Царский витязь. Том 2 Семёнова Мария
– Цыц там, – сказал воевода.
Косохлёст замер, как пригвождённый.
– Дядя Сеггар… – протянул он с ребячьей обидой. – Но ведь сам вразумления попросил?
Светел тоже гнал прочь досаду. «Почему старики, как за советом придёшь, велят своим умом доходить? А когда вовсе ненадобно, указками сыплют?..»
– Дурень, – продолжал воевода. Светел даже не сразу понял, кому он пенял. Похоже, сразу обоим. – Учить – велю. Сердце срывать не моги.
«Сердце срывать?..» – удивился Светел. А ведь правда, брат с сестрой впрямь будто на горячей печке метались, покоя лишённые. И чем дальше, тем хуже.
«Ну ровно как я, когда Летеню последние образцы плёл… Эти-то какого излома день со дня ждут? Призыва к великому служению, на которое Сеггар обоих у себя холит?.. Да ну их совсем…»
Раздумья заняли миг.
– Как скажешь, дядя Сеггар, – процедил Косохлёст. Негромко, медленно. Светел мигом забыл всё стороннее, руки взвились обороняться. Вышло совсем глупо. Мутное небесное серебро плавилось на длинном, в локоть, боевом ноже Косохлёста. Всё перенятое у Летеня закружилось в беспорядке, улетело позёмкой. Сдуру вынутый нож Зарника он тогда отправил в сугроб. Сопляки были оба. Воробьишки в пыли. Теперь…
– Да не трясись, не с тобой война. – Косохлёст хотел ещё что-то сказать, но Сеггар рявкнул:
– Четверо!
Косохлёст прянул влево. Нож пропел, вспарывая пустой воздух. Светел воочию увидел врага, пытавшегося миновать Косохлёста. Не вышло! Ворог скорчился, зажав булькающую рану, а Косохлёст уже бился с другими. Нет! Биться на любки, мерясь удалью да сноровкой, могут и побратимы. Косохлёст – убивал! Разил, калечил, уберегая кого-то безмерно ценимого… Взмах! – вскроены жилы чужой оружной руки. Обман, разворот! – воет дурным смертным воем не устерёгший глаз. Кувырок, беззвучная молния от земли – и последнему уже не до боя: весь мир смёл огненный ужас, разверзшийся внизу живота.
Светел снова начал дышать. Такое навзрячь схватывать было что переборы Крыла с ходу запоминать. Раскатился бисер, сверкнул, пропал, собери его! Косохлёст управился даже не вмиг. В ничтожную половину самого короткого мига. Кто другой красовался бы над телами, напоказ сшибал с клинка ещё не загустевшие капли, примеривался к добыче, – не Косохлёст! Юный витязь нёсся прочь, уводя того, кого защитил, и нож в ножны прятать не торопился…
– Ну! – сказал Сеггар, помедлив. Чувствовалось, искал, к чему бы придраться. Не находил. Косохлёст, толком не отошедший от жутковатого вдохновения, задел взглядом Светела. Но не выплеснул остатков ярости обидным словом. Просто улыбнулся, будто у самого прорвало чирей в душе.
Светел вдруг задумался, какой наигрыш подобал бы его плясу. Такой же стремительный? А может, грозно-медленный?
«Измерцался яхонт мой», – отдался мамин голос. Стонал, приплакивал, хороня все надежды. Хочешь воевать, как Косохлёст, начинай дыбушонком. Не жди до десяти годков, будто всё само обойдётся. Хочешь в гусли играть, как Крыло… да ладно, куда тебе, снегирёк, в орлиную высь! Крылом надо родиться.
Вконец опечалившись, Светел лёг у полозьев, положив под руку закутанные гусли с так и не спущенными сутугами. Его очередь сторожить настанет под утро. Можно будет и шпенёчки сразу проверить.
– Не могла царевна Жаворонок на какой-то переправе простыть, – шептались у соседних саней.
– Не могла. Если хоть вполовину такова была, как наша Эльбиз.
– Наша – Лебедь. Лебеди, вона, посейчас даже на Коновом Вене живут. А жаворонки нежные все в ирий улетели.
Светел заново насторожил уши. Царевна Жаворонок? Он по этой песне гусли налаживал. Второму имени ничто в памяти не откликалось.
– Эльбиз никому себя в обиду не даст, – упрямо, словно отгоняя сомнение, повторила Нерыжень.
– И других отстоит, – сказал Косохлёст. – Ты, сестра, не грусти. Это он всё без правды сыграл.
Светел высунул голову наружу:
– Что ещё за Эльбиз?
У соседних санок притихли.
Светел вновь смял щекой куколь. В двойном толстом кожухе лежалось тепло по-домашнему. О какой-то Эльбиз печалиться нужды не было, а вот за мать болела душа. Когда сын обратился к Родительскому Дубу спиной, Равдуша запела. В полный голос, как нельзя петь на морозе. Мама за него-то, глотку лужёную, вечно боялась, когда он на спускном пруду под драку песни орал. А сама!.. Голос крылатый золотые крылышки не познобил бы… Может, сына проводив, сама в жару заметалась? И даже бабушка ума не приложит, как ей помочь?..
Светел не выдержал, сунул руку в санную полсть, вытянул нещечко, обогрел у лица. Тряпичные куколки-неразлучники, что свил ему Жогушка. Двое мальцов, чернявый да жарый.
«Хочешь сказ послушать, братёнок?»
«Расскажи! Расскажи!»
«Ой ты, поле, поле снеговое, не закатный луч тебя кровавит! На закате полем шли герои, алой нитью вышитая слава…»
Знать бы, нашёл ли уже Жогушка Золотые, спрятанные на полке в ремесленной. Нашёл, вестимо. Взрослым принёс. И Ерга Корениха махнула рукой: чего ждать от дурня! А мама в слёзы ударилась…
Светелу ночь за ночью доставалось сторожить самую горемычную стражу. Ближе к утру, когда сгущается тьма, а коварная дрёма знай ждёт, чтобы ты на санки присел. Хоть ненадолго. А как не присесть, если с вечера только веки смежил и после – почти сразу снова вставать? Терпи, отрок. Слагай песни, которых никто слушать не пожелает.
Будил Светела обычно Косохлёст. Валенком под ребро. «Вставай, мешок! Не у мамоньки на полатях!» Заменыши язвили намеренно, с удовольствием. Старшие витязи за отрока вступаться не снисходили. Светел злился, молчал. Растил навык вскакивать до пинка.
Он и нынче сам выплыл к яви, разгоняя клочья тревожного сна. В этом сне Обидные, уносимые рекой текучего снега, плакали голосом Сквариных кугиклов. Белые пальцы дёргали струны, те жалобно звали Светела, рвались одна за другой. Светел гнался по берегу, никак не мог ухватить…
…А разбудило его не подошедшее время стражи. Всего лишь призрак движения во внешем мире, за плевой кожуха.
Сна как не бывало! Светел обратился в слух, продолжая ровно дышать. Ждал, чтобы движение повторилось. Дождался. Гусли, обёрнутые войлоком, метила потревожить чья-то рука. Проникала опасливо, по волоску. Чья? Грельник позволял спать с открытым лицом, но Светел с лихвой получил в щелье ледяных стрел. Втёр в саднящие веки нежного рыбьего сала, упрятал в меховое тепло… за что, кажется, теперь и платился.
Ясно было одно: рука не чужая. Воришка или подсыл сторожа не минуют. «Нешто задремал Кочерга? Вовсе душу изронил, знака не подав? Небываемо!» Вдобавок рука не к горлу тянулась. К гуселькам. Шпенёчки повынуть. «Косохлёст! Ну, погоди мне…»
Он дал воровской лапке глубже заползти в полсть.
Молча и разом вскинулся с лёжки. Большой, безголовый от утянутого внутрь куколя.
Ладонь, привыкшая усмирять черёмуховые плашки, смяла запястье, неожиданно тонкое. Светел сгрёб вёрткое, гибкое, определённо девичье тело. Вдавил в податливый снег…
По ушам хлестнул крик, жалобный, невозможно пронзительный:
– Братья!.. Насилком насилуют!..
Могла бы дурным матом зря не вопить. Светел уже бросил её, откатился, торопливо простая из куколя голову. Со всех сторон заполошно вскакивали тени. Самая ближняя с силой рванула за кожух, вздёрнула на колени…
Белые искры из глаз!..
Вот он, конец пути. Лютый срам, одинокое возвращение домой.
«Нет уж, – успел решить Светел. – Домой не вернусь. Без вас дальше пойду…»
Руки и ноги что-то содеяли мимо всякого разума. Светел только понял, что уже стоит, а Косохлёст валится через сани, отброшенный неведомой силой.
Коснувшись лопатками земли, заменок взлетел, как танцор, заложивший немыслимое коленце.
Пока длился взлёт, Светел умудрился пережить и перечувствовать – на три дня хватит.
Успел сплотить кулаки: довольно голову клонить, не спущу! Убивай, сумеешь небось, да сам рядом ляжешь! Зубами грызть буду!..
Успел ощутить на плече Скварины синяки, услыхать больной голос Равдуши. Мятежная решимость опала пеной. «Я сюда не честь брать пришёл. Не буду драться с тобой…»
Снова белые звёзды! В скулу, в ухо, под дых!..
Земля накренилась. Светел ударился коленом о снег, зарычал, выправился, встал. Подметил злое разочарование на лице Косохлёста. Кулак снова летел, брошенный всем весом. Светел подставил плечо. По телу разбежалась волна, он качнулся, переступил, не упал. Исполнился ярой уверенности, понял: с третьего налёта заставит Косохлёста промазать…
Не довелось. Могучие руки схватили за вороты обоих щенков. Расшвыряли в разные стороны.
Светел мигом взвился, выплюнул снег. «И жаловаться, перстом тыкать – гусельки разладили! – тоже не буду…»
Дружина, поднятая криками и вознёй, вся была на ногах и вся смотрела на отрока.
Серебряное ночное свечение успело сползти к окоёму, потёмки заставляли больше угадывать лица, но Светел слишком хорошо успел узнать этих людей. Не глядя видел, где кто. И с чем подошёл.
Вот «безлядвый» Гуляй, вечно раздражённый из-за боли в ноге. Все ему виноваты, а пуще всех отрок. Он сразу обнял Нерыжень, не спросив, кто зачинщик. Хитрой девке даже врать не пришлось. Вот смешливая Ильгра, белой горностаюшкой из-за санок. Стяговница, кажется, всех уже раскусила, но помалкивает: чем ещё развлекут?..
И наконец Сеггар, самым последним, рассерженный, отчего не сумели обойтись без него. У Сеггара на кривом от шрамов лице один глаз открывался лучше другого, темень делала воеводу ещё шире и страшнее, слова падали валунами:
– Кто спать не велит? Где враги?
Заменки смутились.
Отчаяние Светела смыло хмельным восторгом.
– Меня казни, государь воевода. Мне сон тяжкий привиделся, будто к гуслям кто лез.
Гуляй крепче обнял Нерыжень. С отцовской печалью поцеловал девичью макушку.
– Завтра день долгий, – чуть повременив, буркнул Сеггар. – Спать всем. Отроку сторожить.
Далеко, в Духовой щелье, немолчно ревел ветер.
Колыбельная брату
На третье утро буря изготовилась совсем сдуть Отавин зеленец. Купол тумана стал рваться, вместо дождя по двору проносились вихрящиеся белые волны. За чёрной девкой, бегавшей то в собачник, то в поварню, то в дальние клети, оставались маленькие босые следы.
Вот в такое утро, когда Отава с семейством совсем не ждали гостей, заполошно разлаялись дворовые шавки.
Пурга катила налётами. Серая завеса тумана падала и снова смыкалась. Уверившись, что пятнышки на краю леса впрямь движутся, Отавины домочадцы позвали хозяина:
– Глянь, батюшка.
Миновал снежный приступ, летящие клочья явили старое поле и двоих лыжников, ходко дыбавших к зеленцу.
Передний шёл налегке, тропил. Второй вёз лёгкие саночки.
– Узнаёшь ли? – морщась от колючей куржи, спросил Отава сына Щавея.
– Не обессудь, отик… не узнаю.
Через тын видно было непривычно далеко. Ветер сдувал русые кудри Щавея, открывал над глазом свежий синяк. Десница хозяйского сына была замотана тряпкой, но тетиву держала уверенно. Метнёт стрелу, уж не опрометнётся.
– Маяки, что ли? – предположил Отава.
– Ну не скоморохи же.
– И на лихих не похожи. Те по двое не приходят.
Взбуду в зеленце бить не стали, но крепкие работники помалу собирались к воротам. Кто с топором, кто с рогатиной. Не то чтобы пришлые выглядели прямыми обидчиками. А вот поверенными людьми того же Телепени… «Выноси злато-серебро, копчёных шокуров, яйца утиные! Волей отдашь – охотой возьмём, волей не отдашь – неволей возьмём!» Зря ли саночки приготовлены: богатый откуп везти…
Незваные гости остановились вежливо, на последнем снегу. Скинули куколи, сдвинули меховые личины. Передовой нагнулся отвязать лыжи. Тот, что волок чунки, круглолицый, кормлёный, вышел к тыну. Набрал воздуху.
– Здорово в избу, насельники! Верно ли соседи ваши указывают, будто здесь Отава живёт, сын Травин?
Ответил Щавей:
– А что за дело вам, люди дорожные, до батюшки моего?
– Нам…
Пришлый замялся. Его товарищ выпрямился с лапками в руках:
– Нам-то дела вовсе нету, а вот отцу нашему, великому котляру, дельце малое есть.
Мораничи!
– Ух ты, – осел голосом Щавей.
Работники начали тихо переговариваться. Глядели на большака. Отава сам с радостью оглянулся бы на кого-то, властного судить и решать, но было не на кого. Стало жарко, захотелось снять шапку, вытереть лицо. Он так и сделал.
– Что встали, лодыри! Отворяй добрым гостям.
Запели скрипучие вереи, торопливо разъехались створки ворот. Для этих захожней не калиточку открывать стать…
Тайные воины вступили во двор.
Дворнягам вовсю отзывались в собачнике ездовые упряжки.
Мигом выбежала чёрная девка, сбоку подскочила к гостям. Чистым веничком обмела кожухи, жёсткие от мороза и снега. Сбила с валенок корки, наросшие перед путцами лыж, бросилась чистить саночки. Рубашонка – одни заплаты, ноги грязные.
– Дёшевы нынче рабы, – ровным голосом подметил долговязый моранич. – Беречь незачем.
У него были волосы цвета чёрного свинца, глаза светлые, пристальные.
– Отсталь кощейская, – махнул рукой Отава. – Недокормыши. – Слегка успокоившись, он рад был поговорить о понятном. – Жрут, как не в себя, работы чуть, и всё помереть норовят. Сущий убыток, а на ком доправлять? Вы, милостивцы, порно подгадали прийти. Старуха моя уж на стол, поди, собирает. А может, в мыльню с дороги?
Он обращался к длинному, чуя в нём ватажка.
– Нам, хозяин ласковый, не до мыльни… – начал было моранич. Спохватился, кивнул товарищу.
– Орудье наше спешное, не велит мешкать, мыльней да столом-скатертью тешиться, – подхватил круглолицый. – И рады бы вежество соблюсти, да наказано сразу дело пытать.
Лыкаш уже столько раз повторял вопросные речи, что казалось – до старости будет твердить по зеленцам всё те же слова. А Ворон – безжалостно гнать вперёд и вперёд, гнушаясь передышкой в тепле.
– Отцу вашему перечить не рука, – честно поклонился Отава. – Что же за дело у великого котляра до нашей глуши?
Из дому выглянула невестка. Закричала на весь двор:
– Цпля, безделяйка! Цыпля!..
Маленькая чернавка кинулась из собачника.
– В сенцах ждать должна! Не дозваться! А ну, живо масло неси!
Девчонка шастнула в дальнюю клеть, со всех ног вернулась с горшочком. Получила затрещину. Упрямо скрылась в собачнике.
Лыкаш излагал причину орудья:
– Стало нам знаемо: славному Эдаргу, Огнём Венчанному, ради его восшествия на шегардайский столец некий человек поклонился двумя красными пирожными блюдами. Ещё знаемо: одно из тех блюд, щедростью доброго царевича, подарено было в Чёрную Пятерь…
Отава явственно приуныл. Всё знают мораничи, не отопрёшься. Лыкаш продолжал:
– Знаемо также: в Беду, попущением Справедливой, оное блюдо было украдено и носимо с торга на торг. Ныне, по орудью, возложенному во имя Владычицы, мы следим его путь, ибо в Шегардае поднимают дворец, и долг всякого доброго подданного – обиходу царскому порадеть.
Лыкаш был готов без запинки перечесть пройденные зеленцы, доказывая Отаве: они с Вороном забрели сюда не наобум. Готов был и к тому, чтобы перечень украсился ещё одним именем, а их с дикомытом вновь приняла бесконечная промороженная стезя. Однако у Отавы с каждым словом как будто кислое копилось во рту. Лыкаш вострепетал надеждой:
– У тебя ли, хозяин ласковый, с царского стола блюдо? Либо, может, нас с братом дальше направишь?
Мораничей редко пробуют обмануть. Безумное это дело – тайным воинам врать. Тщетное и опасное. Лучше выдать правду, пока спрашивают добром.
Из большой избы показалась нарядная девка.
– Цыпля, где ты есть! Прибью неслушь!
Дверь собачника хлопнула.
– У меня оно, блюдо ваше, – тяжело выговорил Отава. Не сдержался, добавил: – Дочка вот заневестилась. В приданое хотел… – Отавишна стояла на крыльце, издали поглядывала на захожней. – Каб знать, откуда пришло! Воз гусей мороженых отдал…
В собачнике затеялась свара, донёсся плачущий лай. Что-то беспокоило псов.
Лыкаш важно отмолвил:
– Так мы ведь, хозяин ласковый, не задаром берём. Не в том правда Владычицы, чтобы без вины людей обижать. Мы вознаградить тебя присланы, а не убыток чинить. За то, что судну узорочную сберёг.
У него хранилось в тайном кармашке звонкое серебро. Всю первую половину дороги Ворон отучал его чуть что тянуть туда руку.
Дикомыт подал голос:
– Коли так, скажи, Травин сын, сука шатущая не забегала к тебе? Грудь бела, рубашка сера…
– Забегала, милостивец, – вовсе приуныл Отава.
Ворон бросил снегоступы на саночки.
– Позволишь одним глазком глянуть?
А повадка и голос выдавали иное. «Я – моранич. Мне воля!»
– Гляди, милостивец. Полюбится, хоть совсем забирай. Она там отдельно привязана.
Ворон кивнул, ушёл. Щавей без него как будто стал выше ростом.
– Псица тоже, что ли, превеликих кровей? Прямиком со старой псарни дворцовой?..
Собаки при виде чужака взревели всей стаей. Не полошилась только смурая сука, привязанная у двери. Ещё не обжилась, не привыкла. Орудник посмотрел на неё один раз, вздохнул, забыл. В потёмках вскидывались мохнатые тени, лязгали зубы. Коренники, рулевые, вожаки тянули носы в проход, не могли достать, цапались меж собой. Ворон мимоходом потрепал чьи-то уши. В глубине собачника, у щенячьего кута, раскачивалась, припадала на кучу мха, постанывала ещё одна тень.
– Поршок, – доносилось оттуда. – Братик милый… открой глазки… Поршок…
Ворон подошёл. Девка-босоножка затравленно обернулась, плеснула руками. Съёжилась. Не захотела бежать. Во мху нескладно вытянулся тощий мальчонка. Из угла рта – тёмный пузырящийся потёк. Бесцветный взгляд сквозь кровлю, сквозь облака. Ворон опустился на колени. Ему-то внятен был поцелуй Мораны, бесповоротно осенивший парнишку.
– Кто? – спросил он тихо и медленно, как на морозе. – Большак?
– Батюшка Отава нам отец родной… – заученно пробормотала девчонка. Натянула рукава, пряча локотницы, тёмные от синяков. Вжала голову в плечи.
– Отец бья не прибьёт, отчим гладя кровь пустит, – проворчал Ворон.
– Поршок… с палкой набежал, – выдавила она.
Мальчишка приоткрыл глаза. Для него уже не было страха.
– Щавей, – внятно проговорил он. – Щавей её…
Поршок. Даже не подлёток. Птеня с палкой на взрослого несытого коршуна. Возложил хищнику синяк на чело. Валялся теперь, обходясь кровью из порванного нутра.
– Братик, – всхлипнула девочка.
– Не больно, – сказал Поршок.
Ворон провёл ладонью по спутанным волосам, по щеке, задержал руку. Боль – примета живого. Материнский поцелуй её отгоняет. Мальчик хотел ещё что-то сказать, не успел, дыхания не хватило. Кровь в углу рта начала успокаиваться.
– Матерь Правосудная, всем сиротам заступница… – не спеша отнимать ладонь, прошептал Ворон. – Утешь, обогрей, великим сердцем прими…
Неприкаянная сука возле двери подняла морду, завыла.
Девочка молча следила, как пришлый моранич покрывает лицо брата краем рогожи. Ворон встал с колен, поднял Цыплю, взял за плечо:
– Пойдём.
Она беспамятно прошла с ним два шага, на третьем вывернулась. Метнулась назад, откинула ряднину, стала гладить, целовать лицо брата, поправлять рогожные кули, наброшенные для тепла.
– Поршок… Поршок…
Ворон присел рядом на корточки:
– Его встречает Царица. Кутает пуховыми ризами, чтобы не мёрз больше. Пойдём.
Снова взял её за плечо, поднял. Девчонка отчаянно рванулась из-под руки, не вышло. Попробовала укусить…
Хозяйский сын с работником уже вынесли блюдо из клети. Огромное, цветущее алыми праздничными цветами. Лыкаш сверил клеймо, придирчиво осмотрел посудину, нашёл целой на удивление. Ни иверин, ни трещин. Вот что значит старое андархское дело! Даже краски – будто вчера запечатлённые печным обжигом. Кто-то заботливый сплёл для тяжёлой и хрупкой посудины плоскую корзину, подстелил мякоть…
Наконец Лыкаш с хозяином ударили по рукам. Молодой орудник вынул кошель, передал Отаве:
– Вот, хозяин ласковый, от учителя тебе щедрая плата.
Отава было взялся отнекиваться. Довольно, мол, чести праведному Эрелису послужить. Потом всё же взял серебро.
– Теперь-то прикажешь мыленку греть, государь вольный моранич? А там честным ладком да за стол, да и переночуете?
Лыкашу хотелось и в мыльню, и за стол, и переночевать. Он мялся. Ждал Ворона. Блюдо привязывали на санки, когда наконец из собачника явил себя дикомыт. Девчонка таращила глаза, семенила, подпрыгивала, пыталась царапать железные пальцы, поддёрнувшие за ворот. Ворон казался невозмутимым, однако Лыкаш поглядел на его выставленную челюсть – и враз покинул приятные мысли о еде, мыльне, ночлеге. Слишком хорошо знал товарища. Сейчас Ворон что-то учудит, но вот что…
– По праву сына Владычицы я забираю это дитя.
Отава наверняка почувствовал себя обобранным, но не оказал недовольства. Девка была вправду грошовая. Не с мораничами из-за неё спорить. Измял в руке шапку:
– Воля твоя, милостивец.
Чернавка знай молча дралась, ничего не понимая, лишь чая лютого наказания. А вот Щавей сотворил кромешную глупость:
– Далековато воинский путь волю простёр…
Буркнул в ворот себе, только дикомытских ушей ничто не избегнет. Ворон ответил ровным голосом, от которого на Лыкаша совсем напала тоска:
– Ты, обсевок отецкий, Владычице послужить приходи. Узнаешь, за какие труды мы великой вольностью взысканы.
Сам повернулся в сторону крылечка, откуда любопытно поглядывали Отавины невестка и дочь. Подмигнул. Расправил плечи. Погладил усы. Маленькая кощеевна барахталась в его хватке, он на неё и не смотрел.
Девка с молодицей взвизгнули, ухватились одна за другую. Как быть? Под лавками прятаться? Улыбнуться могучему красавцу, принять устами уста?..
– Да уж забирай дурищу, милостивец, охотой отдаю, не нужна, – невпопад ляпнул Отава.
Ворон заулыбался, сделал шаг в сторону крылечка:
– Ты, добрый хозяин, про которую говоришь?
Лыкаш смотрел с любопытством. Вот, значит, как он Иршу с Гойчином забирал. Врали всякое, но досужие вруны ещё не то наплетут.
Щавей налился бурой кровью. Сжал в кулак руку, прокушенную паскудой-чернавкой. Врон продолжал весело:
– У одной девки был брат, вступиться не устрашился. У другой брата нету. У молодицы муж есть ли?
Ещё шаг, наглый, уверенный. Щавей не стерпел, бросился через двор. Моранич едва обернулся. Лёгкая чернавка покинула твердь, перепорхнула в руки Лыкашу. Щавей близко рассмотрел усмешку на горбоносом лице. Успел понять, что погиб.
В скулу шарахнула булава, утыканная гвоздями. Земля и небо сорвались с мест.
Дюжие работники качнулись было на выручку. Ударились о взгляд моранича, качнулись назад. Все острастки о Чёрной Пятери были правдой. За плечом Ворона ткалась простоволосая мара в понёве, расшитой белым по белому. Кто сунется, вмиг поймёт, что допрежь вовсе скорби не знал.
Отава грянулся в ноги оруднику:
– Не губи, господин… Во всём волюшка тебе… не губи…
Самый противный голос становится у человека, униженно молящего.
– Царица Морана велела сирот миловать, – ответил Ворон. – Ты миловал?
Щавей, схвативший плюху, коими потчевали у столба, обмочившись, полз, корчился, подвывал переярком, свергшимся в ловчую яму. Девка с молодицей не вынесли ужаса, удрали в избу.
Бывали мгновения, когда юный державец отчаянно завидовал Ворону. Ну вот почему Боги к одним без меры щедры, а к другим… Зависть долго не жила. На поварне хозяйствовать, оно как-то спокойней. Лыкаш вытянул из санок кожух бурого росомашьего меха, один из двух, припасённых на случай плящих морозов. Всунул в него ошалевшую девчонку всю целиком, с босыми пятками: никакой стуже не прокусить. Усадил прямо в блюдо. Небось не тяжелей пирогов, что слуги вдвоём к царскому столу понесут. Она хотела вскочить, бежать, но запуталась. Очнулась, притихла. Отава стоял на коленях, подставлял голову за дерзкого сына.
– Не губи, батюшка… Не губи…
Моранская воля страшна, как метель, властная сдуть маленький зеленец. Ни ратью не встанешь, ни во все глаза не посмотришь.
Ворон сказал:
– Да не возгорчат шегардайскому государю пироги с этого блюда. Во имя Владычицы, ради чести учителя и воинского пути, никто не станет болтать, будто мы здесь без правды разведались. Как ты поступал с птенцом живым, Владычице ведомо. Как с мёртвым поступишь, Она тоже узрит.
Обошёл Отаву, молча миновал Отавиного «обсевка». Лыкаш держал наготове две пары беговых лыж. Выйдя на снег, молодые орудники вздели ирты, быстро понеслись прочь. Только теперь коренастый бежал с санками впереди. Жуткий долговязый держал тыл. Девчонка меховым кульком сидела в драгоценной посудине. Санки кренились на ухабах неторника, девка длинными рукавами хватала края кузова. Оглядывалась на зеленец, где покинул сломанное тело её брат, ушедший к Владычице. Толстый куколь съезжал на лицо, мешал смотреть.
Певчая метель накатывала волнами. Туман на границе тепла затягивался и рвался, то являя, то пряча старое поле. С каждым налётом снега три пятнышка убегали всё дальше. Наконец пропали в лесу.
Девка с молодицей, обнявшись, ревели в бабьем куту. Открылась дверь – завизжали на два голоса.
– Дуры! – выместил пережитую напужку Отава. – С вас бы не убыло, а я теперь дрова изводи!
В перепутном кружале
Под кровом было тепло и блаженно. Густо пахло сохнущими валенками, дымом, натруженным телом, добротной едой, псиной, пивом. Открытое горнило печи рдело жарым золотом, гул и треск пламени под круглым сводом вливались в голоса жизни, звучавшие в харчевном покое.
Перепутные кружала зовутся так оттого, что ставят их на скрещении торных путей. Никто не хочет жить у дороги. По ней что угодно может явиться, добрым людям ненадобное. Кружало не дом. Кружалу на перекрёстке самое место.
Молодые захожни доставили с собой добрый беремок хвороста для печи. Дрова положили оттаивать и сушиться, молодцам же за пособление досталось местечко на скамье, в самом низу длинного стола.
– Гостей жду почтенных, – предупредил хозяин кружала. – Сегодня с утра чаял. Если вдруг припожалуют – им стол. Да без обид мне чтобы!
У него было подходящее имя: Путила. Ворон поставил снятый с саночек меховой свёрток. Раскрыл, вытряхнул худенькую девочку. Добротно приодетую, отмытую от грязи и вшей, но всё равно пугливую, как дикая птаха. Она сразу юркнула за Ворона. Спряталась.
– Какие обиды, батюшка, – отрёкся Лыкаш. – Не хочу выпытывать тайного, но что за великие гости?