Борьба вопросов. Идеология и психоистория. Русское и мировое измерения Фурсов Андрей

Особенно часто на первый план выталкивается нравственность как необходимое для социального определения интеллигенции качество (типа: интеллигент не может быть безнравственным). У А.С. Кустарева такой подход вызывает, мягко говоря, недоумение своей антинаучностью. Я бы добавил к этому еще одно: увы, подобный подход интеллигенции к самоопределению не только несет на себе печать еще одной претензии – претензии на монополию на нравственность и на определение последней. Это не только вызывает улыбку, но и совершенно разрушительно для интеллигенции. Представители последней, будь то дореволюционная Россия, СССР или РФ совершали немало безнравственных поступков (достаточно вспомнить травлю либеральной интеллигенцией Достоевского и Лескова, обстановку в советских творческих союзах, холуйство эрэфской «творческой интеллигенции» перед новыми хозяевами – олигархами и многое другое. Боюсь, при «нравственном» подходе к определению интеллигенции она просто исчезнет, нуллифицируется, как слой.

И вот что интересно. Сама «нравственность», «нравственная позиция» определялась интеллигенцией в России идеологически и политически!

Да, именно так. Например, интеллигент, так или иначе, должен находиться в оппозиции власти (А.С. Кустарев сформулировал это афористически: «самовоспроизводство интеллигенции через морально-политическую оппозицию власти»). Отсюда – симпатии и поддержка, как минимум – моральная, хотя не только она, русскими интеллигентами-либералами конца XIX – начала XX в. революционеров (включая террористов), призывы к революции. В 1917 г. выяснилось: накаркали и – «ступай, отравленная сталь, по назначенью». Революция – в лице народа и новой власти – отоварила антисамодержавную интеллигенцию, единственной защитой которой от народа, как выяснилось, и была самодержавная власть. Исчезла она, и в 1920-е годы народ и мещанство дружно набросились на радетелей о его счастье, ну а в 1930-е годы совинтеллигенция сама довершила этот процесс, перейдя к самоистреблению (доносы, кампании), т. е. активно помогая власти «перебирать интеллигентных людишек», а затем свалив всю вину исключительно на «безнравственную тоталитарную власть».

История повторилась во второй половине 1980-х-1990-е годы; трагедия 1917 г. «повторилась» фарсом 1991 г., когда интеллигенция совершила очередной акт социального самоубийства; разумеется, речь идет об основной массе, а не о нескольких тысячах бывших совинтеллигентов, гордо именующие себя «статусной» (корпоративной) интеллигенцией (по-видимому, «статус» получили за то, что вовремя примкнули к ворам, ограбившим страну, и немало потрудились над тем, чтобы обыкновенное ворье в особо крупных размерах представить в качестве «капитанов бизнеса»), превратившихся в медиаинтеллектуалов и культурбуржуазию, короче – в обслугу олигархического капитала, киллер-капитала. Так фарсово развязывается процесс, кровавым узлом завязавшийся во время на противостояния «Народной воли» и царского правительства.

Дело, однако, не только в политике, но и в идеологии. Если либерал или левый – то интеллигент. А вот если консерватор, правый или не дай Бог патриот-государственник, то уж, конечно, не интеллигент. Хотя бывают и исключения. Связаны они с феноменом культов и культиков интеллигентской тусовки (или салона) как базовой единицы иерархической организации интеллигенции. А.С. Кустарев приводит несколько таких культов – Бродского, Высоцкого, Солженицына. Механизм производства подобного рода культов и гениев прекрасно проанализирован П. Палиевским в статье «К понятию гения». Любой внекультовый подход к «божку» квалифицируется как посягательство прежде всего на групповые интересы (принцип: «Он с нами, и он гений» – П. Палиевский) и потому вызывает агрессивную, бешеную реакцию. Пример – реакция ряда литераторов на статью С. Куняева о Высоцком.

Объектам культа позволено многое, им прощается то, что не прощается тем, кто занимает более низкое место в интеллигентской иерархии или вообще находится вне ее. в. Топоров в отличной статье «Слава и дело» в отличном сборнике «Похороны Гулливера в стране лилипутов» (СПб., 2002) заметил, что после романа «У последней черты» на В. Пикуля «обрушился либеральный террор», который «в годы застоя (когда он, как в наши дни, не являлся официозом) отличался особой казуистичностъю и изощренностью»; писателю отказали в интеллигентности (антисемит!). И это при том, продолжает В. Топоров, что в романе Пикуля «не сказано ровным счетом ничего (и ни для кого) обидного, чего не было бы сказано у Солженицына в «Красном колесе». Разве что Пикуль оказался – тут уж никуда не денешься – первооткрывателем темы. Какой темы? Нет, не пресловутой еврейской, хотя и ее в каком-то смысле, конечно, тоже. Темы причин падения империи, которая – не найдись этих причин – могла бы еще лет двести и простоять. Главной (в самооценке) солженицынской темы. Но одни и те же люди жадно припадали к потрескивающим приемникам и слушали, восторженно слушали в авторском исполнении солженицынские главы об убийце Столыпина Богрове и плевались, буквально плевались при одном упоминании имени Пикуля».

В этом отчетливо проявилась одна важная особенность совинтеллигенции (и русской интеллигенции) – жесткая иерархичность группы, претендующей на свободу (мысли и духа) и некое особое социальное достоинство. Таким образом, интеллигенция (либералы, революционеры, диссиденты, причем как тутошние, так и отправившиеся в эмиграцию) на иной основе, но воспроизвела в своей среде иерархические принципы той власти, которую отрицала, ненавидела и т. п. И это лишний раз свидетельствует о привластном (отвластном, околовластном) характере русской интеллигенции и особенно совинтеллигенции (поэтому лишь отчасти можно согласиться с тезисом П.Б. Струве, что российская интеллигенция принимает эстафету у казачества – это и так, и не так). Мы, таким образом, вернулись к вопросу о реальном научном определении интеллигенции, причем с точки зрения не самой интеллигенции, а более широкого целого и не на основе рассуждений о нравственности, а на основе принципов системности и историзма.

III

Начну с тривиальной констатации: интеллигенция – объективно одна из наиболее трудно поддающихся определению групп. Это только на первый взгляд все просто – мол, группа, выполняющая интеллектуальные функции. Тогда, выходит, жрецы майя и Древнего Египта – тоже интеллигенция. Кто-то скажет да, конечно, в какой-то степени, протоинтеллигенция. Что значит прото? В какой степени? На 0,5 %, на 0,25 %? Чем мерить? По каким критериям? Я уже не говорю о том, что в деятельности жрецов рациональное и иррациональное принципиально не обособлены друг от друга; знание доминирует над познанием, т. е. результаты прошлого духовного труда над процессом. А как быть с античными философами, средневековыми схоластами и китайскими книжниками-шэныни? Это тоже интеллигенция? В таком случае, во-первых, интеллигенция как определение полностью утрачивает сущностные системно-исторические качества и превращается во всевременную/вневременную метафору, накрывающую и древнего шамана, и современного профессора; с таким определением мы покидаем зону науки в строгом значении этого термина.

Во-вторых, самое главное, остается вопрос, почему же термин «интеллигенция» появился только в XIX в., т. е. в капиталистическую эпоху? Причем не в ядре капсистемы, а на ее (если брать экономическое измерение – но только его) полупериферии и именно в России. На Западе говорили «intellectuals», «professionals», а в России – об интеллигенции. И именно отсюда термин «intelligentsia» распространился на Запад (и вообще по миру), включая себя отчасти интеллектуалов, отчасти богему, отчасти действительно тех, кто был интеллигенцией, а не только занимал сравнимо-эквивалентную нишу. Мы вернемся к этому вопросу чуть позже, а сейчас – о причинах объективных трудностей определения интеллигенции.

В системном плане определение интеллигенции затруднено тем, что по одним признакам и характеристикам она совпадает с одними социальными классами и группами, по другим – с другими, но ни с одним – полностью. Общественные группы определяются их положением в системе общественного производства, прежде всего – в распределении (присвоении – власть, собственность) его факторов (материально-предметных, социальных, духовных), что находит своё отражение в источнике дохода. У одних это прибыль, у других – зарплата, у третьих – рента. К какому из этих трёх источников относится доход интеллигенции – собственника особого знания, особого умения, великого комбинатора знаков и символов и манипулятора ими? Опять же ни к одному в отдельности, по крайней мере – по содержанию, и это очень запутывает картину, поскольку главная форма оплаты трудоуслуг интеллигенции – гонорар – обладает характеристиками зарплаты, ренты и прибыли, содержит их в себе в снятом виде, но не сводится ни к одной из них.

Например, как слой, не обладающий не только капиталом, но и вообще материальными факторами труда (производства), интеллигенция похожа на рабочий класс. Однако как обладатель нематериального («культурного») капитала, как слой, присваивающий нематериальные факторы труда (производства) интеллигенция демонстрирует определенное сходство с имущими классами, в том числе и с буржуазией. С этими классами интеллигенцию также роднит тип и уровень культурно-художественного потребления. А вот если брать интеллектуальную рефлексию, то здесь – прав А.С. Кустарев – интеллигенция существенно отличается от буржуазии и рабочего класса вместе взятых. Последние (за незначительным числом исключений, подтверждающих правило) живут, если можно так выразиться, не поднимаясь над эмпирическим уровнем – это и есть их классовая норма. Интеллигенция «живет» уровнем выше – теория, теоретическая рефлексия.

Продолжая ряд, как мог бы сказать С. Лем, «подобий и отличий» между интеллигенцией и другими слоями/классами/группами социумов капиталистической системы, мы можем сказать, что с тем же рабочим классом интеллигенцию роднит следующее: она в значительной степени выступает как наемный работник, но не физического или машинномеханического труда, а умственного. Пожалуй, еще больше сходства у интеллигенции как особой трудовой группы с ремесленниками. Я имею в виду специализацию на особых и относительно редких, штучных видах трудовой деятельности, требующих длительного обучения и определенной корпоративности, замкнутости. В то же время, ремесленники были, так сказать, «слоем-интравертом» и не стремились никого учить, не имели социальных претензий.

По линии владения редкими навыками интеллигенция похожа и на артистов. С последними интеллигенцию роднят социальная экстравертность, нарциссизм и построенная на рессантименте (зависть, недоброжелательство и т. п.) «внутрисословная жизнь» (читайте Михаила Булгакова, но не культовый роман интеллигенции про Мастера, а вполне антиинтеллигентский и антибогемный «Театральный роман»).

С господствующими группами интеллигенция совпадает по линии духовных производительных сил – образование. Но самое интригующее сходство – таковое между интеллигенцией (интеллектуалами) и крестьянством. Казалось бы, что общего может быть между интеллигенцией и крестьянством, они антиподы. Под определенным углом – да. А под другим углом – почти близнецы-братья, социальные, разумеется. Суть в следующем. Для крестьянина характерно то, что называют сращенностью работника с его природными факторами труда – «субъективными» (его тело) и, главным образом, «объективными» (земля). Последние играют решающую роль. Сращенность с ними обеспечивается как самой спецификой сельскохозяйственного (доиндустриального) труда, так и наличием той или иной коллективной формы организации – Gemeinwesen. Поэтому генезис капитализма с необходимостью должен был обеспечить разрыв этой естественной сращенности, уничтожение традиционной собственности, разложение социально-обеспечивающих ее коллективных форм.

Персонификатор интеллектуального труда тоже «сращен» со своим основным средством производства – интеллектом и развитыми для его использования социальными и духовными навыками, они интериоризировали в нем. Причем эта сращенность, напоминая таковую крестьянина, еще больше похожа на ситуацию в доземледельческих видах хозяйства – охоте и собирательстве. Если у крестьянина как земледельца сращенность имеет место быть относительно внешнего, внеположенного трудящемуся субъекту объекта – земли, то у интеллектуала это исключительно он сам, только главное уже не столько телесная организация, сколько умственная. Объективно одна из задач хозяев формирующегося посткапиталистического «мира темного солнца» – найти способ устранить эту сращенность, найти социальные и психологические средства решения этой проблемы или просто превратить интеллектуалов в сегмент класса господ, лишив «неопростолюдинов» возможности (а то и права) заниматься интеллектуальной деятельностью (разрушение образования, иррационализация духовной жизни, максимальное запутывание/замусоривание информационной среды и т. п.).

Сухой остаток по нашей главной теме: интеллигенция занимает особое место в общественном разделении труда, совпадая частично, по принципу «кругов Эйлера», со всеми основными социальными группами, оказываясь в этом плане чем-то вроде универсальной социальной группы, воплощающей целостные стороны бытия данного типа общества. И это неудивительно, поскольку интеллектуальный труд есть труд по определению «всеобщеуниверсальный» (К. Маркс). Его персонификатор, следовательно, выполняет в обществе всеобщеуниверсальную функцию, представляя в социальноснятом виде общество в целом. Однако выполняет он эту функцию в той степени, в какой занят именно производственным интеллектуальным трудом, а не чем-то иным, как это и произошло, например, с интеллигенцией – слоем, возникшим сравнительно недавно, в XIX в., но успевшим натворить немало дел – хороших и плохих, особенно в России.

IV

Термин «интеллигенция», действительно, не случайно возник во второй половине XIX в. – до этого интеллигенции как особого и отдельного слоя не было, да и производственно-исторической необходимости в нем не было. И не случайно он возник именно в России, т. е. в рамках европейско-христианской цивилизации, но вне ее буржуазного ядра, на северо-востоке Европы. Однако обо всем по порядку. Сначала – об общеисторическом аспекте.

Нормальное функционирование индустриального производства невозможно без бесперебойной деятельности социальной и культурной (интеллектуальной) инфраструктуры, которую обеспечивают лица умственного труда. Там, где, как в ядре капсистемы, процессы экономического, социально-политического и культурного развития синхронизированы (или, как сказал бы Ш. Эйзенштадт, носят «коалесцентный характер»), умственный труд быстро становится достоянием группы профессионалов («профессиональных интеллектуалов»), которые выступают в качестве интеллектуального сегмента господствующего класса или инкорпорируются в него, превращаясь в один из элементов истеблишмента.

В тех частях капиталистической системы (или в граничащих с ней внешних зонах), где процессы социально-политических изменений и изменений в культуре и экономические процессы расстыкованы (например, социальные изменения отстают от экономических, а политические и культурные опережают их), там интеллектуальный слой возникает как результат разложения старых классов и оформляется в особую группу, поскольку старые классы не принимают их – у них есть своя интеллектуальная часть (другой вопрос – каково ее качество), а новые еще не сформировались. В результате лица умственного труда начинают превращаться в квазикласс – со своими интересами и, следовательно, нуждающийся в определенном их идейном оформлении. Превращение, о котором идет речь, никогда не завершается, отсюда целый ряд комплексов социальной неполноценности, помимо прочего и потому, что вне ядра процессы дезорганизации, распада старой социальной ткани обгоняют процессы организации новой, продукты разложения обретают собственную жизнь-динамику, которая как нечто «постстарое» объективно становится на пути действительно нового – именно в этой вневременности одна из трагедий интеллигенции.

В известном смысле в самой капсистеме интеллигенция есть мера неразвитости капитализма. Её роль и значение тем больше, чем менее развит капитал как собственность, чем больше разрыв между ним и капиталистической собственностью, которой он не тождествен. Не случайно в англо-саксонском ядре капсистемы интеллигенция никогда не играла значительной общественно-политической роли. А вот во Франции и Германии – играла. Однако по мере превращения этих стран в элемент ядра традиционная интеллигенция размывалась/вытеснялась группами профессионалов-интеллектуалов, адвокатов, управленцев уже без всякого интеллигентского этоса (хотя многие традиции остаются до сих пор), с одной стороны, и богемой – с другой.

Становление нового (т. е. буржуазного) порядка, свободами и идеями которого клялась периферийная и полупериферийная интеллигенция, экономически на самом деле подрывало её позиции и не могло не радикализировать/революционизировать значительную её часть. Прав был знаменитый американский социолог Б. Мур: источники человеческой свободы находятся не только там, где их видел Маркс, т. е. в стремлении новых, поднимающихся классов и власти, но в ещё большей степени в предсмертном рёве класса, который должна захлестнуть и утопить волна прогресса. На периферии и полупериферии именно интеллигенция (или часть ее) нередко (хотя не всегда) оказывалась таким классом, что сближало её (или отдельные ее группы) с крестьянством и традиционными господствующими группами и противопоставляло национальной буржуазии и городским рабочим; классический случай – революции в Китае, Вьетнаме, вообще почти все так называемые «крестьянские революции» XX в. И это притом что интеллигенция возникает как привилегированный слой – тем больше страх и ярость перед утратой привилегий. Тут уж хватаешься, за что придётся. За марксизм, например. Либерализм остается уделом и социальным оружием преуспевшей буржуазоидной части интеллигенции.

V

Теперь двинемся по «русской линии», тем более что А.С. Кустарев своей книгой облегчил нашу задачу. В России интеллигенция – это главным образом грамотные или образованные простолюдины, служащие. Выполняя во многом центральные с точки зрения жизни социума, все более плотно включающегося в мировую экономическую, политическую и интеллектуальную систему, социально и тем более политически русская интеллигенция находилась в значительной степени на положении маргиналов. «Новое общество на положении маргинала в центре социума» – так характеризует ситуацию автор «Нервных людей». От такой ситуации действительно занервничаешь и закомплексуешь: группе с интеллектуальным и социальным потенциалом перекрыт или почти перекрыт доступ к богатству и высокому социальному статусу? Что делать и кто виноват?

Виноваты, ясно, самодержавие, помещики и капиталисты, старое русское общество, весь строй русской властной жизни. Что делать – бороться за власть, используя народ, став его водителем. А далее – в зависимости от степени радикализированности той или иной группы интеллигенции – либерализм и реформы (это предполагало в большей степени влияние на власть) или марксизм и революция (это предполагало в большей степени влияние на массы). Вот такое разделение труда, не исключавшее, а напротив, предполагавшее, наряду с сотрудничеством, острую борьбу между двумя сегментами самой интеллигенции, борьбу, которая после революции стала смертельной. Относящиеся друг к другу «с любовью ненавидящего брата» (Ф. Ницше) интеллигентные «крысобои» демонстрировали такую жестокость к «братьям по классу», на которую пролы просто не были способны.

Позднее, в относительно более вегетарианские времена 1950-х – 1980-х гг. это приняло форму натравливания власти одними группами интеллигенции на другие. Впрочем, имел место и противоположный процесс: использование различными фракциями высшей номенклатуры «своих» отрядов совинтеллигенции против «чужих» для выяснения отношений, сведения счетов, наконец, в качестве разведки боем.

Общим знаменателем для либеральной и радикальной (народнической, марксистской) интеллигенции было свержение ненавистного самодержавия, создание нового общества, и превращение – по праву! – в новую элиту. На практике – борьба за то, что Антонио Грамши называл «культурной гегемонией»; этой борьбе в немалой степени способствовали слабость русской буржуазии и тот факт, что русское чиновничество так и не превратилось до конца в бюрократию, по крайней мере, в своей массе.

Реальным средством для интеллигенции в борьбе за место – престиж и власть – под солнцем, и за изживание комплексов социальной неполноценности (еще неизвестно, какой из этих двух мотивов был сильнее или, по крайней мере, более болезненным, а, следовательно, в большей степени побуждающим к действию) были современная, т. е. западная по происхождению культура, идеология; моделью социального устройства был Запад (Ex Oxident lux). Интеллигенция постигала действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила «рокировочка»: именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью – западной. Потому что, помимо прочего, она (так представлялось) гарантировала статус, власть и богатство.

Результат – то, что В. Кормер назвал отчуждением интеллигенции от страны, государства и народа. В этом контексте нельзя не согласиться с А.С. Кустаревым в том, что русская интеллигенция – это негативная социальная группа, точнее группа с негативной социальной ориентацией. Действительно, ее основная форма бытия – отрицание местной власти, традиции, социальный гиперкритицизм, уродливое патологическое сочетание народофилии и народофобии, скепсис по отношению к собственной истории, поскольку она не укладывается в западные рамки, и в ней нет или не хватает демократии, индивидуальных свобод и частной собственности.

Все это неудивительно: в русской жизни единственным ресурсом социального самоуважения и средством борьбы интеллигенции стала нерусская (западная) культура и идеология, под которую начали подгонять русскую реальность – как в теории, так и в практике. Выбор идеологической ориентации был всегда противоположен официальной; ergo: в качестве желательной альтернативы русским моделям и формам всегда выбирались западные. При этом не очень образованная интеллигенция (высокая образованность русской интеллигенции – это один из «бандерлогских» компенсаторных мифов, которые она о себе создала) плохо знала, понимала и чувствовала не только свою страну, но и Запад, который мифологизировала, а миф принимала за реальность (в 1960-е – 80-е годы все это повторит совинтеллигенция).

По сути, русская интеллигенция попыталась создать альтернативно-теневое русское общество, которое должно было втянуть в себя остальную Россию, как когда-то ордынизированная Москва втянула-всосала в себя остальную Русь. Но у Москвы вышло, а у интеллигенции нет. Лихо, которое она разбудила, не зная и не любя ни своей страны, ни своего народа, почти сожрало ее; остатки успела защитить/ спасти советская власть, о чем очень точно написала Н. Мандельштам в «Книге второй».

VI

Здесь я хочу сделать небольшое отступление эпистемологического порядка. Листая недавно леонтьевский журнал «Главная тема», я наткнулся на очень интересную и умную статью В.А. Найшуля, который одной из серьезных проблем России считает (и я согласен с ним) тот факт, что у нас нет обществоведческих школ мирового класса, причем это еще дореволюционная проблема. Иными словами, у России на протяжении всей ее истории не было обществоведческих школ мирового класса. Были отдельные ученые, были коллективные достижения (например, потрясающий многотомник по этнографии «Народы мира», 18 «кирпичных» книг) – и немало. Но обществоведческих школ, т. е. систем не было и нет. Да и просто фигур, сравнимых по уровню с теми, что были, например, в литературе (этот факт тоже отмечает В.А. Найшуль) или (добавлю я) в музыке, живописи, разведке и шпионаже (впрочем, в последнем случае есть интересная закавыка-параллель, отмеченная Джоном Ле Карре: у русских были великие шпионы, но русские не создали великого шпионского романа, в отличие, например, от англичан, у которых было и то, и другое – но это к слову).

Отсутствие обществоведческих школ мирового класса в России, СССР и тем более в интеллектуально убогой, примеряющей вышедшие из моды на Западе шляпки, РФ не случайно. Во многом это связано, полагаю, с господством в интеллектуальной сфе-

ре такого слоя как интеллигенция, которая, помимо прочего, блокировала профессиональную самоорганизацию работников умственного труда, подменяя ее идеологической, а следовательно, исходно не позволяла оформление школ в обществоведении. В отличие от этого, в естественных науках, где положительную профессиональную деятельность подменить негативной социально-критической намного труднее, русские школы мирового класса сложились. Разумеется, необходимо отметить и невысокий профессиональный уровень среднего обществоведа в России, его зависимость от западных школ (опять же интеллигентский комплекс), но я хочу обратить внимание прежде всего на сущностную и организационную сторону дела.

Далее, интеллигенты-обществоведы национальных школ мирового класса создать не могут не только по профессионально-организационным причинам, но и в силу повернутости – лиц, шей, мозгов – на Запад, в сторону от своей страны. Отсюда – усвоение, адаптация и компиляция чужой социальной мысли, изложение своей реальности и истории на чужом языке, в чужих терминах, отражающих чужие реалии, в чем и преуспели в России, как либералы, так и марксисты. Поэт Максимилиан Волошин так охарактеризовал эту ситуацию:

Но жизнь и русская судьба

  • Смешали клички, стерли грани:
  • Наш «пролетарий» – голытьба,
  • А наши «буржуа» – мещане.
  • Мы все же грезим русский сон
  • Под чуждыми нам именами.

И так до сих пор. Как и уж тут свои обществоведческие школы, да тем более мирового класса – так, «в чужом уголку присесть».

В отличие от русской литературы, русское обществоведение не усвоило системно и не переварило в соответствии с национальной спецификой западную мысль. «Когда есть достаточно большая группа людей, – пишет В.А. Найшуль, – которые знают языки, знают разную культуру, то использование чужой терминологии не вызывает напряжения. Они хорошо понимают контекст, понимают, какое реальное понятие за этим термином стоит. Такой достаточно многочисленной группы, такого круга у нас сейчас в наличии нет. Более того, на самом деле Россия является настолько специфической страной, что общенационального осмысления экономической политики, осмысления этих заимствований как-то не наступило. Здесь – огромный фронт работы: есть очень своеобразная культура, которую можно определить, наверное, как «восточно-христианскую», как наследника Византии. Эта культура генетически достаточно близка к западной, для того чтобы определенные западные вещи можно было бы притаскивать и адаптировать и они не оказались бы категорически чужеродными. Но для этого нам бы хорошо было бы иметь свою собственную мысль, нам хорошо бы иметь свой адекватный общественно-политический язык, а не тот уродский, про который еще Пушкин сказал, что его не существует». Но ведь именно русская интеллигенция и совинтеллигенция сделали все, чтобы на место собственной мысли поставить либерализм, марксизм и теперь опять либерализм и связанные с ними понятийные комплексы.

Все это приводит к весьма небезобидным результатам. В.А. Найшуль приводит в качестве примера Аргентину, которая в первой половине XX в. не смогла создать свою экономическую школу, а во второй половине XX в. жестоко поплатилась за это: «В первой половине XX века Аргентина представлялась мощнейшей, перспективнейшей страной. А дальше, как они сами рассказывают на семинарах, происходило вот что: своей школы нет, в Европе говорят – надо закрывать экономику – мы закрывали, надо открывать – мы открывали». Результат – катастрофа.

Нечто подобное дважды произошло с Россией в XX в. Сначала на либеральной основе, а затем на марксистской. Я далек от того, чтобы объяснять русские катастрофы 1917 и 1991 гг. исключительно научно-интеллектуальными факторами. Дело, однако, в том, что отсутствие языка, понятийного аппарата для собственного социосистемного самопознания, частным проявлением чего является отсутствие обществоведческих школ мирового класса, есть системная или, если угодно, цивилизационная слабость, ведущая к геоисторическим поражениям. Интеллигенция есть субъект, персонификатор этой слабости. Появившаяся как результат отставания, результат того, что разложение старого опережает формирование нового, с определенного момента она – объективно – стала еще больше усиливать это отставание, работать на него, блокируя выработку адекватного для данной системы языка самоконцептуализации, что обрекало Россию на интеллектуальную зависимость от Запада. В плане мировой интеллектуальной борьбы, геоинтеллектуального противостояния интеллигенция – это слой-пораженец. В отличие от профессиональных интеллектуалов, например, англосаксонских стран с их принципом «right or wrong – my country».

Сила профессиональных интеллектуалов (англосаксонские либералы здесь всем «добрым молодцам урок») не только в национальной ориентированности, но и в господстве в их деятельности положительной профессиональной активности над «общественно-политической», идеологической. У русской интеллигенции все было с точностью наоборот. В этом плане, думаю, интеллигенция как конкретно-историческим слои можно определить, во-первых, как группу, в деятельности которой общая, т. е. идеологическая и политическая сторона господствует над специализированной, профессиональной. Во-вторых, это группа, для идейноинтеллектуальной деятельности которой характерна гипертрофия социального критицизма над «полезной профессиональной» (как говорили до революции) работой – вплоть до полного отрыва от последней и превращения в самостоятельную функцию. Последняя реализует себя поведенчески в двух типах. Первый – болтуне-реформаторе, краснобае (классика – Керенский; на еще более позорные разновидности мы насмотрелись во время перестройки, породившей немало «оральных политиков»). Второй – более серьезный, он представляет законченную форму отрыва политико-идеологической интеллектуальной составляющей от узкопрофессиональной. Это профессиональный революционер, типаж из «партии нового типа» Ульянова-Ленина. Именно этот тип (включая Ленина) есть логическое завершение интеллигента как социального агента. И как крайняя форма он с необходимостью есть (само)отрицание и самопреодоление интеллигенции (отсюда – презрительное отношение большевиков и Ленина к интеллигенции).

Кстати, оба типа, о которых идет речь, особенно второй, адекватны лишь смутореволюционным временам, а после них сразу изгоняются или уничтожаются, что и произошло в России/СССР в 1920-30-е годы. Судьба «ленинской гвардии» сложилась в полном соответствии с законами истории и революции. Кроме того, массово, системно идеологизированная власть не нуждалась в «идеологическом слое» и не собиралась терпеть его.

Наконец, в-третьих, в отличие от профессиональных интеллектуалов ядра, ориентированных на свою страну, традицию, государственность и умело подающих и продающих эту частную, особую традицию как общую, универсальную, которую все остальные должны заимствовать, имитировать и т. д. («делай с нами, делай как мы»), полупериферийная интеллигенция, в том числе русская, отвернута от своей национальной традиции, оказывается чужда ей. Она развернута в сторону западной традиции, которую считает универсальной, общечеловеческой нормой. И ради этой нормы, вовсе неуниверсальной на самом деле, отвергают и критикуют национальную. Отсюда резко отрицательное отношение интеллигенции к национализму и патриотизму. Вот что писал по этому поводу весной 1904 г. А. Суворин: «… образованная Европа во главе с Англией… считает, нимало не смущаясь, свои родные интересы обязательными для всего человечества. Стояние же за международные и общечеловеческие интересы русских людей доказывает только, что эти русские люди, игнорируя родные интересы, показывают себя нулями и в общечеловечестве (с Англией, а сегодня – с Америкой во главе. – А.Ф.) потому относятся к нему как крепостные к барину».

VII

Ощущая неприязнь и непричастность к своему, местному, т. е. в данном случае к русскому/советскому, а то и просто вражду (вплоть до плохо скрываемой или даже неприкрытой радости по поводу поражений в Крымской, Японской, Первой мировой, Великой Отечественной, «холодной» войнах) интеллигенция – русская и советская – саму историю своей страны писала с негативных, антисистемных позиций – как историю революционной, освободительной борьбы себя любимой от царизма/ тоталитаризма. В результате ошельмованными и оболганными оказывались наиболее сильные личности русской истории и государственности, крепившие державу (например, лучший русский царь Николай I) и курился фимиам тем, кто ее не укреплял (как минимум), а то и просто был записным русофобом (Александру I и особенно Александру II «освободителю»). Ну а героями назначались борцы с государством – декабристы, народовольцы, большевики, диссиденты, наделявшиеся высокими моральными качествами (в СССР в 1970-е годы в театре «Современник» даже шел цикл спектаклей – «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики»).

Интеллигенция более ста лет приучала: история нашего государства – это история борьбы с ним, и это главное. И борцам надо сочувствовать. В русской/советской/постсоветской интеллигентской традиции борцы с властью, будь то декабристы, народовольцы, большевики, а затем диссиденты проходят со знаком «плюс», автоматически получали высокую моральную оценку. Одни в большей степени, другие – в меньшей оказывались героями. Советская интеллигенция симпатизировала декабристам, в меньшей степени – народовольцам, которые были героическими фигурами для значительной части русской интеллигенции конца XIX в., и дореволюционным, якобы чистым, большевикам, которых незаслуженно поставил к стенке плохой Сталин. В постсоветское время большевиков, естественно, вычеркнули из списка, в котором, однако, остались народовольцы и особенно декабристы, а «культурными героями» стали диссиденты.

А, собственно говоря, почему? Почему чуть ли не императив – сочувствие диссидентам, народовольцам, декабристам? Почему не симпатизировать им, не полагать их дело правым – плохой тон? Только потому, что они выступали против власти, которую интеллигенция боялась, провозглашала плохой? Однако даже если власть отвратительна или просто плоха (кстати, это надо доказывать, ведь говорил же Пушкин, что правительство у нас единственный европеец), это еще не значит, что хороши и правы те, кто в оппозиции, кто борется с ней. Нередко они суть лишь изнанка власти, адекватная степени разложения последней. А поэтому порой противостояние происходило по принципу «игра была равна, играли два г…», только симпатизировать принято именно «борцам», а власти – ни-ни. Отсюда: «Николай Палкин», «столыпинский галстук» и пр. Не смущает и то, что «борцы», будь то, например, большевики или диссиденты, активно сотрудничают с внешними противниками страны, финансируются ими, нередко выступая в роли более или менее слепого агента и работая на подрыв и развал не только системы, но и страны. Такого, кстати, не потерпит ни одна демократия, даже самая демократичная власть не станет гладить по головке людей типа народовольцев, декабристов или диссидентов (ясно, что сделали бы с последними в демократических США).

Что, Николай I хуже декабристов? Тем, что отправил пятерых на виселицу? Так ведь по закону, а не по беззаконию. И за дело, защищая себя и свою семью, от тех, кто готовил убийство царя и всей царской фамилии (как это сделали большевики летом 1918 г.). Я уже не говорю о декабристских планах (у Пестеля) резкого и многократного увеличения численности полицейского аппарата, запрета свободы печати и создания частных обществ – открытых и тайных и т. п. Ну а идея блюстительной власти, контролирующей три основных ветви – это просто блеск, это то самое установление более жесткой формы социального контроля. Или, иными словами, создание более сильной и чистой формы русской власти взамен той, на которую уже налипло много чуждых ей «ракушек». Но ведь и большевистская революция, как заметил В.В. Крылов, была очищением власти от классовых привесков, возникших в эпоху самодержавия. Под таким – системным – углом зрения декабристы и большевики смотрятся иначе, чем обычно.

Под аналогичным углом зрения необходимо взглянуть и на диссидентское движение, как элемент определенной системы (и продукт ее разложения) и как составную часть процесса «холодной войны», однако это выходит за рамки данной статьи. Так почему же наши исторические симпатии должны быть на стороне декабристов, народовольцев, большевиков, диссидентов? Последние, правда, никого не убивали, отстаивали права человека в неправовом обществе – неправовом не по прихоти властей, а по сути и типу исторического развития. Ну что же, за что боролись, на то и напоролись в 90-е, не случайно порой так нелепо выглядят многие из досуществовавших до наших дней бывших диссидентов, даже те, кто прошел тюрьму и не сломался там.

Кстати, о тюрьмах – казнях – страданиях. Именно готовность идти до конца – в тюрьму, на каторгу, на плаху – ради дела, которое считаешь правым обычно (особенно в отечественной интеллигентской традиции) рассматривается как качество, превращающее радикально-критический (революционный) тип в культовую фигуру, в культурного героя. Да, это качество свидетельствует о силе духа, воли. Но почему же мы не восторгаемся фанатиками-камикадзе – мусульманскими, индуистскими, японскими, христианскими? Слышу ответ: цели-то иные. Отвечаю в свою очередь: цели формально у всех разные, но по сути – одни и те же, а именно: светлое будущее, справедливый социум. И каков результат? Понятно, что соотношение результатов, особенно среднесрочных, и намерений – сложный вопрос. И все же вспомним Баумана и Маркса: Крот Истории роет медленно, и слишком часто тибульг и просперо превращаются в новых толстяков, а радикальные проектанты активно способствуют этому – такова объективно их историческая задача.

Что касается страданий за дело, которое считают правым, готовности умереть за него, то это заслуживает личного уважения, а то и восхищения. Но всегда ли и автоматически ли это заслуживает социального уважения? К тому же люди и движения суть вещи разные. Есть личный выбор людей, которые не могут жить иначе и таким образом решают свои проблемы. Можно отдать должное их мужеству в борьбе за лучшее общество, как они его понимают. Но хороших общественных систем не бывает, а потому… Святые, еретики и сумасшедшие существовали во все века, но означает ли это, что они заслуживают социального одобрения и восхищения? Не уверен. Предпочитаю, как Иван Бунин, тех, кто любит конкретных людей, а не общество в целом или человечество, даже если ради них этот человек готов идти на костер.

Я уже не говорю ни о том, что благими намерениями дорога в ад вымощена – в социальный ад, как это показал опыт якобинцев, большевиков и других «переустроителей», ни о том количестве несостоявшихся, но крайне амбициозных с социальными, а то и психическими патологиями личностей, субкриминальных психопатов и просто откровенного жулья, которых всегда хватало в «освободительном движении» от декабристов до диссидентов. Реальная системная история декабризма, народовольчества, большевизма и диссидентства еще не написана и можно только догадываться, какое количество грязи нам предстоит узнать: изнанка всегда хуже лицевой части. Равным образом еще только предстоит написать системную историю России – на адекватном ее природе научном языке. Только от одного этого обществоведческие школы у нас не появятся, но это – необходимое условие, condition sine qua non как появления таких школ, так и отказа от заведомо пораженческого выбора и пути в Большой Геоинтеллектуальной Игре.

VIII

Вернемся, однако, к вопросу о диалектике русскости-нерусскости русской интеллигенции (либерализма, марксизма и т. п. в России, ведь говорил же Достоевский, что либерализм в России – это нерусский либерализм, и во многом это действительно так). А.С. Кустарев приводит и оспаривает тезис Б.А. Успенского о том, что русская интеллигенция была настолько отчуждена от русской жизни, что, по сути, представляла собой западный трансплантант. Думаю, что по-своему правы и Б.А. Успенский и А.С. Кустарев. О том, что русская интеллигенция функционировала в качестве русского элемента западного, буржуазного (не случайно ныне незаслуженно почти забытый В. Зомбарт нашел прекрасный термин для интеллигенции – «буржуазоиды» – именно так, а не буржуазия) типа разделения труда, капиталистического совокупного общественного процесса (вне этого процесса интеллигенция в России как слой была бы не нужна). Но вот то, как она функционировала, какие идеалы и цели сформулировала в этом функционировании – это русское, очень русское, слишком русское. В том числе и по почти религиозному накалу веры в науку, прогресс и западные идеологии, по накалу отрицания своего родного, куда там жидомасонам – реальным и выдуманным: «похуже Мамая будет – свои». Русская компонента придавала русской интеллигенции в ее отношении к России особенно разрушительный характер, в чем ее, естественно, активно поддерживали зарубежные доброжелатели нашей страны: <<Давай-давай, рус Иван, карашо, круши свою систему».

И они крушили. Просто западный имплантант такого ущерба не нанес бы. Так что можно говорить о специфически русско-нерусском (субстанция – функция) характере русской интеллигенции. И если бы социальную реальность можно было бы упрощать до арифметики, то скорее можно говорить о полурусском качестве этого слоя, что, кстати, почти точно отражает, по крайней мере, его этнический характер. Но это к слову.

Я вовсе не хочу обвинить русскую интеллигенцию во всех грехах и во всех бедах, обрушившихся на Россию в конце XIX – начале XX в. Это было бы и ошибочно, и несправедливо. Интеллигентофобия так неуместна и не продуктивна, как и интеллигентофилия. Гнило, разлагалось (причем сверху донизу) общество в целом. Достаточно почитать мемуары, например, Врангеля-старшего или «Физиологические очерки» г. Успенского и внемифологически поразмышлять над столь любимым нашей интеллигенцией «серебряным веком» – abyssus abyssum invocat, – который действительно в целом был феноменом упадка, разложения, того, что Ю. Тынянов мог бы назвать идущим по крови и слову «гнилостным брожением, как звон гитары», тончайшим запахом, переходящим в вонь. Это хорошо понимал и формулировал Чехов. «Фарисейство, тупоумие и произвол, – писал он в 1887 г., – царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодёжи. Поэтому я одинаково и не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к учёным, ни к писателям, ни к молодёжи». Тем не менее, в дневниках и письмах Чехова больше всего претензий именно высказано в адрес интеллигенции, первым поколением которой были «шестидесятники XIX в.». И это понятно.

Во-первых, именно интеллигенция воплощала в себе и выражала, причем в очевидной и острой форме основные социальные противоречия пореформенной России. Во-вторых, с того, кто ведет себя так, что знает, как надо, куда и зачем надо, спрос больше, чем с других: чем больше претензии, чем больше позы и критики существующего, тем больше спрос: «Назвался груздем, полезай в кузов». Отсюда – жесткая реакция Чехова. Да и не только его, но и многих других. Сила действия равна силе противодействия. Иными словами, слой гиперкритичный по отношению к окружающей реальности, претендующий на водительство, особенно когда он оказывается неадекватным своим амбициям, проваливается, становится объектом жестокой, но справедливой критики. «Антон Чехов… умер накануне революции (1905 г. – А.Ф.) и той псевдоконституционной, в создании которой – «для модели, что бы в Европах глядели» – его ровесники, восьмидесятники, сыграли замечательно жалкую роль, а уцелевшие шестидесятники не только жалкую, но и позорную, страшную». Это А.В. Амфитеатров – известный русский писатель «серебряного века». История повторилась в XX в. в перестроечные и послеперестроечные годы, когда многие экс-шестидесятники («либералы») и бывшие диссиденты («радикалы») смотрелись жалко и позорно и роль их была такой же. Более того, на рубеже 1980-х – 90-х годов в «шестидесятники» записалось немало ловких номенклатурных проходимцев и дельцов – и их приняли! Не побрезговали.

IX

Здесь мы подходим к очень важному вопросу, которому А.С. Кустарев уделил в своей книге много внимания. Это вопрос об уникальности русской интеллигенции, о том, как она соотносится со слоем западных интеллектуалов. Противопоставление русской интеллигенции и западных интеллектуалов, пишет автор «Нервных людей» – «один из самых главных дезориентирующих мифов, на которых держится ложное самосознание российской интеллигенции»; уникальность русской интеллигенции – такой же русский миф, как миф англичан о том, что их нация обходится без интеллектуалов (якобы хватает характера и воли, а потому рефлексия не нужна).

Действительно, в англосаксонских странах и, прежде всего, в Англии, с одной стороны, аристократия и буржуазия при всем их внешнем антиинтеллектуализме породили мощный интеллектуальный слой, успешно решавший интеллектуальные задачи, оставаясь в рамках своего класса и не выставляя никаких особых групповых социальных претензий. С другой стороны, как верно отмечает А.С. Кустарев, в англосаксонских странах рабочий класс смог создать собственную культуру (во многом, добавлю я вслед за Дж. Скоттом, тем не менее, калькирующую культуру имущих классов). Именно поэтому в англосаксонских странах место и функции интеллигенции в значительной степени оказалось заняты богемой. Но это не значит, что в этих странах вообще не было интеллигенции. Была. Уникальность русской интеллигенции не в самом факте ее существования, а в той роли, которую эта группа сыграла в жизни пореформенной России в условиях разложения самодержавного строя и, по крайней мере, частичного превращения России в экономически полупериферийную страну капсистемы (что со всей очевидностью противоречило ее политическому статусу великой державы, империи, на разрушение чего и работала основная масса интеллигенции). И разумеется, в той роли, которую интеллигенция сыграла в формировании образов, смыслов и идейных схем, как сказали бы сейчас, дискурса эпохи. Роль эта была непропорционально велика относительно социального удельного веса интеллигенции, ее реального уровня образования и т. д. Но дело здесь не столько в интеллигенции, сколько в тех социальных условиях, которые сложились в пореформенной России. Строй, власть сгнили, и интеллигенция была лишь одним из продуктов этого процесса (правда, продуктом сверхактивным, претендующим на единственно верное знание прогрессивного пути развития, на монополию в сфере идей), а реальных контрпродуктов не оказалось.

Русская интеллигенция, действительно, монополизировала сферу идеологии в России конца XIX – начала XX в., тем более, что у нее не оказалось не только сильных соперников, но соперников вообще (ср. с фразой Г. Уэллса о том, что большевики оказались хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы). Н.А. Бердяев даже считал, что если западную интеллигенцию следует определять по ее месту в общественном разделении труда, то русскую интеллигенцию – через идеологию. Я не большой любитель Бердяева в частности и русской философии вообще (главной русской философией была русская литература); для меня Бердяев – типичный пример нестрогого эмоционального мыслителя, попросту говоря – философа-болтуна. И, тем не менее, эмпирически Бердяев верно зафиксировал важный социальный факт – идеологический характер русской интеллигенции, то, что сферой деятельности русской интеллигенции была идеологическая (или, скажем так: в деятельности, социальной практике русской интеллигенции политико-идеологический компонент почти полностью доминировал над профессионально-интеллектуальным, и именно это соотношение служило средством определения и опознавательным знаком для интеллигенции: кто имеет право называться интеллигентом, а кто нет. Однако в плане концептуальном, теоретическом, Николай Александрович, к сожалению, «дал петуха»: идеологическая роль русской интеллигенции и есть место этого слоя в общественном разделении труда в России как элементе мировой капиталистической системы. Бердяев, как русский философ-идеалист, рассматривал труд как материальную деятельность, а не как совокупный процесс общественного производства (а еще марксистскую школу прошел), идеология с производством у него не ассоциировалась – вполне интеллигентский подход.

О том, как и почему идеологическая сфера в экономически периферийных и полупериферийных обществах капиталистической системы превращается в относительно автономную сферу производства – духовного и социального, мы поговорим позже – для этого необходим анализ, во-первых, феномена идеологии (см. выше введение в программу); во-вторых, специфики капиталистической системы с точки зрения соотношения субстанции и функции капитала (см. ниже). А сейчас – от русской интеллигенции перейдем к так называемой советской.

X

Так называемой – потому что никакой советской интеллигенции не было. Слой, именуемый интеллигенцией в СССР, так же не был интеллигенцией как не был пролетарием «советский пролетарий» (из-за отсутствия у него собственности на свою рабочую силу и рынка последней – право на труд, оно же обязанность, а точнее и то и другое вместе), как не был крестьянином «советский крестьянин» (из-за отсутствия собственности на землю и своих, крестьянских форм социальной организации).

«Советская интеллигенция», хотя и занимала в советском обществе нишу, эквивалентно сравнимую с таковой интеллигенции в пореформенной России, была совершенно иным по содержанию, по субстанции, да и по целому ряду целей и функций слоем. То, что акула, ихтиозавр и дельфин живут в воде, т. е. занимают сходную экологическую нишу, внешне похожи, не значит, что они относятся к одному классу живых существ, напротив. Отождествлять русскую интеллигенцию с совинтеллигенцией и выводить вторую непосредственно из первой ошибочно (как бы она на это ни претендовала). Поэтому я пользуюсь термином «совинтеллигенция». Кстати, в советском обществе интеллигенцию определяли как «служащих», и с социосистемной точки зрения это совершенно правильно: из населения, которое по сути все было служащим (от крестьян и рабочих до торгашей и номенклатуры), но так не называлась, выделялась некая группа, фиксируемая как совслужащие, т. е. специалисты особого рода.

В равной степени ошибочно отождествлять «либерализм» совинтеллигенции или тем более совноменклатуры с западным или даже с либерализмом русской интеллигенции конца XIX – начала XX в. Это разные вещи хотя бы потому, что у пореформенных русских «либералов», не говоря уже о либералах западных, не было в кармане партбилета с аббревиатурой «КПСС». Я уже не говорю о том, что даже в России, тем более в СССР «либерализм» (как и почти всё «идеальное» в русской жизни) носил не столько «номиналистический», сколько «реалистический» характер и имел отношение в большей степени, с одной стороны, к организации повседневной жизни, с другой – к определению типа распределения общественного продукта. Речь идет о соотношении роли и доли центроверха – «государства» – и различных социальных групп.

У совинтеллигенции немало отличий от русской интеллигенции. Если эта последняя была обращена прежде всего к народу, апеллировала к нему и только во вторую очередь – к власти, то совинтеллигенция была практически полностью развернута в сторону власти, стремясь к одновременной реализации трудно совместимых задач: быть наставником этой власти, эдаким «учительным старцем» при ней или хотя бы частью ее и в то же время иметь облик гонимых властью, жертвы. В любом случае совинтеллигенция не любя/ненавидя власть, боясь ее, тянулась к ней (Hafiliebe), определяла себя через нее, причем не только негативно, но и позитивно (еще одно отличие от русской интеллигенции), была настроена на сотрудничество с властью. Однако пока власть была в силе – до Горбачева – из этого ничего не выходило. Это уже потом, при Горби, «когда начальство ушло», во власть хлынули бобчинские и добчинские от совинтеллигенции. До – ни-ни.

Вот что пишет по этому поводу А.С. Кустарев: «Вообще, сотрудничество философов и боссов в России совершенно не удалось. Можно думать, что в последний момент между ними обнаруживались все-таки идейные расхождения. Но отнюдь не исключено, что идеи тут были ни при чем. Просто в России боссы считали себя философами и боялись, что философы хотят стать боссами, в чем, видимо, была изрядная доля правды». Превращение «философов» (младших научных сотрудников, лаборантов, обозревателей из коммунистических СМИ и прочих) в боссов в конце 1980-х годов обернулось катастрофой. А.С. Кустарев метко характеризует гласность как первую приватизацию – в сфере культуры (я бы сказал – в идеологии), за чем последовала приватизация в материальной сфере, так сказать от духа к материи, от надстройки к базису (в этом плане очень показательны фигуры Чубайса и Гайдара).

Так же как и в случае с русской интеллигенцией, когда я говорю о совинтеллигенции, то имею в виду не всех занятых умственным трудом, а тех, «идейно-политическая» деятельность которых доминирует над профессиональной, над тем, что связано с «полезной профессией». Иными словами, речь идет об интеллектуальной обслуге власти или, если кому-то это покажется слишком уничижительным, об «идеологическо-научно-пропагандистском» сегменте; сюда же необходимо включить тех, кого в советском обществе именовали «творческой интеллигенцией», т. е. работников искусства, театра, кино. Перед нами – определенный сегмент слоя работников интеллектуального и эмоционального труда, активное «меньшинство» (в том смысле, который вкладывал в этот термин Бурдье) – рефлексирующее на непрофессиональные темы, пишущее, имеющее доступ к источникам информации (включая западные и полузакрытые «местные»), в какой-то степени формирующее общественное мнение и в то же время претендующее, как минимум, на то, чтобы говорить (прежде всего, с властью), причём не столько от имени слоя в целом и даже не от имени народа и общества в целом, а чуть ли не от имени Вечности, Абсолюта. Плюс претендующее определять, кто к интеллигенции относится, а кто нет. При этом, повторю, критерии носят не социальный, а «идеологический» характер: если либерал или левый (и то не всякий) – интеллигент, а если патриот – нет.

XI

А.С. Кустарев верно зафиксировал миф совинтел-лигенции о ее уникальности как один из центральных в ее ложном (и, добавлю я, компенсаторном) сознании. Однако этот миф характерен и для русской интеллигенции. В то же время есть, по крайней мере, два (или даже два с половиной) мифа, которые принадлежат исключительно совинтеллигенции, созданы ею и решают ее проблемы.

Первый миф – о происхождении слоя. Совинтеллигенция, как теперь выражаются, позиционировала себя в качестве наследницы по прямой русской интеллигенции, выводила себя из нее, настаивала на генетической связи. Что, разумеется, не соответствует действительности, и ситуацию не меняет тот факт, что немало представителей русской интеллигенции вошли в состав совинтеллигенции – целое определяет элемент, а не наоборот. Я уже не говорю о том, что совинтеллигенция сыграла значительную роль в вытеснении/устранении/уничтожении не только самой себя в 1930-е годы, но и русской интеллигенции, активно помогая в этом большевистскому режиму, особенно в 1920-е годы.

Миф совинтеллигенции, о котором идет речь, служил важным средством самоопределения и легитимизации. Но он же подрывал последнюю, поскольку легитимность совинтеллигенции базировалась на двух мифах, причем один исключал другой. Этот другой миф-представление совинтеллигенции о себе как об элементе, причем очень важном, советской власти, которая и уничтожила старую Россию вместе с русской интеллигенцией, последнюю – частично физически и полностью – социокультурно. Один миф опровергал и исключал другой в качестве опоры, тем не менее, в коллективном сознании и бессознательном совинтеллигенции уживались оба, что свидетельствует о расколотом (социокультурная шизофрения?) сознании целого слоя, и именно эта спасительная расколотость позволяла примирять непримиримое.

Если миф о сопричастности власти решал проблему социального статуса (а статусные претензии совинтеллигенции были похлеще, на порядок больше, чем таковые русской интеллигенции – все та же компенсаторика, отсюда почти одержимость совинтеллигенции властью, со всей остротой проявившаяся у «шестидесятников» и в патологически-фарсовой форме – у диссидентов), то миф о связи с русской интеллигенции, о преемственности, а не о разрыве с ней, решал задачу обеспечения престижа в сфере культуры, социокультурного статуса, превращая совинтеллигенцию в сотворцов русской культуры. Устанавливая такую связь, совинтеллигенция полностью принимала и разделяла претензию русской интеллигенции на роль главного творца русской культуры, что, конечно же, не соответствует действительности и является мифом, порожденным русской интеллигенцией, ее ложным сознанием.

Высокая русская культура была дворянской – аристократической и народной одновременно. Не идеализируя ни одну, ни другую, мы должны это признать. Эта культура была создана дворянами в XVIII – первой половине XIX в. и приобрела свой если не окончательный, то в целом завершенный вид именно к середине XIX в. – до того, как интеллигенция вышла на сцену русской истории и захватила ее. Рубеж, зафиксировавший победу России интеллигентской над Россией дворянской, а точнее поражение последней, – отрезок между 31 марта 1878 г., когда суд присяжных оправдал Засулич, покушавшуюся на Трепова, и 1 марта 1881 г., когда был убит Александр II, независимо от того, кто направлял убийц; после этого власть и дворянская Россия могли, пусть и переходя порой в атаку, вести только арьергардные бои. Ну а интеллигенция после 1881 г. устремилась к революции, к смерти самодержавия (1917 г.), царя (1918 г.) и к собственной социальной смерти – так сказать, хроника объявленной смерти.

Более того, и во второй половине XIX в. дворянская культура продолжала свое развитие (по нисходящей), однако рядом с ними бурно развивалась иная культурно-информационная среда. Творцы последней – разночинцы-маргиналы, узурпировавшие, как верно заметила Е. Чудинова, общественное мнение и словесность, представили себя в качестве творцов настоящей русской культуры, отвергая дворянскую как ненастоящую и путая народ с мещанством. Разумеется, русская интеллигенция достраивала здание русской культуры, один-два верхних этажа, но главным образом – мансарда, чердак, флигелек и сараюшка по соседству. Но строя одно, она, особенно ее радикальная часть, разрушала другое, а то и просто мародерствовала на нижних этажах, представляя свой взгляд на историю русской мысли, культуры и истории таким образом, что интеллигенция и есть венец этой истории, а последняя – всего лишь приуготовление к явлению народу этого слоя. Выходила форменная групповая приватизация русской культуры с погромом в ней того, что не получалось использовать или переварить.

Ясно, однако, что претензия «русская интеллигенция – творец русской культуры» – это то же самое, как если бы киплинговские бандерлоги провозгласили себя создателями городов, в развалинах которых в джунглях они обитали. Не могу удержаться и не продолжить аналогию с бандерлогами; отношения интеллигенции – российской и советской – с властью напоминают мне таковые между бандерлогами и удавом Каа: за глаза – на кухне – бандерлоги могут называть его желтым дождевым червем и пятнистой лягушкой, но как только он являет свой страшный лик и они слышат: «Бандерлоги, может ли кто-нибудь из вас без моего приказания пошевелить рукой или ногой? Отвечайте», они цепенеют и замолкают. Недавно мне рассказали такую историю. В канун перестройки видные экономисты, среди которых были и академики, в газетных публикациях, на радио и ТВ пинали Горби и его перестройку. Но вот их пригласили на 20-летний юбилей перестройки в Горбачев-фонд и – «Бандерлоги, слышите ли вы меня» – ученые мужи пропели осанну «прорабу». Сидит все-таки в совинтеллигенте, как и в русских интеллигентах потомственный дворовый, который так и не выдавил из себя раба. Прав Воланд: люди не меняются. Меняются системы, добавлю я.

Второй миф совинтеллигенции (а точнее, половинка мифа), который активно, ускоряясь, создавался/развивался с середины 1950-х годов, кульминировал в перестроечные времена и облегчив и развал страны, и поражение СССР от Запада – мифе о Западе. Свой миф о Западе был и у русской интеллигенции, т. е. он не является принадлежностью исключительно совинтеллигенции, поэтому я и говорю о половинке. Тем более, что миф «Запад» русской интеллигенции носил в большей мере идеалистический характер, тогда как у совинтеллигенции он приобрел вполне материалистический облик (у кого что болит…, тем более, что советский социум – это социум материалистической идеологии). В своей крайней форме в качестве руководства к действию миф этот оборачивался фарцовкой самых различных видов: материальной, социальной, политической (классический, матричный случай – Лиля Брик и К).

Таким образом, для значительной части совинтеллигентов Запад был уже не только идеалом в ценностном плане, но, прежде всего, в плане материального обустройства. И это, как выяснилось в 1980-е годы, оказалось самой серьезной победой Запада и поражением СССР в сфере идеологии. Это тот случай, когда идеология материализовалась. С точки зрения задач данной статьи развитие темы мифа о Западе не требуется, и я перехожу к значительно более важному для нас в данном контексте мифу совинтеллигенции.

XII

Речь идет о шестидесятническом мифе об оттепели, о либеральной совинтеллигенции как главном ее субъекте, моторе и герое (ну прямо ум, честь и совесть), о том, как означенная интеллигенция уже на пороге застоя все же послала свой «прощальный поклон» власти – не позволила Брежневу реставрировать сталинизм, консервативной власти не удалось полностью реализовать свои коварные замыслы. Ни много, ни мало. Ну а потом, уже в 1970-е – 80-е годы, либеральная интеллигенция «в немой борьбе» все же приблизила конец коммунизма/советизма.

В двойном мифе «хрущёвская оттепель – брежневская реставрация» «оттепель» изображалась как период противостояния, борьбы интеллигенции и власти (и той части «реакционеров от культуры и искусства», которая её поддерживала, – так сказать, «Новый мир» против «Октября», роман Дудинце-ва против романа Кочетова и т. д.). Эта борьба была представлена в качестве стержня, основного содержания хрущёвского периода, его главного социального конфликта. Власть этот миф в целом устраивал: второстепенный конфликт позволял скрыть реальный, опасно обнажающий социальную суть системы, её настоящие конфликты – конфликты между двумя тенденциями развития господствующих групп советского общества (подробно см. об этом в написанных мною в самом начале 1990-х гг. работах «Кратократия» и «Взлёт и падение перестройки»).

«Хрущёвский период» как переходный от сталинской, ранней, к брежневской, зрелой модели исторического коммунизма, т. е. по сути – интерлюдия, характеризовался несколькими линиями борьбы номенклатуры за превращение из слоя в себе в слой для себя. Первая – это борьба за гарантии физического существования во главе с Хрущёвым против почти всех других «сталинцев» в верхушке (1953–1956/1957 гг.). Вторая – борьба номенклатуры за социальные и экономические гарантии существования, за новый, более мягкий, но тем не менее порядок.

К концу 1950-х гг. выяснились две вещи. Первое: последний «сталинец» Хрущёв выступал категорическим противником фиксации социальных и экономических гарантий существования номенклатуры, роста ее вневластного индивидуального благосостояния. Второе: его стиль руководства, позднее негативно определённый номенклатурой как «волюнтаризм», не предполагал чётко установленного порядка, и это делало жизнь верхушки непредсказуемой. Единственный порядок, который верхушка знала, был сталинский, и это было единственное, что она могла формально противопоставить Хрущёву. В этом смысле «сталинизм» («культ личности»), с которым «боролся» Хрущёв в середине 1950-х (XX съезд), и тот, к которому он вернулся в начале 1960-х гг. (XXII съезд), – не совсем одно и то же. В одном случае Хрущёву противостояли «сталинцы», цеплявшиеся за прошлое, в другом – будущие брежневцы; их в сталинской модели интересовало только одно – упорядоченность как форма, в которую они вкладывали совсем другое содержание, чем Сталин и Хрущёв.

Не случайно после отстранения Хрущёва номенклатура первым делом убрала со своего «Олимпа» именно того, кто во многих отношениях действительно был сторонником и содержательных аспектов сталинской модели – «железного Шурика» Шелепина и его комсомольско-чекистскую команду. При этом весьма активно вслепую использовали либеральную совинтеллигенцию, её наиболее видных представителей. Так, в 1967 г. Ю.В. Андропов грамотно инспирировал «изготовление» (выражаясь языком его ведомства) письма Л.И. Брежневу совинтеллигенции о недопустимости возвращения сталинизма. Под письмом стояло более сотни подписей известных стране людей. Эта «бумага» стала одним из дополнительных средств в групповой «большой игре» наверху брежневцев против Шелепина и его команды. А ведь до сих пор распространено мнение о некой самостоятельной акции интеллигенции, которая если не остановила, то притормозила якобы возвращающийся сталинизм. Ну-ну, как сказал бы тов. Сталин.

Как только был устранён Хрущёв, а вслед за ним – критики «гнилой хрущёвщины» (Шелепин и К), не пользовавшиеся значительной поддержкой в партаппарате, борьба, объектом которой был «культ личности», сошла на нет, исчерпала себя. И не потому что победили сталинисты, наоборот – потому что победили «либералы». В смысле – расхитители, приватизаторы без приватизации, так сказать, протоприватизаторы. Короче – «дедушки» послекоммунистической приватизации.

Борьба «либеральной» и «консервативно-охранительной» тенденций в номенклатуре в «хрущёвский период» – сложное, нелинейное, неоднозначное и нетождественное самому себе явление. Оно было разным на разных этапах, в одних и тех же группах присутствовали и по-своему переплетались обе тенденции. У Хрущёва был более выражен акцент на либерализацию в идейно-художественной сфере, поскольку это непосредственно связано с задачами «развенчания культа личности», а отчасти – с его личными прихотями и «ндравом», чего тоже нельзя не учитывать. Будущих брежневцев интересовал практический, социально-экономический аспект распределения и потребления продукта сверх положенного по рангу и соответствующий этому новый порядок, в котором нет места волюнтаризму, но нет и идейно-художественному разбросу оттепельного типа, т. е. тоже волюнтаризму. И это полностью соответствует логике системы. Вспомним, чем сопровождалось решение о введении НЭПа на XI съезде РКП(б), т. е. об экономической либерализации? Запретом фракционности в самой партии (т. е. контроль внутри партии) и резким усилением контроля ЧК (затем ГПУ, т. е. всё той же партии) над населением – «матрёшечный контроль».

«Либерализация» системы советского (коммунистического) типа может быть только частичной – либо «идеалистической», либо «материалистической». Иными словами, либо послабление в области идей, творчества, свободы мненй при сохранении без существенных изменений хозяйственно-экономической системы. Либо послабление в области хозяйственно-экономической при контроле над идейно-художественной сферой. Короче, либо хру-щевизм, либо брежневизм. Целостная либерализация для обществ исторического коммунизма означает катастрофу, развал, утрату возможностей реальной трансформации, а не ублюдочно-идиотской «перестройки» (это очень хорошо понимал Дэн Сяопин и не понимал Горбачёв), которая с неизбежностью привела не к целостной трансформации, учитывающей, пусть в разной степени, интересы различных слоёв, а к тому, что два десятка хищных стай разорвали на куски общее целое и отсекли от «общественного пирога» 90 % населения страны.

Главным конфликтом «хрущёвского отрезка», особенно с 1958 г. стал таковой, грубо говоря, между «идеалистической» либерализацией и «материалистической», точнее, между стоявшими за ними группами и интересами. За «идеалистической» стоял Хрущёв, последний «сталинец», за материалистической – те, кто «расцвёл» при Брежневе. Разумеется, две эти линии переплетались, осложнялись клановыми и личными связями; на всё это наслаивались ошибки, некомпетентность, случайность. Всё это усугублялось импульсивностью Хрущёва и общей ситуацией советского бардака, усиленного атмосферой структурной перестройки, характеризующейся массой побочных эффектов и непросчитанных следствий, которые начинают жить своей жизнью.

Внешне всё это выглядело как борьба либеральной и консервативно-охранительной («неосталинисты») фракций внутри самой власти. У каждой фракции была «своя» интеллигенция, своя «интеллектуальная обслуга», свои журналы и т. д. История «оттепели» может излагаться как на «либеральный», так и на «консервативно-охранительный» лад, причём ряд лиц попадут в обе истории и тенденции – либо как «идеалисты», либо как «материалисты». Мы же «знаем» только одну версию истории «оттепели» – мифологизированную, фальсифицированную – изготовленную «шестидесятниками» при молчаливом одобрении брежневцев.

Шестидесятнический миф сконструирован следующим образом. Творческая «обслуга» неосталинистов ретуширована, как и «либералы» от власти. На сцене остаются «консервативная власть» и – во всём белом – «либеральная интеллигенция». Данный конфликт якобы и был главным. Это примерно то же самое, как если бы в «Трёх мушкетёрах» основными противоборствующими сторонами Дюма изобразил кардинала Ришелье, Рошфора и миледи Винтер, с одной стороны, и слуг мушкетёров – Гримо, Мушкетона, Базена и Планше – с другой, а главным конфликтом – таковой между ними. Во потеха была бы. Но такой вариант – со слугами – даже в голову прийти не может. А с интеллигенцией – пожалуйста.

Я не ерничаю и не приравниваю здесь интеллигенцию к слугам, обслуге в уничижительном смысле слова. Речь идёт о нормальной социосистемной характеристике, о характеристике социальной функции. Как в капиталистической системе основная функция среднего класса – обслуживать социальный верх и его интересы, так же и в советской системе слои, именуемый научно-технической и «творческой» интеллигенцией, был призван обслуживать социальные и производственные интересы господствующих групп, их идеопрактику (Хрущёв с сюрреалистической прямотой объяснил, что, например, писатели и поэты должны быть подручными партии); не было в этой системе никаких иных массовых групп подобного рода, кроме совслужащих различного уровня, и их отношения с властью носили служебный характер отношений начальства и подчинённых, высших и низших чинов. При этом подчинённые делали советскую карьеру, т. е. фактически принимали своё положение, и в то же время «на кухне» критиковали Начальство, причём не столько с производственных, сколько с социальных позиций, т. е. давая понять, что они лучше знают, как рулить. А это уже оппозиция, неприятие собственного статуса. Но оппозиция странная – внутри власти, при сохранении положения в ней, при делании карьеры по законам системы.

Другое дело, что сама власть, господствующие группы не были едиными, тем более начиная с 1950-х гг., и «совинтеллигенция», особенно приближённая к власти, воспроизводила эту дифференциацию, наличие противоборствующих сил. В столкновениях и взаимных укусах «либерального» и «охранительного» сегментов совинтеллигенции лишь отражался сложный и многослойный главный социосистемный конфликт в среде господствующих групп; эти столкновения часто выполняли роль «штабных игр» «неосталинистов» и «либералов», «пробных шаров», деклараций о намерениях, провокаций, неопасной формы выяснения отношений и т. п. И если относительно рубежа 1950-х – 1960-х гг. теоретически можно допустить, что часть совинтеллигенции действительно так видела ситуацию, то уже в 1960-е гг. никаких иллюзий быть не могло (это то же, как с вступлением в КПСС – иллюзии могли быть до середины 1960-х гг., после – либо глупость, либо – чаще карьеризм и приспособленчество). Ну а миф о противостоянии и реставрации вообще возник на рубеже 1960 – 70-х гг. и укрепился в 1970-е. Как говорил Станиславский – не верю. Ни в миф, ни в наивность его создателей. От веры в наивность социальных групп меня отучили как жизненный опыт вообще, так и опыт жизни в среде совинтеллигенции. Могу лишь согласиться с шестидесятником Н. Коржавиным:

  • Наивность! Хватит умиленья!
  • Она совсем не благодать.
  • Наивность может быть от лени.
  • От нежелания понимать.
  • От равнодушия к потерям,
  • К любви… (а это тоже лень).
  • Куда спокойней раз поверить,
  • Чем жить и мыслить каждый день.

Мы – не поверим. И поразмышляем, поищем. Как говорил пеннуореновский Вилли Старк, надо искать, «всегда что-то есть». И очень часто это что-то лежит на поверхности. Нужно только увидеть. Но для этого необходимо взглянуть на социальную ситуацию, на общество, элементом которого была совинтеллигенция, в целом и с точки зрения этого целого, а не «одной, отдельно взятой» группы. Взглянуть в динамике и в соответствии с принципами системности и историзма.

XIII

В 1930-1950-е гг. совинтеллигенция благодаря своей относительной малочисленности, аграрноиндустриальному характеру общества и т. п. была, безусловно, привилегированным, высокостатусным элитарным слоем. В 1960-е гг. она начала превращаться из элитарного слоя в массовый, в слой наёмных работников умственного и «социального» труда (марксист сказал бы: шёл процесс её перехода из надстроечной социальной группы в базисную). Из привластной группы она начала превращаться в массово-производственную, утрачивая привилегии, статус и т. д. Оказавшись неспособной выработать новое социальное сознание в качестве массового слоя наемных работников умственного труда, адекватного эпохе научно-технической революции (НТР), т. е. субъектов формирующегося энтээровского производства, профессионалов нового типа, осознать себя в качестве таковых, совинтеллигенция продолжала осмысливать себя как элитарную группу индустриальной эпохи. Единственной робкой, на неадекватном языке, а потому неудавшейся попыткой реального самопознания совинтеллигенции был спор «физиков и лириков» – именно так предлагает трактовать его А.С. Кустарев, и я согласен с ним.

Власть начала постепенно утрачивать интерес к совинтеллигенции. Публичные встречи Хрущева с «творческой интеллигенцией», несмотря на хамские проработки художников, поэтов, писателей, свидетельствовали об одном: совинтеллигенция значима для власти. После Хрущева такие встречи прекратились – совинтеллигенция стала массовым слоем, который постепенно терял в статусе и зарплате. «Профессор», «инженер» и т. п. уступали место представителям сферы услуг – с соответствующей «эстрадизацией» духовной и социальной жизни (непотребная кульминация наступила в постсоветский период). Только что услышал по радио: Пугачеву и Бабкину прочат в Общественную Палату; ну что же, в таком обществе им и место в такой палате, но «процесс стартовал» в 1970-е. Все это совпало с концом так называемой «оттепели», период которой совпал с последними годами «жирных коров» совинтеллигенции.

Я уже неоднократно писал, что единственное тепло, которое мог выделять исторический коммунизм как система – это тепло гниения. Поэтому реальной «оттепелью» был так называемый «брежневский застой», девизом которого был «К людям надо мягше, а на проблемы смотреть ширше». Хрущевское время намного ближе к сталинскому не только хронологически, но и типологически. Брежневский режим – это хрущевизм, из которого удалено все или почти все оставшееся от сталинизма. Это, к тому же, городское общество, а в нем интеллигенция никак не может быть социально-привилегированной группой, с ней власть больше не будет заигрывать – есть другие, более важные группы.

Массовизация совинтеллигенции, ее расслоение, ставшее очевидным уже в 1970-е годы, ее упадок как элитарно-привилегированной группы, связанные с этим проблемы морального и психологического характера хорошо отражены в романах и повестях Ю. Трифонова и В. Маканина. Процессы эти, безусловно, стали психологической травмой для значительной части совинтеллигенции, особенно ее активного сегмента, имевшего определенные социально-политические претензии. Понадобилась психологическая компенсация, и «шестидесятнический» миф об «оттепели» и о самом «шестидесятничестве», возникший именно в 1970-е годы, о совинтеллигенции как главном действующем лице «оттепели» во многом исполнил эту роль.

Здесь не место разбирать механизм конструирования, запуска и функционирования этого мифа, ограничусь лишь констатацией и тезисом о том, что сам этот миф – по закону обратной связи – стал эффективно блокировать реальное научное понимание природы советского общества, его истории, а следовательно – перспектив его развития. Началось активное заимствование западных схем – добро бы только социологических и экономических, хотя и это плохо, но просто пропагандистских. Миф оказался интеллектуально-идеологической ловушкой, в котором «идеологическое» задавило «интеллектуальное». Полагая, что бегут от идеологии к реальности, «шестидесятники» и диссиденты на самом деле из «советской идеологии» перебрались в западную, что в принципе им как идеологическим работникам, к тому же таким социальным агентам, которые всю жизнь «колебались с линией партии», особого труда не составило.

Шестидесятнический миф оказался настолько сильным и живучим, что в него поверили даже оппоненты либералов и противопоставили ему негативный вариант, изнанку того же мифа. Так, С.Г. Кара-Мурза в развале СССР обвинил, прежде всего, либеральную интеллигенцию, реализовавшую некий антисоветский проект. Иными словами, он некритически воспринял пафосно-нарциссистический миф «шестидесятников», только поменял знак «плюс» на «минус». А ведь казалось бы – чего проще? Есть логика и законы системы. Решающую, определяющую роль в системе играет системообразующий элемент. Кто был системообразующим элементом совсистемы? Интеллигенция? Да упаси Бог. Естественно номенклатура, которую совинтеллигенция в массе своей обслуживала («красненькие» и «зелененькие» Э. Неизвестного). Так причем здесь совинтеллигенция? Антисоветский проект реализовала часть самой же номенклатуры. А то, что кричала громче всех интеллигенция, так вспомним Розанова о похоронах Толстого или еще лучше гаршинскую лягушку с ее последним криком «это я, я всё придумала». Верить тому, что интеллигенция говорит и думает о самой себе? Увольте. А вот глубоко уважаемый мной С.Г. Кара-Мурза поверил. Результат тот же: такая фальсификация реальной истории, которая, с одной стороны, решает компенсаторно-психоисторические задачи авангарда целого слоя, позволяя ему выглядеть достойно в сомнительной ситуации, а, с другой, устраивает власть, которая за надуманным конфликтом (его главные протагонисты – якобы либеральная интеллигенция и консервативная власть) скрывает реальные внутривластные конфликты. Развертывание именно последних с середины 1950-х годов привело к превращению номенклатуры из статусной группы в класс собственников (а авангарда либеральной интеллигенции – в культурбуржуазию) и к распаду СССР. В этом плане совершенно очевидно, что у «советской идеологии» была двухуровневая защита: первая линия – официальная советско-номенклатурная интерпретация развития советского общества; вторая – либерально-шестидесятническая, за фрондерским обликом которой скрывался все тот же официоз, только немного разбавленный. Обе линии прекрасно взаимодействовали, и не случайно, в нужный момент – трансформации/мутации номенклатуры – на смену явному официозу пришла его теневая, мягкая, скрытая, запасная шестидесятническая форма и схема, которая ловко подсунула себя-ложь в качестве скрываемой партократами правды. Навязала фальсификацию как дефальсификацию и истину. Как это там у Высоцкого пелось про ложь? Основные положения шестидесятнической схемы, сдобренные тем, что позаимствовано из западной идеологии и пропаганды, до сих пор мусолит и вешает на уши радиослушателям и телезрителям обслуга криминал-олигархов, превративших брежневское расхищение в радикальную безбрежную прихватизацию.

XIV

В связи с этим необходимо подчеркнуть, что антишестидесятный вариант мифа о роли либеральной совинтеллигенции в послевоенной истории стал реакцией не только на «героическую версию», но и на активность (часто неумную, а порой просто жалкую) экс-шестидесятников во время перестройки и позже, в 1990-е гг. Реакцией, усиленной результатами того, о чём экс-шестидесятники говорили как о реализации своих тридцатилетней давности идеалов – «когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли». Однако то, что простительно по молодости, непростительно в зрелом возрасте, особенно когда «несение чуши» происходит, как говаривал один из героев фильма «Мёртвый сезон», «небезвозмездно, небезвозмездно».

Именно поэтому некоторые критики шестидесятников и их мифов демонстрируют часто неадекватную реакцию – вплоть до стремления обвинить критикуемых вообще во всем плохом, что произошло с СССР. Реакция отчасти понятная, небезосновательная, но неплодотворная, поскольку уводит от сути дела и, помимо прочего, взваливает ответственность за развал СССР и за то, что последовало за этим не на реальных социальных и властных виновников процесса, а на тех, кто был рядом; не на действователей, а, грубо говоря, на трепачей, краснобаев, четверть века ждавших своего часа и, наконец, прорвавшихся на страницы газет, на экраны ТВ, в предбанники власти.

Внешне (а отчасти и не только внешне) многое из того, что произошло на рубеже 1980-1990-х гг., т. е. похороны СССР, сильно напоминает похороны Льва Толстого, только растянутые на несколько лет, похороны, на которые, как и в начале века, «сбежались все Добчинские со всей России […], они теснотой толпы никого туда и нс пропустили. Так что «похороны Толстого» в то же время вышли «выставкою Добчинских». […] «Вот я, Добчинский, живу: современник вам и Толстому […]… вы запомните, что я именно – Добчинский, и но смешайте мою фамилию с чьей-нибудь другой» […] И я взойду на эстраду». Шум поднялся на улице. Едут, спешат: «Вы будете говорить?» – «И я буду говорить». – «Мы все теперь будем говорить». […] «И уж в другое время, может, нас и не послушали бы, а теперь непременно выслушают и запомнят, что вот бородка клинышком, лицо белобрысое и задумчивые голубые глаза». Это – В.В. Розанов о похоронах Толстого.

Понятно, что раздражает в либеральной совинтеллигенции – претензия на то, чего у неё на самом деле не было и стремление, сохраняя эту претензию, красуясь и занимаясь самолюбованием, быть при этом поближе к власти. Но можно ли сказать, что шестидесятническая совинтеллигенция была хуже, скажем, номенклатуры или других социальных групп? Двойным и ложным сознанием в той или иной степени были проникнуты практически все социальные группы советского общества, и в наибольшей степени – верхи, номенклатура. Хотя, разумеется, рыба гниет с головы и именно с головы, с мозга – главный спрос (к тому же у группы, представители которой на виду, больше шансов засветить свой нарциссизм, свои фарисейство и корыстный интерес). А кто у нас голова и мозг? Или, по крайней мере, претендует на это? Правильно, интеллигенция. Впрочем, есть диаметрально противоположная точка зрения, причем довольно широко распространенная. В наиболее жесткой и даже грубой форме ее выразил Ленин. Ее суть: интеллигенция не мозг нации, а говно.

Между крайними точками зрения, фиксирующими некий субстанциально-функциональный континуум «мозговно» лежит не истина. Гете был прав: между двумя крайними точками зрения лежит проблема. В нашем случае это проблема самооценки некоего слоя с позиций ложного сознания, причем и самооценка, и ложное сознание используются в качестве социального оружия. И это в свою очередь вызывает реакцию, особенно в определенных исторических обстоятельствах.

Хочу подчеркнуть: шестидесятничество, помимо прочего, было реакционной утопией переходного от ранней к зрелой стадии советского общества; переход осуществлялся «под знаменем» возвращения к «ленинским нормам», которые суть не что иное, как олигархическая форма правления 1917–1929 гг.; шестидесятники с их романтикой революции и гражданской войны, их «комиссарами в пыльных шлемах» и примитивным, семейно-мстительным (т. е. личным) антисталинизмом оказались весьма полезными олигархизирующейся номенклатуре. Олигар-хизация завершилась и мифы революции и «гражданки» были заменены мифом о Победе (в Великой Отечественной), а их творцы – «либералы от идей» – задвинуты «либералами от материи» до середины 1980-х годов.

Долгожданное возвращение шестидесятников в надстроечно-перестроечный эдем происходило на основе не самостояния, а отождествления с либеральной номенклатурой (сначала с «горбачёвцами», а затем с «ельцинистами» – до слияния в экстазе). Во второй раз в советской истории реакционный романтизм шестидесятничества пришелся в строку власти.

Собственных долгосрочных интересов в 1980-е годы у совинтеллигенции не оказалось. Грубо говоря, группа эта – функция, всю жизнь заявлявшая претензию на то, чтобы быть субстанцией и притом оказавшаяся совершенно неспособной организовать серьёзную содержательную политическую дискуссию, а довольствовавшаяся разработкой программы либеральной номенклатуры, встраиваясь ей «в хвост», как сказали бы авиаторы. Диссиденты хотя бы попытались предложить такую дискуссию; впрочем, в основном ничего оригинального и самостоятельного здесь тоже не получилось: если «шестидесятники» «разрабатывали» «легенды» и схемы либеральной коммунистической номенклатуры, то диссиденты, по крайней мере, их мейнстрим, «доводили» и транслировали идейные схемы западных своих спонсоров, как правило, резко антикоммунистических, правых, а потому не шибко интеллектуальных, а часто просто тупых. В результате, и «шестидесятники», и диссиденты часто играли роль слепых, а то и зрячих агентов в «холодной войне», роль «пешек в чужой игре», которым так и не удалось пройти на последнюю диагональ и стать ферзем.

XV

Дождавшиеся в конце 1980-х годов своего часа реанимированные «шестидесятники» социально и интеллектуально во многом оказались автопародией – советской версией чего-то среднего между ирвинговским Рип Ван Винклем и уайлдовским кентервильским привидением. Впрочем, они, как и вообще значительная часть совинтеллигенции сыграли далеко не безобидную роль в социальной катастрофе. Нет, они не вызвали ее, куда им. Однако они сделали все, чтобы представить формирование нового класса хозяев как освободительный акт; именно они обеспечили благоприятный идеологический фон для приватизации; именно они нарядили номенклатурно-криминальную революцию в «белые одежды» либерализма и антикоммунизма. Не от злодейства (хотя многие из них не любили не столько систему, сколько свою страну и свой народ); не по глупости (хотя многие из них далеко не умны, компенсируя умоголовие хитрозадостью), они просто решали свои нерешенные когда-то социальные и психологические задачи, добирали недобранное – социально и материально. Еще раз процитирую Тынянова: на смену винному брожению пришло уксусное и гнилостное.

Поразительно, но задолго до перестройки А.С. Кустарев предсказал этот вектор развития совинтеллигенции! Вот что он писал в блестящем эссе «Будущее интеллектуалов и восхождение нового класса» Элвина Гулднера: «Советская интеллигенция, громко претендуя на то, что она носитель необыденного сознания, идеологически полностью остается в пределах того, что было свойственно буржуазии в начале XIX в., присваивая весь буржуазный идеологический фольклор, то есть продукт обыденного сознания буржуазии. К тому же не первоначальной кальвинисткой буржуазии, а более поздней, зараженной социальным дарвинизмом и перенявшей у старой аристократии все замашки «досужего класса» (Веблен). И уж тем более интеллигенция остается в пределах самого вульгарного обыденного сознания, когда разговаривает о самой себе.

Этот дефект сознания не сойдет советской интеллигенции с рук. Либо она не сумеет осуществить историческую роль, на которую претендует. Либо сумеет – но ко всеобщему несчастью. Потому что пока она не представляет собой реальной социальной (политической) силы, ее ложное сознание – это ее личное дело. Все меняется, когда она становится ответственной силой в обществе. Пытаясь обратить внимание советской интеллигенции на работу Гулднера, референт питает слабую надежду, что политически активная часть советской интеллигенции заинтересуется образцом исторически гораздо более передового самосознания».

Надежде автора «Нервных людей», естественно, не суждено было осуществиться, последние подвели его – Гулднер и теперь, многие годы спустя также мало известен им нынешней, постсоветской интеллигенции, еще более провинциальной, чем советская. Но главное не в этом, в другом: А.С. Кустарев точно зафиксировал социально-медицинский факт, что если совинтеллигенция сумеет осуществить историческую роль, на которую претендует – а это ей удалось на короткий миг во второй половине 1980-х годов, то только ко всеобщему несчастью. Как в воду глядел, а ситуацию можно охарактеризовать строками поэта-шестидесятника Н. Коржавина (написанными, правда, по совсем другому поводу):

  • Но их бедой была победа
  • За ней открылась пустота.

Очень быстро выяснилось полное несоответствие героев позавчерашнего дня ситуации рубежа 1980-х -1990-х годов, поэтому наиболее умные и уважающие себя брезгливо покинули сцену непотребного праздника, исторических сатурналий: несоответствие «интеллектуалов» и «политиков» перестройки и постперестройки превращало трагедию в фарс, а кризис совинтеллигенции 1980-х – 1990-х годов – в составную, зависимую часть кризиса господствующих групп советского общества, причем не только в социальном, но и в культурно-антропологическом. Вот что пишет в связи с этим Е.С. Холмогоров: «После неожиданного превращения «ускорения» в «перестройку» началась планомерная, жестокая деконструкция контуров будущего советской цивилизации. Интересно, что чаще всего эта деконструкция осуществлялась теми же самыми людьми, которые были лидерами этой цивилизации на предыдущем этапе. Костяк человеческой армии «перестройки» составляли именно научно-технические работники. Духовными гуру были самые выдающиеся представители зарождавшейся смыслократии. И лишь офицерский и генеральский состав комплектовался в основном из клерков, из тех, кто при естественном развитии советского общества оставался бы никем, если не в материальном, то в интеллектуальном плане. Не хочется никого оскорблять, но если сейчас объективно оценивать «прорабов перестройки», взяв их до начала смуты, а затем после революционного пика, то мы обнаружим, что революция «перестройки» была революцией ничтожеств. Конечно, такими же ничтожествами были, допустим, адвокаты, делавшие Французскую революцию, но они смогли стать фигурами хотя бы в процессе – адвокаты стали Дантоном и Робеспьером. У нас же младшие научные сотрудники в лучшем случае стали миллионерами».

Впрочем, здесь мы вышли к границе нашей темы – история советской интеллигенции завершилась вместе с Советским Союзом, а постсоветский период лежит за пределами данной работы. К тому же сначала надо освоить историю советских «нервных людей» как группы и усвоить ее уроки. Я убежден: книга А.С. Кустарева – один из лучших проводников на этом пути.

Идеология, «постидеология» и «русская национальная идея», или Можно ли идейно концептуализировать мир, не имеющий (гарантированного) будущего? [226]

I

Простой пример, в буржуазном обществе власть и собственность обособлены друг от друга институционально («закон Лэйна»); для этого общества характерна институциональная дифференциация на экономическую («рынок»), социальную («гражданское общество») и политическую («государство»). Возникает вопрос: как с помощью и на основе таких понятий исследовать и описывать такие общества, в которых не обособлены власть и собственность (все «докапиталистические», советское), религия и политика (например, ислам), социальная и политическая сферы (античный полис). Ясно, что без учета исторического (т. е. имеющего начало и конец) и системного (т. е. относящегося к той или иной системе) характера того или иного понятия, мы обречены на некорректные постановки вопроса, а, следовательно, на ошибочные, искажающие реальность на капиталистический лад (капиталоцентричные) ответы. Формулировка «религия выполняет идеологическую функцию» является некорректной постановкой вопроса именно такого рода. На мой взгляд, – это не что иное, как логическая ошибка, в основе которой нарушение принципов историзма и системности. На самом деле все происходит наоборот: идеология, возникнув в определенной системе (капиталистической) и на определенном этапе ее истории (рубеж XVIII–XIX вв., точнее, «эпоха революций» 1789–1848), начинает выполнять те функции, которые ранее выполняла религия. Это, – во-первых.

Во-вторых, идеология – потому-то она и возникла, – выполняла и такие функции, которые религия выполнять не могла по определению. Если для социальных битв XVI–XVII вв. вполне хватило религии, идейным языком общественной борьбы был религиозный (протестанты против католиков), то социальные битвы конца XVIII–XIX и XX вв. потребовали принципиально иной формы организации. Почему и как – это уже другой вопрос.

Я не стал сводить различия между религией и идеологией к вере. Во многие идеологические постулаты можно верить, многие религиозные по своей сути положения можно принимать без веры или просто чисто внешне, как это делали персы, принимая ислам, чтобы не платить джизью – налог с не-мусульман. Идеология выполняет далеко не только формальную функцию, ограничение ею последней означает, что данная идеология умирает, что из нее уходит реальное содержание и все сводится к форме.

Любая идеология это прежде всего некая система идей. Но не всякая система идей есть идеология. Так, идеологией не являются мифология, религия, наука. Разумеется, после того как возникла идеология названные выше формы духовной организации отчасти могут выполнять и идеологическую функцию. Кроме того, так же, как капитал в эпоху своего господства окрашивает в свои тона и некапиталистические формы, идеология в эпоху своего господства окрашивает в идеологические тона и неидеологические формы. Например, национализм или исламский фундаментализм, которые возникли как реакции, причем негативные, отрицающие, на универсалистскую идеологию (в первом случае на либерализм, во втором – на марксизм и либерализм). Более того, в идеологические тона в XIX–XX вв. окрашивается и наука: менее явно – о природе; более явно – об обществе, в результате чего мы имеем либеральную науку с ее набором теорий («традиционного общества», «модернизации», «элит» и т. д.) и марксистскую – с ее набором («формации», «способы производства» и т. д.).

Возможны два подхода к определению идеологии. Один – строгий, который основан на принципах историзма и системности и в котором идеология выступает как научный термин. Второй – широкий, не привязывающий идеологию как систему идей к определенному социально-историческому времени и месту, а фиксирующий лишь один из ее признаков – совокупность идей, научным, на мой взгляд, не является; в нем слово «идеология» используется как метафора, и с этой точки зрения как об идеологии можно говорить об «идеологии бандитизма», «идеологии международного разбоя», «идеологии гомосексуализма», «идеологии чистогана», «идеологии апартеида» и т. д.

На вопрос о содержании идеологии и причинах ее появления как особого исторического феномена, дают ответ время и место ее появления: Западная Европа (точнее, Франция) конца XVIII – начала XIX в. Как известно, термин «идеология» появился в 1796 г., с легкой руки Дестюта де Траси, а через четыре года был впервые употреблен термин «идеолог». (Для справки: термин «либерализм» появился в 1818 г., тогда как оформление этой идеологии произошло в 1810-е – 1830-е гг.; термин «консерватизм» – в 1851 г., хотя идеология эта оформилась в то же время, что и либерализм или чуть раньше; термин «марксизм» зафиксирован в 1880 г., как идеология марксизм сформировался в 1840-е – 1860-е гг.)

Итак, почему именно в эпоху революций, между 1789 и 1848 гг. возник феномен идеологии и начали формироваться три – именно три, не одна, не две, не четыре основные идеологии? Думаю, правы те, кто (как, например, И. Валлерстайн) считают, что главным историко-культурным и социально-психологическим результатом Великой Французской революции 1789–1799 гг. было то, что она заставила людей понять: изменение – это, хотят они того или нет, реальность, это – неизбежно и нормально (показательно, что именно в это время, в 1811 г. возникает термодинамика, акцентирующая именно необратимость, т. е. изменение). Отсюда вывод: изменения можно направлять, конструировать, короче, превращать в объект воздействия, прежде всего политического. Как конкретно, зависит от отношения к изменениям. Вариантов этого отношения может быть только три: один – отрицательный, диктующий задачу торможения изменений, консервации существующих порядков, и два – положительных: один ориентирован на постепенное, т. е. эволюционное развитие (либерализм), другой – на революционное (марксизм). Отсюда – именно три идеологии, а не несколько и не одна-единственная (как, например, была одна религия – христианство с разными вариантами внутри него). Единая идеология капиталистического общества (или единая идеология господствующего класса этого общества) невозможна и по другим причинам – например потому, что в силу несовпадения капитала как собственности и капиталистической собственности, капитализм реализует (развертывает) себя не как глобальная однородная система (формация), а как многоукладная система. Это по определению исключает возможность оформления единого мирового капиталистического (по содержанию) класса, в результате мы имеем несколько господствующих классов, часть которых, будучи капиталистическими лишь функционально, являются докапиталистическими, паракапиталистическими или даже антикапиталистическими. И это тоже препятствует формированию одной-единственной и единой капиталистической идеологии. Вместо этого мы имеем триаду, или треугольник идеологий, углы которого находятся друг с другом в отношениях единства и борьбы противоположностей.

Противоположности ясны – это различные отношения к изменению, различные проекты будущих результатов изменения и средств их достижения. При этом «треугольник» устроен так, что у каждых двух «углов» можно найти то общее, что объединяет их против третьего – либо по позитиву, либо по негативу. Так, марксизм и либерализм объединяет положительное отношение к изменению, упор на прогресс, на рациональное; либерализм и консерватизм противостоят марксизму как защитники частной собственности, права, неравенства; марксизм и консерватизм, в отличие от либерализма, отдают предпочтение коллективу перед индивидом и не приемлют («буржуазную») демократию.

Правда, необходимо отметить, что в марксизме были заложены два варианта развития, диктовавшиеся содержанием самой идеологии, логикой развития социально неоднородной мировой капсистемы, трансформацией марксизма в России таким (моно) субъектом как Русская Власть. Один, социалистический, внутри «треугольника»; другой – коммунистический, взрывающий его границы и отрицающий все три идеологии по отдельности (в этом смысле он функционирует как альтернативная идеология) и одновременно «треугольник» в целом (в этом смысле он есть отрицание идеологии как феномена, как особого качества, т. е. выступает как антиидеология, ведь любая из трех идеологий является «частичной», не претендует ни на тотальный охват общества, ни на то, чтобы играть непосредственно роль средства социального контроля).

Я подчеркиваю «социально частичный» по определению характер идеологии – как и вообще всех феноменов и структур буржуазного общества (будь то политика, государство, партия и т. д.) ввиду социально дифференцированного характера этого общества. Если эти феномены охватывают общество в целом, они отмирают как таковые. Например, если государство охватывает общество в целом, т. е. уничтожает гражданское общество, оно перестает быть государством, растворяется и превращается в принципиально иную, вне– и антигосударственную форму власти. Это и произошло в России/СССР в 1917 – 1929/33 гг., и Сталин совершенно верно писал, что в СССР государство отомрет не путем его ослабления, а в результате его максимального усиления. Аналогичным образом дело обстоит с политикой, партией, бюрократией; ныне – с глобальным рынком, который, охватывая мировое общество в целом, отрицает, уничтожает себя в качестве рынка; под знаменем триумфа рынка и рыночных форм господствующие группы Запада сегодня проводят демонтаж рынка (и капитализма) путем тотализации рынка, освобождения его от социальных и политических ограничений. Именно поэтому уже сейчас изучение позднекапиталистического мира на языке традиционных социологии, политологии и экономической теории становится затруднительным и ведет к серьезнейшим искажениям и ошибкам. Происходит то, что раньше происходило при изучении коммунистического строя на научном языке этих дисциплин, неадекватных социально однородным объектам и плодящих такие «научные кадавры» как «тоталитарная бюрократия», «идеократия» и т. д.

Сохраняя форму «частичных» сфер буржуазного общества, которые (и которое) он отрицал, коммунистический порядок уничтожал их содержание, превращая различные субстанции в одну, но поли-функциональную. В результате возникала острейшая нетождественность самому себе в целом и любого значимого сегмента в отдельности, например, марксизма-ленинизма. Поэтому серьезнейшее внутреннее противоречие коммунизма («марксизма-ленинизма») как властно-идейного комплекса – это его нетождественность самому себе: идеология и в то же время не(анти)идеология. Эта особая природа марксизма-ленинизма крайне затрудняет его изучение и подстраивает ловушку тем, кто пытается исследовать его только как идеологию.

На этом по поводу марксизма-ленинизма как явления более сложного, чем идеология, я ставлю точку и возвращаюсь к проблеме идеологии как явления и европейского треугольника идеологий, но теперь уже не под углом борьбы противоречий, а их единства. И либерализму, и марксизму, и, в меньшей степени, с оговорками, иногда по негативу, присущи несколько общих черт. Обусловлено это несколькими вещами. Первое, все три идеологии возникли в одном цивилизационном и формационном поле. Второе, все они, так или иначе, выросли из геокультуры Просвещения – этой предидеологической матрицы. Третье, все три взаимодействовали – вступали в диалог, конкурировали, боролись, стремились вытеснить друг друга, дать лучшие ответы на те вопросы, которые ставит противник, оппонент, т. е. победить на чужом поле, при случае и захватить его. Вот это последнее – попытки «игры на чужом поле», часто оказывается весьма контрпродуктивным с точки зрения конкретной «отдельно взятой» идеологии. Далеко не на все вопросы одной системы идей можно дать ответ на языке другой; принятие этого последнего автоматически означает подрыв собственных позиций, и противник скрытно и тихо занимает «не его» территорию. В результате, например, в марксизме появились рассуждения о смысле и целях существования человечества, в марксистской социальной теории – концепция буржуазной революции, некритически воспринятая из либеральных теорий и т. п. В либерализме появились нехарактерные для него классовые схемы и т. д.

В немалой степени подобному взаимопроникновению или, точнее, взаимопереплетению и взаимовоссозданию, когда на языке одной идеологии ставятся и решаются проблемы других идеологий, способствовали практика и логика политико-экономической борьбы на государственном и межгосударственном уровнях. Так, логика сначала борьбы за выход из кризиса 1929–1933 гг., а затем противостояния фашизму и коммунизму заставила либеральные демократии Запада, которые французский политолог Ж.-К. Рюфэн назвал «либеральными диктатурами», включить в свою социальную практику ряд элементов «реального социализма» и идейно обосновать это. В результате получилось «welfare state» 1940-х -1970-х гг., вовсе не вытекающее из природы и логики развития ни капитализма, ни либерализма. Зеркально этому соответствует отказ (с конца 1950-х гг.) западных социалистов (социал-демократов) от марксизма, идей диктатуры пролетариата и т. д.

Такое взаимоуподобление, пусть главным образом внешнее, ослабляя отдельные идеологические углы, усиливало треугольник в целом, как Надидеологию (или Сверхидеологию). При этом оно и трактовалось в духе одной из европейских ценностей – плюрализма, что еще более усиливало треугольник, поскольку любое отклонение от одной из частных идеологий можно было обосновать на над– (или сверх-) идеологическом уровне. В марксизме-ленинизме как однородном монолите Идеологии-Антиидеологии подобное было невозможно, практически любое отклонение, любая вариация грозили ему гибелью. В исходно разнородном либерально-консервативно-социалистическом треугольнике Идеологии-Сверхидеологии идейные (или даже идеологические) отклонения в углах такую опасность не представляли – плюрализм, понимаешь. Иными словами, при прочих равных, позиции плюралистичной Сверхидеологии (подвижное в подвижном) в сравнении с монолитной Антиидеологией в конечном счете оказались и прочнее и динамичнее, а потому выигрышнее (от соревнования систем я сейчас абстрагируюсь). Выполнение треугольником как идеологической, так и неидеологической функций (в том числе и в противостоянии марксизму-ленинизму) не требовало ни сковывающей монолитности, ни отрицания идеологии как феномена. Парадоксальным образом в XX в. именно марксизм-ленинизм был объявлен идеологией, образцом конструкции идеологического типа, что полностью скрыло, закамуфлировало его антиидеологический характер. (Аналогичным образом советская власть, принципиально отрицавшая государственность, была объявлена сверхмощным государством.) Отчасти это произошло из-за непонимания сути явлений и подмены содержания формой. Отчасти делалось сознательно, чтобы, объявив идеологией антиидеологию, скрыть идеологические характеристики собственной системы: какая идеология – у нас плюрализм. Но идеология как историческое явление вовсе и не отрицает плюрализма, напротив, предполагает его, т. к. возникает как один из трех возможных отношений к феномену изменения.

Подводя итог по данному вопросу, отмечу следующее. Первое. Идеология есть комплекс идей и представлений о человеке, обществе и природе, сконструированный в результате осознания неизбежности и нормальности социальных изменений (что характерно лишь для капиталистической эпохи на определенной стадии ее развития) и возможности политического управления этими изменениями в целях реализации определенного будущего (как проекта) в определенных групповых интересах, представляемых (в данной идеологии и ею) как всеобщих.

Второе. Будучи одним из трех возможных ответов на проблему изменения, идеология развивается и функционирует в положительном и отрицательном взаимодействии с другими ответами-идеологиями как элемент некоего единства, не претендуя на тотальность охвата общества и, следовательно, принципиальное отрицание (двух) других идеологий в частности и, следовательно, феномена идеологии в целом. Подобного рода охват означает отрицание идеологии, возникновение антиидеологии (пусть и в идеологической оболочке).

Кому-то такое определение идеологии покажется слишком узким, ограниченным историческим пространством и временем. Но научные понятия и не могут быть иными – безгранично широкими и растягивающимися, как жевательная резинка. В таком случае они превращаются в метафоры, просто в слова. Какой научный смысл и прок в понятии, если оно охватывает религию, мифологию, идеологию? Такая «идеология везде» = «идеология нигде».

II

При всей огромной роли идеологии, ее значение не стоит переоценивать – ни для верхов, ни для низов. Идеология действительно является орудием господствующих групп. В то же время бывают ситуации, когда ее отсутствие развязывает им руки. Или когда верхи и низы живут в различных, лишь частично (по принципу «кругов Эйлера») совпадающих идейных комплексах. После религиозного раскола XVII в. и петровских реформ первой четверти XVIII в. православие перестало полностью определять культурно-психологическую жизнь, общественные настроения и ценности верхов, которые становились все более светскими и просвещенными. А население продолжало жить в православии. Репрессивная хватка режима, его социальная молодость (и сила) были таковы, что он не нуждался в особой идеологической системе; более того, ее отсутствие развязывало руки. И так было вплоть до Николая I, когда режим стал нуждаться в идейной подпорке и царь заказал создание национальной идеологии («самодержавие, православие, народность»). Из этой затеи, естественно, ничего не вышло, поскольку идеология по определению не может быть национальной.

Сегодня мы опять оказываемся в безидеологическом (но не безыдейном) времени, но не только мы, Россия, но и мир в целом. Не случайно во всем мире происходят оживление религий (причем в форме фундаментализма – и это ситуация не только ислама, но также иудаизма и христианства) и сект, разгул иррационального, вера в чудеса (астрология, порча, сглаз) и т. д. И это очень показательно: поворот к религии от идеологии обусловлен тем, что огромное количество людей поняли или почувствовали, что будущего нет – в том смысле, что надеждам на светлое будущее, на улучшение жизни нет. Даже в США, чтобы жить на уровне 1980-х гг., многим людям приходится работать на двух-трех работах, об «остальном» мире я не говорю.

Нынешний религиозный поворот лишний раз подчеркивает связь идеологии с изменением, с тем или иным футурпроектом. Как заметил главный редактор «Монд дипломатик» Игнасио Рамонэ, в 1980-е – 90-е гг. на Западе даже социалисты и огромная часть левой интеллигенции отказались от всяких надежд на преобразование мира и предложили – вместо борьбы за будущее – пассивную адаптацию к настоящему. Будущее закончилось, а вместе с ним кончились идеологии (нынешний «неолиберализм» есть не что иное как средство уничтожения либеральной идеологии).

Кстати, я не стал бы особо пугаться того, что называют «возрождением православия в посткоммунистической России», «наступлением попов». Православие всегда было служебной, а с Ивана Грозного (точнее, после митрополита Филиппа, задушенного Малютой Скуратовым) привластной религией, попы всегда знали свое место. И сейчас знают и делают только то, что позволено. Конкретных примеров – много. Ограничусь двумя, тем, что видел по ТВ. Ельцин выходит во двор Кремля и говорит высшим попам: «Христос воскрес». А рядом стоит патриарх, который это слушает и кивает. Кто главный? Власть главная. Или Рушайло, в свою бытность министром ВД, выступая в Храме Христа Спасителя, говорит: «Народ должен верить. Верить в органы внутренних дел». (Смех). А патриарх стоит рядом и кивает. Православная церковь в России всегда будет выполнять то, что ей скажет власть. Если сегодня церковь заняла такие позиции, это значит, что ее допустили, что власти это нужно, выгодно.

Не стоит переоценивать роль идеологии и в жизни советского общества, особенно в 1960-е – 1980-е гг. Внешне идеологический аппарат советских времен производил мощное впечатление, даже в 1980-е гг. А рухнул не просто за несколько лет – в считанные месяцы. Коммунисты-идеологи вдруг оказались либералами и верующими, со свечами в храмах стоят, губами шевелят, молятся.

Внешнее впечатление мощности идеологического аппарата может быть обманчиво. Накануне революции 1917 г. казалось, что православная церковь контролирует умонастроения простого народа. Однако как только Временное правительство отменило обязательность причащения в армии (об этом я прочел в книге Сергея Георгиевича Кара-Мурзы), 100 % сменились 10 %. То, что человек выполняет некие ритуалы (ходит на партсобрания и т. д.) еще не значит, что он во все это верит или разделяет эти взгляды. Это значит прежде всего, – что он подчиняется социальному контролю и живет в режиме господствующих санкций – положительных и отрицательных.

III

О постсоветской идеологии иногда говорят как о новой «национальной идеологии». Но «национальная идеология» – это ведь национализм, который идеологией не является, но в идеологическую эпоху может облекаться в идеологические формы либерализма, чаще – марксизма (социализма), еще чаще – консерватизма или различных их комбинаций. Идеология соотносится с иными, чем нация, сущностями, и не случаен провал попыток при Николае I создать русскую национальную идеологию, тем более в многонациональной державе – империи. В истории России было два успешных идейных комплекса: религиозный («Москва – Третий Рим») и идеологический (Москва – Третий Интернационал). Оба комплекса и основанные на них практические проекты были универсалистскими и в то же время были присвоены властью, которая обретала не просто наднациональное, а универсально-метафизическое измерение. Узконациональный властно-идейный комплекс гибелен для России. Не случайно русский национализм никогда не был силен. Патриотизм, т. е. соотнесение с державой, властью – да. Соотнесение с общехристианской или общечеловеческой целью – да. Русская Власть, будь то самодержавная или коммунистическая, всегда была внелокальным субъектом, как и русская культура. Именно этот внелокальный, мировой потенциал, замах заставляет наших противников, даже в периоды крайнего ослабления России, видеть в ней угрозу. Попытка создания узконационального идейного комплекса – это на пользу не нам, а нашим противникам. Каким будет или должен быть новый (постидеологический) идейный, или властно-идейный комплекс? Трудно сказать, такие вещи вообще труднопрогнозируемы. В любом случае он должен формироваться как ответ не просто на нынешние российские проблемы, а на проблемы России в качестве элемента мирового развития, в глобальном контексте. Как конкретно это может выглядеть – здесь есть много о чем порассуждать, но это особая тема и отдельный разговор.

Главный вопрос эпохи и Россия[228]

Ив страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом.

Аркадий Гайдар, «Сказка о Военной тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове»

В 1991 г. комбинированным внутренне-внешним ударом был разрушен Советский Союз. Большинство посчитало, что теперь, «без коммунистической помехи» мир, включая зону бывшего соцлагеря, двинется в светлое капиталистическое будущее. Это было ошибочное мнение, обусловленное тем, что представители Римского клуба называют «неосознанностью происходящего». На самом деле разрушение системного антикапитализма (сначала экономической и военно-политической организации соцлагеря, а затем СССР) было необходимым условием демонтажа капитализма верхушкой мирового капиталистического класса.

Проблема необходимости демонтажа несущих конструкций системы капитализма – национального государства, гражданского общества, сферы политики как таковой, массового образования – встала перед мировом верхушкой «в полный рост» на рубеже 1960-1970-х годов. Обусловлено это было следующим. Индустриальное развитие послевоенного тридцатилетия породило многочисленный рабочий класс и средний слой («класс»). Перед лицом СССР необходимо было как-то замирять-заинтересовывать верхушку рабочего класса и средний слой, а бурный рост экономики («Кондратьев-А», 1945–1968/73 гг.) и усиление неоколониальной эксплуатации Третьего мира позволяли это делать, перераспределяя посредством welfare з1а1езначительную часть общественного пирога от верхних слоев к середине. Однако уже в середине 1960-х годов экономический драйв в ядре капсистемы начал иссякать, прибыли начали снижаться, тогда как численность рабочего класса и среднего слоя, в основе которого лежало развитие промышленности, продолжала постепенно расти, а, следовательно, сделочная социально-экономическая и политическая позиции рабочей верхушки и «мидлов» по отношению к верхушке усиливалась. При этом и рабочие, и средний слой самым активным образом использовали демократические институты буржуазного общества и государство. Все это создавало реальную угрозу позициям верхов, перед которыми встали несколько задач.

В сфере политики и идеологии необходимо было раздемократизировать («дедемократизировать») буржуазный социум. Эта задача была четко и откровенно сформулирована в написанном в 1975 г. по заказу Трехсторонней комиссии докладе «Кризис демократии».

В сфере производственно-экономической необходимо было остановить процесс индустриализации в ядре капиталистической системы, на Западе, а затем повернуть его там впять, вынеся промышленность в Третий мир. По сути речь шла о программе деиндустриализации Запада, которая должна была устранить производственно-экономическую основу сильных позиций рабочего класса и той части средних слоев, которые были связаны с ним и с государством.

Деиндустриализация означала разрыв с двухсотлетней тенденцией европейского развития (впрочем, как и дедемократизация), а потому должна была быть хорошо подготовлена в идейно-пропагандистском, культурно-психологическом плане, что и было проделано в 1960-е – первой половине 1970-х годов.

В 1962 г. на деньги Рокфеллеров было оформлено экологическое движение с явной антииндустриальной и антитехнической направленностью. Начались призывы к спасению природы от техники и… человека, людей, которых, как говорили адепты движения, слишком много. Так состоялось второе пришествие мальтузианства, сформулировавшего весьма важную для сохранения позиций капиталистической верхушки, 300–500 семей, которые правят капиталистическим миром, – сокращение численности населения, депопуляция. Обосновывались депопуляция и деиндустриализация (как части одного «пакета») на неомальтузианский манер: истощение ресурсов, достигнуты пределы промышленного развития. А раз так, нужно меньше промышленности (первый доклад «Римскому клубу» «Пределы роста», концепция «нулевого роста») и меньше населения.

Экологическое движение было подкреплено в 1960-1970-е годы движением меньшинств (прежде всего сексуальных), женским (феминизм) и молодежным движением с его субкультурой «рок, секс, наркотики». Ну а в 1980-1990-е произошел еще один сдвиг – от научной фантастики (будущее, построенное на научной, рациональной основе, мир прогресса и демократии, оптимизм) к фэнтези (будущее как прошлое; вместо демократии – иерархия в духе средних или даже предшествовавших им «темных» веков; вместо прогресса – футуроархаизация, власть имеет не научные и рациональные и даже не религиозные основания, а магические).

Подъем фэнтези был одним из элементов курса на дерационализацию сознания и поведения, который взяла на вооружение мировая верхушка. Одной из главных задач было вытеснить, зачистить культурно-психологический оптимизм, характерный для послевоенного тридцатилетия. Дерационализация стала третьим – наряду с деиндустриализацией и депопуляцией – компонентом проекта, который я называю «три Д». Его сутью и задачей было остановить угрожавший позициям мировой финансово-олигархическо-аристократической верхушки промышленный и научно-технический прогресс, повернуть вспять историю в том виде, в каком она развивалась со времен Ренессанса и особенно в последние 200 лет, и создать общество, комбинирующее черты феодального, антично-рабовладельческого и кастового a la Древний Египет.

Этому нисколько не противоречила научно-техническая революция в сфере коммуникаций и информации. Более того, именно она, с одной стороны, в силу наукоемкости делала ненужными значительные по численности рабочий класс и старый средний слой; с другой, обещала огромные возможности в сфере информационного управления и манипуляции массовым сознанием, его дерационализации, хаотизации. Неолиберальная (контрреволюция в экономике (1980-е – 2010 гг.) была хаотизацией экономической жизни в интересах верхов и перераспределением «общественного пирога» снизу и от середины вверх, однако сама она была элементом геокультурной, геоисторической (контрреволюции Хаоса, призванной повернуть вспять многовековое развитие Запада, Европы и как минимум двухвековое развитие мира в целом.

Первыми жертвами (контр)революции Хаоса на самом Западе стали «государство всеобщего собеса» (welfare state), средний слой, на который обрушились удары тэтчеризма и рейганомики, гражданское общество, политика (стала превращаться в комбинацию административной системы и шоу-бизнеса) и массовое образование (как школьное, так и высшее).

Однако до тех пор, пока существовал СССР как воплощение системного антикапитализма, геополитический и социально-экономический конкурент Запада, как возможная альтернатива капитализму в глазах именно тех классов и слоев, над головами которых должны были сомкнуться волны неолиберального «прогресса», о полной реализации программы «три Д», «заговора темновековья», курса на остановку истории и, естественно, о полномасштабной глобализации можно было и не мечтать. Напротив, они должны были всячески подчеркивать и продвигать демократические формы. Как говорил министр иностранных дел Великобритании второй половины 1940-х годов Э. Бевин, Запад в противостоянии СССР к материальному успеху должен «прибавить позитивный призыв к демократическим и христианским принципам». Западные правительства, замечает по этому поводу журналистка Ф. Стонор-Сондерс, автор интереснейшей работы о культурных аспектах Холодной войны, должны были предложить своему населению «альтернативное будущее, исходя из их системы капиталистической демократии». И хотя на рубеже 1970-1980-х годов демократию начали сворачивать, постепенно демонтируя несущие конструкции капитализма, развернуть этот процесс в полном масштабе при наличии в мире СССР было невозможно. В связи с этим разрушение СССР стало задачей № 1 мировой капиталистической верхушки в целом. Причин тому было несколько:

1) СССР был главной помехой на пути реализации программы «три Д», которая вела к обострению социальной ситуации, – в условиях мирового противостояния это было рискованно;

2) СССР с его прогрессистским посткапитализмом как аватарой системного антикапитализма был реальным, причем явно более предпочтительным вариантом будущего, чем антипрогрессистский, «темновековый» вариант западной верхушки, некоторые элементы которого уже были протестированы в общезападном эксперименте под названием «Третий рейх»;

3) СССР, соцлагерь вопреки всему тому, что утверждала перестроечная и послеперестроечная шпана и шантрапа, даже в 1980-е годы был серьезным и опасным экономическим конкурентом Запада;

4) соцлагерь заставлял буржуинов пускать слюни в качестве рынка сбыта, рынка дешевой рабочей силы и, самое главное, объекта грабежа, – нужно было только договориться с частью советской верхушки, а затем обмануть ее; присвоение социалистических активов должно было помочь прежде всего США отползти от края пропасти, в которой они оказались в 1980-е годы;

5) в условиях угрозы надвигающейся геоклиматической катастрофы Северная Евразия (Россия), которая, по мнению специалистов, в ближайшие столетия останется (кстати, в отличие от Северной Америки и Западной Европы) стабильной и ресурсообеспеченной зоной, оказывалась важна как пространство, как резервная территория.

Военным путем разрушить СССР было невозможно. Государство (и систему) уничтожили изнутри – с мировой капверхушкой заключила союз (в своих, разумеется, интересах, с целью демонтажа строя и превращения из статусной группы в класс собственников) часть советской номенклатуры. По сути она превратилась в часть глобальной (западной) корпоратократии до завершения самой глобализации и с помощью финансово-экономических и информационных механизмов, обеспеченных глобалистами-корпоратократами Запада, начала рушить строй. Однако в 1988 – начале 1989 г. Запад перехватил управление процессом и вместе со строем разрушил государство, оставив советских подельников с носом (те – босота – рассчитывали на место на равных за одним столом).

Разрушением СССР/системного антикоммунизма западные верхушки решили сразу несколько проблем: выкачали из зоны бывшего соцлагеря огромные средства (по разным оценкам от 1 до 2 трлн, долл.); несколько сократили в разгромленной зоне население, а главное – уничтожили советскую прогрессистскую посткапиталистическую альтернативу; теперь можно было спокойно демонтировать капитализм и строить свою «темновековую», антипрогрессистскую версию посткапиталистического мира. Ну и, естественно, безнаказанно разбойничать на мировой арене: Югославия – далее везде.

«Темновековая» версия предполагает информационный и ресурсный контроль кучки неожрецов и связанных с ними групп, даже биологически отличающихся от основной массы населения, над этим самым населением. Предполагается, что верхи будут полностью контролировать рациональное знание и пространственно будут отделены от «низов» – система связанных между собой анклавов, отделенных от зон криминала, хаоса, социального шлака буферными (военно-полицейскими) зонами. Однако на пути реализации этой версии опять-таки оказываются Россия и русские – главный противник Запада последних столетий. Почему русские, а не китайцы («мастерская мира», великая культура)? Не латиноамериканцы или арабы (пассионарии), не европейцы? Почему русские, страна которых подверглась двадцатилетнему разгрому и численность которых уменьшается? Почему?

Китай, при всех его успехах, локальная (локально-диаспорная) цивилизация без такого глобального проекта, который мог бы реально угрожать интересам Запада в позднекапиталистическом и послекапиталистическом мире. Магическую (нерелигиозную) культуру Китая можно вполне совместить с дехристианизирующейся («по ту сторону добра и зла») позднекапиталистической культурой с ее поворотом к магии. Пассионарность Латинской Америки и ислама – проблемы вполне разрешимые для Запада. Другое дело Россия. Белые люди, т. е. носители определенных расовых черт и набора генов; христианство же, но не просто альтернативное военизированному католицизму и иудаизирован-ному протестантизму, а максимально близкое к исходной модели и потому вызывающее у католиков и протестантов крайнее раздражение; европейская культура высокого качества; наличие социальной справедливости как центральной социокультурной ценности; проверенный особенно последними тремя столетиями высочайший творческий потенциал, одним из проявлений которого является нестандартное мышление (то, что Э. де Боно называл «lateral thinking»); победительный опыт имперского и сверхдержавного существования. Наконец, последнее по счету, но не по значению: почти 70-летний опыт существования в качестве альтернативной миру капитала, Западу мировой системы, ориентированной на реализацию в коммунистической форме христианских идеалов, причем на реализацию в посюстороннем, а не в потустороннем мире. Я уже не говорю о способности русских подниматься («ванька-встанька») и побеждать после жесточайших поражений (1610-е, 1920-е, 1941-й годы). Россия с русскими в качестве державообразующего народа, стержня – единственная Большая Система в истории, оказавшаяся способной успешно противостоять не просто отдельным государством Запада, а Западу в целом, сохранив при этом свою европейскую, но не западную идентичность, самость – это-то больше всего и бесит «хозяев западной истории»: само существование русских и их культуры не дает Западу возможность приватизировать европейскость. Как и во времена Ромейской империи (Византии) помимо «Франкского Запада», уходящего корнями в империю Карла Великого, есть другая Европа, теперь уже не ромейская, а русская, северо-восточная. И само это наличие «другой Европы» непереносимо для атлантистских верхушек.

Главный вопрос эпохи – каким будет послекапиталистический строй, битва за который началась на рубеже 1960-1970-х годов и одной из жертв которой стал СССР (неудачное для нас начало – как лето-осень 1941 г.). Главный вопрос эпохи: послекапитализм будет «темновековым» с «неожречеством» вверху и толпами морлоков внизу или миром света, о котором писал великий Иван Ефремов? Ответ на этот вопрос во многом зависит, как это ни удивительно на первый взгляд, от России – раздолбанной, разоренной, вымирающей, по телу которой ползают вши и черви «пятой колонны», но все равно вопреки всему существующей и готовящейся к своему «сражению под Москвой» (отступать некуда), а там глядишь, и Сталинград приспеет.

Россия и русские до сих пор остаются учтенно-неучтенным фактором, способным поломать «темновековые» планы западной верхушки в глобальном масштабе. И до тех пор, пока этот фактор будет существовать, пока будет существовать Великая Русская (военно-мирная) Тайна, главные буржуины не смогут спать спокойно, более того, они не смогут с выгодой для себя сбросить уже трескающуюся буржуинскую кожу. А потому должны будут попытаться та кили иначе решить русский вопрос, вопрос России. Как? По-разному, например, ударив по России (псевдо)русским национализмом. Или выпустив против России исламистского джинна. Или попытавшись стравить с китайским драконом. Способов немало, но как говорил Гесиод, лиса знает много, а еж знает главное. Главное – знать, кто твой враг, куда и как он планирует нанести удар и куда нужно нанести удар, на мгновение упредив его движение. В любом случае нужно быть готовым и к любому повороту. И, конечно же, к борьбе – без борьбы нет побед. Хочешь мира – готовься к войне.

Цепи настоящего, силы прошлого и битвы будущего

  • И во веки веков, и во все времена
  • Трус, предатель – всегда презираем,
  • Враг есть враг, и война всё равно есть война,
  • И темница тесна, и свобода одна —
  • И всегда на неё уповаем.
В. Высоцкий
  • Зоркость этих времён – это зоркость к вещам тупика.
  • Не по древу умом растекаться пристало пока,
  • но плевком по стене. И не князя будить – динозавра.
И. Бродский
  • Генерал! Я боюсь, мы зашли в тупик.
  • Это – месть пространства косой сажени.
И. Бродский

Мы вынуждены будем признать, что дело […] во врождённой неспособности пролетариата стать правящим классом. […] нынешний СССР был предтечей новой и универсальной системы эксплуатации.

А.Д. Троцкий

1

Фернан Бродель когда-то написал: «Событие – это пыль» («l’vnement c’est de la poussire»). Он хотел сказать, что отдельные события, взятые вне средне– и долгосрочной исторической перспективы, не то что не имеют значения, но непонятны, а, следовательно, во многом не являются чем-то самостоятельным и самоценным. В целом это верно, однако бывают знаковые события, воплощающие, вжимающие в себя целостные стороны исторического бытия и вскрывающие, по крайней мере для внимательного и тренированного взгляда, долгосрочную перспективу, будущее. В таком случае подобного рода события обретают качество сущности. Такие события-сущности становятся либо волшебным стеклом, палантиром, позволяющим разглядеть в пыли других событий нечто неочевидное или даже сознательно скрываемое, либо своего рода машиной времени, либ интегратором, позволяющим собрать воедино несобираемое – например, раздавленную пачку чая, кусочек колотого сахара и ледоруб, оборвавший жизнь человека, любившего, помимо прочего, купать в шампанском свою любовницу прямо в спецвагоне своего бронепоезда.

Есть события – сингулярные точки, высвечивающие собой прошлое и будущее одновременно. И это при том, что поступки, порождающие такие события, нередко совершают абсолютно ничтожные люди в своих ничтожных или даже безумных интересах. Голлум, откусивший палец Фродо с надетым на него Кольцом Всевластия и рухнувший в безумном танце в Расщелину Судьбы горы Ородруин, изменил, как и предсказал Гэндальф, весь ход истории Среднеземья. «Сказка – ложь, да в ней намёк»: подобного этому эпизоду из «Властелина колец» немало в реальной истории. Недаром писал Пушкин: «И случай, бог изобретатель». Случай случаю рознь. Бывают времена, когда случайность и необходимость меняются местами. Бывают времена, когда случай, например, публикация книги, документа, статьи, высвечивает неслучайное и, более того, становится важным звеном в длинной цепи событий, первым шагом перед «прыжком в темноту».

Именно таким событием представляется мне публикация почти полвека назад, 15 ноября 1972 г., в «Литературной газете» под рубрикой «Читатель напоминает» статьи «Против антиисторизма» заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС А.Н. Яковлева, впоследствии – идеолога перестройки. Статья получила резонанс, её обсуждали и в аппарате, а затем в секретариате ЦК, и в среде совинтеллигенции, причём как в прикормленной её части, старавшейся держать нос по ветру, так и в критически настроенной. Дело в том, что в статье доктора наук (неважно каких, важно – цэковского доктора) давалась жёстко критическая оценка ряда литературных, философских и исторических произведений, а по сути – определённых явлений и тенденций в идейно-художественной сфере советского общества на рубеже 1960-1970-х годов.

В памяти многих «напоминающий читатель» Яковлев остался погромщиком того, что сам он назвал «реакционным неопочвенничеством». Сюда попали те авторы, которые подчёркивали отличие России от Запада, от Европы, которые не готовы были клеймить крестьян как представителей «идиотизма сельской жизни» и т. д. От Яковлева «прилетело» всем замеченным в «воинствующей апологетике крестьянской патриархальности», в оценке крестьянина как «наиболее нравственно самобытного типа»; тем, кто говорил о «загадке России» и противопоставлял её историю и культуру Западу. Подобного рода подходы и оценки Яковлев квалифицировал как мелкобуржуазный национализм, как защиту дела бесперспективного, которое есть «самой жизнью обречённое, отвергнутое».

Значит, обречённое и отвергнутое, говорит гражданин Яковлев? Если так, то зачем копья ломать и писать двухполосную статью? Ведь жизнь уже отвергла. Лукавый Яковлев противоречит сам себе, т. к. несколькими страницами раньше пишет, что неопочвеннические мотивы «не так уж безобидны». Как же так? Ведь жизнь их отвергла – без всяких для них перспектив. Как сказал бы Штирлиц, что-то не сложилось. То, что атакам на бесперспективное дело посвящена большая часть статьи Яковлева, говорит о том, что «неопочвенники» (и в несколько меньшей степени «прогрессисты-интеллигентофилы», назовём их так) нечаянно попали в некое больное место господствующих групп советского общества, обнаружение которого («А вот тут у них лежбище», – сказал бы Жеглов) опасно и само по себе и тем, что вскрывает острые противоречия, корни возможного грядущего кризиса.

Далее. Если дело неопочвенников отвергнуто жизнью, то логично было бы полностью сконцентрировать критику на угрозах, связанных не с прошлым, а с настоящим и будущим – с научно-техническим прогрессом и его носителями, интеллигенцией. Этой теме А.Н. Яковлев тоже уделил место. Удивительно, но большинство писавших о статье Яковлева сконцентрировались на его критике тех, кого называли «неопочвенниками», «деревенщиками» или даже «русской партией», упустив из виду его критику И. Забелина и Г. Батищева. Собственно, чем провинились Забелин и Батищев? Забелин писал о том, что по мере развёртывания научно-технической революции будет расти роль научно-технической интеллигенции, причём не только творчески-производственная, но и управленческая (т. е. властная). Батищев в статье о воспитании нового человека фиксировал «деятельно-критичный образ жизни» в качестве главной цели воспитания. Мало того, что возникал вопрос «критичный – по отношению к чему и к кому?», Батищев ни разу не упомянул программные цели КПСС в формировании новой личности – и это при том, что КПСС постоянно провозглашала воспитание/создание нового человека не просто одной из своих целей, но монопольным правом.

Однако главной заботой Яковлева оказывается прошлое. В статье Яковлев бил по тому, что назвал двумя крайностями внеклассового подхода, представители которого с «внеклассовых», «всечеловеческих» позиций (пройдёт всего 15 лет, и с этих позиций «общечеловеческих ценностей» будет верещать сам Яковлев) абсолютизируют: одни – научно-технический прогресс и его носителя, интеллигенцию; другие – патриархальное крестьянство, национальную специфику. И всё же национальнокрестьянский «фронт» в статье Яковлева был главным, ему посвящены четыре параграфа из пяти.

Есть несколько версий того, почему Яковлев вдруг разразился «погромной статьёй». Согласно аппаратной версии, на мой взгляд, неубедительной, Яковлев сначала ставил на «железного Шурика» А. Шелепина, потом переметнулся к Брежневу, но его не простили и т. д. Интересующихся номенклатурной «жизни мышьей беготнёй» отсылаю к яковлевским мемуарам «Омут памяти» (название – из разряда фрейдовских проговорок: здесь тебе и «в тихом омуте…» и «ловля рыбки в мутной воде» и многое другое; мутный человечек был Яковлев – и мемуары у него мутные, но при внимательном, пристальном чтении из них многое можно вытащить). Впрочем, аппаратная подоплёка появления статьи в данном контексте не так важна, равно как не столь важно, действительно ли сам Яковлев написал статью или подправил подготовленное обслугой из «партийной интеллигенции» – «зелёненькими», как назвал их Э. Неизвестный.

«Зелёненькие» – это нервная, юркая, шустрая обслуга «красненьких», т. е. реальных столоначальников, советских собакевичей; «зелёненькие» – это «те, кто мычание «красненьких» должен превратить в членораздельную речь… угадать их желания, но сформулировать так, чтобы коллективный мозг признал формулировки своими, как если бы «красненькие» сами их создали». Впрочем, по должности Яковлев был ещё не полностью «красненьким», отчасти «зелёненьким», мог и сам кое-что написать. «Коллективный мозг», однако, как мы увидим, не признал написанное своим. Однако всё это, повторю, в данном контексте значения не имеет. Значение имеет сам текст. Конечно же, Яковлев был беспринципным карьеристом, а всё или почти всё, что делают люди такого сорта, особенно официально, связано с карьерой. Связь эта, однако, может быть разной – как примитивно-холуйской, так и более хитрой. Случай «антиисторической статьи» – из этого разряда. Яковлев верно уловил некие тенденции и отреагировал на них как на опасные, но он не просчитал расклад сил.

У всех задетых Яковлевым так или иначе появились проблемы. Но возникли они – бумеранг! – и у автора, которому пришлось отвечать за «ноябрьский эпизод» перед старшими товарищами, тем более, что взбешённый содержанием статьи М.А. Шолохов обратился по её поводу к Л.И. Брежневу, и тот попросил М.А. Суслова разобраться. Перед Яковлевым замаячили два варианта: либо должность ректора в одном из педвузов, либо заместителя главного редактора издательства «Мысль». Однако «случай, бог-изобретатель» заменил всё это на посольство в Канаде. Там Яковлев в качестве посла пробыл практически до самой перестройки. Там он впитывал западную идеологию, обрастал связями, там он принимал Горбачёва и вёл с ним, как вспоминали оба, «откровенные разговоры» и по поводу СССР, и по поводу Запада, но об этом – позже.

Текст статьи «Против антиисторизма» уже не раз подвергался критике. Чаще всего Яковлев-72 противопоставлялся Яковлеву-87, а критика, как правило, велась с позиций морали: в статье громил веховщину, бердяевщину, а через 15 лет запел другие песни; в 1972-м утверждал, что «именно в марксизме-ленинизме как революционном учении пролетариата воплощены высочайшие духовные ценности», а в конце 1980-х – смена вех – исполнил гимн общечеловеческим ценностям, а классовые вместе с революционным учением пролетариата выбросил на свалку истории.

Под конец жизни тот, кого, демонизируя, нередко называли «хромым бесом перестройки», осмелел настолько, что стал откровенно выбалтывать скрытые замыслы перестройщиков, а точнее, их кукловодов. В одном из интервью он сказал, что, только используя дисциплину КПСС – «тоталитарной партии», можно было постепенно, сверху сломать и саму партию, и систему, постепенно расставляя соответствующие кадры. Яковлев словно подслушал «героиню» романа Вс. Кочетова цэрэушницу Порцию Браун, которая говорила: когда «в среде равнодушных, безразличных к общественному, которые не будут ничему мешать, возможным станет постепенное продвижение к руководству в различных организациях таких людей, которым больше по душе строй западный, а не советский, некоммунистический. Это процесс неторопливый, кропотливый, но пока единственно возможный. Имею в виду Россию. С некоторыми другими социалистическими странами будет, думаю, легче».

Впрочем, вымышленная героиня лишь повторяла то, что говорили невымышленные персонажи из ЦРУ, а невымышленные персонажи в СССР (главным образом те, чья жизнь протекала в устойчивых связях с Западом или даже была функцией этих связей) реализовали в своих групповых интересах, совпавших с интересами тех сегментов западной верхушки, которые мечтали уничтожить СССР как форму исторической России и превратить её в сырьевой, финансово-зависимый резервуар капиталистической системы, соединённой с ней тремя трубами – нефтегазовой, денежной и информационной (в интересах Запада, разумеется). Вот что говорил один из таких персонажей, бывший директор ЦРУ Р. Гейтс в декабре 1991 г.: «Мы хорошо понимали, что Советский Союз ни экономическим давлением, ни гонкой вооружений, ни тем более силой не возьмёшь. Его можно было разрушить только взрывом изнутри». Яковлев, который и был одним из организаторов взрыва изнутри – того, что на английском называется не explosion, a implosion, назвал этот внутренний взрывоудар использованием «дисциплины тоталитарной партии», совпав фразеологически с шефом ЦРУ. Признание последнего важно ещё вот в чём: оно опровергает все попытки объяснить разрушение СССР экономической несостоятельностью страны, тем, что она надорвалась на гонке вооружений. Всё это, как и избыточное акцентирование падения цен на нефть в качестве причины гибели СССР, призвано спрятать, замаскировать, закамуфлировать реальную причину, превратившую структурный кризис в системный, т. е. в летально-терминальный – а именно сознательные действия международной, смешанной советско-западной бригады, интересам которой соответствовало ослабление, а затем и уничтожение СССР.

Дорогого стоит и признание Яковлева, заявившего в одном из интервью, что своей перестройкой они, перестройщики, ломали не только СССР и коммунизм, но тысячелетнюю модель развития России. То есть перед нами – махровый русофоб похлеще и похуже всяких бжезинских, раскрывающий не только антисоветские, но и антирусские, русофобские замыслы и секреты перестройки. Едва ли Яковлев слышал что-либо об эзотерических корнях русского этноса (его интересовало другое – например, чань/ дзэн буддизм), но то, что объективно он работал над выкорчёвыванием, уничтожением этих корней – это очевидно.

Черчилль в 1940 г. в одном из писем заметил, что Великобритания воюет не с Гитлером и даже не с национал-социализмом, а с немецким духом, духом Шиллера, чтобы он никогда не возродился (a propos: поведение немецких мужчин в Кёльне и других городах, когда их женщины подверглись сексуальным домогательствам мигрантов с Ближнего Востока, а мужчины предпочитали звонить в полицию, а не разобраться с насильниками здесь и сейчас, причём так, чтобы орган насилия пришёл в негодность на всю оставшуюся жизнь, а также само отношение многих немцев к мигрантам и, наконец, появление у руля ФРГ такого персонажа, как фрау Меркель, – свидетельствуют о том, что англосаксы в огромной степени добились своих целей; что может быть более антишиллеровским по своему духу, чем Меркель?!). Перефразируя Черчилля, можно сказать, что Яковлев и Бжезинский, а точнее их хозяева (оба эти занятных штемпа – всего лишь фигуры, первая – полегче, вторая – потяжелее, но они, конечно же, не хозяева игры и даже не игроки; в лучшем случае – помощники последних) боролись не с коммунизмом, а с русским духом, духом Пушкина и Ломоносова, Суворова и Сталина, Толстого и Мусоргского – чтобы этот дух никогда не возродился.

Ненависть к этому духу проскочила у Яковлева уже в статье 1972 г., но не только к этому духу – было и ещё нечто очень серьёзное и важное, о чём будет сказано ниже. Здесь же отмечу, что в какой-то момент в некой точке совместились, пересеклись, с одной стороны, страх части номенклатуры перед русскостью, русским духом, русским патриотизмом, который она со своих кондово-вульгарноинтернационалистских позиций квалифицировала либо как национализм (и эта позиция разделялась определёнными сегментами советской интеллигенции – так называемыми «либералами» и «интернационалистами»), либо – на партсленге – как «русизм» (Ю.В. Андропов), с другой – русофобия той части правящих кругов Запада, которые под видом борьбы с коммунизмом планировали разрушение России как таковой, как исторического блока, фундаментом и несущими конструкциями которого являются русские. На этот вопрос мы ещё обратим внимание, а сейчас вернёмся к морализирующей критике, которую нередко адресовали Яковлеву.

Такого рода критика, прав был Маркс, штука не вполне адекватная, поскольку, согласно Марксу, мораль – это состояние бездеятельной активности того, у кого отняли силу (не путать мораль с нравственностью). Морализирующая критика тем более неадекватна, если речь идёт о представителях группы, где рост, карьера обусловлены не моральными и профессиональными качествами, а совсем наоборот. Смешно предъявлять моральные претензии тем, кто всю жизнь колебался с курсом партии и от чего-то или кого-то отрекался. Почти вся партийная история и жизнь КПСС – это отрицание и колебание, вот и доотрицались до того, что сами себя заколебали. У них и в гимне была записано: «Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног». Дали команду: Сталин (Хрущёв, Брежнев) – это старый мир, «коммунистический Старгород». Ну-ка, быстро отреклись от культа личности (волюнтаризма, застоя и т. д. и т. п.). Отряхнули прах. Кто не отряхнул? Ах, вот этот? Не успел? Что значит, не успел? Значит, он-то и есть сталинист (хрущевист, брежневист-застойщик и т. д.). Он – прах. Топчи его, суку! В какой-то момент в глазах части номенклатуры «старым порядком» и прахом оказался советский строй. И, словно подслушав у Сиплого из «Оптимистической трагедии», перевёртывай зашептали: «Сволочью вожак оказался». Да, сволочью, то есть тоталитаризмом оказался коммунизм. Мы-то, рвали они на себе тельник, думали, что он – коммунизм, а он – тоталитаризм. Будем перестраивать. Естественно, не за свой счёт.

Нет, морализирующая критика здесь неуместна.

Ещё одна линия критики (естественно, в постсоветское время) – полное отвержение статьи Яковлева как идеологической стряпни ориентированного на карьеру догматика, как кондовой идеологической поделки. Да, действительно статья во многом кондовая, написанная на смеси канцелярита и коммунистического новояза, пересыпанная цитатами из работ Ленина. Да, за ней скрывается уныло-серый аппаратчик. Но неважно, кто скрывается, – «они приходят как тысячи масок без лиц» (К. Чапек), и, придёт время, – напялят другие маски. Интерес представляет не маска, а масса номенклатуры, которая (или часть которой) заговорила устами Яковлева, а позднее – в 1980-е – решила спасаться по пути демократических и рыночных реформ и на этом пути взяла верх над другой частью номенклатуры.

Меня интересует классовая позиция; разумеется, «классовая» не в капиталистическом смысле термина – таких классов ни в русской истории, ни, тем более, в СССР, не было. Вот этим-то и интересен текст Яковлева, который кто-то воспринял как донос, кто-то – как указивку, а кто-то – как faux pas (ложный шаг) карьериста – «Акела промахнулся» (правда, Яковлев своим жизнеходом больше похож на шакала Табаки, чем на Акелу). На самом деле такого рода тексты, наряду с Уставом КПСС, Конституцией СССР, речами первосеков и генсеков, статьями «идеологов» из обслуги и другими официальными документами, если правильно к ним подойти, становятся одним из средств раскрытия социальных секретов советской системы, из которой, в свою очередь, растут секреты постсоветской системы и её хозяев – местных и зарубежных.

Поэтому я утверждаю, что в случае с яковлевской статьёй мы имеем дело с очень важным текстом, отразившим властно-идейный («идеологический») кризис номенклатуры, противоречия внутри неё самой и – шире – в советской элите (термин употреблён, естественно, в политологическом смысле), а также кризисные явления в обществе и в отношениях номенклатуры с этим обществом, начало стремительной утраты номенклатурой легитимности. Кризис этот начал развиваться, естественно, до появления статьи Яковлева, а завершился он, по крайней мере, промежуточно-вехово, в начале 1990-х гг. разрушением того, что А.А. Зиновьев называл «коммунизм как реальность», распадом СССР и экспроприацией населения «героями» перестройки и постперестройки на основе приватизации власти и имущества («собственности»). Статья отразила сознательные и глубокие подсознательные страхи номенклатуры; более того, по ней уже тогда, в начале 1970-х, можно предположить, на каких путях номенклатура, только что (в середине 1960-х) заблокировавшая превращение системного антикапитализма в посткапитализм, т. е. в коммунизм, будет выходить из кризиса; кого на этом пути она воспринимает как своего главного противника, в чём видит главные опасности для себя, для сохранения своей власти и привилегий.

Яковлев, бесспорно, уловил некие тенденции, хотя бы и по негативу. Например, он обвинил авторов антологии «О, Русская земля» в том, что они хотят соединить несоединимое – революционных демократов с реакционерами-славянофилами. Но если несоединимое – чего ж пугаться, что ж номенклатурными ножками сучить?

В тексте яковлевской статьи специфическим образом в виде реакций номенклатурного работника и на доступном ему языке отражены и выражены позиции, фобии и претензии определённого класса (в широком, некапиталистическом смысле слова). Когда Яковлев в статье пишет, что «ключ к пониманию современности – последовательная классовая, партийная (выделено мной. – Л.Ф.) позиция в оценке прошлого», он не лукавит, напротив, выступает с последовательной (квази)классовой позиции номенклатуры как слоя. И критиковать/анализировать советское общество, уверен он, можно только с этих позиций в интересах номенклатуры и, что особенно важно, на её языке, любая иная попытка должна быть пресечена.

Забегая вперёд, отмечу, что в идейном плане номенклатура, советская верхушка больше всего боялась союза, симбиоза русского патриотизма, «неопочвенничества» с ориентировавшимся на левые идеи, на творческое развитие марксизма технократизмом социалистического типа. Значительно меньше она опасалась либеральной прозападной диссиды. Когда-то моё внимание на это обратил мой учитель

В.В. Крылов, сначала не понимавший, почему его начальство с большим подозрением смотрит на его попытки развивать именно марксизм применительно к научно-технической революции и ещё более подозрительно – на его дружбу с литераторами из патриотического лагеря, к которым он был близок идейно.

Если брать только советские реалии, то направления ударов статьи Яковлева указывают на многое: и на кризисные явления в обществе на рубеже 1960-1970-х гг., и на начало формирования альтернативных властно-идейных проектов в элите (в политологическом смысле этого слова), и на то, что номенклатура уловила это и отреагировала, продемонстрировав свои установки, фобии и уязвимые места во властно-идейном панцире.

Более того, хотя статья Яковлева 1972 г. написана с марксистских (пусть вульгарных, догматических, но формально с марксистских) позиций, а его словоизлияния перестроечных времён носят либеральный характер, между ними, несмотря на внешние идеологические различия, прочерчивается пусть и пунктирная, но вполне логичная линия, причём оканчивающаяся не в июне 1988 (XIX партконференция), а 17 августа 1998 г.

По прошествии четырёх с половиной десятков лет статья, на мой взгляд, не только не перестала быть интересной, но, с учётом того, что произошло в 1980-е, в 1991 г. и после, приобрела ещё большую актуальность. Повторю: статью Яковлева воспринимали по-разному: и как донос, и как указивку, и как «последнее предупреждение». По-своему отчасти верны все эти интерпретации. Я же воспринимаю её как один из текстов, с помощью которых социальная история советской системы и её господствующих групп, тем более вползавших в кризис, «даёт себя прочитать» (М. Фуко). Это – во-первых.

Во-вторых, в этой статье содержится нечто важное для понимания подготовки так называемой «перестройки» определёнными кругами в СССР и на Западе, самой перестройки и того, что за ней последовало. В-третьих, кое-что из написанного Яковлевым, точнее, то, что в его статье отражает ситуацию номенклатуры на рубеже 1960-1970-х годов, связано не только с природой советского общества и его историей, но и с русской историей, спецификой России, отношения этой власти – русской же – к русскому народу, особенностями марксизма как идеологии и политической стратегии, а также с диалектикой положения крестьянства и интеллектуалов в социальных системах.

Парадоксальным образом Яковлев с его статьёй оказался «устройством», посредством которого всё это выразилось, перефразируя определение Львом Толстым жанровой принадлежности «Войны и мира», в той форме, в какой это выразилось; причём многое выразилось независимо от Яковлева и того, что он хотел сказать, ради чего писал статью. Когда-то Герцен сказал о себе, об Огарёве и таких, как они: «Мы не доктора, мы боль». Моё отношение к Яковлеву не позволяет мне ни соотнести его с Герценом (при всём моём в целом негативном отношении к человеку, который во время Крымской войны писал, что хочет жить в английском городе Одесса» – так и хочется спросить: ну что, сынку, помогли тебе твои бритты с Ротшильдами?), ни использовать эту фразу для характеристики позиции Яковлева (какая у карьериста и отступника боль?). Верно, однако, то, что через Яковлева и его статью выплеснулись фобии номенклатуры и – сквозь них – фантомные боли русской власти: Крот Истории роет медленно.

…В своё время Б. Мур-младший написал, что если людям будущего суждено когда-либо разорвать цепи настоящего, они должны будут понять те силы, которые выковали эти цепи. В 1989–1993 гг. на историческую Россию были наброшены цепи мирового капитализма – со второй попытки, первая имела место в конце XIX – начале XX в., но тогда сталинская Красная империя системного антикапитализма как очередная – мировая – форма исторической России эти цепи разорвала, отбросив и буржуинов, и «левых глобалистов» разного рода (Ленин, Троцкий и все остальные). Со временем, однако, на основе системного антикапитализма сформировалась господствующая группа некапиталистического типа – номенклатура, монополией которой стало отчуждение социальных и духовных факторов производства. Как будет показано ниже, именно номенклатура в своих квазиклассовых интересах заблокировала превращение системного антикапитализма в посткапитализм; в 1970-1980-е годы определённая её часть в союзе с частью мирового капиталистического класса разрушила Большую систему «СССР». В связи с этиманализ советской реальности с помощью статьи Яковлева, одного их тех, кто эти цепи набрасывал и ковал, т. е. готовил, о чём по-фрейдовски проговорился в статье, выражая коллективное бессознательное определённой части номенклатуры, – это довольно длинное интеллектуальное путешествие, историческое расследование, в ходе которого нам предстоит познакомиться:

– с временем, которое определило содержание статьи, – рубеж 1960-1970-х годов;

– с базовыми противоречиями советской системы, развёртывание которых породило к середине 1960-х годов структурный кризис и поиски выхода из него – на них-то и среагировал Яковлев своей статьёй;

– с негативным эволюционным переломом, поворотом, в сторону от посткапитализма, который в конце 1960-х осуществила номенклатура;

– с опасениями Троцкого и Сталина по поводу перерождения номенклатуры, по поводу, как сказал бы А. Белинков, «превращения просперо и тибулов в новых толстяков»;

– с идейной («идеологической») ситуацией в СССР в 1960-1970-е годы (шестидесятничество, диссиденты, русское державно-патриотическое движение);

– с историей ввода войск Организации Варшавского договора (ОВД) в Чехословакию и исторической ролью этой акции;

– с вопросом о том, почему в современном (Modern) мире именно крестьянство и интеллектуалы являются наиболее неудобными группами для любой социальной системы, будь то капитализм или антикапитализм;

– с непростым вопросом настороженного отношения всех форм и структур современной (Modern) русской власти к русским, к русской традиции, к русскому вопросу, т. е. с проблемой, почему в России существует русский вопрос.

Ну а в самом конце мы посмотрим на то, как сложилась судьба и карьера Яковлева после письма, так сказать, «жизнь после письма», и как это повлияло на ход событий в СССР в 1980-е годы (как тут не вспомнить бабочку из рассказа Р. Брэдбери).

Однако, прежде чем пускаться в путешествие, прежде чем анализировать статью А.Н. Яковлева, необходимо, хотя бы вкратце, напомнить её содержание, поскольку сегодня мало кто знает или помнит, о чём и о ком в ней главным образом говорилось. К тому же это номенклатурщики работали по принципу: «Я (Пастернака и др.) не читал, но скажу…». Мы пойдём другим путём, по принципу «Я (Яковлева) читал и скажу…».

2

Итак, о статье будущего «прораба перестройки». Исполнив в самом начале панегирик социализму, «тов. Яковлев А.Н.» переходит к противоречиям «зрелого социализма», «социалистической современности». Он повторяет один из выводов XXIV съезда КПСС – «о всестороннем сближении классов и социальных групп». Вывод этот официальные идеологи сделали именно тогда, когда номенклатура всё более отделялась от общества, превращаясь в слой/квазикласс-для-себя, когда в обществе в целом и внутри его отдельных слоёв, включая интеллигенцию – читай романы и повести Ю. Трифонова и В. Маканина, – нарастала поляризация; пишет о «воспитании моральных качеств на основе марксистско-ленинской идеологии» (по-видимому, именно эта «основа» и эти «качества» в той форме, в какой они реально сложились в «оттепель», и порождали перевёртышей); писал «тов. Яковлев А.Н.» и о том, что рабочий класс в советском обществе является «социальным разумом и социальным сердцем» (одновременно! – мутант, что ли? Л.И. Брежнев через несколько лет уточнит, что сердцем общества всё же является КПСС, а не рабочий класс).

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

В легкой и увлекательной форме норвежский уролог Стурла Пилског рассказывает о том, как устроена моч...
Эта книга известного английского историка искусства посвящена искусству итальянского Возрождения. В ...
Это обновленная, расширенная версия книги-бестселлера "12 уроков таро", которая несколько раз переиз...
Представлены результаты всестороннего количественного исследования башкирской системы версификации в...
Искусственный Интеллект (AI) имеет и актуальную новейшую историю, и интересную предысторию. Мифы с о...
Эта волшебная история произошла в канун Нового Года. Аня, ученица четвёртого «И» класса, с нетерпени...