). Создание и постоянное уточнение этих историй, рассказываемых и пересказываемых на протяжении веков, позволяет нам все более ясно определять, в чем состоят правильное (и неправильное) поведение в среде, постоянно характеризующейся взаимодействием между безопасностью и непредсказуемостью. Мы вечно чему-то подражаем, сами того не замечая, очень любим общаться и бесконечно что-то исследуем. Эти черты позволяют людям собирать и передавать представленные образы и одновременно становиться главным объектом исследования. Способность к творческому действию делает нас независимыми от постоянно меняющихся требований окружающей среды. Способность представлять творческое действие – повторять наблюдаемое творчество в действиях, а также четко и ясно его обозначать – позволяет каждому из нас извлекать выгоду из творческого действия любого другого человека (по крайней мере, того, с кем возможно общение).

Мы общительны, а значит наше адаптивное поведение выстроено с учетом того, что происходит в социуме (по крайней мере, в долгосрочной перспективе), и увеличивает вероятность воздействия на нас творческого ума. Мы наблюдаем за действиями людей, достойных восхищения, и повторяем эти действия. Так мы приобретаем навыки других. Благодаря абстрактному мышлению человечество сделало еще один шаг вперед: мы можем подражать не только конкретному поведению, чтобы приспособиться к ситуации, но и самому процессу, посредством которого возникло такое поведение. Мы можем освоить не только навык, но и метанавык (научиться имитировать модель поведения, порождающего новые навыки). Таким образом метанавык закладывается в историю и делает эту историю великой.

У склонности людей к подражанию, выражающейся в поведении, есть более отвлеченный аналог – способность восхищаться, которая является постоянным, врожденным или легко приобретаемым элементом нашего внутреннего состояния. Благоговение и желание копировать идеал зачастую служит стимулом для дальнейшего психологического развития и познания. Например, почтительное отношение маленьких мальчиков к своим кумирам представляет собой внешнее выражение той силы, которая толкает их к воплощению, олицетворению (или даже изобретению) часто неправильно определенных героических качеств. Умение подражать проявляется в более абстрактной форме в склонности человека действовать «как будто бы»[175] – мысленно становиться другим, то есть ритуально отождествляться с другим, бессознательно перенимать его историю или принимать чужую цель за свою[176]. Способность действовать «как будто бы» выражается в восхищении – от простого уважения до рабского поклонения – или, еще более абстрактно, в идеологическом праве владения. Умение подражать не объясняется неким инстинктом, хотя он вполне может существовать. Человек просто склонен наблюдать за тем, что другой достиг цели, которая ценится им самим (это обеспечивает необходимую мотивацию), и умеет копировать увиденное, чтобы добиться того же результата.

Склонность к подражанию, выраженная в копирующих действиях, значительно расширяет поведенческие умения[177] и позволяет способности каждого стать возможностью всех. Однако точный дублирующий механизм по-прежнему имеет ярко выраженные ограничения. То или иное поведение помогает приспособиться к ситуации только в определенных, ограниченных средах (только в узких системах взглядов). Непредвиденные изменения окружающей среды, произошедшие по какой-либо причине, могут резко ограничить или свести на нет полезность стратегий, разработанных в исходных обстоятельствах и передаваемых через подражание. Люди склонны к отвлеченному подражанию. На начальных этапах оно проявляется в способности к театральной игре. Благодаря этому умению мы преодолеваем ограничения, присущие точному подражанию, совершенствуем воспроизведение конкретных действий, изымаем поведение, которое следует скопировать, из исходной ситуации, в которой оно проявилось, создаем его словесный образ и первично обобщаем. Игра позволяет постоянно совершенствовать способности и повышать уверенность через умение притворяться, то есть через метафорическое и символическое действие (которое является семантическим использованием событийного представления) и естественное расширение поведенческого диапазона от безопасных, предсказуемых, самоопределяющихся ситуаций к неизвестному миру опыта. Игра создает особый мир в управляемой правилами фантазии (в событийном или образном представлении). В нем можно отрепетировать и освоить поведение до того, как воплотить его в реальной жизни, с реальными последствиями. Игра – это еще одна форма поведения «как будто бы», позволяющя экспериментировать с вымышленными повествованиями: придумывать описания настоящего и желанного будущего и тут же составлять планы действий, чтобы превратить первое во второе. Играть – значит ставить или преобразовывать в воображении вымышленные цели, придающие значимость явлениям, которые в других ситуациях оставались бы бессмысленными, – значимость поучительную, но не реальную. Игра позволяет экспериментировать со средствами и целями, не подвергая себя последствиям настоящего поведения, и получать в процессе эмоциональную выгоду. Цели игры вымышлены, однако стимулирующие вознаграждения (а также тревоги), которые сопровождают движение к вымышленной цели, вполне реальны, хотя и ограниченны. Ограниченная реальность таких эмоций объясняет, по крайней мере частично, внутренний интерес, который сопровождает игру или погружение в любую драматическую деятельность.

Игра превосходит подражание: она менее связана с контекстом и позволяет отделить общие принципы от конкретных (достойных восхищения) примеров, то есть изначально создать более отвлеченную модель того, что составляет допустимое или идеальное поведение. Если драматическая игра становится истинным драматическим действием, она превращается в обряд. Мы еще больше обобщаем ее ключевые элементы и далее выделяем особенно важные черты, присущие (не случайно) той активной героической/социальной (исследовательской и коммуникативной) модели поведения, на которой однозначно основывается всякое приспособление. Театральное действо отлично представляет индивидуальные и социальные последствия условно изображенных и переработанных образцов поведения, основанных на различных предположениях о ценности и ожиданиях результата. Драматическое действие наделяет личность высокими мыслями, исследует различные пути направленного или мотивированного поведения, разыгрывает противостояние, предлагает ритуальные образцы для подражания или отвержения. Участники драматического действия воплощают поведенческую мудрость истории. Аналогичным образом – в менее отвлеченном и возвышенном смысле – характерное поведение родителей является для детей чем-то вроде представления совокупной истории подражания.

Появление повествования, которое, как ни парадоксально, содержит гораздо больше информации, чем кажется на первый взгляд, еще больше высвобождает знание, скрытое в модели поведения. Повествование – это словесное выражение игры или драматического действия (то есть отвлеченных событийных представлений общественного взаимодействия и личных амбиций). Оно помогает разыгрывать модели поведения, которые существуют только в языковой форме, на частной сцене индивидуального воображения. Большая часть информации, полученной из истории, на самом деле уже содержится в событийной памяти. В каком-то смысле можно сказать, что слова рассказа просто служат сигналом для извлечения информации, уже находящейся в голове читателя. Хотя, возможно, она еще не преобразована в форму, подходящую для явно выраженного (словесного) общения или изменения порядка действия[178][179]. Именно по этой причине Шекспира можно рассматривать как предтечу Фрейда (вспомним хотя бы «Гамлета»). Шекспир знал то, что Фрейд позднее открыл, но он знал это более неявно, более образно, более формально. Это не значит, что Шекспир был не так умен, как Фрейд, просто его уровень абстрактного представления был несколько другим. Мысли, в конце концов, откуда-то приходят – они не возникают спонтанно, из пустоты. За любой сложной психологической теорией стоит длительный период исторического развития, которое невозможно напрямую связать с окончательным формированием этой теории.

Толкование причин драматических последствий, изображенных в повествовании, обычно оставленное на усмотрение читателя, представляет собой анализ морали рассказанной истории. Передача этой морали – этого правила поведения или образца представления – является целью повествования, так же как восхищение и невольный захват внимания являются его (биологически предопределенными) средствами. С развитием истории простое описание особенно важных (и, следовательно, убедительных) моделей поведения/представления начинает побуждать к активному подражанию. На этом этапе семантическая система, активизируя образы в событийной памяти, подготавливает почву для изменения самого порядка действия. Это означает создание «петли обратной связи», в которой информация может перемещаться вверх и вниз по «уровням сознания», преобразовываясь и расширяясь по мере движения (необходимым посредником здесь выступает социальная среда). Развитие повествования означает словесное обобщение знаний, абстрактно существующих в эпизодической памяти и воплощенных в поведении. С его помощью можно широко и быстро распространять такие знания среди общающихся людей с минимальными затратами времени и сил, а также просто и точно сохранять их в неприкосновенности для будущих поколений. Повествовательное описание архетипических моделей поведения и схем представления, то есть миф, является важнейшей предпосылкой построения общества и последующего управления предположениями, действиями и желаниями личности, обусловленными культурной средой.

Только после того как поведенческая (упорядоченная) мудрость представлена в событийной памяти и изображена в драме и повествовании, ее можно облечь в сознательную словесную форму (прецедурное знание не изобразительно в своем основном виде) или при необходимости изменить в отвлеченном смысле. Информация о знании того, как, накапливаемая в ходе исследовательской деятельности, может, тем не менее, передаваться от человека к человеку в обществе посредством подражания. Пиаже указывает, например, что дети сначала совершают действия с объектами, чтобы определить их свойства, а затем почти сразу подражают сами себе, превращая изначально спонтанное поведение в нечто, подлежащее изображению и обязательному повторению[180]. То же самое происходит при общении взрослых: действие одного быстро копируется другими, превращается в привычку, а затем обобщается и далее упорядочивается. Таким образом, некий общий алгоритм, когда поведение человека подхватывается и изменяется окружающими, может возникнуть и при отсутствии осознания его структуры. Однако как только социальный ритуал установлен, он может быть быстро описан и систематизирован – при условии достаточной способности к познанию и зрелости. Этот же процесс происходит во время спонтанного возникновения (а затем систематизации) детских игр[181]. Именно создание таких игр – и их совершенствование через повторяющееся общение – является основой для построения самой культуры.

Поведение имитируется, затем обобщается и превращается в игру, стилизуется в драматическое действие, оформляется в историю, кристаллизуется в миф, систематизируется в религию – и только затем критикуется в философии и обрастает запоздалыми рациональными обоснованиями. По словам Ницше, философские рассуждения об основаниях и природе этического поведения, четко сформулированные в понятной форме, не были результатом умственных усилий – их словесное обрамление (явно) вторично.


То, что философы называли «обоснованием морали» и чего они от себя требовали, было, если посмотреть на дело в надлежащем освещении, только ученой формой твердой веры в господствующую мораль, новым средством ее выражения[182].


Ясно сформулированная (нравственная) философия возникает из мифов культуры, основанных на определенном порядке действия, которые становятся все более отвлеченными благодаря ритуалам и наблюдению за ними. Возрастающее абстрагирование позволило системе знания того, что породить в воображении представление «неявных способов» поведения, управляемого системой знания того, как. Накопление такой информации было необходимо, чтобы одновременно уеть точно предсказывать поведение других – и свое собственное – и запрограммировать предсказуемое общественное поведение посредством обмена обобщенной нравственной (упорядоченной) информацией. Ницше продолжает:


Что отдельные философские понятия не представляют собою ничего произвольного, ничего само по себе произрастающего, а вырастают в соотношении и родстве друг с другом; что, несмотря на всю кажущуюся внезапность и произвольность их появления в истории мышления, они все же точно так же принадлежат к известной системе, как все виды фауны в данной части света, – это сказывается напоследок в той уверенности, с которой самые различные философы постоянно заполняют некую краеугольную схему возможных философий. Под незримым ярмом постоянно вновь пробегают они по одному и тому же круговому пути, и, как бы независимо ни чувствовали они себя друг от друга со своей критической или систематической волей, нечто в них самих ведет их, нечто гонит их в определенном порядке друг за другом – прирожденная систематичность и родство понятий.

Их мышление в самом деле является в гораздо меньшей степени открыванием нового, нежели опознаванием, припоминанием старого, – возвращением под родной кров, в далекую стародавнюю общую вотчину души, в которой некогда выросли эти понятия, – в этом отношении философствование есть род атавизма высшего порядка[183].


Декларативная (событийная и словесная) система знания того, что создала описание порядка действий системы знания того, как с помощью сложного, длительного процесса абстрагирования. Действие и подражание действию в процессе развития предшествуют четкому описанию или открытию правил, управляющих действием. Приспособление через игру и драматические образы предшествовало развитию лингвистической мысли и обеспечило почву, из которой она выросла. Каждая стадия развития – действие, подражание, игра, ритуал, драматический образ, повествование, миф, религия, философия, рациональность – предлагает все более абстрактное, обобщенное и детальное изображение поведенческой мудрости, заложенной и сформированной на предыдущей стадии. Введение словесного представления в сферу человеческого поведения позволило продолжать и постоянно расширять процесс познания, возникающий в действии, подражании, игре и драме. Язык превратил драматические образы в мифическое повествование, повествование – в официальную религию, а религию – в критическую философию; при этом умение приспосабливаться росло в геометрической прогрессии. Обратимся еще раз к Ницше:


Мало-помалу для меня выяснилось, чем была до сих пор всякая великая философия: как раз самоисповедью ее творца, чем-то вроде memoires, написанных им помимо воли и незаметно для самого себя; равным образом для меня выяснилось, что нравственные (или безнравственные) цели составляют в каждой философии подлинное жизненное зерно, из которого каждый раз вырастает целое растение[184].


Система упорядоченных действий предусматривает (представляет собой?) память для поведения. Такая память включает в себя подражательное изображение поведения, спонтанно порожденного в ходе творческого действия отдельной личности. Точные обстоятельства его происхождения покрыл туман истории, но со временем они были встроены в соответствующую модель поведения – интегрированы в культурно обусловленный образ. Интеграция означает динамическое равновесие противоречивых личных побуждений в социальной среде. В этом случае субъективное желание, выраженное в поведении, упорядочивается и принимается обществом. Происходит построение иерархии ценностей (доминирования) – определение относительной уместности (нравственности) скопированных или по-другому укоренившихся образцов действия в конкретных обстоятельствах. Это построение неизбежно предшествует событийному или словесному представлению самой его основы, хотя, если такое представление второго порядка будет однажды получено, оно сможет (косвенно) перестраивать сам алгоритм (если что-то вообразить, это можно потом разыграть). Возникает петля, питающая развитие самого ясного «сознания»: порядок действий устанавливается, затем изображается, затем обобщается и изменяется, затем выполняется. Вследствие обобщения и выполненных изменений перестраивается весь алгоритм. Это, в свою очередь, меняет личное представление и так далее, от человека к человеку, из поколения в поколение. Такой процесс может происходить «внешне» как следствие взаимодействия в обществе или «внутренне» как следствие абстрактного исследования, опосредованного словом и образом, (то есть мысли). Интерактивная петля и ее предполагаемая связь с лежащими в основе структурами познания/памяти изображена на рисунке 13 (для упрощения схемы здесь указаны лишь некоторые взаимодействия между стадиями познания).

Поведенческие знания формируются в процессе творческого поиска. Последствия такого исследования – выработанные модели адаптивного поведения – имитируются и представляются более отвлеченно. Игра позволяет обобщать скопированное знание и информацию о поведении, полученную из разных источников (одно хорошее дело может в определенной ситуации противоречить другому, поэтому хорошие дела следует расположить в порядке из контекстно-обусловленной ценности, важности или доминирования). Каждая последующая стадия обобщения изменяет остальные. Так, например, способность говорить расширяет способность играть. По мере того как продолжается процесс обобщения и необходимая для выживания информация становится все более точной и простой для понимания, представления превращаются из сведений о конкретных обстоятельствах приспособления в наиболее общую и широкую модель адаптации – модель творческого исследования. Это означает, что отдельные проявления героизма (добровольной и успешной встречи с неизвестным) могут повсеместно копироваться, то есть вызвать спонтанное подражание. Но все проявления героизма характеризуют некоторые более существенные («прототипические»[185]) черты. Чем более абстрактно мыслят люди и чем шире их представления, тем вернее общие черты начинают доминировать над частными. Как указывает Элиаде[186], традиционные (то есть не имеющие письменности) культуры обладают исторической памятью, которая может передаваться лишь на протяжении трех поколений – до тех пор, пока живы самые древние старики. События, произошедшие раньше, складываются в нечто похожее на «время сновидений» австралийских аборигенов – некий межвековой период, когда герои предков ходили по земле и устанавливали модели поведения, применяемые в современной жизни. Такое временное сжатие является мифологизацией истории, очень полезной с точки зрения эффективного хранения информации. Мы учимся помнить и подражать не отдельным героям, не конкретным историческим фигурам прошлого, а тому, что эти герои собой представляли: образу действия, который сделал их героями. Эта модель поведения – еще раз повторюсь – есть акт добровольной и успешной встречи с неизвестным: накопление мудрости через исследование. (Я также не имею в виду, что словесные или событийные системы памяти могут напрямую влиять на алгоритм действий; более того, операции словесных/событийных систем изменяют мир, а изменения мира меняют алгоритм действий. Влияние языка и образа на поведение, как правило, вторично – опосредовано окружающей средой, – но от этого не менее глубоко).


Рис. 13. Абстракция мудрости и отношение такой абстракции к памяти


Многие истории, которыми мы живем, могут шифроваться и передаваться на разных уровнях обобщения, начиная от чисто двигательного или действенного (передаваться через подражание) до чисто словесного (описываться в трудах по этической философии, например). Теоретически это сильно затруднят понимание их структуры и взаимосвязей. Сложность осмысления усугубляется тем, что разные истории имеют разные пространственно-временные особенности: когда-то нами управляют краткосрочные и простые соображения, когда-то – долгосрочные и более сложные. К примеру, женатый человек может подумать: «У моего друга очень привлекательная супруга, я бы хотел заняться с ней любовью» (то есть дать положительную оценку). Но он тут же осекается: «Супруга моего друга слишком любит пофлиртовать. От нее, наверное, одни неприятности!» Возможно, обе эти точки зрения справедливы. Нередко один и тот же стимул обладает противоречивой значимостью. Иначе, как я уже говорил, нам никогда не пришлось бы думать.

Все воспринимаемые явления имеют множество потенциальных применений и значений. Именно поэтому каждый из нас может буквально утонуть в возможности. Даже обычный лист бумаги вовсе не прост, если особые обстоятельства не заставляют его казаться таковым. Витгенштейн поднимает интересный вопрос:


Укажите на листок бумаги. А теперь укажите на его форму, цвет, количество (это звучит странно). Как вы это сделали? Вы скажете, что каждый раз, когда вы указывали все это, вы «имели в виду» что-то другое. И если я спрошу, как это делается, вы скажете, что сосредоточили свое внимание на цвете, форме и т. д. Но я снова спрашиваю: как это делается?[187]


Кухонный нож, например: действительно ли это предмет, которым режут овощи на обед? Или это объект, который можно нарисовать, задумав натюрморт? Или инструмент для игры в ножички? Это отвертка, с помощью которой можно привинтить полку? Или, может быть, это орудие убийства? В первых четырех случаях нож обладает положительной значимостью. В последнем случае его значимость отрицательна – если только вы не испытываете безумного гнева. Как существенная функциональная и эмоциональная множественность этого предмета может сводиться к чему-то единичному и, следовательно, полезному? Вы не можете починить полку и приготовить ужин в одно и то же время, в одном и том же месте. Однако в какой-то момент вам, возможно, понадобится сделать и то и другое. Это означает, что нужно хранить в памяти множество вариантов использования ножа и его значимости (что бы это ни подразумевало). То есть вы должны (1) выбрать один способ действия и исключить все остальные, но (2) сохранить остальные для дальнейшего рассмотрения, чтобы диапазон возможных действий оставался как можно шире.

Как сгладить вечно присутствующие противоречия? Как расценивать процесс сглаживания противоречий в сложном контексте дополнительного обстоятельства – многоуровневого воплощения и абстрактности историй? До сих пор мы рассматривали цели и средства данной системы взглядов (истории) как качественно разные явления, что отражает дилемму, пронизывающую этику как область исследования. Конечная цель, или цель конкретной запланированной последовательности действий, составляет образ желанного будущего, противопоставленный невыносимому настоящему. Средства достижения этой цели представляют собой ряд шагов, которые нужно сделать в погоне за желанными переменами. Это звучит весьма разумно, ведь в любой момент можно разграничить цели и средства. То, куда мы направляемся, явно отличается от того, как мы туда попадем. Однако все относительно, потому что факт различия этих понятий затеняет более подробное и всеобъемлющее описание. Средства и конечные цели – планы и стремления – не являются качественно отличными в глубоком смысле и в любой момент могут быть преобразованы друг в друга. Такая трансформация происходит всякий раз, когда возникает проблема: когда в ходе нашего обычного поведения проявляется неизвестное. Мы меняем пространственно-временную ориентацию (корректируем «настройки» или пересматриваем систему взглядов), чтобы переоценить действия и пересмотреть важность желаний.

Наши истории – наши системы взглядов – имеют составную, или иерархическую, структуру. В каждый отдельный момент времени внимание человека занимает только одну ступень этой структуры. Ограниченное внимание дает возможность делать предварительные, но необходимые суждения о значимости и полезности явлений. Однако мы можем также «передвигать уровни обобщения», то есть при необходимости добровольно фокусировать внимание на историях, которые отображают большие или меньшие области пространства-времени (извините за отсылку к Эйнштейну, но здесь он весьма кстати, поскольку наши истории имеют продолжительность и некоторые пределы). «При необходимости» означает в зависимости от текущих действий. Приведу пример. Вы находитесь на кухне и собираетесь пойти в свою комнату, чтобы почитать. Образ вас, сидящего в любимом кресле с книгой в руках, занимает в эту минуту полюс конечной цели, или желанного будущего, в истории, которая сейчас разыгрывается (по контрасту с еще недостаточно начитанным вами в настоящем времени). Эта история может длиться, скажем, десять минут. Кроме того, она «занимает» территорию, отмеченную наличием нескольких соответствующих объектов (настольная лампа, кресло, пол, по которому надо пройти, чтобы добраться до кресла, сама книга, очки) и ограниченную пространством, которое они занимают. Вы усаживаетесь в кресло, рядом с которым лежит книга, и протягиваете руку, чтобы включить свет. Бамс! – лампочка перегорает. Только что появилось нечто неизвестное, то есть неожиданное в данной ситуации. Вы меняете установку. Теперь ваша цель – все еще вложенная в историю под названием «чтение книги» – починить настольную лампу. Вы немного корректируете планы, находите новую лампочку и вкручиваете ее. Бамс! Она снова гаснет, и появляется запах горелой проводки. Это вызывает беспокойство. Книга уже забыта – в создавшейся ситуации она не имеет значения (становится несущественной). Неужели что-то не так с лампой (и, следовательно, на несколько более обобщенном уровне, со всеми будущими планами, которые зависят от этой лампы)? Вы исследуете обстоятельства. Лампа не пахнет гарью. Запах идет из розетки в стене. Она горячая! Что это значит? Вы меняете пространственно-временную ориентацию. Может быть, что-то не так с проводкой во всем доме? Теперь забыта лампа. Защита жилища от пожара внезапно стала приоритетом. Как происходит такой сдвиг внимания?


Рис. 14. Концептуальное преобразование отношения между средствами и целями из статического в динамическое


На рисунке 14 представлена тройная схема. Она показывает, как можно вывести человека из состояния, в котором он считает, что средства и конечные цели отличаются друг от друга, в состояние, в котором он рассматривает их как изоморфные элементы, имеющие отдельный статус только временно. Подсхема 1 представляет собой знакомую нам нормальную историю, описывающую текущее состояние, желанное будущее и три различных средства, которые можно использовать, чтобы преобразовать первое во второе. Эта подсхема основана на предположении, что существует множество средств для перехода из точки «А» в точку «Б». Но на самом деле в каждый конкретный момент времени будет использовано только одно из них – наиболее эффективное или иным образом предпочтительное. (У нас есть только одна система двигательных реакций, и, следовательно, одно сознание?) Подсхема 2 – это измененный вариант подсхемы 1, показывающий, что планы (1) могут сами быть осмыслены как истории, то есть что «большая» история (та, что занимает самую обширную пространственно-временную область) на самом деле состоит из вложенных в нее «маленьких» историй. Подсхема 2 по-прежнему основывается на предположении, что ряд более незначительных историй может быть использован в качестве средства достижения крупной цели. Если компания терпит крах, можно уволить половину сотрудников, перейти на новую линейку продуктов или урезать зарплату высшему руководству. Каждый из этих подходов, хотя все они предназначены для достижения одной и той же цели, явно отличается от других по своей вутренней структуре и достаточно сложен. Вы можете совершать несколько действий, но, если два пункта из этого длинного списка дел вступают в противоречие, один должен быть подчинен другому. Планам (и конечным целям) придается сравнительное значение, и они распределяются по степени важности (эта структура, кстати, очень похожа на иерархию доминирования). Ситуация, в которой относительная важность противоречивых планов уже определена, показана на подсхеме 3. Она и будет иллюстрировать выбор, о котором пойдет речь далее[188].

В данном месте и в данное время мы рассматриваем в качестве средств и целей лишь определенное число переменных. Это совершенно необходимо, поскольку действие требует исключения в той же мере (а может, и большей), что и включение[189]. Однако те вещи, которые мы рассматриваем как «относящиеся к делу переменные» (определяем как значительные или незначительные), должны быть изменчивыми. Принимая решение, нужно оставлять возможность его изменить. Префронтальная кора головного мозга, непосредственно связанная с совершением целенаправленных действий[190], по-видимому, наделяет нас свободой выбора. Она делает это, устанавливая «временную последовательность» событий и действий[191], рассматривая информацию в контексте, управляя поведением на основании сделанных выводов[192], а также меняя установки[193]. Я считаю, что префронтальная кора выполняет это множество операций, рассматривая то одно, то другое обстоятельство как действующее в настоящее время «завершающее вознаграждение» – как цель, которой должно быть подчинено поведение, как желанное будущее, с которым сравнивается невыносимое настоящее в форме испытываемого опыта. Структура на подсхеме 3 рисунка 14 представляет собой многоуровневую иерархию взаимозависимых целей и планов, которые, в совокупности, составляют историю жизни. Этот образ помогает объяснить идею «ступени на пути» (метафорически говоря, лестницы на небеса)[194].

Каждая ступень – каждый подуровень – имеет ту же структуру (но не то же содержание), что и все эти истории, стоящие «выше» и «ниже». То есть можно ожидать, что все детали хорошей истории будут каким-то образом отражать все остальные детали: что историю, как и сам мир, можно воспринимать (и воспринимать правильно) на великом множестве информативных «уровней анализа». Это придает хорошим историям многозначность. Нортроп Фрай писал:


Одним из самых распространенных переживаний при чтении является ощущение дальнейших открытий, которые должны быть сделаны в рамках той же структуры слов. Ощущение примерно такое: «из этого можно извлечь больше». Или же, если нас особенно восхищает какое-то произведение, мы открываем нечто новое, всякий раз перечитывая его[195].


То, что служит целью на одном «уровне», может рассматриваться как стимулирующее вознаграждение на другом, поскольку достижение вспомогательных результатов является предпосылкой воплощения в жизнь более высоких стремлений (то есть большинство завершающих вознаграждений одновременно будут служить побуждением). Познавательные усилия, неизменно контролируемые префронтальной корой, могут, так сказать, перемещаться вверх и вниз по этим уровням, концентрируясь на чем-то одном, обеспечивая совершение нужного действия в самый подходящий момент (делая другие действия неочевидными в данном месте и в данное время), а также при необходимости перестраивая и восстанавливая уровни и их соответствующие статусы. На рисунке 15 хорошо показан этот процесс, а также парадокс относительной новизны. Как может вещь быть совершенно новой, несколько новой, несколько знакомой или полностью знакомой? Ответ прост: данное явление (вещь или ситуация) становится полезной и/или приобретает значение на одном уровне анализа, но не на другом. Новизна ограничена: нечто может быть новым в одной ситуации и оставаться знакомым в другой. Верхний уровень привычности обеспечивает границы безопасности и очерчивает рамки, внутри которых необходимые изменения будут происходить без катастрофических последствий.

Вот пример хороший истории: я абитуриент и хочу стать врачом. Точно не знаю почему, ведь я никогда не задавался этим вопросом, то есть мое поведение безусловно основывается на этом желании – на неявном предположении. Я хорошо учился в школе и получал высокие оценки на подготовительных курсах. Но я провалил вступительный экзамен в медицинский университет, получив всего двадцать процентилей. Внезапно и неожиданно я понимаю, что больше не стану врачом. Все рухнуло в один миг. Во мне вновь вскипают эмоции, сдерживаемые установленной значимостью, которой текущая история наделила происходящие вокруг события. Я подавлен, разбит и встревожен. Немного оправившись, я переоцениваю свою жизнь. Я дисциплинирован и с удовольствием учусь. Мне нравится университет, нравится работать с людьми. Многие из важных историй верхнего уровня, на которых неявно основывалась история доктора, остаются нетронутыми – их не надо менять. Значит, идем дальше по иерархии – может быть, впервые. Ведь люди не подвергают сомнению историю, когда она работает! Если она дает желаемые результаты, все идет правильно! Почему я хотел стать врачом? Это приносит хорошие деньги. От меня этого ждали (семейная традиция – мой отец был врачом). Это престижно. К тому же я смогу облегчать страдания пациентов и быть хорошим человеком.

Иерархическая организация такова (это требует осмысления или даже является им): (1) я хочу помогать людям; (2) мне нужна некоторая финансовая стабильность; (3) я хотел бы работать в области здравоохранения; (4) возможно, статус не так важен, как я думал (и поэтому он может быть «принесен в жертву», чтобы успокоить разгневанных богов и восстановить космический порядок). Значит, я стану медицинским работником или, может быть, даже медбратом. Я все еще могу стать хорошим человеком, даже если не выучусь на врача, – и, пожалуй, это самое главное. Перестройка завершена. Восстановлена полезность окружающих явлений. Ко мне вновь вернулись эмоциональная целостность и стабильность. Хорошо, что я не покончил с собой!


Рис. 15. Ограниченная революция


В свете этой теории интересно и поучительно рассматривать восточные представления о реальности (то есть о космосе). Реальность состоит из встроенных в нее толкований, которые придают определенную форму объектам (как орудиям) и определяют их значимость. Однако эти толкования на каждом уровне подвергаются трансформации. Постоянная (и необходимая) перестройка в сочетании с наличием по крайней мере преходящей (и необходимой) стабильности составляет сам мир. Мирча Элиаде описывает индийскую версию учения о «вечном возвращении» – бесконечно сложно устроенной циклической природе Вселенной (понимаемой как совокупность опыта, а не как объективная реальность):


Полный цикл, махаюга, состоит из 12 000 лет. Он оканчивается разрушением – пралайей. В конце тысячного цикла происходит махапралайя – великое разрушение. Парадигматическая схема «созидание-разрушение-созидание и т. д.» воспроизводится до бесконечности. 12 000 лет махаюги – это божественные годы, продолжительность каждого составляет 360 (обычных) лет, что дает в сумме 4 320 000 лет одного космического цикла. Тысяча таких махаюг составляет кальпу (форму); 14 кальп составляют манвантару (считается, что каждой манвантарой управляет Ману, мифический царь-предок, – отсюда и такое название). Одна кальпа равна дню в жизни Брахмы, другая – ночи. Сотня«лет» Брахмы, иными словами, 311 000 миллиардов человеческих лет, составляет жизнь этого божества. Но и она не исчерпывает время, ибо боги не вечны, а создание космоса и его разрушение постоянно сменяют друг друга[196].


Каждый опыт обучения, вдохновленный новизной и основанный на исследовании, содержит нечто революционное. Просто перестройки, которые затрагивают истории, сильно ограниченные в «размерах» (то есть во времени и в пространстве), высвобождают пропорциональное количество эмоций. Поэтому разделение на нормальное и революционное несостоятельно – это всегда вопрос степени. Мелкомасштабные происшествия требуют незначительных изменений в истории жизни. Крупные катастрофы, напротив, подрывают основы всего. Воистину невообразимые бедствия происходят, когда самые большие истории, которым мы следуем, оказываются под угрозой распада вследствие радикальной трансформации окружающей среды. Такая перестройка может быть вызвана естественным образом (землетрясение или аналогичное стихийное бедствие), стать следствием ухода в ересь (произойти по внутренним причинам) или возникнуть, когда «чужеродные дьяволы» – предвестники хаоса – угрожают нашим исследованным территориям (встроенным историям, культурной стабильности). В последнем случае мы вполне можем развязать войну в качестве эмоционально желательной альтернативы подавляющей угрозе существования, создаваемой (потенциальным) разрушением наших масштабных историй.

Истории встроены друг в друга (одно ведет к другому) и иерархически упорядочены (преследование цели «А» важнее преследования цели «Б», любовь дороже денег). Внутри такой многоуровневой иерархии наше сознание – наше самосознание – по-видимому, имеет естественное разрешение, или распределение по категориям. Это «разрешение по умолчанию» отражено в понятии базового уровня объекта. Мы видим некоторые вещи естественно, то есть (по определению Роджера Брауна) на уровне, который дает нам «максимальное количество информации при минимальном приложении познавательных усилий»[197]. Я не знаю, что движет механизмом, который определяет соответствующий уровень анализа. Определенную роль здесь должны играть элементы вероятности и предсказуемости. В конце концов, становится все бесполезнее размышление о все больших пространственно-временных областях, поскольку число переменных, которые необходимо учитывать, слишком быстро растет (и вероятность точного предсказания, следовательно, снижается). Возможно, ответ заключается в том, что «побеждает самое простое решение, которое не порождает дополнительных очевидных проблем», – что, как я полагаю, является вариантом бритвы Оккама. Таким образом, мы, скорее всего, выберем простейший познавательный/исследовательский прием, который делает непредсказуемое событие условно предсказуемым или знакомым. Это еще один пример доказательства от полезности – если решение работает (служит дальнейшему продвижению к заданной цели), то оно правильное. Возможно, именно лобная кора определяет максимально узкий контекст, в котором может быть оценено нечто неожиданное и необычное. Получается, что новое событие инициирует процедуру исследования, часть которой посвящена определению уровня анализа, наиболее подходящего для проведения оценки. Это повлечет за собой изменение истории. Кроме того, данный стимул, очевидно, не оценивается одновременно на всех возможных уровнях анализа, иначе бремя познания стало бы слишком тяжелым. Кажется, кора головного мозга должна временно «остановиться» на выбранном уровне, а затем действовать, «как будто бы» это единственный подходящий уровень. В этом случае значимость чего-то также может показаться постоянной. Только такое произвольное ограничение «данных» делает возможными понимание и действие.

С точки зрения биологии мы приспособлены истолковывать окружающую среду как область с установленными границами времени и пространства, то есть как место определенного размера, существующее определенное количество лет. В такой среде мы случайно сталкиваемся с некоторыми явлениями, взывающими к тому, чтобы им дали имя[198]. Всякий раз, когда эти «естественные категории» толкования и связанные с ними схемы действий нас подводят, следует пробежаться вверх и вниз по шкале пространственно-временного разрешения. Мы делаем это, глядя на общую картину, если необходимо, или фокусируясь на деталях, которые ранее могли ускользнуть от нашего внимания. И детали, и общая картина могут умаляться или исчезать сначала в бессознательном (где они существуют как «потенциальные объекты познания»), а затем в неизвестном (где они представляют собой скрытую информацию или неоткрытые факты). Таким образом, бессознательное может выступать посредником между постоянно окружающим нас неизвестным и областью, настолько знакомой, что ее содержание стало однозначно ясным. Рискну предположить, что этот посредник есть «нечто иное, как» метафорические, образные процессы, зависящие от лимбической активности правого полушария, которые помогают нам изначально формулировать истории. Рисунок 16 помогает объяснить идею этого бессознательного. Самые широкие по охвату истории, которые определяются сложными социальными взаимодействиями, по природе своей являются событийными (образными) или даже регламентированными (проявляющимися только в изменяющемся поведении общества). Существует очень и очень немного систем взглядов (сознательных историй), которые можно выразить словами. Попросите маленького ребенка или неискушенного взрослого дать разумное объяснение их поведения, и вы поймете, что это действительно так.

Каждый уровень анализа, то есть каждая определенная система категоризации и схема действия (каждая определенная история), выстроен в ходе межличностного взаимодействия (исследовательского поведения и передачи стратегий и их результатов). Наши «естественные уровни восприятия» – истории, которые по умолчанию или легче всего привлекают внимание, – имеют содержание, относительно доступное сознанию. Его можно выразить словами и передать в процессе общения. Истории высшего порядка, занимающие более обширную пространственно-временную территорию, все больше усложняются, и сформулировать их очень непросто. Чтобы заполнить эту брешь, появляется миф.


Рис. 16. Встроенные друг в друга истории, процессы создания и многообразие систем памяти


Мифологическое представление: составные части опыта

Миф представляет мир как арену действий. Он состоит из трех неизменно существующих компонентов опыта и четвертого элемента, который упреждает их. Неизвестное, познающий и известное составляют мир как место драматического действия; неопределимый «докосмогонический хаос», сопровождающий их возникновение, служит конечным источником всех вещей (включая три составных элемента опыта).

Предвечный хаос может принимать метафорическую форму Уробороса – змеи, кусающей себя за хвост, – который символизирует союз материи и духа и возможность перерождения. Уроборос служит первоисточником мифологических прародителей мира (Великой Матери – природы, божественного неизвестного, созидательного и разрушительного; Великого Отца – культуры, божественного известного, тиранического и покровительственного) и их Божественного Сына (Познающего, созидающего Слова, процесса исследования).

В древнем месопотамском мифе о сотворении мира «Энума элиш» приводится конкретный пример взаимодействия этих образов. В нем фигурируют четыре главных героя, или группы действующих лиц: Тиамат, женский дракон хаоса, изначальная богиня творения (Уроборос и Великая Мать объединены, как это часто бывает); Апсу, супруг Тиамат (мужское начало); старшие боги, дети Тиамат и Апсу; Мардук, бог солнца и мифический герой. Тиамат символизирует великое неизвестное, утробу мира; Апсу – известное, прядок, который делает возможным управляемое существование. Старшие боги олицетворяют общие психологические особенности человечества (фрагменты или компоненты сознания) и дают более полное представление о составных элементах «патриархального» известного; Мардук – величайшее из вторичных божеств – представляет собой процесс, который служит вечным посредником между утробой мира и управляемым существованием.

Изначальный союз Тиамат и Апсу порождает старших богов. Они беспечно убивают Апсу, от которого бессознательно зависят. Тиамат появляется снова, полная решимости уничтожить все свои творения. Ее дети посылают одного воина за другим, чтобы одолеть жаждущую мести мать. Все они терпят поражение. Наконец, вступить в битву добровольно вызывается Мардук, избранный величайшим царем богов, определителем судеб. Он разрубает Тиамат на куски и создает из них Космос. Правитель Месопотамии, который ритуально воплощал Мардука, разыгрывал эту битву во время празднования нового года, когда, по преданию, обновлялся старый мир.

«Энума элиш» выражает в образе и повествовании мысль о том, что психологическая функция, упорядочивающая хаос, (1) создает космос и (2) должна главенствовать в областях душевной организации и общественного устройства. Мысли, заложенные в этом мифе, находят более развернутое выражение в более поздних египетских трудах по метафизике, которые непосредственно обращаются к героическому обновлению культуры.

Три «составных элемента опыта» и четвертый, который приводит их в действие, могут рассматриваться на более высоком уровне анализа как семь универсальных «персонажей» (которые могут принимать различные облики, определяемые особенностями культуры). Взаимодействие этих сил описывает миф. Великий дракон хаоса – Уроборос, пожирающая себя змея – может быть осмыслен как чистая (скрытая) информация, прежде чем она будет отнесена к областям известного, неизвестного и познающего. Уроборос – это материал, из которого состоит безусловное знание, прежде чем стать этим знанием. Это первичный элемент мира, который разлагается на космос, окружающий его хаос и исследовательский процесс, который их разделяет.

Двухвалентная Великая Мать (второй и третий персонажи) одновременно олицетворяет созидание и разрушение, источник всего нового, твердую опору и возлюбленную героя, а также разрушительные силы неизвестного и извечный страх, постоянно стремящиеся уничтожить жизнь. Двухвалентный Божественный Сын (четвертый и пятый персонажи) – это бог солнца, герой, который отправляется в подземный мир, чтобы спасти беспомощных предков, мессия, рожденный от девы, спаситель мира и одновременно его заклятый враг, высокомерный и лживый. Двухвалентный Великий Отец (шестой и седьмой персонажи) представляет собой мудрого царя и тирана. Это покров культуры, защищающий от грозных сил природы, безопасность для слабых и мудрость для глупых. В то же время он сила, пожирающая собственное потомство, суровый и несправедливый правитель, жестоко подавляющий любые признаки несогласия или различия.

За фасадом нормального мира скрываются страшные хаотические силы, которые сдерживает общественный порядок. Однако царства порядка недостаточно, потому что он становится смертоносным бременем, если допустить его неконтролируемое или постоянное проявление. Действия героя составляют противоядие от разрушительных сил хаоса и тирании порядка. Герой создает порядок из хаоса и при необходимости воссоздает его, одновременно обеспечивая терпимость новизны и гибкость безопасности.

Мефистофель:

Хвалю тебя, пока нам не пришлось

Расстаться: чёрта знаешь ты насквозь.

Вот ключ, ты видишь?

Фауст:

Жалкая вещица.

Мефистофель:

Возьми. Не брезгуй малым. Пригодится.

Фауст:

Он у меня растет в руках, горит!

Мефистофель:

Не так он прост, как кажется на вид.

Волшебный ключ твой верный направитель

При нисхожденье к Матерям в обитель[199].

Введение

Разумные и осведомленные исследователи, по крайней мере со времен Фрейзера[200], отмечали широкий пространственно-временной диапазон космогонических историй, рассказов о героизме и предательстве, обрядов посвящения и типичных метафорических представлений (таких, как Дева и дитя). Детали и последовательность событий рассказов, сказок, ритуалов и образов зачастую различаются, и все же порой они совершенно одинаковы. Возможно, подобное сходство является следствием их распространения из одного источника сотни веков назад. Однако эта гипотеза не объясняет, почему классические легенды запоминаются и передаются из поколения в поколение с очень незначительными структурными изменениями. Разумно предположить, что в долгосрочной перспективе человечество забывает все, что бесполезно. Но мы бережно храним в памяти мифы – большая часть привычной культурной деятельности на самом деле лишь обеспечивает непрерывное воспроизведение и передачу наших преданий.

Карл Юнг попытался объяснить кажущуюся универсальность толкования мира гипотезой «коллективного бессознательного». Он считал, что религиозные или мифологические символы происходят из единого источника, берущего начало в наших биологических особенностях (и наследовании). Его коллективное бессознательное состояло из совокупности наследуемых склонностей к поведению или классификации явлений. Такая позиция вызвала шквал насмешек – почти никто не воспринял ее с должным вниманием. Юнг не был посвящен в наши знания о механизмах наследования (как и все прочие представители его поколения). С современной точки зрения идея «коллективной памяти» считается ламаркистской и совершенно невозможной. Юнг, однако, не верил в то, что отдельные воспоминания могут передаваться сами по себе, хотя эта мысль не всегда ясно выражается в его непростых для восприятия трудах. Рассуждая о коллективном бессознательном, он старается подчеркнуть, что наследуется не содержание самой памяти, а возможность разделения информации по категориям. Тем не менее он часто пишет так, «как будто» содержание также может быть унаследовано.

Общее неприятие гипотезы Юнга о «наследуемой памяти» ослепило психологов – и не только психологов. Они не заметили одной важной детали: повествования в разных культурах действительно выглядят упорядоченными. Одно то, что все культуры используют форму передачи знания, которая ясно и быстро определяется как повествование (или, по крайней мере, как обряд, представляющий собой драматическое действо), ясно указывает на лежащую в ее основе общность структуры и цели. Конечно, здесь можно возразить: приписать повествованиям понятные образцы действия позволяет лишь теория интерпретации, а она может оказаться простым считыванием шаблонов там, где их на самом деле не существует. То же самое возражение обоснованно применяется к литературному толкованию, изучению истории, анализу сновидений и антропологии. Культурные явления могут быть поняты только с культурной точки зрения. Эта исконная проблема (среди прочих) затрудняет подтверждение теорий в «области ценности».

Тем не менее, чтобы жить, надо действовать. Действие предполагает наличие догматических убеждение (то есть верований) и толкований (если не явных, то хотя бы скрытых). Догматические убеждения должны быть основаны на вере, на окончательном анализе (и выборе критериев нравственного учения). Однако нет причин, по которым такая вера не может быть осмыслена и критически оценена. Межкультурный анализ систем верований и их сравнение с литературным наследием гуманитарных наук вполне могли бы стать средством получения нужной информации. В этом и заключался подход Юнга. «Причинный механизм», который он встроил, чтобы объяснить свои открытия (то есть коллективное бессознательное), кажется принципиально несостоятельным с современной эмпирической точки зрения (хотя эта мысль гораздо сложнее и, вопреки общему мнению, опровергнуть ее не так-то просто). Но это вовсе не означает, что мы должны отвергать его методологию или высмеивать ценные в других отношениях мысли. Великие умы современности, исследующие области, которые лежат за пределами психологии, также пришли к выводу о том, что повествование имеет универсальную структуру.

Как можно примирить очевидную шаблонность (архетипичность) историй с невозможностью унаследовать содержание памяти? Чтобы найти ответ, стоит обратить внимание на феномен языка и процессы его хранения и передачи. Человеческая речь, по-видимому, имеет вполне определенную биологическую основу. У других животных от природы нет способности к развитию языка, и их совершенно невозможно научить осознанно говорить. Напротив, наши дети – даже с серьезными умственными отклонениями – легко усваивают язык и свободно, естественно и творчески используют его. Это неотъемлемая характеристика Homo sapiens, поэтому сама структура языка кажется биологически обоснованной. Тем не менее наши языки различаются. Японец не понимает француза, хотя для обоих вполне очевидно, что они говорят на незнакомых языках. Два явления различаются на одном уровне анализа и обретают сходство на другом.

Возникает вопрос: из какого банка данных черпает информацию ребенок, когда осваивает речь (чтение и письмо)? Малыш слушает окружающих. Его специально не учат говорить (хотя какое-то обучение все же происходит). Биологическая склонность ребенка сталкивается с культурной реальностью – с существованием языка. Первичными посредниками культуры служат родители: они воплощают язык в своем поведении и передают его, занимаясь повседневными делами. Тем не менее их нельзя назвать создателями языка, хотя они могут использовать его довольно своеобразно, даже творчески. Таким создателем является именно способность человека к языковой деятельности, каковой бы она ни была. Ее совокупные последствия, проявляющиеся на протяжении веков, изменили поведение всех представителей различных языковых культур. «Агентами воплощенной памяти» для таких культур в любом данном месте и в любое время служат узнаваемые люди. Тем не менее их потеря не представляет угрозы для общего знания. Это происходит потому, что речь воплощается в поведении каждого, кто пользуется ею. Дети усваивают язык, взаимодействуя с его носителями-взрослыми. Так они учатся говорить и узнают, что у них есть язык, и даже начинают замечать и исследовать этот факт.

То же самое относится к нравственному поведению и к убеждению, которое лежит в его основе. Взрослые воплощают поведенческую мудрость и служат «эмиссарами культуры» для своих детей. Очевидно, что каждый отдельный человек может быть лучшим или худшим представителем взрослых – точно так же как родители могут быть образованными или безграмотными. Однако плохой пример бывает столь же показателен, как и хороший, к тому же на детей редко оказывает влияние лишь один «герой». Даже если вокруг ребенка нет других взрослых, они незримо присутствуют в развлечениях: в ритуалах, драматических представлениях, литературе и мифах. Таким образом, модели поведения, из которых состоят наши истории, хранятся в (социальном) поведении и в любое время могут быть выделены из него и абстрагированы. С этой точки зрения коллективное бессознательное есть исконная поведенческая мудрость, воплощенная в совокупных передаваемых последствиях влияния исследования и культуры на действие.

Способность к абстракции позволяет нам вывести составные элементы самого успешного приспособления к окружающему миру из наблюдения за моделями поведения, которые постоянно разыгрываются в фактически существующем мире. Взаимодействие взрослых очень непросто устроено и до последнего жеста обусловлено веками культурной работы. Его образы столь же сложны, как и само поведение, которое они представляют. Это строительные блоки наших историй и самопознания. (Достойная восхищения взрослая женщина – личность, которую легко узнать, – содержит дом в чистоте и порядке, примиряет ссорящихся братьев и при необходимости усваивает горькие уроки судьбы. Архетипический герой создает порядок из хаоса, приносит мир и перестраивает общество, когда оно становится жестоким и анахроничным.) Коллективное бессознательное, составляющее основу общей религиозной мифологии, на самом деле является поведением (алгоритмом действия), которое было выработано, передано, скопировано и изменено всеми, кто когда-либо где-либо жил. Образы этого поведения и загадочного «места», в котором оно совершалось (вселенной хаоса и порядка), являются символами – метафорами – и служат связующим звеном между упорядоченной мудростью и ясно выраженным знанием. Они представляют собой некую образную точку перехода от действия к слову.

Мы потратили сотни тысяч лет, наблюдая за своими поступками и затем рассказывая истории о том, как мы действуем. Хорошая история универсальна – она говорит с каждым на понятном языке, имеет общие ссылки и отражает опыт, который мы все разделяем. Что же объединяет людей, независимо от места и времени рождения? Разумно ли искать нечто постоянное на протяжении веков, лежащих между нами и жителями каменного века? Что могло преодолеть идеологические и религиозные барьеры, которые разделяют представителей современных наций? Древние предки были гораздо ближе к природе и решали задачи, весьма далекие от повседневных проблем современного человека. Колоссальные различия между нашими мирами на расстоянии кажутся аналогичными, если не совершенно идентичными противостоянию культур – огромной пропасти, которая все еще отделяет индийского йога, например, от банкира с Манхэттена. Неудивительно, что в мире, объединяющем столь разных людей, ни на минуту не угасают межгрупповые конфликты. Также неудивительно, что мы, похоже, переросли традиционную мудрость. Но есть ли исконные предпосылки, с которыми все могли бы согласиться и которые могли бы разделить, невзирая на различия?

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Умение эффективно учиться – это суперсила, которая не только помогает достигать высоких оценок, но и...
Еще недавно Виктор был рыцарем и наследником баронства, героем проигранной войны. Сейчас он – просто...
«Нечистая сила» – один из лучших романов Валентина Пикуля, а также достоверное повествование о жизни...
«Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биог...
Король атлантов попал в щекотливую ситуацию. Потомки двух его приёмных сыновей готовы развязать войн...
Некоторые преступники считают, что резать людей - это весело...Иногда безалаберность может привести ...