Борьба вопросов. Идеология и психоистория. Русское и мировое измерения Фурсов Андрей
Также неслучайно, что и большевики, и национал-социалисты, вступая в борьбу на мировой арене с англосаксами, предложили свои формы рационального знания и их организации. У большевиков это были диамат/истмат, у нацистов – научные исследования института Аненербе. Я говорю не о результатах, а о задумке: если ты хочешь бороться на мировой арене за власть, информацию и ресурсы, ты должен создавать тот тип знаний, который выражает твои интересы и объективно является твоей гуманитарной технологией для борьбы на мировой арене.
Карл Поланьи – автор одной из главных книг XX века «Великое изменение» верно охарактеризовал лидеров Германии 1930-х годов, отметив наличие у них зловещего интеллектуального превосходства над их противниками. Они были людьми XX века, в отличие от их оппонентов. То же самое можно сказать и о большевиках.
Сегодня многие смеются над диаматом и истматом, радуются их кризису и крушению, забывая при этом о глубочайшем кризисе западной науки об обществе, о кризисе, который пытаются спрятать (особенно у нас) так же, как пытались спрятать кризис доллара.
Если мы хотим понять свой социум, его место в мире, нам нужна наука, методологически и понятийно адекватная нашему социуму, а не вталкивающая его в прокрустово ложе западных схем. Аналогичным образом нужны «свои» обществоведения, а точнее – социальные системологии для каждой крупной исторической системы. Последних не так много – шесть-семь, в зависимости от угла зрения. Для каждой системы должен быть свой понятийный аппарат, свой набор дисциплин, свой язык. Так, например, социология и политическая наука могут быть лишь элементами науки о буржуазном обществе (буржуазоведение, буржуалогия), которая, в свою очередь, не может быть ни чем иным, как элементом оксидентализма – науки о Западе. Показательно, что Запад создал ориентализм – науку, точнее форму власти-знания о Востоке, но не создал таковой о самом себе; наша задача создать такую науку, основой которой будет холодный и спокойный – sine iro е studio – критический анализ западного социума, его успехов, неудач, уязвимых мест и начинающейся трансформации в постзападное (и уже постхристианское, со сломанным «библейским проектом») общество.
Кто-то скажет: слишком много научных языков, где же универсализм? Отвечаю. Во-первых, кто сказал, что нынешний (просвещенческий) «универсализм» реален, не является симулякром? Полагаю: то, что уже два столетия выдаётся за универсализм, по сути является англосаксонским уникализмом, возведённым по принципу «нового платья короля» в ранг универсализма и навязываемым в качестве такового всем остальным. Универсализм не может быть монологом-диктатом, meum и verum одной цивилизации. Он может быть только диалогом; реальный – диалогический – универсализм ещё только предстоит создать.
Во-вторых, кто сказал, что всё многоцветие исторической цивилизационной реальности можно выразить на одном языке? «Мир слишком богат, чтобы быть выраженным на одном-единственном языке, – писал нобелевский лауреат Илья Пригожин. – Мы должны использовать ряд описаний, не сводимых друг к другу (подч. мной. – А.Ф.), хотя и связанных между собой тем, что технически именуется трансформациями».
Именно работами над такими трансформациями на основе предварительного создания «системного языка» – понятийного аппарата и дисциплины, сконструированных для анализа данной системы, – можно превратить гуманитарную технологию «обществоведение» в реальную науку о (том или ином) обществе.
Итак, нам нужны принципиально новые науки о России, Западе и других социальных системах и научная дисциплина-«трансформатор», «универсали-зующая» – насколько это возможно – эти науки. Необходимо создать реальную социальную науку и использовать её в качестве оружия в борьбе с чужими гуманитарными технологиями. В ближайшие десятилетия такое оружие нам понадобится, поскольку, на мой взгляд, именно гуманитарные технологии станут главными в психоисторических войнах XXI в. за посткапиталистическое будущее.
III
Сегодня заканчивается не только эпоха Просвещения. Разгорается глобальный смутокризис – «кризис-матрёшка»: вместе с эпохой Просвещения уходят Модерн, капитализм, Библейский проект, который был средством управления большими массами в течение двух тысяч лет. Похоже, сжимается Lebensraum белой расы. Демографически Запад вырастил на своей периферии такую массу населения, которую в своё время Рим вырастил на своей – со всеми вытекающими последствиями. Я уже не говорю о «периферийном анклаве» на самом Западе. Уже сейчас исследователи предсказывают новый тур религиозных, но на этот раз не протестантско-католических, а мусульманско-христианских войн в самой Европе.
Далее. Заканчивается эпоха, которая началась неолитической революцией и символом которой являются (по крайней мере, для меня) Пирамиды и особенно Сфинкс.
С 1970-х годов мы постепенно, но с ускорением, словно по принципу festina lente вползаем в кризис, которому аналогов в истории не было. XXI век – век великого перелома, «вывихнутый» век. Шанс пройти это узкое горлышко имеет только тот, кто выкует новое знание – двуручный меч социальной науки и гуманитарной технологии и научится виртуозно владеть им, что в свою очередь требует создания принципиально нового организационного оружия – новых структур рационального знания, принципиально новых исследовательских и образовательных институтов.
Операция «Ориентализм»[156]
«Дух Истины болезнетворен… Ибо Истина не лестна. И он повергает в болезнь не просто того или иного человека, но весь мир. И уж такова наша мудрость, чтобы все озлить, онедужить, осложнить, а не оберечь, опосредовать, как если бы посреди чистого поля свободной, ясной и готовенькой стояла Истина».
Мартин Лютер
I. Имеет ли востоковедение право на существование?
В этом году в Москве состоится очередной международный конгресс востоковедов, и это очень хороший повод задаться вопросом: имеет ли востоковедение право на существование в качестве особой дисциплины? Поскольку я историк, то буду говорить прежде всего об историческом востоковедении, востоковедно-исторической сфере. Имеет ли изучение социально-исторического развития Востока (Азии и Северной Африки) право на существование в качестве особой дисциплины? Если да, то к чему относятся востоковедно-исторические штудии – к востоковедению или к истории? (Я не разбираю здесь вопрос, имеет ли право история на существование в качестве особой дисциплины – это отдельна я тема, и я затрону ее лишь в той степени, в какой речь пойдёт о востоковедно-исторической науке).
На первый взгляд вопрос может показаться наивным, странным или даже абсурдным. Что значит: имеет ли право? Существуют целые институты, в них работают научные сотрудники, проводятся конференции, конгрессы, издаются журналы, пишутся статьи и монографии. В России Институт Востоковедения вообще старейший. Дело, однако, в том, что сам факт существования научных институтов по тем или иным отраслям науки не означает автоматически научно-содержательного права существования той или иной дисциплины. В советское время был институт марксизма-ленинизма. Кто рискнёт утверждать, что марксизм-ленинизм – особая дисциплина? Разумеется, востоковедение – не марксизм-ленинизм, но мы говорим о том, является ли наличие научных учреждений доказательством существования особой дисциплины. Нет, не является. Наука вообще и институциональная организация науки в частности суть социальные явления и развиваются в соответствии с социальными законами – как общими, так и той конкретной исторической системы, элементом которой являются и интересам господствующих групп которой призваны (для того и созданы) служить.
Институциональная организация науки – не только (а порой и не столько) отражает дисциплинарную систему в её содержательности, но нередко лишь очерчивает некие границы, в рамках которых ведутся исследования представителями различных дисциплин (например, Институт мировой экономики и международных отношений). Азию, Африку, Латинскую Америку, Восточную Европу (славянские и балканские страны) изучают историки, филологи, экономисты. Так, среди востоковедов, латиноамериканистов, балканистов есть представители всех этих специальностей, а также исследователи, идентифицирующие себя в качестве социологов и политологов. Вопрос, однако, заключается в следующем: что в комбинациях «востоковед-историк», «латиноамериканист-экономист», «балканист-политолог» и т. д. есть субстанция, определяющее, а что функция, определяемое? Если определитель, субстанция – та или иная дисциплина из «конвенционального набора» (экономика, социология, политология), а местоположение (как сказали бы евразийцы) фигурирует как простое географическое указание locus standi, то перед нами так называемые «area studies» (региональные исследования, регионоведение), в рамках которых действительно работают экономисты, социологи, политологи, специализирующиеся по Латинской Америке, балканским странам и т. д. и исследующие эти регионы как конкретную пространственную сферу приложения их дисциплин; в таком случае сами по себе «Латинская Америка», «Балканы», «Восток» не конституируют качественно особого базового объекта исследования и должны – по идее – находиться в одном и том же классе дисциплин. Однако в реальности это долженствование почему-то не соблюдается.
По классификации дисциплин, принятой ЮНЕСКО, балканистика и латиноамериканистика действительно проходят по разряду «area studies», т. е. регионалистики – дисциплины, определяемой функционально по отношению к некоему пространству («area»), а вот востоковедение (и африканистика) проходят в одном классе дисциплин с социологией, политологией и т. д., т. е. находится в компании субстанциальных дисциплин, определяемых из самих себя, в соответствии с им и только им характерным базовым объектом исследования.
Почему? Чем востоковедение (ориентализм) отличается от изучения Латинской Америки? Почему «Латинская Америка» – не дисциплинообразующий «объект», а «Восток» – образующий? Значит, Восток здесь – не географическое понятие? А какое? Выходит, изучение Латинской Америки можно дробить на изучение экономики, социальной сферы и политики, а Восток – нет? А если да, то как соотносится востоковедение с дисциплинами «тройственного союза» социальной науки – экономики, социологии, политологии (далее сочетания «социальная наука», «конвенциональная социальная наука», «дисциплины «тройственного союза» – ТС, дисциплины комплекса «экономика, социология, политология» – ЭСП – употребляются как синонимы). Разве нельзя разделить востоковедение на экономику (экономическую историю) Востока, социологию (социальную историю) Востока, политологию (политическую историю) Востока, т. е. на три дисциплины, представляющие ядро современной науки об обществе, некий дисциплинарный «тройственный союз»? Если можно, то никакого востоковедения нет, последнее – «только вымысел, мечтанье,/Сонной мысли колыханье»[157]. Если базовый объект изучения востоковедения можно «нарезать» и разделить между дисциплинами ТС, то, повторю, никакого востоковедения быть не может. Если же «Восток» востоковедения понятие не географическое, а содержательное, сущностное и дисциплинообразующее, то методы и понятийные аппараты дисциплин ЭСП комплекса здесь по определению не работают и неуместны: объект востоковедения (ели оно существует) по определению не может поддаваться членению по типу конвенциональной социальной науки.
И здесь мы возвращаемся к тому, с чего я начал статью: есть ли у востоковедения право на существование – свой особый объект изучения, который конституирует особую дисциплину с характерными только для нее методологией, понятийным аппаратом, комплексом теорий и которого нет ни у одной из дисциплин «тройственного союза»? Уж у последних с таким объектом, по крайней мере теоретически[158]всё в относительном порядке. Они и создавались «под» эти объекты, конструировались как отражения и для их исследования.
II. Западная социальная наука и исторический материализм[159]
Современная наука об обществе возникла в таком социуме и как отражение такого социума, в котором существует частная собственность, в котором обособились друг от друга власть и собственность, религия и политика. Современная (modern) западная наука об обществе отражает реалии такого социума, который отчётливо дифференцирован на экономическую («рынок»), социальную («общество» – гражданское) и политическую («государство») сферы. И эта дифференциация зафиксирована институционально и ценностно. Отсюда – тримодальная дисциплинарная структура конвенциональной науки об обществе, которая сложилась в XIX в. в ядре капиталистической системы (прежде всего в англосаксонском её сегменте) и которая предполагает совершенно определённый взгляд на мир, подход к нему. В ходе экспансии капсистемы эта наука была распространена на весь мир (пространство) и «опрокинута» в прошлое (время) – на все «докапиталистические» общества, включая азиатские; и это прошлое разных систем стали рассматривать сквозь призму одной системы – капиталистической.
Проблема, однако, заключалась в том, что далеко не во всех социальных системах власть и собственность «обособлены» друг от друга; в большинстве систем не было ни гражданского общества, ни национального государства (nation state). Место первого занимали структуры общинного типа, иерархически организованная структура которых и образовывала данный социум. Место второго занимали различные типы политий – от полисов до патримониальных империй. Что касается рынка, то в «докапиталистических» обществах он, естественно, был иным, чем рынок буржуазного общества, выполнял иную функцию и занимал иное место в обществе. По его поводу как объекта современная экономическая наука возникнуть не могла бы.
Западноевропейские буржуазные реалии, трансформированные в определённые дисциплины и понятия, были объявлены универсальными, т. е. общенормативными, а то, что не укладывалось в эту схему либо объявлялось отклонением от нормы (предполагалось: подлежащим исправлению), либо считалось состоянием, недоразвившимся до нормы. Так западноевропейский meum стал универсальным verum, а весь мир – либо He-Западом, либо Ещё-не-Западом со всеми вытекающими отсюда идеологическими, теоретико-методологическими и понятийными последствиями. Началось концептуальное выстраивание неевропейского мира, включая Восток, с помощью и на основе понятий, отражающих европейские реалии – как универсальные. Т. е. это выстраивание было встраиванием неевропейского мира в систему понятий, отражающих европейские реалии.
В качестве строителей выступили представители обеих ветвей универсализма, обеих программ геокультуры Просвещения – марксисты и либералы. В XX в., особенно во второй его половине, они попытались на языке своих идеологий и теорий концептуализировать развитие неевропейского мира, который в послевоенный период стал называться «третьим», его прошлое и настоящее. Разумеется, марксистская и либеральная версии «универсалистской» (т. е. европо-, западоцентричной) концептуализации развития неевропейского мира отличались друг от друга. Либеральная версия представляла собой попытку «департаментализации» неевропейских социумов на три составные части – в соответствии с набором дисциплин ТС. С марксистской версией дело обстояло сложнее и сама эта версия по принципу конструкции (но не по принципу реализации!) была более сложной.
Исторический материализм исходно конструировался не как альтернативная экономическая или политическая теория, а как целостная системноисторическая теория, концептуально преодолевающая суммарно-частичный характер дисциплин ТС, т. е. преодолевающая их буржуазо– и капиталоцентризм. Однако поскольку в центре теории Маркса – капитализм, в котором экономические отношения выступают в качестве системообразующих производственных и поскольку последователи Маркса отождествили материализм с экономизмом, то материалистическое понимание истории, система исторического материализма стали распространением реалий и универсалий капиталистической формации на все некапиталистические общества, будь то «докапиталистические» или антикапиталистические (коммунизм). Все они концептуализировались по образу и подобию капитализма: во всех (даже в первобытном обществе) отыскивали «основной экономический закон», во всех производительные силы отождествлялись с «железками», прогрессивность всех этих способов производства определялась в соответствии с наличием или отсутствием того, что в Европе привело к возникновению капитализма.
Так исторический материализм Маркса, сконструированный для преодоления капиталоцентризма дисциплин ТС, превратился в советский капиталоцентричный истмат. Однако поскольку исходный посыл был антикапиталоцентричным, в истмат оказалось встроено острое и опасное для него противоречие, которое так или иначе, больше или меньше, но всегда проявлялось в истматческом анализе некапиталистических (неевропейских) обществ. И чем более развитыми были эти общества, например, Китай или Индия, тем более очевидным было противоречие, тем более уродливые, алогичные формы принимали результаты попыток избавиться от него. А попытки эти были неизбежны в истмате. Это в либерализме под одной «шапкой» могут существовать разные базовые схемы и концепции. В марксизме, тем более, в его советско-истматовской версии альтернатива могла существовать только в виде самостоятельной «шапки». Иными словами, неустранённость того противоречия, о котором идёт речь, объективно грозила породить рядом с капитало– и западоцентричным истматом антикапитало– и антизападоцентричный. Это в либерализме можно теоретически представить несколько ориентализ-мов. В марксизме бы это означало появление рядом с «истматом для Запада» «истмата для Востока», так сказать, ориенталистского истмата, исключающего иной. В результате и в марксистской, точнее, советской истматческой мысли западноевропейский, капиталистический теит тоже был провозглашён универсальным verum. (Правда, повторю, здесь всегда присутствовала теневая схема, связанная с «азиатским» способом производства, который был постоянным «дамокловым мечом», грозившим не только разрушением пятичленки, но и – потенциально – созданием такого «зазеркального» истмата, в котором географические факторы могут играть решающую роль по отношению к производству, а надстройка – по отношению к базису, в котором государство и господствующий класс совпадают (а как может быть иначе при совпадении ренты и налога?) и т. д.
Как для советского марксизма, так и для западного либерализма (а также западной марксисткой и леворадикальной исторической мысли) Восток был неудобным объектом. Его интеграция в эти схемы либо превращала его в нечто западоподобное (в лучшем случае – в негативный слепок Запада, в Не-Запад), либо ломала эти схемы. Если интеграция всё-таки происходила, то она по сути автоматически лишала востоковедение (ориентализм) права на существование в качестве особой, субстанциальной дисциплины как в либеральной дисциплинарной сетке ТС, так и в истмате. При этом, тем не менее, как на Западе, так и в СССР востоковедение присутствовало и присутствует в конвенциональной дисциплинарной сетке.
Не сгустил ли я краски по поводу неинтегрируемости Востока, его социальной эволюции в марксистские (и леворадикальные) схемы, с одной стороны, и в либеральные, с другой? Чтобы ответить на этот вопрос, весьма полезно и интересно вкратце (очень вкратце) взглянуть на дискуссии в советской (марксистской) и западной (либеральной и леворадикальной) науке о развитии азиатских обществ, что я сделаю ниже. При этом, во-первых, чтобы дать максимальный хронологический охват от доколониальной эпохи до XX в. включительно; во-вторых, чтобы представить как попытки понять Восток, будь то на марксистский или либеральный манер, и сам по себе как таковой до прихода европейцев (Гегель назвал бы это «в рамках учения о сущности»), так и попытки понять Восток в качестве функционального элемента мировой системы (Гегель назвал бы это «в рамках учения о бытии»), я решил обратиться к двух вариантам попыток объяснения истории афроазиатского мира. Речь пойдёт, с одной стороны, о спорах о социальной природе Востока в доколониальную эпоху, которые велись в СССР, с другой – о смене парадигм развития колониального и послеколониального Востока в мировой системе, которая происходила в западной либеральной и леворадикальной науке.
III. Приключения «восточного феодализма», АСП, или ещё раз о квадратуре круга[160]
Перед советской наукой проблема социальной природы доколониального Востока встала остро в 1920-е гг. в связи с китайской революцией в частности и смещением направления главного удара мировой революции с Запада на Восток, что и стимулировало первые дискуссии об особенностях восточных обществ. Среди участников этих дискуссий было немало сторонников «азиатского» способа производства (АСП), т. е. социосистемы не из европейского «универсалистского» набора.
Дискуссии обрели собственную динамику, обусловленную логикой развития как научного знания, так и советской идеологии в целом, элементом которой была советская наука. Поскольку к середине 1930-х гг. восторжествовала «пятичленка» (первобытный строй – рабовладение – феодализм – капитализм – коммунизм) как обязательный набор формаций для всех стран и народов и в ней не оказалось место для АСП (к тому же он рисовал неприемлемую для советской идеологии картину: наличие эксплуатации и классов без частной собственности, функционирование государства в роли эксплуататора и господствующего класса – sapienti sat), он на три десятилетия исчез с научного горизонта.
Доколониальный Восток в качестве нормативных стадий своего развития получил восточное (патриархальное) рабовладение и восточный феодализм (ВФ), т. е. Восток затолкали в рабовладельческо-феодальное прокрустово ложе. И если с «восточным рабовладением» всё более или менее обошлось (хотя сторонникам и этой схемы пришлось повыкручиваться), то с ВФ дело обстояло намного сложнее. И связано это было с логикой пятичленки, конкретно – с тем способом производства, который в соответствии с ней должен был неизбежно следовать за феодализмом, – с капитализмом. Поскольку последний нигде на Востоке в самостоятельно-спонтанном развитии до прихода европейцев, до включения в мировую капиталистическую систему не возник, это надо было объяснять из предшествующего капитализму строя – феодализма. В данном случае объяснять спецификой восточного феодализма – расплата за попытку втиснуть азиатские реалии в феодально-европейские (иных феодальных не было, феодализм – стадия развития европейской цивилизации). Получалось, что из западного феодализма капитализм возникает, а из восточного нет. Поиски решения этой проблемы и стали мучениями-приключениями ВФ, которые служат великолепной иллюстрацией невозможности концептуализировать Восток a la Запад, втиснуть Восток в набор социальных систем исторической хронолинейки Запада.
Если в 1930-е – 1940-е годы в советской науке уровень укладно-формационного развития Востока с древности до XVI–XVII вв. в целом приравнивался к западноевропейскому (а по некоторым показателям – развитие торгово-ростовщического капитала, товарно-денежных отношений – иногда расценивался и как «более высокий уровень феодального развития»), то начиная с 1950-х гг. наметилась тенденция к занижению уровня развития «восточного феодализма» (ВФ), а сам этот термин стал обрастать спасительными определениями «полу-» и «патриархально-». Аномалии, приведшие к тому, что капитализм так и не возник на Востоке, объяснялись частными факторами (особая роль религии, специфика восточного города, завоевания кочевников и т. д.)[161]; объяснявшим почему-то не приходило в голову: если во всех странах Азии (при спорном японском случае) капитализм не возник, то, значит, за этим – общая системная закономерность.
К середине 1960-х гг. в условиях общего оживления общественной и интеллектуальной жизни (в рамках «шестидесятнического» «бунта на коленях») все большее осознание несостоятельности рабовладельческо-феодальной интерпретации социально-экономической истории Востока привело к возобновлению дискуссий о социально-экономическом строе доколониального Востока[162]. Началась новая – вторая – фаза в развитии советской востоковедноисторической мысли (и парадигмы ВФ).
Ее особенностью было, во-первых, противоречие между эмпирической фиксацией качественного укладно-формационного отличия Востока от Запада и отсутствием теоретической концептуализации этой фиксации, во-вторых. Правда, и некогда запретная концепция АСП «в исполнении» большинства ее сторонников оказалась довольно незатейливой и уязвимой. Поэтому, не имея подавляющего превосходства – conditio sine qua non для победы любой концепции[163], – АСП не только не смог захватить и удержать «оставленные» ВФ позиции, но и сам был потеснен и по причине своего несовершенства и стал легкой мишенью для довольно слабых книг, написанных с официальных догматических позиций[164].
Однако и ВФ уже не смог полностью оправиться от понесенного в дискуссиях урона – прополотый сорняк прежней силы не берет. Дело не только в том, что рядом с уже не господствовавшей безраздельно концепцией ВФ появились возведенные в ранг концепций эмпирические конструкции «раннеклассовое общество»[165] и «древнее общество»[166], ведущие к принципиальной детеоретизации исторического исследования азиатских обществ, но и стадиальная оценка ВФ была еще более понижена: ВФ, во-первых, как ранний феодализм, во-вторых, как циклический феодализм в концепции В.И. Павлова.
Концепция В.И. Павлова знаменует конец второй фазы в осмыслении советской востоковедноисторической наукой развития доколониальных обществ Азии и Африки. Её итогом стало низведение ВФ до самой неразвитой стадии и устранение феодальной субстанции до такой степени, что сквозь нее уже отчётливо проглядывал АСП, характерная черта которого – попятно-циклическое развитие, что имплицитно означало капитуляцию концепции ВФ[167]. Однако этой интерпретации изначально был отпущен короткий век: определение «ранний» в качестве мостика между циклизмом и феодализмом оказалось слишком слабым. Проверка концепции на прочность должна была логически привести либо к признанию восточного общества (с его попятностью) структурой АСП, либо к сохранению феодализма при обязательном отбрасывании понятия «ранний». Именно последнее и выбрал В.И. Павлов уже на следующий год после выхода книги[168], сменив определение «ранний» на «развитой», «зрелый».
Концепция ВФ вступила в третью фазу своего развития: стадиальная оценка феодализма на Востоке опять начала повышаться (типичный пример – работы Н.А. Иванова[169] и И.М. Смилянской[170], согласно которым ВФ – развитой, но не достигший позднефеодальной стадии, т. е. той, вслед за которой «приходит» капитализм). Однако такая оценка порождала свои вопросы – в частности, о причинах отсутствия «элементов капитализма» при высоком уровне развития мануфактуры, торгово-ростовщического капитала и т. д.[171]. Уйти от этих проблем – в рамках парадигмы ВФ – можно было, только ещё более повысив уровень развития феодализма на Востоке. Этот шаг сделан в работе «Эволюция восточных обществ»[172], по сути определившие азиатские общества XV–XVI вв. как позднефеодальные и настолько «переразвитые» в феодальном отношении, что они не нуждались в своём функционировании в превращении в капиталистические[173]. Подобная трактовка по сути вернула оценку уровня развития доколониального афро-азиатского мира в 1930-е – 1940-е гг. Круг замкнулся, и это – логичный результат, ибо, для того чтобы существовать, концепция ВФ должна под бременем вопросов, на которые она в принципе не способна ответить, постоянно (и довольно беспринципно) менять стадиальную оценку феодализма («поздний» – «развитой» – «ранний» – «развитой» – «поздний»), обрастая при этом допущениями ad hoc, подобно геоцентрической системе Птолемея накануне ее крушения.
После того как восточнофеодальный формационный круг замкнулся, были сделаны две попытки разорвать его – «консервативная» (Л.Б. Алаев[174]) и «радикальная» (В.П. Илюшечкин[175]). Обе они по сути представляют доведение до логического завершения концепции «мирового феодализма» Ю.М. Кобищанова[176].
При подходе Л.Б. Алаева феодализм на Востоке сохранялся, но путем изменения оценки восточного варианта в рамках «мирового феодального развития»: ВФ становится нормой, а западный феодализм благодаря античному наследию – отклонением. Несостоятельность подобной точки зрения (ранее ее высказывали индийские[177] и китайские[178] ученые) заключается в ее противоречии как историческим фактам, так и теоретическим положениям[179] и фундаментальным регулятивам конструирования научных теорий[180].
В.П. Илюшечкин в решении вопросов формационной принадлежности пошел радикальным путем: он вообще взорвал «восточнофеодальный» круг, доводя до предела (и самоуничтожения) логику «феодалистов». Степень широты и нестрогости, которая характеризует определение и употребление понятия «феодализм» советскими востоковедами (и вообще историками), столь велика, что под него могут быть подведены почти все докапиталистические и даже поздневарварские общества, что делает излишним понятие «феодализм» в принципе. В.П. Илюшечкин очень последовательно заменил ВФ единым и универсальным докапиталистическим рентным способом производства. И хотя концепция Илюшечкина представляется мне методологически ошибочной[181], самое главное (и в этом ее значение) – с запозданием на четверть века она уничтожила научный миф под названием ВФ[182]. После этого любые «феодальные писания» – по поводу Востока – нечто вроде «посмертных записок феодального клуба».
Я охарактеризовал концепцию В.П. Илюшечкина как радикальную попытку выхода из заколдованного круга ВФ, однако жизнь оказалась еще более «радикальной». Социальная и идеологическая ситуация в обществе позволила значительной части историков, в том числе востоковедов, вообще отказаться от теории формаций и заменить ее. Но чем? Замена нашлась в теории (или тематике) цивилизаций. Первый шаг в этом направлении был сделан еще авторами книги «Эволюция восточных обществ: синтез традиционного и современного» в 1984 г., но шаг этот был очень робким. После 1991 г., когда Начальство разрешило и одобрило, теория формаций пошла вразнос. Многие её неистовые ревнители стали не менее неистовыми ниспровергателями и сторонниками цивилизационного подхода (перефразируя Аввакума: «Ишо вчера был блядин сын, а топерво батюшко»).
Замена получилась неадекватной и часто выглядит просто убого. Во-первых, если говорить о марксистах, то они хоть и бывшие, но марксисты, а потому цивилизационный анализ для них чаще всего оказывался простым смещением фокуса исследований от базиса к надстройке – и это представлялось как «радикальное преодоление марксизма». На самом деле перед нами – изнанка формационного подхода, а изнанка всегда хуже лицевой стороны, даже если та обносилась и истрепалась. Я уже не говорю о том, что при «переводе» на марксистский язык цивилизация – это как надстройка, так и базис, но поскольку речь идёт о другом измерении, то эти термины, во многом сомнительные даже для капитализма, не говоря об иных обществах, здесь не работают.
Во-вторых, если формационный анализ предполагал наличие некоего универсального языка, то адекватный анализ конкретной (уникальной) цивилизации возможен на языке только этой цивилизации. Как писал И. Бродский, «безусловно, память одной цивилизации не может, и наверное, не должна, стать памятью другой. Но когда язык не в состоянии воспроизвести отрицательные реалии другой культуры, может возникнуть наихудшая из тавтологий». Изучение одной цивилизации на языке другой (причём эта другая – западная) воспроизводит всё тот же тавтологичный европоцентристский подход, который в изучении цивилизаций демонстрирует ещё более катастрофичные результаты, чем в изучении формаций. Великолепным примером такой тавтологии, тотально искажающей неевропейскую реальность на европейский манер служит интерпретация М. Вебера китайского понятия «сяо». В начале прошлого века М. Вебер пытался найти на Востоке народ, который был бы наиболее близок «духу капитализма», протестантскому подходу к жизни. Таким народом Вебер посчитал китайцев как носителей конфуцианской культуры. Один из главных аргументов Вебера заключался в том, что у протестантов и конфуцианцев есть сходные или, по крайней мере, взаимодополняющие понятия-ценности. У протестантов это «patria potestas» – «власть отца», у китайцев – «сяо», т. е. сыновняя почтительность.
В течение многих десятилетий, как синологи, так и веберианцы принимали эту интерпретацию как факт, пока американский китаист Дж. Хэмилтон[183], подобно андерсоновскому мальчику, не указал на очевидное: patria potestas и сяо – принципиально разные вещи. Patria potestas – это власть отца как личность; сяо – функционирование индивида в качестве сына, выполнение им сыновней роли. В одном случае – личный выбор, институциализация власти, мир отцов и сыновей; во втором – мир предписанного безличноролевого поведения, институциализация подчинения и мир только сыновей, старший и главный из которых – Сын Неба, т. е. император.
Ясно, что Вебер совершил классическую европоцен-тричную ошибку, интерпретировав как личностное то, что является ролевым (т. е. неличностным или даже антиличностным) и отождествив a la Запад физического индивида и социального. Последние совпадают в обществах европейской (западной) цивилизации, но не в клановом Китае и не в кастовой Индии.
Если говорить о представителях либеральной социальной науки, для многих из них цивилизационный анализ стал дополнительной гирькой на весах столь милого им «многофакторного подхода», исследования которого построены на сумме эмпирических обобщений и потому принципиально просто (то, что такой механический подход не ориентирован на анализ целостности, а потому, помимо прочего, не способен не только объяснить динамику (а следовательно, причины развития), но даже зафиксировать.
Кроме того, как марксистам, так и либералам «цивилизационный анализ» из-за отсутствия строгих определений, терминов, методов, позволяет «ловить рыбку в мутной воде», создавать видимость глубокомысленного исследования при отсутствии такового и, last but not least, безнаказанно и безопасно как в интеллектуальном, так и политическом плане вести бессодержательные дискуссии «по Мандельштаму» – «Давай ещё раз поговорим не о чём».
В 1990-е гг. цивилизационный анализ с лёгкой руки С. Хантингтона получил дополнительный стимул – с его помощью стали анализировать текущие мировые конфликты. «Столкновение цивилизаций» – это классический случай запуска «концептуального вируса», который должен отвлечь внимание от реальных проблем, скрыть политико-экономические ИНТЕРЕСЫ за религиозной проблематикой и представить их реальность как культурологическую.
Споры в СССР об «общем и особенном» в историческим развитии доколониального Востока оказались прямо или косвенно связанными с целым рядом дискуссий по другим теоретическим проблемам – о причинах отставания афро-азиатских обществ, о социальной природе послеколониального государства и новых правящих групп в «третьем мире», о том, может ли развивающаяся страна пробиться в клуб промышленно-развитых государств и т. д. В этих дискуссиях проблема социальной природы доколониального Востока перетекла в проблематику социальной природы обществ послеколониального Востока. Однако постепенно интенсивность дискуссий по теоретико-исторической и социально-экономической тематике стала слабеть, а с середины 1980-х гг., с перестройкой серьёзные, содержательные теоретические дискуссии по востоковедноисторической тематике по сути сходят на нет. Начинается триумфальное шествие науки «экспертов» (т. е. людей, знающих всё больше и больше о всё меньшем и меньшем – и чем меньше, тем щедрее гранты западных фондов – «Well done, Judas»), занимающейся в основном второстепенной, если не третьестепенной тематикой и не претендующей на решение первостепенных вопросов и на создание целостной картины мира и «цивилизационного анализа». Попытки оживить в 1990-е гг. формационные дискуссии «об общем и особенном» в цивилизационной «упаковке» («тех же щей, да пожиже влей») продемонстрировали типологически тот же результат (и того же качества), что показанная на ТВ серия театрализованных концертов «Старые песни о главном».
IV. Развитие колониального и послеколониального Востока: парадигмы западной науки второй половины XX в.[184]
А что же концептуальные востоковедноисторические штудии на Западе? Об их развитии в послевоенный период писать одновременно легче и труднее, чем о развитии советского востоковедения. С одной стороны, обилие западных концепций и схем истории и социальной природы афроазиатских обществ даёт весьма пёструю, мозаичную картину. К тому же, меньшая внешняя жёсткость либерализма (которая, впрочем, компенсируется на другом уровне жёсткостью западного идеологического треугольника «консерватизм – либерализм – марксизм» в целом, с его жёстким императивом плюрализма, препятствующим – в интересах господствующих групп – конструированию целостной картины мира) создавала, опять же внешне, очень подвижную ситуацию, ещё более усиливавшуюся наличием также марксистских и вообще леворадикальных схем.
С другой стороны, всё это многообразие можно свести в несколько парадигм, анализ и оценка развития которых в целом вполне способны нейтрализовать (по крайней мере, с точки зрения целей и задач настоящей статьи) многообразие, свести его (без ущерба содержанию) в несколько репрезентативных типов. А вот здесь разнообразия, как это ни парадоксально, будет меньше, чем в советских теориях развития Востока, в которых под одной идеологической «шапкой» нередко скрывалось такое разнообразие подходов, которое далеко не всегда демонстрировал либерализм со всеми его схемами.
В послевоенном осмыслении Востока на Западе можно выделить несколько парадигм; часть из них специально разрабатывались для Востока, часть носила общий характер, потому захватывала также и Восток. Речь идёт о следующем: «западный стимул – восточная реакция» (ЗС – ВР), «традиция – модернизация», «леворадикальный комплекс» (ЛРК – «развитие слаборазвитости», «теория зависимого развития», «артикуляция способов производства» и т. п.), «мир-системный анализ».
Одним из первых в послевоенный период концептуальных подходов к изучению Востока в западной науке стал ЗС – ВР. Подразумевалось, что главный импульс к изменениям шёл от Запада, а Восток реагировал – иногда медленно, иногда быстрее. Поскольку нигде на Востоке «реакция» на «вызов» не привела к появлению западоподобных институтов, в целом она была признана неудачной и неадекватной. В качестве причин указывались косность восточных обществ, их инерционность, нединамичный характер и т. д. Классика этой парадигмы – работы Дж. Фэйрбэнка Э. Рейшауэра и А. Крэйга[185].
Уже с 1960-х гг. схема ЗС – ВР начинает подвергаться критике, ну а в 1970-е оппоненты не оставили от неё камня на камне (особенно убедительны были Я. Хеестерман[186], П. Коэн[187], Ф. Моулдер[188]). И было за что. Ведь в указанной схеме развитием на Востоке считалось лишь то, что было реакцией на Запад, главным образом имитативной. Вне сферы исследований оказывалась та часть азиатских обществ, которая не контактировала с Западом (не контактировала – получается: не развивалась?). Целостная социальная реальность дробилась на части, а затем на основе сравнения этих частей отыскивались и описывались различные несходства. При этом часто одни и те же факторы, выхваченные из контекста, фиксировались в качестве причин развития одних обществ и отсталость других.
На рубеже 1950-х – 1960-х гг. парадигму ЗС – ВР по сути вытеснила не менее жёсткая в своей бинарной оппозиционности схема «традиционное общество – модернизация» (ТОМ) (варианты: «традиционное общество – современное общество» «традиция – модернизация», «доиндустриальное общество – индустриальное общество»). Под традиционным обществом понималось аграрное (на 2/3 как минимум) общество, в котором господствуют доньютоновские наука, технология и представления о мире. Современное общество – это промышленное общество.
Значительную роль в оформлении парадигмы ТОМ сыграла работа У. Ростоу «Теория стадий роста. Некоммунистический манифест» (1962 г.). Уже из названия видно, что перед нами в большей степени идеологический документ, чем научная работа, а ещё точнее, идеологическое оружие «холодной войны», которое автор решил противопоставить марксизму. «Стадии роста», однако, не дотянули не только до марксизма, но и до его советской догматической версии. Если в «пятичленке», во-первых, хотя бы два различных антагонистических «докапиталистических» («традиционных») общества – рабовладение и феодализм и, во-вторых, их пытались хоть в какой-то степени определять в соответствии с их собственной сутью (рабство, феодализм; другое дело как эту суть трактовали), то в схеме Ростоу (и ТОМ вообще) всё разнообразие послепервобытных «докапиталистических» обществ сведено к одному единственному типу – «традиционному обществу», которое, к тому же, определялось как негатив капитализма, как то, чего нет в последнем. В 1960-е и в меньшей степени в 1970-е гг. немало работ по Востоку было написано в рамках схемы ТОМ, однако под натиском критики последняя начала отступать и в 1970-е гг. практически сошла со сцены востоковедно-исторических штудий. Впрочем, позднее её подхватили в других «сферах» – в истории России, например.
Одна из главных проблем, которую так и не решили «традиционщики» – это проблема определения и анализа самой традиции. Последняя, как показали, например, исследования индийских каст супругов С. и Л. Рудолф[189] и работа У. Рауи[190] о гильдиях Ханькоу конца XIX в., вовсе не является косной, способна к развитию и выполнению «современных» функций, не переставая быть традиционными. Жёсткое противопоставление традиции и современности, за которым критики справедливо разглядели европо– и капиталоцентризм, экономический и технический детерминизм, ведёт к следующему. Когда в рамках теории модернизации современные общества исследуются сами по себе, всё чаще активно подчёркиваются выживание и сохранение традиции. Однако как только современные общества сравниваются с традиционными, традиционные черты последних либо изображаются в качестве остаточных явлений, обречённых в силу неэффективности и неспособности соответствовать императивам модернизации, либо исчезают вообще. Этому исключению традиционных черт из современности соответствует исключение современных – из традиции. Методологический результат – аналитический разрыв между традицией и современностью. Кроме того, в объектив анализа теорий традиционного общества и модернизации попадали только те элементы азиатской реальности, которые непосредственно контактировали с Западом. Отсюда (в конечном счёте) парадокс: в рамках теории модернизации (и традиционного общества) поиск внутренних причин и факторов развития имплицитно, косвенно, с большей или меньшей долей осознания этого приводил к подчёркиванию факторов внешних.
Могильщиками «традиционалистов-модерни-заторов» выступили представители теорий леворадикального комплекса (ЛРК) – «развития слаборазвитости (РСР), зависимости, артикуляции способов производства и ряда других[191]. Главный тезис адептов РСР и «зависимщиков» (как ранних, так и поздних, как «улучшенцев», так и «производственников») заключается в следующем: слаборазвитость Латинской Америки, Африки и Азии в XIX–XX вв. обусловлена не местными («традиционными») структурами, а иностранным капиталом (мировым капитализмом), который деформирует развитие этих стран, блокирует нормальное капиталистическое развитие.
В отличие от сторонников ТОМ с их главным образом эмпирическими подходами, представители теорий РСР и зависимости сделали акцент на теории. В то же время, подчёркивая роль внешних факторов, они в чём-то воспроизвели схемы ЗС – ВР только с иной оценкой «стимула» (антистимул) и в другой терминологии: «центр – периферия», «эксплуатация», «неэквивалентный обмен» и т. д. Специфика социальной природы «периферийных» обществ самих по себе леворадикалов (за исключением представителей подхода «артикуляции способов производства» и некоторых других) по сути не интересовала, важно что это была страна капиталистической периферии.
Неплохо объясняя относительно небольшие по территории и демографической массе или не имеющие длительной исторической традиции и не обладающие сложной и древней цивилизацией общества Латинской Америки и Африки, сторонники теорий РСР и зависимости споткнулись на «азиатском» материале, особенно на таких странах как Индия, Индонезия, Китай. Показательно, что исходно «зависимщики» и «слаборазвитые» разрабатывали свои теории на материале Латинской Америки и Африки (кстати, то же – с основателями «мир-системного» подхода). Но то, что работает на латиноамериканском и африканском материале, не срабатывает на азиатском, для которого ярлык «периферия» оказывается явно недостаточным и кургузым и который особенно требует теории, адекватно отражающей богатую внутреннюю природу объекта. «Слаборазвитость» и «зависимость» для этого не годятся.
Симптоматично, что как показали дискуссии (например, «развитие слаборазвитости в Китае»)[192], попытки сделать понятия «зависимость» и «слаборазвитость» инструментом анализа социальной структуры включаемых в капсистему обществ, приводят к созданию «круговых» концепций, проблемы которых весьма напоминают ситуацию «восточного феодализма» в советской науке. Так же, как и модернизаторы, хотя и в меньшей степени чем они, сторонники РСР и зависимости рассекают живую ткань афро-азиатских обществ на две неравные части и способен объяснить развитие лишь меньшей части, тем меньше он объясняет развитие второй и тем больше ускользает целостность изучаемого общества как объекта исследования. Как заметил П. Коэн, представители подходов ЗС – ВР, ТОМ и ЛРК (включая мир-системный анализ) роднит следующее. Их подходы в большинстве случаев позволяют включать в их схемы (а следовательно, способны объяснить) развитие лишь 50-100 километровой прибрежной полосы, которая так или иначе контактировала с Западом, была включена в мировую систему или хотя бы подключена к ней. Основная пространственная и демографическая «масса» – хинтерланд по отношению к прибрежной «пёстрой ленте» – остаётся принципиально вне схемы. Для анализа этой «массы» просто нет инструментария. Неудивительно, что ни один из указанных подходов не смог адекватно объяснить национально-освободительное движение на Востоке, особенно ту его часть, что возглавлялась коммунистами (например, Китай, Вьетнам). Ведь коммунистические армии пришли из «хинтерланда» и потому для представителей обозреваемых подходов во многом оказываются чем-то вроде «всадников ниоткуда».
В рамках мир-системного анализа (MCA), возникшего на пересечении теорий зависимости и слаборазвитости, с одной стороны, и методов и концепций школы «Анналов» – с другой, противоречие между поддающимися и неподдающимися изучению посредством одного и того же подхода частями общества снималось путём отказа от национального целого («общества») как базового объекта социального анализа. Новой базовой единицей становился мир в целом – «мир-система» с тремя её зонами: ядро, полупериферия, периферия.
В этой схеме противоречия, порождённые несостыковкой анализа внутренних и внешних факторов, снимались путём перевода исследования на такой уровень, где, благодаря базовой единице «мир в целом», аналитически значимость различия между внутренними и внешними факторами исчезала (или, по крайней мере, должна была исчезнуть). Отец-основатель школы MCA И. Валлерстайн ввёл термин «полупериферия», который, помимо прочего, должен был более разнообразно представить «неядровую» зону. Но представить опять-таки исходя из места, занимаемого тем или иным социумом (И. Валлерстайн отказался и от понятия «общество») в системе в целом, а не из социальных характеристик этого социума. Неудивительно, что для И. Валлерстайна, например, нет разницы между Бразилией, Россией/СССР, Индией и Китаем – это всё полупериферия.
Не буду в деталях говорить о плюсах и большом количестве минусов, уязвимых местах MCA. Отмечу лишь то, что непосредственно связано в нём с интерпретациями развития Востока, особенно таких крупных стран, «культурных миров» (К. Леонтьев) как Индия, Китай, Япония.
Сравнительному анализу развития Китая и Японии в XVII – начале XX вв. посвящено ставшее классическим в мир-системной традиции исследование Ф. Моулдер. Она весьма убедительно показала как различия развития двух стран связаны с их положением в мировой системе в XIX в. Однако в её работе присутствует целый пласт, не связанный с MCA и акцентирующий внутренние различия между Китаем и Японией в XVII–XVIII вв. Именно наличие двух компонент придаёт работе Моулдер убедительность и в то же время контрфактуальность по отношению к MCA.
Немало дискуссий вызвали попытки применить MCA к Индии и ЮВА как к периферии мир-системы[193]. Противники MCA довольно убедительно показали, что сам факт торговли между Западом и той или иной азиатской страной вовсе не превращает её автоматически в периферию, в элемент иерархического разделения труда – она может оставаться внешней по отношению к капиталистической мир-экономике зоной и в качестве таковой не поддаётся анализу MCA, которые вообще не рассчитаны на исследование внутренней природы социумов в рамках мир-экономики. Мир-системники игнорируют тот факт, что различные социальная природа, цивилизационный потенциал, длительность (инерционность) исторического развития при взаимодействии с капиталом, с мир-системой дают различные результаты и векторы разных обществ в этой системе.
Мир-системники до предела снизили значение теоретического анализа внутренних факторов развития элементов современной мир-системы. Следующим логическим шагом должен был стать отказ от этой проблемы как теоретической вообще, что и сделал А.Г. Франк. В работах, написанных в 1990-е гг. (наиболее известная – «ReOrient») он принципиально отказался от поисков специфики социальной природы обществ, существовавших в истории в последние 6–8 тыс. лет. По его мнению, чуть ли не с возникновением земледелия и городов в различных обществах присутствует всё разно– и многообразие системных характеристик: рабовладение и данничество, феодализм и капитализм. Разница – в удельном весе и комбинации различных элементов[194]. Получается эдакий «кубик Рубика». Меняется комбинация – и перед нами иное общество; т. е. по сути всё сводится к количественным комбинациям, что даёт нам энное число уникальных социумов и делает невозможным и ненужным теоретический анализ. Леворадикальная мысль в своём последовательном развитии пришла в конце XX в. к отказу от теории, к идиографизации.
V. «И вот финал – он не трагичен, но досаден».
Эти слова В. Высоцкого точно характеризуют ситуацию середины 1980-х гг., когда серьёзные дискуссии в западной науке по крупным теоретическим вопросам развития азиатских обществ вошли в стадию затухания (одной из последних была дискуссия «вокруг» концепции «моральной экономики» крестьянина Дж. Скотта[195]). Более того, в середине 1980-х гг. появился ряд работ, авторы которых, разочаровавшись во всех теориях и теории вообще, прямо призвали вернуться к «традиционному историческому методу» конкретных эмпирических исследований, ограниченным в пространстве и времени case studies. Именно case studies, считает, например, П. Смит[196], являются «золотой серединой» между Сциллой сверхфрагментарности и сверхразнообразия аналитических инструментов, характерных для либеральных моделей ТОМ, с одной стороны, и Харибдой избыточного холизма леворадикальных теорий РСР и зависимости. Мне неясно, что значит «избыточный холизм», я также сомневаюсь в возможности преодолеть сверхфрагментарным путём концентрации на одном фрагменте, но сейчас для нас важно зафиксировать сам факт подобного подхода.
Если Смит ограничился постановкой вопроса, то китаист Р. Маркс попытался реализовать подход, о котором писал на практике. В работе «Сельская революция в Южной Китае: крестьяне творят историю в уезде Хайфэн» (1984 г.)[197] он берёт эмпирический case study и использует его в качестве тестера наиболее распространённый теорий развития Китая (и Востоке в целом) – ТОМ империализма, РСР, зависимости. По мнению Р. Маркса, для всех этих теорий характерно пренебрежение структурными результатами западного влияния на местное общество и неспособность увидеть в этом обществе субъекта социального действия. Вывод: только локальное исследование способно вывести из теоретических трудностей. Такой подход, однако, приводит Р. Маркса в конечном счёте к тому, что он не объясняет, а описывает действия, иллюстрируя их время от времени «кусочком» той или иной теории, который, по его мнению, лучше других подходит к данному case study. В результате получается не столько заявленный case study, сколько описание некоего уникального эмпирического объекта, представленного в виде мозаики из несвязанных друг с другом кусочков разных теорий. Мы имеет явную и скрытую детеоретизацию «в одном флаконе».
Краткий (по необходимости) экскурс в историю послевоенных западных исследований развития азиатских обществ XVIII–XX вв. показал, что по сути они пришли к тому же результату, что и советская наука о Востоке: исчерпанность теоретического потенциала всех парадигм, детеоретизация, смещение внимания от социально-экономической тематики к цивилизационной, всё больший упор на case studies – конкретные локальные исследования в ограниченных временных рамках, позволяющие скорее описание, чем объяснение. В этом нельзя не видеть возврата (на новом уровне) к идиографическому подходу, к идиографизации востоковедно-исторической науки, ориентализма, который на «выходе» из эпохи промышленного (марксист сказал бы «формационного») капитализма как бы вернулся в середину XIX в. – во времена «входа» в неё.
Несмотря на существенные различия идеологического и научно-теоретического порядка, к концу XX в. советская (официальная марксистская) и западная (либеральная и марксистская) науки о Востоке пришли с типологически сходными результатами:
1) Восточные общества не удалось сколько-нибудь убедительно встроить в схемы, в основе которых лежат западные «реалии» и «универсалии». При встраивании они превращались либо в Квазизапад, либо в He-Запад и в таком случае определялись по негативу: особенность Востока – отсутствие частной собственности, права, свободных городов и т. д. Иными словами, змея – это то, у чего нет тёплой крови, лап и крыльев. Перед нами очевидное нарушение дефиниционного императива известного древним как пе sit negans.
2) Эти неудачи привели к компрометации не только конкретных теоретических схем, разочарованию в них, но и к компрометации теории вообще, разочарованию в ней; эта детеоретизация востоковедноисторических штудий совпала с тенденцией к детеоретизации обществоведения в целом, «базой» которой стал «постмодернизм».
3) Одним из следствий этой ситуации стало распространение эмпирических case studies, объект которых часто носит столь незначительный и третьестепенный характер (от восприятия ароматов во Франции конца XVIII в. и т. п. до менталитета крестьян горной деревушки в Испании конца XIX в.), что вспоминаются работы поздних схоластов, с одной стороны, и классика идиографических исследований середины XIX в., в которых анализ подменяется простым описанием, причём последнее часто оказывается самоцелью, эдакой игрой в околонаучный бисер (некоторые называют это более грубо – «интеллектуальный онанизм»). Достаточно посмотреть как менялась тематика статей в крупнейших востоковедно-исторических журналах (например, «Journal of Asian studies»), а по разделам книжных рецензий в них – динамику развития тематики монографических исследований, чтобы убедиться в экспансии мелкотемья и специфической тематики, которую (ясно почему) любят грантодатели – вроде гендерных отношений в Бангладеш в 1920-е гг. и т. п.
4) Уход от теории к «бисерным» штудиям-играм, всё более мелким «case studies» развивается параллельно с отходом от социально-экономической тематики к так называемой культурологической, за которой нередко скрывается филология, «увешанная» модной семиотической терминологией, часто не имеющей никакого отношения к сути дела; филологизация востоковедно-исторических штудий, как и идиографизация, суть две стороны одного процесса.
5) Нефилологической, но столь же бесплодной и к тому же политически небезобидной формой отказа от социально-экономической тематики стало смещение фокуса исследований как в либеральной, так и в марксистской науке к цивилизациям.
6) В целом востоковедение, как западное, так и в ещё большей степени советское и постсоветское оказалось неспособным к адекватному анализу собственных проблем развития, к теоретикометодологическому самоанализу, критическому взгляду на себя, логику своего развития со стороны. Результат – неспособность к сохранению научной идентичности, сдача позиций дисциплинам «тройственного союза» и культурологии и постепенная утрата, исчезновение объекта исследования. О том, что по сути идёт деконструкция востоковедного нарратива, я уже не говорю.
7) Востоковедение (имею в виду, естественно, востоковедов-историков, специалистов по всем хронозонам – от древности до современности) не смогло дать адекватный анализ своих метанаучных – идеологических (геокультурных) и гносеологических основ, точнее, того, как эти основы обусловливают и определяют развитие научного востоковедноисторического комплекса. В результате изменение и тем более разрушение этих основ оказалось неожиданным и во многом катастрофичным. Более того, отсутствие анализа и самоанализа в качестве дисциплины не позволяет надеяться на то, что востоковеды-историки смогут найти выход из катастрофической ситуации – определить направление прорыва, его суть, силы и средства.
Говоря о результатах востоковедно-исторических штудий второй половины XX в. я не случайно подчеркнул, что речь идёт о западном и советском «ориентализмах», особенно что касается взгляда на себя со стороны – как научного, так и метанаучного. Ясно, что без такого взгляда невозможны критический анализ и аналитическая критика. Как раз в то время (рубеж 1970-х – 1980-х гг.), когда в западной и советской науке о Востоке теоретические дискуссии о развитии азиатских обществ стали затухать, когда парадигмы отстоялись, превратились, выражаясь куновским языком, в «нормальную науку», для которой нет тайн, а только загадки, разрешающиеся конкретно-эмпирически, такой взгляд и основанная на нём критика востоковедения в целом появились. Их представил в 1978 г. Э. Саид – человек «out of place» (название его мемуаров), втройне маргинальный и по отношению к востоковедению (он – культуролог, преподаватель английской литературы), и по отношению к Западу (палестинец), и по отношению к Востоку и даже исламу (христианин).
VI. «Зачем ты убил Ориентализм, Саид?»
В работе «Ориентализм»[198] он не просто подверг тотальной критике эту дисциплину, но поставил по сути под сомнение её право на существование как научного комплекса. С такой – тотальной, фундаментальной – критикой до Саида западное востоковедение не сталкивалось. Саид отказался видеть в востоковедении (ориентализме) просто научную дисциплину, по его мнению, это прежде всего идейно-властный комплекс, сконструированный Западом для подчинения Востока путём создания образа статичного, неспособного к развитию социума, стимул к движению которого приходят извне – с Запада. Ориентализм в качестве «дискурса власти» («власти-знания», как сказал бы М. Фуко, некоторые идеи которого воспринял Саид) произвёл операцию «ориентализации Востока», т. е. создания образа удобного для манипуляции и идейного оправдания господства Запада, которое оказывается чуть ли не естественным.
Вывод Саида – надо создавать реальный, а не фиктивный, научный, а не политико-идеологический ориентализм, т. е. проделать операцию, противоположную той, что осуществил Запад в XIX в. Восток следует изучать как Восток (а не как He-Запад) и именно изучать, а не создавать «восковую фигуру». Нужно сказать, что в обыденном, неполитизированном тоне о необходимости изучения Востока исходя из него самого, используя нейтральные в культурном плане понятия (такие как «экономический рост», «демографический рост»), писали и до Саида. Так, в середине 1960-х гг. об этом написал известный синолог Ч. Скиннер[199]. Писали об этом после Саида – в. Мудимбе[200] (об изучении Африки), П. Инден[201]и П. Чаттерджи[202] (изучение Индии), П. Коэн (изучение Китая). Тем не менее, именно работа Саида стала веховой, поворотным пунктом (до такой степени, что породила термины «postsaid historiography», «postsaid orientalist discourse»).
Саидовский ориентализм вызвал бурную полемику учёных различных областей социального и гуманитарного знания (не только востоковеды), политиков, журналистов. Саид столкнулся с острой критикой[203]. И тем не менее, all other things equal, центральный тезис Саида об ориентализме как специфически сконструированной на Западе форме знания, превращение Востока посредством ориентализации в такой базовый объект исследования, – статичный, неспособный без Запада к развитию – который в таком виде никогда не существовал, в целом верен. Востоку отказывают в собственной мере и стремятся понять его с какой-то внешней «архимедовской» точки, что исключает нейтральный и незаинтересованный взгляд. К этому выводу Саида о либеральном ориентализме я добавлю марксистский (советский) ориентализм. Схемы последнего предполагали освобождение и прогресс Востока при уподоблении его антикапиталистическому СССР. К сожалению, Саид не пошёл до конца в своих выводах («быть радикальным, значит идти до конца»; в другом варианте: «…доходить до сути вещей» – Маркс) и не сделал вывод о принципиальной невозможности существования реального востоковедения ни в либерально-западной, ни в марксистско-советской дисциплинарной «матрице».
Сказанное Саидом об ориентализме верно и для западного дискурса о России/СССР/РФ («Russian studies», «Soviet studies», «postSoviet studies»). Показательно (и я согласен с американским китаистом Шрекером), что создав «науку о Востоке» – ориентализм, Запад не создал науку о себе самом – оксидентализм. И, добавлю я, не создал россиеведение. Об этом мы ещё поговорим, а сейчас вернёмся к своевременности появления саидовского «Ориентализма» («вчера – рано, завтра – поздно», а в 1978 г. – как раз), обусловившего его место и влияние в мировой социально-гуманитарной науке. Книга совпала с определённой мировой ситуацией, отразила и выразила её. И дело вовсе не сводится только к обострению арабо-израильского конфликта на Ближнем Востоке и далёким раскатам исламской революции в Иране (1979 г.). Последняя, как и книга Саида, стала отражением определённых тенденций мирового развития, «вывиха века» в 1970-е гг., очевидного перелома в этом развитии, который, помимо прочего, нанёс удар и по востоковедению и по другим социальным дисциплинам, разрушив их универсалистско-прогрессистский фундамент.
VII. 1970-е – «the time is out of joint»[204]
1945–1975 гг., которые французы называют «славным тридцатилетием» были периодом бурного экономического роста во всём мире. Мир в целом и все его «миры» – Первый, Второй и Третий – были на подъёме[205]. «Чудеса» мелькали одно за другим: итальянское, японское, немецкое, бразильское. Разрыв между богатыми и бедными странами, а в странах ядра капсистемы – между богатыми и бедными классами – сокращался. Это было временем Великих Надежд и Оптимизма. Казалось, ещё чуть-чуть, и царство Прогресса, обещанное Просвещением, установится на Земле. Пожалуй, в 1950-е – 60-е гг. как никогда полное осуществление прогресса если не «здесь и сейчас», то «за ближайшим поворотом», казались реальным и близким. В этом сходились как либералы, так и марксисты. Не случайны популярность и широкое распространение в 1950-е – первой половине 1960-х гг. как либеральных теорий модернизации, так и марксистских теорий некапиталистического пути.
Технический и экономический прогресс неевропейского мира в этот период, казалось, подтверждал западные (будь то либеральные или марксистские) рецепты развития, основанные на западных теориях исторического развития Запада и Востока, на западных представлениях о Востоке, которые были приняты большей частью элиты и интеллектуалов самого афро-азиатского мира.
Однако обещанный на основе западных рецептов прогресс не наступил. Первые «знаки на стене» появились на самом Западе в 1968 г. – мировые студенческие волнения. Затем последовал отказ США от бреттонвудских соглашений и девальвации доллара, нефтяной кризис, мировая инфляция, обернувшаяся стагфляцией. Мир въехал в экономическую депрессию, по сути навсегда похоронив надежды подавляющего большинства афро-азиатских стран на билет в «мир прогресса» – там, где чисто и светло. И уже в 1979 г. в одной из внешне наиболее благополучно-модернизированных стран Востока – Иране – вспыхнула революция, причём не только не под левыми, но и вообще не под светскими лозунгами, а под исламско-фундаменталистскими, отрицающими геокультуру Просвещения в целом. Эта революция стала первой политической реакцией в афро-азиатском мире на начало крушения прогрессистских иллюзий, на неспособность светских (националистических, социалистических) режимов обеспечить социально-экономический прогресс, своеобразными «мартовскими идами» Модерна в мусульманском мире и для него.
Работа Саида, отвергавшая западный ориентализм как часть западной (просвещенческой) геокультуры, интеллектуально отразила те процессы, политическим отражением которых стала хомейнистская революция, а затем – исламский фундаментализм и то, что называют «исламским терроризмом»[206]. В самом общем плане эти процессы можно охарактеризовать как конец надежд на прогресс западоподобного развития для большей (около 80 %) части населения планеты и прежде всего для тех, кто находится вне ядра капсистемы – жителей Азии, Африки, Латинской Америки. Осознание этого факта с необходимостью привело к переоценке западных теорий и дисциплин, сконструированных для изучения/представления Востока, к пониманию того, что в значительной степени они суть идейно-властные комплексы, рационализирующие не просто знание, но определённые типы господства в капиталистической системе.
Научная культура Модерна, писал И. Валлерстайн, «представляла собой нечто большее, чем простая рационализация. Она была формой социализации различных элементов, выступавших в качестве кадров всех необходимых капитализму институциональных структур. В качестве общего и единого языка кадров, но не трудящихся, она стала также средством классового сплочения высшего слоя, ограничивая перспективы или степень бунтовщической деятельности со стороны кадров, которые могли бы поддаться этому соблазну. Более того, это был гибкий механизм воспроизводства указанных кадров. Научная культура поставила себя на службу концепции, известной сегодня как «меритократия», а раньше – как «la carriere ouverte aux talents». Эта культура создала структуру, внутри которой индивидуальная мобильность была возможной, но так; чтобы не представляла угрозу для иерархического распределения рабочей силы. Напротив, меритократия усилила иерархию. Наконец, меритократия как процесс (operation) и научная культура как идеология создали завесу, мешающую постижению реального функционирования исторического капитализма»[207].
Под этим углом зрения понятно, почему Запад создал ориентализм, но не создал оксидентализм. Вместо цельного оксидентализма – сумма дисциплин ТС, само возникновение которых в качестве своей оборотной стороны имело превращение изучение Востока в ориентализм и оттеснение его вместе с историей на второй план в качестве менее важных и значимых сфер исследования и образования, чем экономическая теория, социология и политология. Этот сюжет заслуживает, чтобы на нём остановиться подробнее, особенно если мы хотим понять, что можно и нужно делать с востоковедением как неким историко-системным комплексом. Чтобы найти выход из сложившегося положения, необходимо понять как был осуществлён вход. Необходимо понять механизм конструирования ориентализма в XIX в. наряду с другими дисциплинами в их контексте. «Изобретение ориентализма» может быть понято только в контексте социально-интеллектуальной борьбы XIX в., результатом которой стали оформление и триумф дисциплин ТС. Как заметил по другому поводу Б. Мур, «если людям будущего суждено когда-либо разорвать цепи настоящего, они должны понять те силы, которые выковали их»[208].
Современная наука, как и любая форма организации знания в исторических системах, не является социально нейтральной. Она создана («выкована») не просто как средство познания, но как средство познания, служащее определённым интересам и ограничивающее в этих интересах само познание, направляющее его в определённом направлении. Грамши называл это «культурной гегемонией» (буржуазии), но вполне можно говорить и о научной гегемонии. Речь не идёт о том, что существует некая группа «плохишей», кующих в своих интересах интеллектуальные цепи и кольца власти-знания, реализуя некий зловещий план. Речь о другом: знание всегда встроено в определённую систему власти, социального контроля, являясь в большей или меньшей степени, явно (СССР) или более скрыто (Запад) её элементом – институционально (организационно), дисциплинарно и понятийно. Система в соответствии с собственными законами и логикой, определяемой прежде всего интересами системообразующего элемента – господствующих групп, создаёт и отбирает определённые направления, отсекая ненужное и опасное, организует («дисциплинирует») эти направления в виде научных учреждений. Получив исходный системный импульс эти последние, как любые организации, развиваются по логике самосохранения и экспансии, которая совпадает с таковыми данной системы. Капиталистическая система, анализ её и её господствующих групп, истории их формирования и борьба за власть в значительно большей степени является ключом к суммарно-частичным дисциплинам ТС, истории и ориентализму, чем эти последние – к ней в целом. Ключом к ней (и к этим дисциплинам) может быть только целостное знание о капитализма («капита-лизмоведение», которое в форме политэкономии капитализма, а затем и исторического капитализма пытался создать Маркс[209]. Но попытки именно такого рода пресекает институциональная структура современной науки об обществе (в том числе и финансово) – она так скроена: защита капсистемы (секретов функционирования и особенно рождения и гибели последней) матрично встроена в неё как некий предохранитель самосохранения (аналогичным образом функционировали научный коммунизм и истмат в СССР). Поэтому, чтобы понять проблемы нынешнего востоковедения (ориентализма) и решить их, необходимо понять как была осуществлена операция «ориентализм» и для чего был «выкован» ориентализм, его место в новоевропейской системе знания («научной гегемонии»). Сама история возникновения и развития этой системы с конца XV в. представляет собой отбор идей и проблем, который хотя и вёлся без всякого плана, становился всё более логичным и жёстким. Кульминацией этого отбора, в ходе которого политико-экономически и интеллектуально господствующие группы Европы создавали социальные мифы-фальсификации – «Ренессанс», «Просвещение», кульминировал в первой половине XIX в. возникновением феномена идеологии, оформлением трёх великих идеологий Модерна и конструированием с их помощью из рационального знания социальной «дисциплинарной» науки, иерархия которой отражала иерархии буржуазного общества.
VIII. Социальная наука, история, ориентализм[210]
Базовые объекты изучения дисциплин ТС суть экономика («рынок»), гражданское общество и политика «европейского-пространства-в-настоящем» (настояще-современном, present-modern). Иными словами, по определению у этих дисциплин есть пространство и время, однако их пространство по сути типологически сведено к Европе, а время – к настоящему. Эта двойная редукция сыграла злую шутку с европейскими конвенциональными науками об обществе. Парадоксальным образом особый статус времени в этих науках – презентистский – привёл к отрицанию времени – так же, как, например, открытие Хаттоном «глубокого времени» (deep time) («хаттоновская революция в геологии») привела к устранению истории из времени[211], а ньютоновская физика – к устранению времени (с его необратимости) из ньютонианской науки[212]. Трактуя капитализм как динамичную систему, изучавшие его (да и жившие в нём) европейцы XIX в., исходили из того, что достаточно знать настоящее этой системы, чтобы описать прошлое и будущее (простая эволюционная модель, полностью соответствующая ньютоновской физике). Таким образом, не только время как бы растворялось в пространстве, но и наоборот. Поскольку пространство мы непосредственно «видим», детемпорализация пространства более очевидна, чем «деспациализация» (space – пространство) времени. В результате экономика, социология и политология и по отдельности и как комплекс в качестве изучения «здесь» и «теперь» обретают тёмную сторону – изучение «нигде» (от «here» и «now here»– к «no-w-here»). В то же время, повторю, формально ЭСП комплекс остаётся структурой знания, обладающей как пространственными, так и временными координатами «здесь и сейчас». И поскольку дисциплины этого комплекса интересует развитие, то время и пространство и замыкаются на «здесь» и «сейчас», подменяя ими пространство и время вообще.
Однако, как мы знаем, до эпохи модерна, до капитализма на том же самом пространстве существовали иные, несовременные и некапиталистические «Европы» – античная и средневековая. И их тоже надо было изучать – естественно с позиций и в интересах тех групп, которые к середине XIX в. установили своё – господство в борьбе со всем тем, на что они наклеили ярлык «средневековье»[213]. И вот здесь на сцену вступает (новая) история как прежде всего нарратив о борьбе буржуазии против феодалов и церкви, как расширение настоящего (буржуазного) в прошлое в интересах и с позиций этого настоящего.
Будучи ядром мировой капсистемы, Европа расширялась в пространстве. В связи с этим необходимым – в интересах и с позиций европейского пространства в настоящем и его «контролёров» – стало систематическое изучение (а не просто описание) неевропейских пространств. Пространства (физические и социальные), занятые народами без письменности, становились объектами новых наук – антропологии и этнологии; там, где, как на Востоке, европейцы сталкивались с мощными цивилизационными комплексами, на сцену вступал ориентализм. В процессе отражения экспансии капитала, буржуазная мысль («наука») повторяла логику капитала. Как сам капитал создавал «докапиталистические» (паракапиталистические по функции) формы в тех частях мира, где ему не противостоял наёмный труд, так и буржуазное знание создавало новые (паракапиталистические по принципу конструкции) дисциплины для таких зон – в одних случаях почти с нуля (антропология), в других (ориентализм) – опираясь на накопленные материалы и восточные тексты.
Последнее верно и для истории как дисциплины: она могла использовать корпус исторических исследований и текстов Средневековья и Античности. Однако существует острый дисконтинуитет между старым (до первой четверти XIX в. включительно) корпусом востоковедных штудий и штудий европейского прошлого, с одной стороны, и ориентализмом и историей как научными дисциплинами эпохи Модерна, возникшими в XIX в., с другой. Этот дисконтинуитет обусловлен принципами и критериями конструирования научных дисциплин в буржуазном обществе, по его законам, в соответствии с интересами его господствующих групп и по законам их культурной гегемонии; он связан с целями и типом использования пространства и времени в определении и конструировании научных дисциплин (т. е. дисциплинирования знания в определённых интересах).
Являются ли история и востоковедение XIX–XX вв. второстепенными социальными науками, науками второго (относительно ЭСП комплекса) ряда или представляют собой нечто иное? Каковы принципы их конструирования, использования в этом процессе времени и пространства?
Поле истории как особой дисциплины – это прошлое европейского прежде всего пространства; это – европейское время в его прошлом (измерении) без пространства (последнее в настоящем занято другими – агентами настоящего, победившими всех конкурентов и объявивших последних «прошлым», «реакционным», «старым» – для того и были созданы мифы об абсолютизме и о Старом Порядке[214]). Ориентализм, напротив, есть неевропейское пространство, лишённое его собственного времени. Единственное «оригинальное» время в востоковедных штудиях – это время, которое предшествовало европейской Античности, нечто вроде времени past quam perfectum, past perfect, которое началось и закончилось до начала собственно европейского времени и находится «перед ним» в таком же положении как семья Дария перед Александром Македонским на знаменитой картине Паоло Веронезе.
ЭСП комплекс, история и востоковедение были «оружием сильных», оружием тех, кто победил в XIX в., оружием, которое было направлено, во-первых, против опасных нижних классов современной Европы (социология, например, возникла, помимо прочего, из практической потребности понять, что делать с массами, когда рухнули институциональные структуры доиндустриального общества, а новые ещё не появились, как подступить к «деданжеризации» «опасных классов» эпохи революций 1789–1848 гг. и превратить их в системные трудящиеся классы?); во-вторых, против возможных конкурентов, генетически связанных со Старым Порядком; в-третьих, против неевропейских народов, сопротивляющихся включению в капиталистическую систему на условиях её ядра. Ориентализм представлял собой отчуждение у этих народов их времени и представление его как бы и не временем, а сплошной статикой, и подмену его буржуазным временем, в котором они могли быть лишь объектом. Лишенность времени стала интегральным элементом инаковости Востока. Аналогичным образом история как дисциплина должна была лишить остатки субстанционально некапиталистических форм Европы XVII–XVIII вв., заярлыченной в качестве «Старого Порядка» их социального времени. С пространственно-временной точки времени история и ориентализм диаметрально противоположны друг другу. Первая представляет собой редукцию социальных процессов к одному-единственному временному состоянию/измерению – прошлому; второй – анализ определённых социальных процессов в неевропейском пространстве, которое лишается доступа к реальному времени, где осуществляется развитие («прогресс»). В то же время они похожи – в обоих случаях перед нами частичные одномерности (или одномерные частичности) – «частичное» время и «частичное» пространство, по сути, геттоизированное время и геттоизированное пространство, причём оба – депроцессуализированы, в них изучаются либо точки: в истории – событие (точка во времени), в ориентализме – пространство вне «реального», значимого времени, нечто вроде nature morte или остановившееся («не-прогресс») время, которое оказывается мёртвой хроноточкой. В «дисциплинированных» истории и востоковедении всё превращается в слова и вещи, артефакты и хроники. И даже слова становятся почти овеществлёнными символами. Всё организовано в виде «башен и драконов» (Dungeons and Dragons)[215] таким образом, чтобы «восточный дракон» никогда не смог выбраться из «временной башни», в которую его посадили. Если история – законный «властелин колец» прошлого времени, а дисциплины ТС – настоящего, то время ориентализма сконструировано как отрицание времени, как негативное время – ведь фиксируется только настоящее и линейное и та часть иначе организованных «времён», которую удаётся выломать из их естественного хода и насильственно выпрямить в виде «линейки» a la Запад. Только так – извне – «точки» связываются между собой (т. е. либо как «предпосылка»/«подготовка» к капитализму/ Модерну в Европе, либо как элемент мировой капиталистической системы). Связи иных типов дисциплины ЭСП комплекса не фиксируют (вспомним «приключения» ВФ и логику развития теорий ТОМ, СРС и зависимости).
Каково соотношение между ЭСП комплексом, историей и востоковедением? Последние отличаются от ЭСП тем, что они исходно конструировались как лишённые либо пространства, либо времени. Экономика, социология и политология сработаны так, что обладают как пространством, так и временем. Однако и здесь не всё просто и благостно: время в дисциплинах ТС одномерно, сведено к настоящему в его европейском пространстве (прошлое отошло к истории). В результате парадоксальным образом с настоящим в дисциплинах ТС происходит то, что происходит с изучением прошлого в истории – оно приобретает точечный, пуантилистский характер. Развитие оказывается не столько линией (второе измерение, двумерность, «флатландия»), сколько совокупностью точек, сливающихся лишь при взгляде издалека. При приближении единство распадается на точки. Буржуазная наука об обществе, как и сама буржуазная реальность, оказывается по преимуществу пуантилистской. Сёра был одним из наиболее социоморфичных художников последних двухсот лет: он сумел если не понять, то зафиксировать-изобразить секрет буржуазности как идеального типа. ЭСП комплекс представляет собой не столько фильм, сколько серию фотографий. Развитие здесь фиксируется главным образом как смена статичных состояний, а не переходом одного состояния в другое; отсюда – акцент на количественные изменения, эволюционизм и эмпирические методы. Это – цена и оборотная сторона «неравного обмена» пространством и временем между этими дисциплинами, с одной стороны, и востоковедением и историей, с другой. И тем не менее по типу конструкции ЭСП комплекс наделён качествами, которых в принципе лишены история и востоковедение – каждая из них по-своему.
Тот факт, что история и ориентализм конструировались как дисциплины обладающие только пространством или только временем не превращает их полностью пусть во второразрядные, но социальные науки. Представление о них как о «втором сорте» ЭСП комплекса было бы социально-научно-центричным подходом. Общее для истории, востоковедения и дисциплин ТС заключается в том, что все они использовали время и пространство в качестве критериев и форм самоопределения (что?). А вот в конкретном использовании (как?) времени и пространства между ними – качественное различие. В целом же дисциплинарное конструирование проведено так, чтобы у одних дисциплин было и пространство и время, а у других – либо первое, либо второе. С этой точки зрения становится ясно, что спор между номотетическими и идиографическими дисциплинами развивался не внутрь ЭСП комплекса, а на границе между ним, с одной стороны, и востоковедением и историей – с другой. Это – своего рода пограничная война, цель которой – предотвратить превращение ориентализма и истории в полноценные социальные науки, оставив их в зоне событий, слов, текстов и вещей.
IX. Гносеополя – недостающее (пропущенное) звено системы новоевропейского знания.
Видя в знании эпохи Модерна прежде всего социальную науку, т. е. будучи соционаучно-центричными (коррелят капиталоцентризма), мы упускаем из виду очень важный элемент – действительно пропущенное звено – в современной европейской системе знания. Я называю это звено (элемент, структуру) гносеологическим полем (гносеополем). Гносеополе есть структура знания, определяемая самым общим и неспециализированным образом пространственно-временными характеристиками её содержания. В этом плане востоковедение, история и социальная наука – гносеополя. Различия между ними возникают тогда, когда оказывается, что характерная для современной (буржуазной) «ситуации» в Европе (североатлантическом ядре капсистемы) аналитическая комбинация времени и пространства является единственно возможной и институционально фиксируется в виде ЭСП комплекса. Это автоматически лишает самим фактом своего существования досовременные и неевропейские ситуации либо пространства, либо времени. Следовательно, социальная наука есть такое гносеополе, которое превращается в социальную науку (пространственно-временной комплекс) путём лишения других гносеополей такой возможности, разделяя их на «пространственные» и «временные».
Неудивительно, что именно то гносеополе, которое ориентировано на анализ современной («сейчас-здесь») Европы приобрело статус социальной науки – она должна была исследовать процессы, изменения, развитие. Объект исследования определил дисциплину и создал социальную науку из одного гносеополя, дисциплинарно заморозив другие гносеополя на предшествующем социальной науке уровне (у них в качестве объектов – события и статика, не-развитие, не-процессы). Дисциплинарность скрыла, что в одном случае перед нами феномен, являющийся гносеополем и социальной наукой одновременно, т. е. нетождественный сам себе; в другом – два гносеополя, лишённые реальной возможности превращения в социальную науку. Но поскольку все эти сферы были оформлены как дисциплины, одни дисциплины оказывались главными и первичными, а другие неглавными и в лучшем случае вторичными. История и востоковедение как дисциплины отличаются от самих себя как гносеополей отличаются так же, как плантационное рабство, созданное капитализмом в качестве своей некапиталистической функции в Северной Америке и на Карибах отличается от античного рабства.
Обнаружив гносеополе как пропущенное (потерянное?) звено европейской системы знания, мы не только находим ключ к социальной борьбе в интеллектуальной сфере по таким вопросам, которые не могли быть решены чисто идеологически, но и обнаруживаем реальный механизм связи между идеологиями и социальной наукой, механизм конструирования социальной науки с помощью и на основе идеологии.
В целом новоевропейское знание оказывается похожим на систему треугольников, сформированную по «матрёшечному» принципу. Первый (самый большой) треугольник – идеологии: три великие идеологии Модерна – консерватизм, либерализм, марксизм. Следующий треугольник – гносеополя: история, ориентализм, социальная наука. И наконец, внутри социальной науки – ЭСП комплекс. Показательно, что, во-первых, социальная наука является гносеополем в потенции, реализует она себя в качестве науки (социальной); во-вторых, в качестве таковой она реализует себя не как целостность (история капиталистической системы и/или оксидентализм), а как сумма (или мозаика) экономики, социологии, политологии; в-третьих, будучи ориентированной на изучение систем, всё, связанное с субъектом, социальная наука либо вытесняет на свою периферию в качестве гуманитарного знания, либо вообще выталкивает за свои пределы, за пределы рационального знания – в сферу литературы, искусства.
В самоопределении гносеополей пространственно-временные критерии пересекаются с другим типом критерия – универсальный/уникальный. История (событий) становится структурой, изучающей событийно-уникальное, уникальные точки во времени. Ориентализм превращается в «машину» уникализации всего неевропейского (универсально только европейское). В то же время социальная наука – это «машина» универсализации всех своих объектов.
История – время без пространства (или пространства прошлого времени), а потому это время носит корпускулярный характер. Ориентализм – наиболее «хитрая» из конструкций. Он представляет неевропейское пространство, изъятое из времени. Здесь всё – реликт, а следовательно, такой уникум, в котором растворяется всё общее. Социальная наука противостоит востоковедению и истории вместе взятым. Если же говорить об этом противостоянии по отдельности, то противоречие между социальной наукой и ориентализмом носит намного более острый характер, чем таковое между ней и историей.
Что отличает ориентализм от истории и социальной науки? Есть ли какое-то особое противоречие, отличное от оппозиции «пространство – время» и «универсальное – уникальное»? Есть. Это противоречие «субъект – объект».
Ориентализация Востока лишила его времени (его собственного времени), а следовательно «способности» – в рамках ориентализма – к самостоятельному развитию. Субъект действует прежде всего во времени. Время – это то, что объединяет историю и социальную науку. Ориентализм сконструирован как принципиальное отрицание не только времени, но и субъектности, которая существует даже в том случае, если в данной исторической системе субъект социально не фиксируется.
В либеральной науке об обществе – внешне нежёсткой, плюралистичной – взаимоисключающее состояние гносеополей долго не было серьёзной проблемой. По крайней мере, её можно было игнорировать, что и делалось до 1970-х гг. В марксизме из-за его холизма как идеологии и как организации знания это противоречие носило намного более острый характер, грозя появлением альтернативных истматов для Запада и Востока. В попытке включить все гносеополя в единую систему знаний – истмат, советский марксизм воспроизвёл в интериоризированном, а потому гораздо более опасном для себя как целостности напряжённости, характерные для либеральной науки: благими намерениями…
X. На пороге новой системы знания о мире
Действительно, заманчиво и прекрасно было бы создать социально-ориенталистско-историческую уни– (или моно-) дисциплинарную науку. Однако на этом пути возникают непреодолимые препятствия. Социальная наука – элемент сложной новоевропейскои иерархически организованной системы знания: идеологии, гносеополя, социальные науки. Эта система построена и сбалансирована определённым образом, и из неё нельзя безнаказанно «вынуть» ни один элемент. Это – не говоря о том, что социальная наука нетождественна самой себе как суммарная (тримодальная) наука целостному гносеополю и что её функционирование в качестве науки блокирует превращение в научные конструкции два других гносеополя, «дисциплинируя» их как историю и ориентализм. Наконец, фундамент всей системы – идеология (идеологии), а потому и демонтаж нужно начинать с идеологического фундамента (в этом плане наиболее удобная идеология – марксизм; поскольку он претендует на статус научной идеологии, его можно демонтировать подвергнув тесту на научность – «назвался груздем, полезай в кузов»). Иными словами, нельзя просто создать новое востоковедение или новую историю при сохранении капиталоцентричной новоевропейской формы организации рационального знания в целом. Это возможно только на основе и в рамках принципиально иной формы, иной дисциплинарной сетки, и в какой степени новая история будет историей, а новое востоковедение – востоковедением – это открытый вопрос.
В нынешней форме организации научного знания история любых систем моделируется по образцу и подобию капиталистической (кстати, только так мы можем иметь одну «надсобытийную» историческую дисциплину). Но социальные системы бывают разные и далеко не во всех из них господствует линейное время. Я много писал о том, что противопоставление Европы и неевропейских обществ носит не вполне корректный характер, поскольку между «неевропейскими» обществами, например, Китаем и Индией много различий. Тем не менее, в двух, но очень важных отношениях, а точнее, в одном, но двуедином Европа действительно противостоит «остальному» миру – линейное время и социально (институционально) фиксируемый субъект[216] (субъектность существует во всех обществах, однако далеко не всегда она и её носитель фиксируются социально, часто субъектность растворена в системности, именно это облегчило Западу аналитически десубъективировать Восток в ходе и посредством операции «Ориентализм»). Система линейного времени, общество с социально фиксируемым (а с возникновения христианства – индивидуальным) субъектом требует для описания и концептуализации принципиально иных форм, чем систем циклического («одноплоскостного») времени; первые и вторые требуют принципиально различных научных языков (понятийных аппаратов) для концептуализации. И – повторю – эти языки невозможно создать в рамках существующей системы знания. Необходима иная система знания, где, например, изучение капитализма посредством ЭСП комплекса станет частным случаем дисциплины о Западе – оксиден-тализма.
ЭСП комплекс должен занять своё место внутри оксидентализма, но не непосредственно, а как элемент дисциплины, изучающей капитализм как целостную, а не раздробленную на отдельные сферы, систему. Разумеется, капитализмоведение с необходимостью выйдет за рамки оксидентализма, поскольку капитализм как мировая система со временем включила в себя огромный массив неевропейских обществ, превращая их в свои функциональные элементы (органы), а кое-где насаждая и капитал-субстанцию. В этом плане «капитализмоведение», будучи под одним углом зрения, частью оксидентализма, под другим углом оказывается намного шире этого последнего и вообще любой другой дисциплины подобного рода; капитализмоведение, изучающее мир последнего двадцатипятилетия вообще превращается в историческую глобалистику, и мы получаем комплекс дисциплин, соотносящимися друг с другом по принципу «кругов Эйлера», причём круги эти – различного диаметра.
Так же как оксидентализм, необходимо и россиеведение – дисциплина изучающая социально-историческую природу России как тотальности-континуитета. Теоретически в одном ряду с россиеведением и оксидентализмом должна занять своё место дисциплина востоковедения (ориентализма). Проблема, однако, в том, что если цивилизационно (в широком смысле термина) Запад – один и Россия – одна, то одного-единственного Востока нет. «Восток» – это комплекс нескольких крупных цивилизаций, которые объединяет лишь то, что они Не-Запад и что для большинства из них характерно одноплоскостное развитие без качественных рывков с середины II тысячелетия до н. э.: вместо европейской смены одной системы другой посредством великих социальных революций, на которые приходится добрая четверть античной и европейской истории, на Востоке мы имеем переход одной и той же системы из одного состояния в другое.
Ясно, что каждую из крупных цивилизаций можно адекватно концептуализировать на основе рационализированной формы её собственного, а не чужого языка, что с необходимостью потребует различных самостоятельных дисциплин. Разумеется, речь не идёт о том, чтобы создавать отдельную науку для каждой страны – это был бы уход в эпистемологическую версию «дурной бесконечности» Гегеля. Но и некое монолитное востоковедение малопродуктивно. Речь идёт не о нескольких десятках, но и не об одной дисциплине, а о нескольких, связанных между собой такими метадисциплинами, как системноисторическая компаративистика, историческая глобалистика и т. п. Только в виде нескольких, адекватных по понятийному аппарату, методологии и внутренней конструкции изучаемому объекту дисциплин анализ афро-азиатского мира обретёт свой законный объект (точнее – объекты) исследования, который до сих пор лишь декларируется. Только таким путём нынешнее востоковедение сможет пройти между Сциллой идиографизации (с филологическим уклоном в семиотической обёртке) и Харибдой раскассирования на экономику Востока, социологию Востока и политологию Востока.
Ну а что же собственно история? Как возможна она не в качестве гносеополя, вытесненного в изучении событий и вещей и превращённая чуть ли не в «архивную археологию», а в качестве социальнонаучной дисциплины? Думаю, что она возможна в качестве таковой как история социальных систем (я сознательно не использую в данном случае термин «цивилизация»: каждая цивилизация есть социально-историческая система, но не каждая историческая система есть цивилизация; например капитализм, Россия, коммунизм, глобальная система как системы цивилизациями не являются). Такая дисциплина, помимо прочего, автоматически устраняет, снимает противоречие между теорией и историей (а следовательно, раз и навсегда ставит крест на дилемме «номотетические науки – идиогра-фические науки»). Дело в том, что у каждой системы – свои особые природа и закономерности развития, и если писать не событийную, а долгосрочную или хотя бы среднесрочную историю, то необходим предварительный теоретический анализ данной системы. Так теория встраивается в историю и наоборот и мы получаем историю системы как длящееся настоящее – о прошлом системы можно сказать только в случае (и после) её социальной смерти.
Итак, история как наука – это прежде всего история социальных систем. Системы, однако суть не единственные социальные единицы. Есть ещё такая единица как субъект, которая создаёт системы, и которая требует либо особой дисциплины, либо особого раздела социально-исторической теории. Субъект творит системы в ходе и посредством социальных революций, которые как процесс отличны и от систем, и от субъекта и для их анализа необходима особая дисциплина, которую практически невозможно создать на базе и в рамках современной конвенциональной науки.
XI. От монологического «универсализма» к универсализму диалогическому (от универсализма-субстанции к универсализму-функции)
Однако первый шаг на пути к новой дисциплинарной сетке рационального знания о человеке и мире, в рамках которого только и возможно реальное научно-дисциплинарное изучение афроазиатского мира, должен по необходимости быть не научным, а ценностным или, если угодно «идеологическим». Речь идёт об отказе от нынешнего универсализма как ложного, от господствовавшего в течение двухсот лет монологического универсализма, универсализма-субстанции. Его суть заключалась в том, что опыт развития одной, отдельно взятой исторической системы – капитализма – был представлен в качестве универсального пути всех систем, представленных в виде некоего «человечества» с европейцами в виде его «ядра» – проекция капиталистической «физики» на мировую «метафизику» и превращение, овеществление последней в капфизику. Универсализм по сути оказывался монологом одной общественной формации, в лучшем случае одной цивилизации – европейской, – стадиальной формой которой был капитализм, а все остальные системы/цивилизации должны были заучить этот монолог и принять «как родной».
События последней трети XX в. показали иллюзорность и ложность «монологического» универсализма – это и не универсализм вовсе. Возможен ли реальный универсализм? Этот вопрос остаётся открытым. Ясно, каким должен такой универсализм быть. Реальный универсализм может быть только диалогическим, функцией диалога основных цивилизаций в виде сопоставления рациональных языков, концептуализирующих их развитие.
«Мир слишком богат, чтобы быть выраженным на одном-единственном языке, – писал И. Пригожин. Мы должны использовать ряд описаний, не сводимых друг к другу, хотя и связанных между собой тем, что технически именуется трансформациями». Пригожин имел в виду богатство мира природы. Но то же можно сказать и о мире социального. «Система трансформаций» – это и есть диалогический, реальный универсализм. Его можно попытаться создать (без 100 % гарантии на успех), исследуя различные исторические системы на рационализированной (насколько это возможно) форме языка, отражающий их реалии, исследуя их на основе методов, адекватных изучаемому объекту, а не навязываемых ему извне. Ну а затем необходимо попытаться либо свести эти языки-методы в универсальный лексикон (метаязык), либо, если первое окажется невозможным, создать гибкую систему взаимодействия и взаимоперехода между ними (метадиалог). Это и будет переход от «универсализма» монолога (европейской цивилизации и буржуазного общества) к универсализму диалога.
Изучение капитализма в таком контексте должно стать частным случаем анализа европейской исторической системы, адекватное исследование которой потребует создания новой дисциплины – оксиден-тализма, о чём уже говорилось. Разумеется, что это легче предложить, чем сделать. На этом пути придётся переосмыслить или осмыслить заново наследие не только XIX в. и Просвещения, но также капиталистической эпохи западной цивилизации, христианства и античности, переосмыслить, включая Аристотеля, Платона и многих других. По сути необходимо реализовать двойную задачу. Во-первых, вернуться к античным истокам европейской мысли, а оттуда, зная 2,5-тысячелетнюю историю и то, как в этой истории в соответствии с интересами хозяев различных социальных систем конструировалось знание, отправиться в обратный путь и попытаться сконструировать альтернативное. Разумеется, это есть не что иное как перенос социальной борьбы в прошлое, в сферу идейной (культурной) гегемонии. Основное внимание здесь должно быть уделено переосмыслению узловых (здесь нам очень помогут прежде всего Платон, Вико, Маркс и Ницше) моментов истории общества и мысли, исторических перекрёстков, когда в интересах определённых групп формировалась/навязывалась определённая система идей (философия, идеология, теории социальной науки), с помощью которой реинтерпретировалось и фальсифицировалось прошлое, объяснялось настоящее и прогнозировалось будущее, в результате англосаксонский провинциализм становился универсализмом, а социальное подавление трудящихся – прогрессивными буржуазными революциями. Чтобы написать новую историю – историю социальных систем, необходимо по-новому, в ином контексте прочесть историю мысли используя её как ключ к системам и транссистемной истории, а эти последние – как ключ к ней. Тот, кто первым создаст новую систему знаний о мире, её новую историю (историю систем), оформит её институционально и создаст на её основе систему образования и анализа информационных потоков, сделает серьёзную заявку на победу в XXI в. или, по крайней мере, на разрыв интеллектуальных цепей, выкованных за последние столетия. Ориентализм (востоковедение) – это, пожалуй, самое слабое звено в цепи, а цепь, как известно, не может быть сильнее, чем её наиболее слабое звено. Пришло время основной контроперации «Ориентализм» – с соответствующими планированием, подготовкой и акциями прикрытия.
Образование и современный этап мировой борьбы за власть, информацию и ресурсы
Образование, т. е. целостная система обучения и воспитания всегда была делом первостепенной важности. Успехи победительных наций и государств – это успехи образовательной системы. За примером далеко ходить не надо – СССР с его великолепной системой образования, настолько мощной, что, несмотря на все усилия «реформаторов» от образования (вчера – коллективный «Фурсенко», сегодня – коллективный «Ливанов»), ее не удается сломать до конца.
Итак, образование всегда было делом первостепенной важности. Сегодня это так вдвойне или даже втройне. Причин несколько. Во-первых, сегодня высококачественное образование получить труднее и сложнее: и потому что уровень образования за последние 20 лет снизился, чему в решающей степени способствовали введение ЕГЭ и «болонской системы», и потому что образование стало для очень многих платным, и потому что растет разрыв между наукой и развитием общества, с одной стороны, и образованием и наукой – с другой; иными словами, образование не поспевает за развитием общества и его изучением. Во-вторых, при снижении уровня образования растет спрос на высокообразованных, высокопрофессиональных людей. В-третьих, в сегодняшнем мире высокий уровень образования нужен не только для профессионального успеха, не говоря уже о полноценной личностной самореализации, но и для адекватного ориентирования в быстро меняющейся ситуации; сложность и неоднозначность последней такова, что если еще несколько десятилетий назад для социальной адаптации и умения сделать верный карьерный или даже жизненный выбор достаточно было простого здравого смысла, то сегодня этого маловато. И дело не только в ускорении и усложнении жизни, а в том, что мы вступили в принципиально новую эпоху – эпоху информационного и сетевого общества.
Информационное общество характеризуется наличием огромных и быстротекущих массивов информации – бытовой, общей, профессиональной. В этой ситуации решающее значение приобретает умение свертывать, алгоритмизировать, кодировать/декодировать и концептуализировать информацию, т. е. умение быть субъектом, а не объектом информпотока. Ясно, что без высококачественного образования (разумеется, серьезно модифицированного в соответствии с новыми условиями) это невозможно. Разумеется, образование не достаточное, но совершенно необходимое условие достойной жизни в информационном обществе.
Современный мир становится все более сетевым: рядом с институционально-иерархическими структурами вырастают принципиально иные – сетевые. Их принцип организации – неиерархический, ризомный (ризома – корневище), т. е. не предполагающий центра и верха, а потому практически неуязвимый со стороны институционально-иерархических структур. Даже в тех случаях, когда сетевые структуры возникали как «отростки» институциональных, они довольно быстро обретали автономию по отношению к «матрице» и вступили с ней в конкуренцию. Если институционально-иерархические структуры мало что могут сделать с сетевыми, то сетевые легко проникают в институциональные, опутывают их и заставляют функционировать в соответствии со своими целями.
Сетевое общество – это такой социум, где грань между мирным и военным состоянием принципиально стерта: сетевое общество – это общество сетевой войны; война – норма этого типа общества. Речь, разумеется, не о войне физической, «горячей», а об организационной войне, в которой сеть выступает и субъектом, и средством, т. е. оружием особого типа – организационным. Стратегия и тактика сетевой войны – неформальное проникновение в различные сферы, прежде всего в политическую и интеллектуальную (наука, образование), перекодировка цивилизационных кодов, подмена ценностей, целей и символов. Я согласен с теми аналитиками, которые считают: в сетевых войнах не нужно оккупировать или аннексировать территории, достаточно установить информационный и финансовый контроль и создать ситуацию управляемого хаоса, как это проделали в конце 1980-х годов по отношению к СССР Запад и его союзники в верхних эшелонах СССР. Успешное участие в сетевой войне или, как минимум, срыв попытки превратить себя в объект – все это требует такого уровня образования, который не был императивом в 1960-1970-е годы.
Информационный контроль устанавливается в ходе и посредством информационной войны, которая является одним из аспектов, измерений, фронтов психоисторической войны.
Психоисторическая война – целенаправленное долгосрочное воздействие на общественное сознание и подсознание (взгляды, представления, ценности, идентичность, эмоции, историческая память и т. п.) на общество-мишень или на его определенные группы с целью проведения его (их) классового и(или) цивилизационного перекодирования, навязывания ему (им) чуждых целей, интересов, картин мира как якобы его (их) собственных. Задача – подавить волю к сопротивлению и заставить делать то, что нужно психоисторическому агрессору. Цель – экспроприация (или уничтожение) мишени, присвоение её активов, ресурсов, территории.
Значительную роль в войнах за психосферу играет установление контроля над энергетическими центрами активности различных слоев, прежде всего молодежи. Последнее понятно: во-первых, у молодежи мощный, избыточный энергетический потенциал – лакомый ресурс для любого эгрегора; во-вторых, молодежь – это будущее, битва за психосферу молодежи – это битва за время, за темп, в конечном счете, как только что было сказано, – за будущее.
В этом плане сфера образования занимает особое, если не уникальное место. Во-первых, это зона концентрации физической и умственной энергии молодежи. Во-вторых, это весьма плотная информационная зона. В-третьих, это зона финансовых вливаний, т. е. опять же энергии, а также времени, овеществленного труда, выраженных в денежном эквиваленте. Ясно, сфера образования – это театр военных действий психоисторической и организационной (сетевой) войны за молодежь. Когда-то Антонио Грамши грозил буржуазии: «Мы заберем ваших детей». Итальянский коммунист обещал буржуазии, что левые победят в Европе вообще и в Италии в частности путем информационно-идеологического завоевания на свою сторону буржуазной молодежи, ее психоисторической перекодировки в классовом плане. И до конца 1950-х годов это обещание во многом сбывалось. Однако с 1960-х годов начал развиваться противоположный процесс, особенно усилившийся в связи с использованием полит– и психотехнологами буржуазии законов и логики развития массовой культуры, и особенно с созданием ими молодежной субкультуры («рок, секс, наркотики») как мощнейшего средства манипуляции молодежью.
Одновременно именно с конца 1960-х годов западные верхушки начали сознательно проводить курс на примитивизацию, обеднение и ослабление образования и его основных форм организации. Это коснулось начальной, средней и высшей школы для основной массы населения, примерно 95 %, но не детей верхних 5 %, а возможно и менее. В учебных заведениях для них не произошло содержательного упрощения; там запрещены тесты; там вырабатывается глобальное ведение и т. п. Обратная сторона этого процесса – разрушение массового образования. Это общемировой процесс, который в последние 10-15-20 лет коснулся и России и представляет собой не что иное, как психоисторическую войну в сфере образования.
Нынешний этап этого процесса характеризуется, помимо прочего, следующим:
– деформацией содержательных аспектов образования (ЕГЭ, «болонская система»);
– ослаблением патриотизма под видом развития так называемой толерантности;
– попытками искажения исторической памяти и идентичности под видом утверждения якобы «универсальных ценностей» западной цивилизации, а точнее – ее верхушки, мировой капиталистической корпоратократии.
Что можно и нужно противопоставить этой энтропии, этим разрушительным тенденциям? Прежде всего патриотизм, гражданственную любовь к Родине. Неверно противопоставлять патриотизм и гражданственность – одно невозможно без другого. Далее – профессионализм, мастерство в своей специальности. Однако это ни в коем случае не должна быть узкая специализация по принципу «знать все больше и больше о все меньшем и меньшем». Говорят: «врач – если он только врач – плохой врач». То же можно сказать о любой специальности, будь то физик или историк, химик или экономист, биолог или юрист и т. д. Поэтому третье, последнее по счету, но не по значению, – это высокая интеллектуальная планка, мощный интеллектуальный потенциал. Его составляющими являются: умение думать, т. е. ставить проблемы и решать их; интеллектуальная комбинаторика – умение привлекать для решения профессиональных задач методы, технологии и знания из различных, порой весьма далеких друг от друга областей знания; с этим тесно связано умение видеть целое за ворохом деталей и разрозненных фактов и складывать его из кусочков, которые, на первый взгляд, не имеют друг к другу никакого отношения; обладание рациональным знанием, не забитым религией и оккультизмом, но признающим роль иррационального и мистического как еще рационально непознанных форм реальности; широкий кругозор и глубокая эрудиция и, как следствие этого, обладание мощнейшим психоисторическим оружием – реальной картиной мира.
Разумеется, все это легче декларировать, чем реализовать на практике и сделать своим в процессе образования. Но, как уже было сказано выше, в нынешних условиях получение высококачественного образования – вопрос не только профессионального успеха, но и непревращения в объект психоисторического воздействия. Сознательный выбор получить качественное образование, приложив максимум собственных усилий, нередко вопреки неблагоприятным социальным обстоятельствам – это выбор определенной общественной позиции. Поэтому сегодня как никогда актуальна древняя максима: «Quidquid discis, tibi discis» – «Чему бы ты ни учился, ты учишься для себя». Ну и, разумеется, для своих детей.
«Реформа» образования в России сквозь социальную и геополитическую призму[217]
Сфера образования в последние годы стала полем самого настоящего сражения между сторонниками его реформирования и их противниками. Противники – профессионалы, родители, общественность; сторонники – главным образом чиновники и обслуживающие их интересы «исследовательские структуры» – продавливают «реформу» несмотря на широкие протесты. Пишу слово «реформа» в кавычках, поскольку реформа – это нечто созидательное. То, что делают с образованием в РФ – это разрушение, сознательное или по глупости, некомпетентности и непрофессионализму, но разрушение. Отсюда – кавычки.
Одной из линий противостояния «реформе» образования была и есть критика закона об образовании, других нормативных актов, выявление их слабых мест, нестыковок и т. д. Здесь уже сделано немало и с большой пользой. В то же время возможен и другой подход: рассмотрение комплекса «реформаторских» схем и документов – ЕГЭ, Федеральный государственный образовательный стандарт (далее – ФГОС), Болонская система (далее – БС) в целом как некоего общественного явления в более широком социальном и геополитическом (геокультурном) контексте, а также в плане информационно-культурной (психоисторической) безопасности страны, которая в современном мире является важнейшей составляющей национальной безопасности. Значение социального контекста понятно: любые реформы, тем более в образовании, всегда связаны с интересами тех или иных групп, учреждений, имеют социальные цели. «Геополитический контекст образовательной реформы» – такая формулировка на первый взгляд может вызвать удивление. Однако сегодня, когда геополитические противостояния приобретают всё более выраженный информационный характер, когда политическая дестабилизация достигается с помощью информационных войн, т. е. информационно-культурного воздействия на сознание и подсознание групп и индивидов (как это делается, мы могли наблюдать в ходе так называемых «твиттерных революций» в Тунисе и Египте), а результат этого воздействия во многом зависит от уровня образования объекта воздействия (чем выше уровень образования, тем труднее манипулировать человеком), состояние образования становится важнейшим фактором геополитической борьбы. Не менее важным, чем, скажем, уровень социальной поляризации, измеряемый такими показателями, как индекс Джини и децильный коэффициент. Я имею ввиду то, что если, например, система образования способствует росту поляризации (вплоть до состояния «двух наций», как это было в Великобритании в середине XIX в. или в России в начале XX в.), то она работает на обострение социальной напряжённости, а следовательно, снижает уровень не только внутренней (социосистемной), но и внешней (геополитической) безопасности общества.
С учётом сказанного в настоящей статье сначала, так сказать «для затравки», будут кратко охарактеризованы последствия «реформы» образования, проводимой под «мудрым» руководством Андрея Александровича Фурсенко; затем мы поговорим о социальном аспекте и возможных социальных результатах снижения уровня образования; далее мы кратко «пробежимся» по структурам, готовившим реформу – этот вопрос почему-то, как правило, остаётся в тени. Следующий пункт – вопрос о том, как «реформа» образования может повлиять на положение РФ в международном разделении труда и как она соотносится с провозглашённым курсом на модернизацию. Скажу сразу: она противоречит этому курсу и, более того, подрывает его. Неудивительно, что, во-первых, деньги на реформу образования в РФ выделил Всемирный банк, решивший почему-то и зачем-то (действительно, зачем?) облагодетельствовать Россию. Во-вторых, в РФ, словно стервятники на падаль потянулись представители «хитрых» западных структур, за научным и неправительственным благообразным статусом которых скрываются большие и острые зубы хищников и, перефразируя название книги и род деятельности Энтони Перкинса «Экономический убийца», информационных убийц. Почему-то для проникновения в Россию эта публика избрала именно сферу «реформируемого» образования, те образовательные учреждения, которые «на ура» принимают реформу. Как заметил в своё время Пётр Васильевич Палиевский, булгаковский Воланд бессилен против здорового, он цепляет только то, что подгнило изнутри. Понятно, что для успеха информационно-психологической войны превращение образования в сеть, «населённую» легко манипулируемыми «сетевыми человеками» – это беспроигрышный ход в мировой борьбе за власть, ресурсы и информацию. Поэтому сегодня образование – это намного больше чем образование, это будущее, битва за которое уже началась и проигрыш в которой означает стирание из Истории. Итак – по порядку.
Последствия под следствием
Если говорить о последствиях «реформы», то первое – это значительное падение уровня образования и подготовки учащихся в средней и высшей школе как результат введения ЕГЭ и БС. Как человек, почти 40 лет преподающий в высшей школе, свидетельствую: егэизированные студенты – это демонстрация культурно-образовательной варваризации и информационной бедности. Если в последние 25–30 лет культурно-образовательный уровень выпускников школ снижался постепенно, то несколько егэшных лет не просто резко, а катастрофически ускорили этот процесс. Лучшее, чем ЕГЭ, средства перспективной дебилизации и культурно-психологической примитивизации подрастающего поколения придумать трудно.
У снижения уровня интеллекта и эрудиции как результата реформы есть ещё два аспекта, крайне губительные для развития умственно-образовательного потенциала. Речь идёт о дерационализации мысли и сознания и о деформации исторической памяти.
Уменьшение числа учебных часов по таким предметам как математика и физика, фактическое изгнание из школьной программы астрономии – всё это не просто сужает и обедняет картину мира учащегося, но непосредственно ведёт к дерационализации сознания. Сегодня широко распространяется вера в иррациональное, магическое, в волшебство; пышным цветом расцветают астрология, мистика, оккультизм и прочие мракобесные формы, кино (далеко ходить не надо – сага о Гарри Поттере) рекламирует нам возможности магии, чудес. В таких условиях уменьшение часов по естественнонаучным дисциплинам работает на триумфальное шествие мракобесия, на то, чтобы астрология в сознании заняла место астрономии, дезориентируя людей и облегчая манипуляцию: человеку, верящему в чудеса, легко впарить любую пропаганду, не имеющую рациональной аргументации. Создаётся впечатление, что все эти манипуляции со школьной программой, помимо прочего, должны подготовить людей к принятию нового типа власти – магической, основанной на претензии на волшебство, на чудо, в реальности оборачивающееся чем-то похожим на пляски на сцене в голом виде героев «Приключений Гекльберри Финна». Но это палка о двух концах.
Не меньший ущерб несёт тот факт, что курсы по истории по сути либо устранены из программ всех факультетов, кроме исторических, либо существенно сжаты. Следствие – утрата исторического ведения, исторической памяти. Результат – студенты не могут назвать даты начала и окончания Великой Отечественной войны, полёта Гагарина в космос, Бородинского сражения. В этом году я впервые столкнулся со студентом, который никогда не слышал о Бородинском сражении; «бородинский» у него ассоциируется только с хлебом. Ясно, что ухудшение (мягко говоря) исторической памяти, особенно в том, что касается русской истории, не способствует формированию патриотизма и гражданственности; деисторизация сознания оборачивается денационализацией.
Там, где заканчивает свою деятельность ЕГЭ, эстафету подхватывает ВС. Я неоднократно негативно высказывался по поводу ВС (см. Интернет), поэтому не буду повторяться, отмечу главное. Введение четырёхлетнего бакалавриата вместо пяти лет нормального обучения превращает высшую школу в нечто весьма напоминающее ПТУ, приземляет её, и если для институтов эта практика очень плоха, то для университетов – катастрофична, университет уничтожается как общественное и цивилизационное явление. В плане образовательном БС с её «модульно-компетентностным подходом» по сути уничтожает кафедру как базовую единицу организации вуза/университета; «компетенции» – плохо связанные между собой прикладные информкомплексы или «умелости» – подменяют реальное знание. Объективно БС делит вузы вообще и университеты в частности на привилегированное меньшинство с собственными дипломами, программами и правилами и непривилегированное большинство; образовательные стандарты при этом снижаются в обеих «зонах», но во второй – в значительно большей степени. Привилегированность и престижность оборачиваются более высокой платой за обучение, что ещё более увеличивает социальные различия и разрыв в сфере образования.
Второе. Когда-то нас страстно убеждали, что введение ЕГЭ снизит уровень коррупции в образовательной сфере. В реальности – и об этом сегодня не пишет и не говорит только ленивый – всё вышло с точностью до наоборот. ЕГЭ создал условия и стал толчком для существенного роста коррупции в сфере образования, что опять же не может не сказаться на уровне подготовки школьников и студентов, с одной стороны, и профессионализма преподавателей, с другой. Таким образом, увеличив коррупцию в сфере образования, в общесоциальном плане ЕГЭ привёл к росту уровня коррупции в обществе в целом. Понятно, что от коррупции вообще и в сфере образования в частности, выигрывают те, у кого административные позиции и деньги; то есть «реформа» и здесь усиливает социальное неравенство и социальную поляризацию, а следовательно – социальную напряжённость. Лучшего средства, чем ЕГЭ, чтобы распространить коррупцию из высшей школы в среднюю, значительно расширить и углубить зону действия коррупции, найти трудно. В этом плане можно сказать, что помимо страшного удара по качеству образования и морали многих занятых в этой сфере внедрение ЕГЭ, стало одним из направлений наступления коррупционеров на общество.
Третье. ЕГЭ и в ещё большей степени БС резко увеличили уровень бюрократизации образовательной сферы. Так, с внедрением БС в вузах появилось большое число «специалистов» по внедрению БС, проверке её реализации как «инновационной формы образования» и т. п. А у преподавателей появилась новая, съедающая много времени, забота: приведение обычной научно-педагогической деятельности в соответствие с формальными требованиями БС, забота, которая носит постоянный характер и практически не имеет отношения к содержательной стороне дела. Преподаватель должен всё больше и больше беспокоиться о формальной стороне дела, тратить на неё время – тут уже не до содержания. Ясно, что в наибольшей степени готовы зацепиться за формальную сторону и сконцентрироваться на ней далеко не лучшие, не самые профессиональные и творческие преподаватели. Таким образом, БС выгодна откровенной серости. Ну а о том, что БС создаёт райские условия для чиновников от образования, я молчу.
Меняя соотношение между формальной и содержательной сторонами образовательного процесса в пользу первой, БС не только способствует ухудшению качества образования, не только оттирает профессионалов дела на второй план, ухудшая их позицию по сравнению с начётчиками и очковтирателями (чего стоит один лишь призыв ежегодно менять читаемые курсы, вводя новые – ведь известно, что новый курс требует 3–4 года обкатки; ясно, что подобного рода призывы плод игры ума либо профнепригодных, либо просто проходимцев), но и меняет в высшей школе соотношение преподавателя и чиновника в пользу последнего. Здесь – «два шара в лузу»: в профессиональной сфере – снижение уровня образования и усиление позиций персонификаторов некачественного, формального (формализованного) образования; в социальной – усиление позиций чиновника. Иными словами, БС как союз «серых» в конкретных условиях РФ становится ещё одним средством развития (в данном случае – для сферы образования) общей тенденции увеличения числа чиновников и их власти над профессионалами, что ведёт к депрофессионализации как самих чиновников, так и профессионалов конкретной сферы деятельности.
Четвёртое. Всё это вместе взятое способствует дальнейшему росту некомпетентности и непрофессионализма как социального явления. «Реформа», таким образом, не только гробит образование, т. е. отдельно взятую сферу общества (правда, эта «отдельно взятая сфера» воздействует на все остальные и определяет будущее страны), но и понижает общесоциальный уровень профессионализма, препятствуя профессионализации социума, которая является необходимым условием провозглашённой модернизации. Получается, что как в частном, так и в общем «реформа» образования не просто препятствует модернизации, а блокирует её, лишая будущего – модернизацию и общество. Сохранение курса на проводимую «реформу» образования и одновременно призывы к модернизации есть не что иное, как проявление когнитивного диссонанса.
Пятое. Здесь необходимо выделить в качестве отдельного следствия то, о чём выше говорилось вскользь – усиление социального разрыва между различными слоями и группами как результат «реформ». Точнее будет сказать так: социальный разрыв приобретает мощное культурно-информационное измерение, а поскольку, как нам говорят, мы вступили или вступаем в информационное общество, то именно это измерение становится решающим, главным, системообразующим или даже классообразующим. Если информация становится решающим фактором производства, то доступ к ней (обладание ею, распределение её как фактора производства играющего системообразующую роль в совокупном процессе общественного производства) становится главным средством и способом формирования социальных групп, их места в общественной «пирамиде». Доступ к этому решающему фактору, точнее степень доступа, обеспечивается образованием, его качеством и объёмом. Снижение качества образования при уменьшении его объёма (от введения базовых бесплатных и «дополнительных» платных предметов в школе и сокращения часов на целый ряд предметов в школе как избыточных до введения бакалавриата – абортивной формы высшего образования) превращает индивида и целые группы в информационно бедных, в легко манипулируемых, короче – в низы информационного общества, практически лишая их перспектив улучшения своего положения, то есть выталкивая из социального времени.
Хотели как лучше, а получится как?
Вообще нужно сказать, что «производство» низов «постиндустриального»/«информационного» общества стартовало на Западе ещё в 1970-е годы, а развернулось в 1980-е одновременно с распространением так называемой «молодёжной культуры» («рок, секс, наркотики»), разработанной в спецучреждениях по заказу верхушек Запада, движением сексменынинств, экологическим движением (создано на деньги Рокфеллеров), распространением фэнтези (и вытеснением научной фантастики, которая сегодня весьма популярна в Китае), ослаблением национального государства, наступлением верхов на средний слой и верхушку рабочего класса (тэтчеризм и рейганомика). То есть это часть пакета неолиберальной контрреволюции, означающей не что иное, как глобальное перераспределение факторов производства и дохода в пользу богатых, то есть поворота вспять тренда «славного тридцатилетия» (Ж. Фурастье) 1945–1975 гг.
Информация – фактор производства, и упрощение, снижение культуры («большой друг» России и особенно русских Збигнев Бжезинский называет этот процесс «титтитейнмент» и рассматривает его в качестве одного из видов психоисторического оружия, позволившего Америке одерживать её победы, в том числе над СССР/Россией) и прежде всего образования есть не что иное, как отчуждение этих факторов в качестве строительства будущего общества, создания его верхов и низов, его «haves» n «havenots». В последние годы мы видим этот процесс и в РФ, однако в русских условиях создание «информационно бедных низов» штука опасная: у нас не сытая Евроамерика, у нас нет такого нароста социального жирка, который можно какое-то время проедать, как там, у нас другие традиции социальной борьбы, у нас другой народ, другая история.
А ведь в нашей истории уже была однажды сознательная попытка резко снизить образовательные стандарты, оболванить население и таким образом сделать его более внушаемым и послушным. Я имею в виду мероприятия в сфере образования в эпоху Александра III (далеко не худшего русского царя, а вот поди ж ты, купился на глупость), прежде всего смещение центра тяжести в начальной школена церковно-приходские школы (дерационализация сознания) и циркуляр от 18 июня 1887 г. (так называемый «указ о кухаркиных детях»). Им министр просвещения Иван Давыдович Делянов, для своего времени фигура не менее одиозная, чем А.А. Фурсенко для нашего, резко ограничил доступ к образованию представителям низших сословий, т. е. малоимущих групп при сохранении доступа к образованию для тех, кто, как говорил один из гоголевских героев, «почище-с» (аналог введения в РФ платного образования в высшей школе и плана введения в начальной и средней школе платных дисциплин при обязательном бесплатном минимуме-миниморуме). Делалось это чтобы, повторю, превратить низы в послушное манипулируемое стадо и избежать революции европейского образца. Революцию европейского образца счастливо избежали. Не избежали революции русского образца, намного более жестокую и кровавую. Более того, деляновская «реформа» образования сыграла свою роль и в приближении революции и в её кровавости.
Суть в следующем: «дурилка» в образовании конечно же делает людей менее развитыми, они не умеют чётко формулировать свои интересы и требования, их легче дурачить, вешая на уши «лапшу» обещаний. Но это – до поры, пока не клюнет «жареный петух», т. е. пока не возникнет аховая социальная и экономическая ситуация, ведь её образовательной «дурилкой» не разрулишь. А вот когда клюнет, неразвитость масс, их малая образованность или просто необразованность начинает играть роль, противоположную той, на которую рассчитывают авторы схемы «даёшь уровень образования ниже плинтуса». Во-первых, малообразованными людьми легче манипулировать не только правящей элите, но и контрэлите, особенно, когда она имеет финансовую поддержку из-за рубежа. Именно это и произошло в 1917 г., когда международные банкиры и российские революционеры бросили российскую массу на правящий слой. Во-вторых, чем менее образован человек, тем менее он способен сознательно руководствоваться национально-патриотическими идеалами, а следовательно, защищать родину и верхи от внешнего врага (например, поведение в 1916–1917 гг. на фронте русского крестьянина, одетого в военную шинель). В-третьих, чем менее образован и культурен человек, тем в большей степени он руководствуется инстинктами, нередко зверскими (А. Блок: «Развязаны дикие страсти под игом ущербной луны»), тем труднее воздействовать на него словом и тем вероятнее, что в «ущербных» условиях кризисной или просто тяжёлой ситуации на попытку рациональной аргументации власти он ответит дрекольем и вилами. И нельзя сказать, что такой ответ является исторически полностью несправедливым.
Дореволюционные верхи забыли (а может не знали) строки, написанные Михаилом Юрьевичем Лермонтовым ещё в 1830 г. (опубликованы в 1862 г.):
- Настанет год, России чёрный год,
- Когда царей корона упадёт;
- Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
- И пища многих будет смерть и кровь;
- []
- В тот день явится мощный человек,
- И ты его узнаешь – и поймёшь,
- Зачем в руке его булатный нож.
Эти строки имеет смысл учить наизусть всем, кто правит или собирается править в России, которую китайцы не случайно называют «э го» – «государство неожиданностей», «затягивания и мгновенных перемен». Крушения у нас действительно происходят мгновенно. Так, в 1917 г. Россия самодержавная слиняла, как заметил Василий Васильевич Розанов, в два дня, самое большее в три. И никто не заступился (как в августе 1991 г. за СССР), одним словом, «пропадай, погибай, именинница!» И Дикая дивизия с гор не помогла. Вообще никто не помог.
В сухом остатке: игра на понижение образования в социальных целях, в частности, с целью усиления безопасности верхов и их манипулятивных возможностей недальновидна, опасна и контрпродуктивна. И чем беднее общество и хуже экономическая ситуация, тем опаснее и контрпродуктивнее – вплоть до социокультурной самоубийственности оборзевших верхов, как это произошло в России начала XX в., на которую в некоторых отношениях, хотя и далеко не во всех (прежде всего благодаря советскому наследию, а также из-за иной мировой ситуации) отношениях похожа РФ начала XXI в., особенно если взглянуть на разрыв между богатыми и бедными. Неужели грабли – любимый артефакт нашей истории?
Повторю: практически все названные выше последствия «реформы» образования видны уже сегодня и со временем их пагубное воздействие на образование и общество, на будущее страны будет лишь расти, скорее всего, в геометрической прогрессии. Возникает вопрос: понимают ли те, кто их проталкивает, пагубность того, что сделано и делается ими? Если не понимают, то это законченные идиоты в строгом (греческом) смысле слова: по-гречески «идиот» – это человек, который живёт, не замечая окружающего мира. Если понимают, то тогда нужно называть вещи своими именами: речь должна идти о сознательной широкомасштабной и долгосрочной культурно-психологической, информационной диверсии, а по сути – войне против России, её народа, прежде всего – государствообразующего, русских. И это уже не идиотизм, а виновность в преступлении. Будучи людьми цивилизованными, мы избираем позицию презумпции невиновности, т. е. в данном контексте исходим из версии «идиотизма», т. е. люди не понимают, что творят, не (пред)видят катастрофических последствий своей деятельности. Правда, если это так, то почему внедрить свою программу в жизнь они стремятся втихаря, без обсуждения, тайком? Чего боятся? Вопрос о том, как готовилась реформа, как шла подготовка, например к «внедрению» закона об образовании или к введению ФГОСа заслуживает особого внимания, поскольку ответ на вопрос «как?» во многом проливает свет на вопросы «почему?», «с какими целями?» и – в конечном счёте – на главный вопрос: cui bono, т. е. «в чьих интересах». Итак, какие же структуры и под чьим руководством готовили «реформу»[218]?
«Реформа» образования – авторы
Вернёмся в конец 2010 – начало 2011 г., когда шла дискуссия о ФГОСе и о новом федеральном законе «Об образовании в Российской Федерации». Оба документа подверглись критике: юристами – за несоответствие признакам кодифицированного акта, за отсутствие госгарантии права на обязательное образование; педагогами и родителями – за многие и многие сущностные недочёты, рушащие образование. Похвалы ФГОС удостоился только у ректора ГУ-ВШЭ Ярослава Ивановича Кузьминова, ссылавшегося на авторитет Александра Огановича Чубарьяна и Александра Григорьевича Асмолова (выступление на телеканале «Россия-24»).
Разрабатывал ФГОС, созданный в 2006 г., Институт стратегических исследований в области образования (ИСИО) Российской академии образования (РАО); директор ИСИО – Пустыльник Михаил Лазаревич, кандидат химических наук; научный руководитель – член-корреспондент РАО Александр Михайлович Кондаков. Этот человек, который во время работы в Министерстве образования и науки вёл блок безопасности жизнедеятельности и гражданской обороны, в 2006 г. был избран член-корреспондентом РАО. Одной из главных задач реформы г-н Кондаков видит в том, чтобы вписать российскую систему образования в общемировую (для этого российскую систему нужно сначала разрушить? – спрошу я); г-н Кондаков убеждён, что в утечке мозгов ничего плохого нет, а Интернет сам по себе – источник знаний, о чём он открыто говорит. А вот о том, что на структурную реформу РФ Всемирный банк выделил заём, он говорить не хочет. А хочет, естественно, защищать «реформу», что он и сделал на заседании Госдумы 9 февраля в 2011 г. в тандеме с Исаком Давыдовичем Фруминым. Г-н Фрумин – научный руководитель Института развития образования ГУ-ВШЭ и по совместительству координатор Международных программ Международного банка реконструкции и развития (МБРР); по-видимому, МБРР очень беспокоится о российском образовании, наверное, у его руководства «об всех об нас душа болит и сердце щемит»). Этот институт тоже занимался разработкой ФГОС. Директор Института – Ирина Всеволодовна Абанкина, известная своими работами (например, «Культура безлюдья»), в которых утверждается необходимость слияния «затратных» сельских школ, библиотек в «интегрированные социальные учреждения» в крупных населённых пунктах. Я называю это просто: ликвидация культуры и образования на селе, а если добавить медицину – то и жизни в целом.
Необходимо также упомянуть ещё одну структуру, подвизающуюся на ниве реформирования нашего образования. Это Федеральный институт развития образования (ФИРО); первый гендиректор – Евгений Шлёмович Гонтмахер (ныне – зам. Директора ИМЭМО РАН); зам. директора – Лейбович Александр Наумович, нередко представлявший себя в качестве генерального директора Национального агентства развития квалификаций при Российском союзе промышленников и предпринимателей; научным руководителем ФИРО был назначен экс-председатель Либерального клуба Евгений Фёдорович Сабуров.
Интересна история создания ФИРО. Произошло это 29.06.2005: согласно приказу № 184 на базе пяти центральных научно-исследовательских институтов (высшего образования, общего образования, развития профессионального образования, проблем развития среднего профессионального образования, национальных проблем образования) создавался один – ФИРО. Т. е. у пяти НИИ изымались здания, оборудование, другие материальные ценности и передавались созданному по мановению волшебной палочки новому НИИ.
Недавно ФИРО отметился предложением ещё одного нововведения – замены в младших классах учебников электронными ридерами. Эксперимент пройдёт в нескольких областях РФ. Медики бьют тревогу: неизвестно, как всё это скажется на здоровье (глаза, нервная система) детей. Медики говорят о необходимости проведения предварительных, как минимум полугодовых, исследований. Но «невтонам» из ФИРО всё это не указ; похоже, здоровье детей для них – абстракция; реальность – средства, выделенные для проведения эксперимента.
Список учреждений, готовивших реформу, можно продолжить, но суть уже и так ясна. Кроме того, о том, в каком реально направлении движет наше общество реформа образования можно судить по интервью самого А. А. Фурсенко «Московскому комсомольцу» (2010 г.), точнее даже, по одной фразе, удивительно откровенной.
Чем плоха советская система образования: версия А.А. Фурсенко и её скрытые шифры
Министр заявил: главный порок советской школы заключался в том, что она стремилась воспитать человека-творца, задачей же школы РФ является подготовка квалифицированного потребителя, способного пользоваться тем, что создано другими.
Итак, воспитание творчества, человека-творца – это порок. До такой формулировки ещё никто не додумался, и в этом плане фразу г-на Фурсенко нужно заносить в Книгу Гиннесса. Это одна сторона. Другая сторона – как же хочется облить грязью СССР, перевернуть всё с ног на голову, найти пороки во всём, даже в творческом характере системы образования. Но в данном контексте не это самое главное и самое важное, а другое. Внимание: министр говорит, будем готовить потребителей, способных пользоваться результатами деятельности (т. е. творчества, созидания) других. Поскольку школа РФ созидателей-творцов не готовит, значит, объекты потребления для квалифицированных потребителей РФ будут создаваться за пределами РФ, за границей, так сказать в «царстве творческого порока». А это значит, что люди в РФ будут иметь то, что им кинут из-за рубежа, и вряд ли им кинут лучшее, скорее – «на тебе, убоже, что нам негоже». Как это происходит со странами Третьего мира, судьбу которых Фурсенко и команда «реформаторов» образования, как это следует из интервью и из всей «реформаторской» деятельности в области образования, готовит для РФ. Но ведь «за так» из Забугорья не дадут ничего, даже то, что не особо гоже, там даже за «колпачок» сдерут четыре золотых. Значит, надо что-то предложить взамен. А что предложить, если сами ничего не творим, а живём в условиях тотального квалифицированного потреблятства? В таком случае отдавать можно лишь то, что либо создано ещё в советскую эпоху (многое уже отдали), либо вообще то, что не создано трудом, а является даром природы – сырьё, минералы, лес, наконец, пространство, территорию, которую можно использовать всяко-разно: и в качестве экологической зоны расселения «богатеньких буратин» с их «мальвинами», и в качестве помойки – склада ядерных отходов, на худой и крайний конец, в качестве «геополитической валюты».
Таким образом, А.А. Фурсенко в своём интервью сформулировал программу такого образования (хотел написать: «создания такого образования», но рука не поднялась – для этой цели не надо создавать, достаточно разрушать то, что есть – «до основанья» и без всяких «затем», затем – тишина), которое навечно закрепляет за Россией статус сырьевой державы и резервной зоны «для тех, кто почище-с», ну а развитые технологии, которые суть продукт творчества, будут потребляться оттуда, где они создаются – из зарубежья, с Запада, который такой подход к образованию РФ, естественно, вполне устраивает, поскольку навсегда вычёркивает Россию и русских из списка потенциальных конкурентов. Потребитель – не конкурент созидателю, у потребителей нет шансов догнать созидателя (тем более, что если «не догнать» закрепляется определённой системой образования), у общества потребителей нет будущего. Собственно, нынешняя «реформа» образования, даже если её «конструкторы» ставили исключительно возвышенные цели (правда, возвышенные цели плохо стыкуются с потребительской установкой), объективно и есть выстрел в наше будущее, в наш суверенитет, в нашу цивилизацию, поскольку рано или поздно потребители, сколь бы высокой ни была их квалификация жрать, сопеть, переваривать и т. д. всё это потеряют, у них всё это отберут.
Стоп! А как же провозглашённый курс на модернизацию? Великое будущее? Здесь что-то не так. Либо своим интервью г-н министр делает добровольное признание в том, что ведёт диверсионноподрывную работу, направленную на срыв модер-низационных «планов партии и правительства»: модернизация – это творческий порыв и осуществлять его могут только творцы. Либо от избытка интеллекта г-н министр выбалтывает реальные цели и планы по сырьевой консервации РФ, но тогда получается, что все разговоры о модернизации, как пел Галич, «это, рыжий, всё на публику», это акция прикрытия некой базовой операции. То есть либо первое, либо второе. Если кто укажет третью возможную интерпретацию фразы г-на Фурсенко, буду премного благодарен, но дано ли третье?
Образование, консервирующее сырьевой («по-требленческий» в плане развитых технологий) статус РФ в международном разделении труда, естественно, устраивает Запад – конкуренты никому не нужны, не для того рушили СССР. Таким образом, с интересом определённых групп и ведомств внутри страны произвести на свет некое новое образование (похожее на новообразование) смыкается интерес нынешних хозяев мирового рынка, которые в октябре 1995 г. устами президента Клинтона произнесли знаменитую фразу: «Мы позволим России быть. Но мы не позволим ей быть великой державой». Неужели вновь возникает схема, известная нам по временам горбачёвщины, по перестройке, схема, уничтожившая СССР – а именно блок интересов части верхушки мирового капиталистического класса и определённых групп внутри СССР? Похоже, в сегодняшней РФ тоже есть группы, которым распад страны позволил бы скрыть следы финансово-экономических преступлений – аналогичным образом руины СССР скрыли следы и улики «приватизации до приватизации». Разумеется, определённые группы на Западе прекрасно это понимают, структуры реализующие их интересы – как иерархические, так и ещё чаще сетевые – стремятся найти уязвимые, гнилые и коррумпированные зоны в ткани постсоветского общества. Особым вниманием пользуются у них СМИ и сфера образования, именно по этим каналам они стремятся проникать в наш социум.
Деятельность этих структур отражает вполне определённые интересы, цели, главная из которых – не допустить восстановления экономической конкурентоспособности России, которая имело место (в лице СССР) даже в перестроечные 1980-е годы, которой так боялись на Западе (это открыто признала Тэтчер в 1991 г.) и из-за которой главным образом и рушили СССР, спасая Запад, США от экономической, а следовательно и социальной беды.
Когда-то Черчилль сказал о войне с Германией: мы воюем не с Гитлером, а с духом Шиллера – чтобы он никогда не возродился. То же могли и могут сказать «друзья» России – они не борются с конкретным режимом, они борются с духом Александра Сергеевича Пушкина, чтобы он не возродился. Действуют разнообразно и в разных сферах: финансово-экономической, информационной, культурной, превознося и поддерживая то, что нарушает и разрушает традиции национальной культуры, откровенно глумится над ними (примеры последних лет – поставленные в Большом театре «Евгений Онегин» и «Руслан и Людмила»). Нас в данном контексте интересует всё же информационно-образовательная сфера, угрозы её использования определёнными структурами. С одной из них мы познакомим читателя.
Стервятники блогосферы
В 1997 г. в США при Гарвардском университете был создан Беркмановский центр изучения Интернета и общества (Berkman Center for Internet and Society)[219]. Основатели – Чарлз Нессон и Джонатан Цитрейн. Активно работали в Центре или под его эгидой Иохай Бенклер, Урс Гассер, Уильям Фишер, Бенджамин Эдельман, Ребекка Маккиннон, Этан Цукерман. Двое последних заслуживают внимания и как сотрудники Беркмановского центра, и как учредители Global voices (2006 г.) – организации, выполняющей весьма специфические задачи и связанной с весьма специфическими структурами. Маккиннон, помимо прочего, учредила «Корпус блоггеров», занималась технической поддержкой тибетских и китайских диссидентских сайтов (чьи уши торчат здесь, объяснять не надо). Этан Цукерман известен и сам по себе, и как муж связанной с Global voices Рэйчел Баренблатт – ученицы каббалиста Залмана Шахтер-Шаломи, феминистки, сторонницы однополых браков (интересно, зачем замуж за Цукермана-то выходила?), имеющей сан раввина в Обновленческом движении Шахтер-Шаломи.
Следует обратить внимание на то, что сотрудники Центра вписаны и в другие неправительственные организации. Последние посредством этих связей превращаются в некую мегаструктуру со множеством щупалец, в совокупность совершенно разнородных составляющих, разнородных настолько, что вспоминается из Николая Алексеевича Заболоцкого:
- Всё смешалось в общем танце,
- И летят во все концы
- Гамадрилы и британцы,
- Ведьмы, блохи, мертвецы.
Сотрудники Беркмановского центра занимаются социокультурными проблемами Интернета, социальными сетями, феноменом блогосферы и так называемыми «когнитивными науками». Именно через «реформируемое» образование, образование, из которого убраны «лишние знания», которое способствует дерационализации, деисторизации и примитивизации сознания.
В последние годы Центр работал над двумя проектами: «Гражданское право в области информации» (поддержка тем, кто занимается онлайн-медиа, защита свободы слова в Интернете) и «Интернет и демократия». Главным объектом исследований и практических действий последнего проекта, реализовывавшегося под руководством Брюса Этлинга, был Ближний Восток – арабские страны и Иран. Проект получил полуторамиллионный грант Инициативы ближневосточного партнёрства («Middle East Initiative partnership»).
Вообще-то мы теперь хорошо знаем это партнёрство: Ирак/Саддам Хусейн, Ливия/Каддафи – далее везде: «мы летим к вам».
Участники проекта изучали воздействие Интернета и особенно блогосферы на общество и государство конкретной страны. «Главное направление удара» Этлинга и К – консерватизм, который, по мнению «проектантов», нужно втягивать в блогосферу и таким образом заставлять его играть «по правилам прогресса»; блогосфера должна заменить традиционные системы социальных связей и передачи информации (семья, государство) на сетевые и таким образом может трансформировать любой режим без революции, особенно если блогосфера развита достаточно широко и включает в себя широкие слои молодёжи, используя систему образования как сеть. Кстати, неудачи переворота, приуроченного к выборам в Иране, Этлинг и K объясняют «недостаточным развитием блогосферы».
Недоработали «тихие американцы». В Иране – не доработали, а вот в арабских странах – в Тунисе и Египте они преуспели больше, мобилизовав (вспомним стратегию вовлечения в блогосферу консерваторов) блоггеров, ориентирующихся на «Братьев-мусульман». Беркмановцы прямо говорят о том, что блоггеры и цифровые сообщества должны стать коллективными руководствами флэшмо-бов и смартмобов. Если учесть, что многие события последних лет (в Киргизии, Египте, Израиле, США) стартовали как флэшмобы, то становится ясно, что речь идёт об организации подрывной деятельности посредством создаваемых в блогосфере «пятых колонн», попытку подавления которых западные СМИ (точнее говорить не СМИ, а СМРАД – средства массовой рекламы, агитации и дезинформации) истерически объявляют тиранией и пр. Вот что интересно: от анализа арабо– и фарсиязычной блогосферы беркмановцы плавно и без излишнего шума перешли к изучению русскоязычной блогосферы и активизировали проникновение в Россию, а сферой проникновения выбрано образование.
13 и 17 мая 2010 г., как сообщил сайт Санкт-Петербургского филиала Государственного Университета – Высшей Школы Экономики (далее – ГУ-ВШЭ), в этом заведении прошли ве встречи представителей этого заведения и Беркмановского центра. Одна – в Москве, другая – в петербургском филиале. На встречах «вышки» и «беркманишки» были представлены проекты по блогосфере («Mapping the Russian blogosphere»)n СМИ («Media cloud»). В октябре 2010 г. в Институте мира при «Рэнд корпорейшн», обслуживающей армию и разведслужбы США, состоялась презентация «Mapping the Russian blogosphere» – проекта, обсуждавшегося пятью месяцами ранее в Москве. Как сказал бы о такой скорости незабвенный Твардовский, «хорошо работать можешь, очень хорошо, старик».
Кто-то задумается, почему именно на ГУ-ВШЭ пал выбор беркмановцев в развитии их деятельности в РФ? Можно лишь высказать догадки. Беркмановский центр выставляет себя борцом за права человека (в Интернете), выступает с либеральных позиций. ГУ-ВШЭ открыто позиционирует себя как либеральный вуз, от его представителей приходится слышать о том, что гуманитарный образовательный цикл должен способствовать выработке либерального мировоззрения. А ведь как наши «либералы» кляли коммунистов за идеологизированность образования. Ну да простим болезным – сами ведь из коммунистов вышли, но не только поэтому слово «либералы» применительно к РФ я беру в кавычки. Главное в том, что постсоветский «либерализм» – это всего лишь идейное прикрытие грабежа, бандитизма и криминального мошенничества, кстати, в том числе и в высшей школе, причём в вузах весьма именитых и престижных. Но, по-видимому, именно «либерализм» позволял жулью уходить от ответственности, меняя один вуз на другой.
Вернёмся, однако, к нашим догадкам по поводу причин выбора беркмановцев. Что может быть кроме идеологии и ценностей? Не знаю. Впрочем, значение этих факторов вообще не стоит переоценивать, прав Иммануил Валлерстайн: «ценности становятся весьма эластичными, когда речь заходит о власти и прибыли». Гораздо более важны причины выбора не конкретного вуза стервятниками блогосферы, а сферы проникновения – образования. Появление в Москве Этлинга и K, фарсово напоминающее появление Воланда и его компании, указывает, во-первых, направление следующей после Ирана и арабских стран «деятельности» наёмников информационной войны; во-вторых, locus standi field of employment этой «деятельности».
Ясно, чем примитивнее образование, тем легче превратить его в сеть и в таком качестве подключить к одной из глобальных сетей или ко всем сразу (Twitter, Facebookn др.). Ясно также, с какими целями и с каким результатом, ведь все эти сети контролируются американцами и по сути являются готовым оружием информационных войн. Только сильное, государственно-патриотически (а не глобальнокосмополитически) ориентированное образование может стать заслоном или даже контроружием в информационных войнах, эффективно подавляющим создаваемые анклавы «пятых колонн» в сфере образования.
Всё сказанное выше особенно важно для России, поскольку наша страна, как следует из заявлений Лиона Панетты, главы Министерства обороны США (ранее – директор ЦРУ), наряду с Ираном, Белоруссией, Китаем, Индией и Бразилией находится в списке «target-nations», т. е. «государств-мишеней». Относительно этих потенциальных государств-мишеней, помимо прочего, планируются «революции» с применением новейших коммуникационных и информационно-психологических (психоисторических) технологий, т. е. эти страны – объект возможных информационных войн, главные удары в которых наносятся сетями, сетевыми структурами именно по когнитивной (в широком смысле слова) сфере, т. е. по сознанию и подсознанию индивида и групп.
Для успешного использования указанную сферу надо подготовить, прежде всего – упростить сознание, примитивизировать, а по возможности – ликвидировать убеждения, максимально стереть историческую память, релятивизировать ценности, особенно традиционные, национально-исторические. Homo retis (сетевой человек) – должен иметь, как зафиксировано в инструкции образца аж 1994 г. Международного республиканского института (International Republican Institute) мировоззрение, излагаемое всего одной фразой, социальную позицию – излагаемую тремя словами, которые должны действовать ударно, как хэштэги, и выскакивать в сознании автоматически при появлении в сети определённого звукового или визуального сигнала, определённой фразы типа «грабь награбленное», «долой диктатуру» и т. п. Иными словами, мы имеем дело с самым настоящим зомбированием, а сеть структур, стоящая за этим может квалифицироваться как тоталитарная сектосеть. Дерационализированное, избавленное от «излишних знаний», деисторизированное сознание кардинально облегчает решение задач информационных войн. Перефразируя «болтун – находка для шпиона» можно сказать: Homo retis – находка для «сетевиков» и их хозяев в борьбе с государствами-мишенями. В этом плане можно сказать, что образование, обрезанное по умыслу ли или по простоте, которая, как известно, хуже воровства, ослабляет национальную безопасность России, а за одно – безопасность психоисторическую и цивилизационную.
Эффект бумеранга
Советское образование надо было реформировать. Но реформировать не значит разрушать, снижая образовательные возможности значительной части населения и ослабляя позиции страны в международной конкуренции. Отмечу особо, что нынешняя «реформа» образования бьёт не только по низам, но и по верхам, бумерангом возвращаясь к тем, кто её запустил. Конкурентоспособность страны, а следовательно, безопасность правящего слоя определяется, помимо прочего, уровнем образования населения. Страна с низким уровнем образования, а следовательно и её верхи, правящий слой, обречены. И хотя Бжезинский заметил, что если ваша элита держит деньги в наших банках, то это уже наша (т. е. западная или западоидная) элита, в реальности не всё так просто, как кажется «Лонг Збигу». Далеко не всем и уж тем более не в их нынешнем качестве найдётся место на Западе, куда безопаснее на Родине. Разумеется, если она безопасна, если есть кому её эффективно защищать и осуществлять эффективную конкуренцию на мировых рынках, а для этого нужно уметь не только и не столько потреблять, сколько созидать. Получается, разрушение образования – это не только предательство по отношению к будущему страны, её народу, но и по отношению к тем, кто этим народом правит. Я уже не говорю о таком факторе дестабилизации, как социальное недовольство, в том числе и недовольство, вызываемое «реформой» образования и её результатами. Социальная несправедливость нынешней «реформы» образования очевидна, она встроена в эту реформу, является одним из её моторов. И в этом плане «реформа» работает на рост недовольства и социальной напряжённости – в тем большей степени, что власть не реагирует, например, на массовые протесты общественности и профессионалов против ЕГЭ, не реагирует на требования общественности отрешить министра образования от занимаемой должности.
Как избежать эффекта бумеранга? Думаю, для начала в этом плане «реформаторы» образования должны покаяться. Рвануть тельник на груди, поклониться и сказать нечто вроде «Прости, народ русский. Бес попутал. Заморочили нам головы басурмане заморские. Не со зла делали, от помутненья и одуренья». И – повинную голову меч не сечёт. А в качестве конкретного предложения, которое должны сделать сами же деформаторы образования во искупление грехов, должно быть следующее: максимально широкое обсуждение закона об образовании прежде всего профессионалами, специалистами, а не «манагерами за всё», обсуждение, за которым должна последовать кардинальная переработка закона об образовании в интересах общества в целом, страны, нашего будущего. И это только первый шаг на пути исправления курса на разгром образования.
Ну а если нет, если будет продолжаться начатое, то, значит, движутся наши «реформаторы» образования по опасной дороге. И как пел бард, «а в конце дороги той – плаха с топорами». И хорошо, если в переносном, а не в прямом смысле. Впрочем, как говаривал блаженный Августин, наказания без вины не бывает. И да воздастся упорствующим в неистине – по закону, разумеется. Только по закону.
/section>Интеллигенция и интеллектуалы[220]
I
Трудно переоценить значение проблемы интеллигенции как объекта социального исследования, особенно в русской истории. Во-первых, проблема интеллигенции – одна из важнейших в социальной теории. Во-вторых, она занимает важное место в практике русской истории последних полутора столетий: интеллигенция не только оказывалась в центре многих определяющих событий, но и по сути монополизировала их интерпретацию, интеллектуальную, а порой и эмоциональную рефлексию социальной реальности и, что не менее важно, самой себя. Делала она это, разумеется, со своих групповых позиций, в результате мы имеем главным образом интеллигентоцентричную (сразу в нескольких смыслах) версию того, что происходило в России и в мире: «нет Бога кроме прогресса и интеллигенция – пророк его, а кто не с нами – тот против нас, а потому реакционер, консерватор, шовинист и т. д.». В-третьих, пожалуй, ни одна проблема теории и истории, по крайней мере, русской истории и её теоретического осмысления не является столь запутанной – сознательно, подсознательно, бессознательно – и мифологизированной, как проблема интеллигенции, начиная с определения этого феномена.
К этому следует добавить еще одно: как показали дискуссии 1990-х годов об интеллигенции, ее месте и роли в русской истории (этой теме посвящена одна из частей работы А.С. Кустарева, которая так и называется «Дискуссии об интеллигенции в 90-е годы: поиски тематики и теории»), большая часть дискутантов продемонстрировала слабое знание западной социологической классики, не говоря уже о новых работах и концепциях. Присоединяясь к этому выводу А.С. Кустарева, замечу: пожалуй, именно в анализе «интеллигентской», казалось бы, своей проблематики, наиболее ярко проявляются нарастающие (по сравнению с советским временем) разрыв между отечественной наукой и наиболее интересными и продвинутыми зарубежными научными эпистемологическими программами и провин-циализация российской социальной науки, как будто специально заимствующей наиболее банальные западные схемы и идеи.
Вряд ли имеет смысл пересказывать содержание работы А.С. Кустарева (лучше прочесть ее), фиксировать основные идеи (лучше него это никто не сделает), объяснять и характеризовать структуру книги (это сделал сам автор в Предисловии). И тем не менее, кое-что необходимо сказать как по поводу книги, так и по поводу объекта ее исследования.
А.С. Кустарев пишет, что его «книга дает некоторую общую картину участия интеллигенции (интеллектуалов) в советской публичной жизни в последние 30 лет XX в.
Речь идет о стратегии самоидентификации и саморепрезентации интеллигенции. А более конкретно – о ее языковом поведении, о самоопределении через выбор идеологии, о практике сословной консолидации, но также и статусной конкуренции между разными группами интеллигенции. Эти практики интеллигенции сыграли существенную роль в подготовке атмосферыблагоприятной для радикальных перемен, происшедших в России в 90-е годы».
Эта автопрезентация соответствует реальности, но вовсе не в полной мере. На самом деле количество и масштаб поднятых в книге проблем, теоретический уровень их осмысления, а следовательно и значение самой работы, далеко выходят за очерченные автором рамки. Во-первых, «Нервные люди» – это серьезнейший вклад не только в анализ интеллигенции как общественного феномена, но и в социальную теорию в целом. Автор демонстрирует свободное, я бы сказал, артистическое владение не только «интеллигентской проблематикой», но и общесоциологической. В то же время великолепная эрудиция, которую демонстрирует А.С. Кустарев (он легко ориентируется в англосаксонской, немецкой и французской социальной теории и социологии, не попадая к ним в интеллектуальный плен, комбинирует и сопоставляет различные традиции и их элементы, великолепно переводит, сохраняя специфику национального нарратива и индивидуального творчества), не подавляет его мысль, не утяжеляет книгу. Последняя, несмотря на сложность поднятых вопросов, специальную терминологию, наличие целого ряда взаимопереплетающихся линий непростой аргументации (казуистики, как вслед за Максом Вебером мог бы сказать А.С. Кустарев) написана и читается легко. В немалой степени это обусловлено высокой степенью и глубиной предварительной продуманности, как сказал бы мой учитель Владимир Васильевич Крылов, исследуемой проблем. Из текста видно, что А.С. Кустарев не год и не два, а годами обдумывал проблемы интеллигенции, они глубоко интериоризированьг в его сознании. Кроме того, для А.С. Кустарева проблема интеллигенции не только интеллектуальная, но и экзистенциальная, вопрос не только познания, но и самопознания.
Вообще нужно сказать, что автор «Нервных людей» (привет Зощенко) выбрал, на мой взгляд, наилучшую позицию для анализа интеллигенции – in and out the same time. Относя себя к интеллигентскому «сословию», во многом находясь внутри него и зная его (его формы организации – «салон», фольклор, типы поведения, ценности и т. п.) изнутри, А.С. Кустарев в то же время способен посмотреть на интеллигенцию извне, взглядом стороннего и остраненного наблюдателя, нейтральным, а потому объективно-безжалостным социологическим взглядом и отрефлексировать его, «переплавить» в концепцию. Неспособность интеллигенции взглянуть на себя со стороны, тематизировать себя социологически является одной из ее имманентных, родовых черт. Именно эту черту – неспособность в рассуждениях о самой себе выйти на уровень стороннего наблюдателя – А.С. Кустарев выделяет в качестве первого порока интеллигенции. Второй – неспособность отвлечься от проблемы статусной самоидентификации; третий – убежденность в собственной уникальности.
Система трех этих пороков привела к тому, что, с одной стороны, в фольклоре и «нормативно-проектной мифологии» интеллигенции широко распространены самоапологетика, а нарциссизм порой опасно приближается к бандерлоговскому («все население джунглей восхищается нашей ловкостью и нашей хитростью»); с другой – табуизированы сколько-нибудь критический анализ или критическое изображение извне. Только похвалы; «нагнетание взаимного уважения» – так А.С. Кустарев именует эту практику, девизом которой является «давайте говорить друг другу комплименты» Б. Окуджавы. А попробуй погладить «сообщество взаимных восхвалителей» против шерсти и получишь обвинение в клевете. Именно так, например, произошло с романом В. Кочетова «Чего же ты хочешь?».
Поэтому я не могу не согласиться с А.С. Кустаревым, который пишет: «Роман «Чего же ты хочешь?» был воспринят как клевета на интеллигенцию. Это верно лишь в том смысле, что Всеволод Кочетов интонационно (подчеркнуто мной. – А.Ф.) был подчеркнуто недоброжелателен к советской интеллигенции. Но многие черты этого социального характера он зафиксировал довольно точно. Эта книга дает очень много для понимания советского общества. Она еще ждет квалифицированной интерпретации». Как и «Тля» И. Шевцова, добавлю я, но только для этого надо избавиться от интеллигентоцентричного взгляда как на интеллигенцию (нельзя писать об интеллигенции, принимая на веру то, что ее представители думают и говорят о самих себе, подчеркивает А.С. Кустарев), так и на советское общество и русскую историю в целом, выйти за рамки сознания интеллигенции как принципиально самоопределяющейся замкнутой на себе группы. Пока что в нашем «интеллигентоведении» этого не произошло. «Обыденное сознание российских «интеллигентоведов», – пишет автор «Нервных людей», – «не поднялось достаточно высоко «по винтовой лестнице сознания», и поэтому проблема «интеллигенции» ему просто не по зубам. Ни тому «интеллигентоведению», которое наивно строит свои рассуждения на скудной эрудиции, доставшейся ему от советской университетской программы, ни тому «интеллигентоведению», которое теперь приобретает свою эрудицию в американских и европейских университетах и получает в свое распоряжение постмодернистский и постструктуралистский аппарат. Вызубрить можно все что угодно. Но чтобы вызубренное стало по-настоящему инструментальным, нужна другая структура обыденного сознания, иными словами, другая культура.
Если к этому добавить, что «научный работник» отличается от обывателя не тем, что у него другое сознание или сознание другого (более высокого) уровня», а тем, «что у него два сознания», то условием успешного социального анализа может быть только то, что А.С. Кустарев назвал «гармонией культурной адекватности». Если этого нет, то получается, что один нервный обыватель «изучает» другого и результат этих нервических интеллектуальных потуг и судорог «под зонтиком» одного и того же типа сознания подается как научное исследование. В этом плане мне совершенно ясно – не знаю, согласится ли со мной А.С. Кустарев, реальный научный анализ (т. е. критическая социология) интеллигенции с необходимостью выступает с одной стороны, как социотерапия, с другой – деконструкция целого ряда мифов и снятие целого ряда интеллектуальных табу, за которыми стоят групповые инстинктоинтересы. И прежде всего это касается самого определения термина «интеллигенция».
II faut definir le sens des mots («определяйте значение слов») – требовал Декарт от ученых. Однако научные дефиниции – одна из самых сложных интеллектуальных процедур. Она вдвойне сложна при изучении общества («природа коварна, но не злонамеренна», – говорил Эйнштейн о природе в качестве объекта исследования общество). Но она втройне сложна, когда речь заходит об определении слоя, главная функция которого – рефлексировать по поводу социума, изучать и объяснять его, а заодно и самого себя. Как известно, труднее всего лечить врача, и не случайна формулировка «Врачу – исцелися сам». Это не пустые слова, поскольку интеллигенция всегда претендовала и претендует не только на то, что лишь она может говорить от имени народа (с властью и, как ни парадоксально, с самим народом, формулируя и представляя, ни много ни мало, его интересы); что лишь она способна научить власть уму-разуму (в том числе и как обходиться с народом); что лишь она – создатель настоящей культуры и монополист на операции с понятиями, смыслами и образами, на контроль над значимыми нематериальными объектами и культурно-информационными потоками. Пожалуй, главная претензия интеллигенции, из которой вытекают, которой обосновываются и легитимизируются три названные выше, это (и А.С. Кустарев верно указывает на данный факт) – претензия на определение, что такое интеллигенция, кто может считаться настоящим интеллигентом или даже так: кто имеет право считаться настоящим интеллигентом; т. е. интеллигенция – это не просто социальная характеристика, а реализация некоего права, которое определяет и которым наделяет… сама интеллигенция – всё, круг замкнулся, собака закусила свой хвост и бешено крутится на одном месте. Остается лишь признать правоту автора «Нервных людей», упрекающего русскую/советскую интеллигенцию в принципиальной несоциологичности.
II
Действительно, когда в дискуссиях об интеллигенции возникает вопрос об определении этого слоя, то рассуждения участников (надо ли говорить, что обычно это люди, определяющие себя как интеллигентов, а не, например, служащих, наёмных работников, военных и т. д.) развиваются, как правило, по двум линиям. Либо определение подменяется набором более или менее случайных и разнопорядковых признаков-характеристик («заяц – это его нос, уши и лапы»; почему не: «глаза, шерсть и член»?).
Либо, что ещё хуже и беспомощнее, начинаются разговоры об идеалах свободы, борьбы с тиранией и тоталитаризмом нравственности. Иными словами, рациональная и социально-экономическая, по сути, проблема переводится в эмоциональную и идейнонравственную плоскость, где можно молоть чепуху, не неся за это никакой, прежде всего интеллектуальной, ответственности. Сегодня по степени бессодержательности, интеллектуальной безответственности и импотенции, пожалуй, лишь дискуссии о цивилизациях («столкновение цивилизаций») могут тягаться с дискуссиями по интеллигентской тематике.
