Брат болотного края Птицева Ольга
© Ольга Птицева, 2019
© Издание, оформление. Popcorn Books, 2023
Cover art by © Corey Brickley, 2023
Не ходи далеко. Не ходи один.
Дома ты, леса сын.
Слуги Бобура
Олеся
Медуница. Сладкое, тягучее слово. Греет губы, ласкает язык. Медуница. Не быть в чужой власти тому, кто приручил ее, пригрел на груди. Леся оттянула тесемку, поймала гранью оберега луч, бьющий сквозь листву, и в прозрачной глубине вспыхнули синеватым огнем застывшие лепестки. Медовые, живые, могучие. Так сказал идущий позади. И голос его срывался, и влажные пальцы дрожали, и глаза блестели от еще не пролитого, пока не прожитого, но грядущего.
– Вот, не снимай… Там медуница, она… – сказал Лежка, а Леся тут же поняла.
Если что и спасет путника от беды в глухой чащобе, так вот оно – повисло на шее, принесенное в дар, незаслуженный, а значит, бесценный.
Потом они говорили что-то еще, сбивались, ежились, кто-то звал идти, что-то держало на месте, покачивалось на краю, время утекало, и Леся отвернулась, поспешила на зов. А когда за спиной вдруг зазвенело, оберег налился живительным теплом, и стало легче. Дышать, идти, не бояться, не размышлять, позволяя лесу принять себя. Ведь позади шел Лежка. Со всей своей немыслимой, нездешней красотой. Забрал тяжелый мешок, легко вскинул его на плечо, улыбнулся мельком, бледный от решимости, и зашептал чуть слышно на ходу:
– Лес мой господин, не оставь в беде, не пусти по следу тварь болотную, не дай пробудиться мертвому, не дай заснуть живому…
Мертвая, что и не думала спать, прорываясь сквозь заросли орешника, остановилась, глянула через плечо, выпачканные в грязи губы злобно растянулись.
– Ты зачем нам, мальчик? – просипела она. – Возвращайся в дом. Род твой обескровлен совсем, хоть сам не губись…
За орешником сгущалась темень, лучи вязли в переплетении веток, воздух становился зябким и влажным. От земли по босым ногам поднимался холод. Леся обхватила себя за плечи, вдохнула глубоко аромат хвои, влаги и мха. И сразу потеплело. Перестали колоться сухие ветки, отогрелись заледеневшие пальцы, разлилась по телу нежданная сила. Хоть бери да иди, знать бы только куда, – но та, что обещалась провести, скользнула мимо Леси, встала перед Лежкой, уперлась ладонью ему в грудь.
– Не пущу! – зашипела она. – Слышишь меня? Не нужен ты нам. Лес тебя не слышит, или не понял еще? Сгинешь здесь в первую ночь и нас за собой потянешь!
Лежка смотрел на ее бледную, синеватую руку и сам стремительно бледнел. Но возвращаться не собирался.
– Я пойду, с ней пойду, не с тобой, – бормотал он. – Поняла? Не с тобой.
– А ей ты на что? – Мертвая оскалила острые зубы. – Я ее прочь из леса веду, таков уговор.
– И хорошо… Вот проводим, я домой вернусь. А одну с тобой… Не пущу. – Обхватил скользкое запястье, сбросил с себя. – Пойдем уже, скоро хватятся.
Дом и правда виднелся еще сквозь густую лещину. Ветер нес его запах – страха, крови, печали и звериного тела, безжалостного в своей злобе. Но мертвая будто не чуяла, не страшилась того. Изорванный саван плохо скрывал наготу и тлен, но она выпрямила спину, посмотрела властно, не терпя возражений.
– Я все еще тетка твоя, Олег. Я и приказать могу.
Лежка поднял на нее глаза. Светлые-светлые, как холодный ручей. В них блеснуло влажно и горестно.
– Тетку мою звали Поляшей, умерла она много весен назад. А ты тварь болотная, мне не указ. – Сошел с тропы, обогнул мертвую, застывшую от его слов, кивнул Лесе. – Холодно тут, обулась бы. Простынешь.
Леся послушно приняла стоптанные ботинки, слишком большие для нее, но крепкие, влезла в линялые шаровары с рубахой, укуталась в шерстяное полотно, колючее, помнящее тепло, с которым вязали его.
– Спасибо.
Пока она одевалась, Лежка упрямо смотрел в сторону, только шея покраснела от смущения. Мертвая тетка поглядывала на него, но молча, злость расходилась от нее душными волнами, Леся ощущала ее кожей, как липкий пот в разгар зноя.
В густом киселе памяти мелькнул автобус – скрипучая развалюха, выкрашенная в красный, широкие окна, снятая крышка на раскаленном двигателе, прожженные сигаретами сиденья, по два в ряд. Народу набилось так, что не хватает поручней, чтобы держаться на поворотах. Толстая тетка в цветастом сарафане потеряла равновесие и начала крениться в сторону. А там Леся. Она уступила место старушке в соломенной шляпке, и та теперь сидела рядом с Лесиной бабушкой, о чем-то беседуя, склоняя слишком тонкую для ее головы шею. А тетка все кренилась, уже почти падала. Лесю обдало жаром изможденного тела, всей этой потеющей массой, залежами, накопленными за сорок лет несчастливой сидячей жизни. Автобус дернулся и затормозил у остановки. Кондуктор скрипуче объявил название. Какое-то слово и номер. Лесина бабушка оборвала беседу, одной рукой подхватила сумку и пузатый пакет, второй – Лесю и потащила ее к выходу, расталкивая потных, грузных и измученных. И злость их расходилась волнами, пахла кислыми складками немытого тела, липла к коже, как пропотевшая ткань цветастого сарафана.
– Леся, – позвал ее кто-то, прорываясь через толщу киселя. – Леся! – Она открыла глаза.
Вместо раскаленного нутра автобуса перед ней раскинулся лес, могучий и живой, вместо бабушки с лицом человека, застрявшего посреди океана горести, – Лежка, красивый до невозможности.
– Я здесь, я вернулась, – сами собой пробормотали губы, а Лесе осталось только слабо улыбнуться ими.
– Если не поспешим, все здесь и останемся.
Мертвая рывком сорвалась с места и ринулась по тропинке между раскидистыми кустами, на землю упали недозрелые орешки – зеленые еще, с пушистыми бочками. Лежка подхватил один, сжал в кулаке.
– Пойдем, – позвал он Лесю.
И она пошла.
…Из лощины они выбрались, когда солнце перекатилось с зенита – разлилось щедрым потоком по низинам, напекло макушки осин и поспешило скрыться за пышными, будто сбитый белок, облаками. Путь по узкой заросшей тропинке, звериной скорее, чем человечьей, давался тяжело.
– Хороши лесовые, нечего сказать, – ворчала мертвая. – От бурьяна тропки не чищены, вон ветками все завалено, ничейная земля!
– Некогда нам было, – пытался оправдаться Лежка, обгоняя ее, чтобы убрать с пути засохшую корягу.
– Некогда-некогда, видать, много сил нужно, чтобы кровь свою болоту отдать… – не унималась названная Поляшей.
– Зря ты так… Без Батюшки мы… Давно без Ба- тюшки.
– Будто он от бурелома дороги мел!..
Но Леся их не слушала. С каждым шагом она будто отделялась от тела и пути, по которому упорно шла. Первыми исчезли ощущения: солнце больше не пекло макушку, пульс не вторился в пережатых руках и отхлестанных щеках, не натирали в грубых швах чужие ботинки. Потом исказились мысли. Вот Леся прислушивалась к бессмысленной брани идущих впереди нее; вот приглядывалась к той, что никак не получалось назвать Поляшей, ведь на деле она была мертвой; вот до одури боялась ее; вот до смешного надеялась еще, что все это глупость, неудачная шутка; вот размышляла, а не сходит ли с ума сотрясенный ее мозг, пусть Глаша и вылечила рану, но, может, внутри та успела натворить дел, потому так смутно все, так немыслимо. Чем не решение всех бед? Чем не объяснение?
Но подумать об этом как следует Леся не успела. Сделала шаг и ухнула в вязкое небытие. Померкли звуки, потемнело, замылилось все. Они только вышли из зарослей лощины, только огляделись – кругом темнели сосны, мягким ковром расползся под ногами влажный мох, а земля стала рыхлой, готовой обвалиться за край оврага, по которому нужно еще было пройти, осторожно и тихо. Секунду назад все было – и вдруг перестало существовать. Осталось далеко-далеко.
Леся осела на мох, вцепилась в него ослабевшими пальцами. Хотелось вдохнуть, но воздух застревал в перехваченном горле. Мягкое тело кулем завалилось набок. Не осталось ничего, одна только боль. Она вспыхнула в бедре – острая игла, и еще одна, и еще. Рана болотная. Рана из сна. Все существо Леси сжалось в крохотную точку, в которую впилось раскаленное острие.
Где-то далеко вскрикнул Лежка, бросил на землю мешок, упал перед Лесей на колени, схватил за плечи, встряхнул. Где-то еще дальше оборвалась на полуслове мертвая. Но ближе, куда ближе обжигала холодом боль. Она ворочалась в ране, вгрызалась в кость, пронзала плоть, травила ее ядом и гнилью. Леся устремилась к боли, обвила ее, заперла в себе, отчего-то ей было важно не выпустить этот затхлый холод наружу.
– Тише-тише, – зашептала она боли. – Ты во мне, хватит-хватит пока, не рвись, во мне ты, во мне…
Боль всколыхнулась, вязкая, как кисель, мерзлая, как старое болото. Но послушалась. Позволила оттеснить себя вглубь, в самое нутро. Принялась травить, прожигать все, что живо там, тепло и беззащитно.
И мир начал возвращаться. Леся почувствовала, что лежит на влажном мхе, шаль набралась его влаги и стала тяжелой. В руку впилась острая веточка, поясницу свело холодом, а рубаха прилипла к вспотевшей спине. Боль же стихла, затаилась в ране, только по штанине разлилось жирное пятно, и пахло от него болотной жижей.
– Леся!.. – все звал и звал ее Лежка, тряс за плечо, испуганный и несчастный.
В мыслях мелькнуло, мол, надо же, лесной человек, а не чует, не видит ничего. Не понимает, что поздно бояться, все уже свершилось – гниль проникла в рану, и не будет спасения. Нет, не будет. Забери свою медуницу, мальчик, не трать последнюю силу рода на обреченную сгнить изнутри – это кто-то другой, уставший от собственной мудрости, говорил в Лесе, а сама она уже начала плакать.
– Больно… – зашлось внутри рыданиями. – Больно!
– Где? Где? – всполошился Лежка, начал ощупывать ее, не ушиблась ли, не поранилась.
Мертвая подошла к ним неслышно. Втянула воздух носом, ноздри затрепетали, искривился рот, наклонилась над Лесей.
– Где гнильцу подхватила?
И закружились в танце сестры, и зашумел лес, то ли приснившийся, то ли почудившийся Лесе.
– Не ври только, – остерегла мертвая. – Где?
– В лесу, – ответила и не соврала.
Мертвая помолчала, кивнула, мол, верю.
– Плохо это, почуют нас, как ночь придет, почуют…
Их обступал стремительно темнеющий лес. Клонились к земле еловые лапы, высились сосны, прятались под их пологом лещина и можжевельник, зябко тянуло влагой от земли. В сгущающейся темени затихали птицы, только дятел продолжал отрывисто выстукивать рваный ритм.
– Кто почует? – чуть слышно спросила Леся, кожей чувствуя опасность, надвигающуюся со всех сторон.
– Те, кто не спит в овраге.
Лежка пошатнулся, но устоял, только сжал посильнее Лесино плечо.
– Надо уйти отсюда, еще успеем!
– С гнильцой-то?
– Тогда повыше залезем!
– С гнильцой-то?
– Не насмешничай!..
Они принялись спорить, словно Леси и не было рядом. Но та была. Потянулась, схватила мертвую руку, притянула к себе.
– И не думай сбежать, – прошипела она прямо в холодное, побитое тленом ухо. – Ты клялась меня вытащить, так думай, смертявка, думай!
Мертвая клацнула зубами, вырвалась. Их глаза встретились. Одного взгляда хватило.
– Закопаться бы. Сумеешь?
Лежка кивнул.
– Ну пойдем искать где…
– А она как же? – Теплая ладонь грела Лесино плечо.
– Ничего с ней не случится, – процедила мертвая и зашагала по краю оврага.
Когда она скрылась за соснами, Леся наконец сумела разжать сведенные судорогой пальцы, впившиеся в мох и землю так сильно, что грязь забилась под ногти. Чтобы выдержать мертвый взгляд, не потупиться, сил хватило с трудом. Но теперь Поляша никуда не денется, выполнит уговор, извернется, но выполнит. Уверенность эта наполнила Лесю спокойствием. Она устроилась во мху, завернулась в шаль и тут же уснула. Ей снился весенний лес, прозрачный еще, но полный жизни.
Поляша
Проклятая девка все испортила. Гнилая плоть, обреченный дух. И куда же надо было смотреть, чтобы не разглядеть? Что нюхать, чтобы не почуять?
Теперь болотом пахло все вокруг. Воздух стал плотным, липким. Поляша отмахивалась от него, как от облака гнуса, только не помогало. Гниль ползла не за ними, нет, вместе они начали этот путь. Глупая курица. Тоже нашлась лебедица да берегиня! Как волка своего увидала, так ослепла. Поклялась через лес в обход болота девку провести, что сама болото, сама смерть и тлен.
Поляша шагала по краю оврага и бранила себя, бранила на чем лес стоит, а брань эта отзывалась в ней скрипучим голосом Глаши. Вот же странно устроен мир, вот же хитро сложена память. Сколько лет ни живи в чащобе, в птичьем теле с озерной душой, как оступишься – отчитает тебя старая тетка, мало что полотенцем вышитым между лопаток не огреет.
Сын Глаши шел позади, молчание жгло обидой. Мальчик вырос слепым как крот, пах он домом и хлебом, материнскими руками и свежей холстиной. Незачем такому идти по лесу, незачем тонуть в болоте.
– Возвращайся в дом, – бросила ему Поляша. – Гнилая она, болотная. Топь добычу свою не упустит, к ночи сожрет… И тебя вместе с ней.
Мальчик вскинул глаза, испуганный телок, упрямо набычился.
– Что ж сама не бежишь?
– У меня с ней уговор, да и болото мне не указ.
Прозрачные глаза блеснули в сумерках.
– Вот и ты мне не указ. – Взмахнул рукой. – Смотри, бурелома нападало, там и окопаемся.
Место и правда было неплохим. Вековые сосны тянулись вверх, корежили землю могучими корнями, пили воду, не давали ей гнить и болотиться. А поодаль, склонившись над оврагом, росла рябина. Три деревца, переплетенные тонкими стволами, только набрали силу, только выцвели зеленой еще ягодой. Но и ее хватило, чтобы присыпать вход в ночное убежище.
– Огняная-духмяная, сестрица-рябиница, жжется, во плен не дается, – приговаривала Поляша, срывая неспелые грозди. – Как пробудится, как созреется, через сон защитить сумеется. Вырастай, сестрица-рябинушка, пламя-ягодка, пламя-силушка…
Давно, в прошлой жизни еще, всем наговорам Поляша училась сама. Выходила в лес, огибала родовую поляну и шла себе в самую чащу, прочь от земель Матушки. А когда дом скрывался из виду, наконец начинала чувствовать мир, великий и вечный, что шумел вокруг, будто стены дома глушили его, скрывали из виду, сбивали с толку.
– Нам бы жить здесь, Батюшка, – сказала как-то Поляша, собирая спелый шиповник.
Батюшка взлохматил ей волосы тяжелой рукой да отвел в сторону от лица колючую ветку. А когда вышли к дому с целой корзиной багряных ягод, сказал:
– Здесь в погожий день хорошо, а как стылость придет, как размоет тропки, заморозит… Так первая домой попросишься.
Не попросилась. Это раньше ей казалось, что Батюшка во всем прав, да прошло то время, не воротишь. И холодные зимы проживали они с сестрицами, раскалывая утренний лед в полынье, и бесконечные дожди осени, когда перья набухали от холодной воды и не было ничего больше, кроме воды этой, палой листвы и бесконечного увядания. Их согревал тот, кто никак не мог проснуться на дне застывшего озера. Хранил от смерти, зачем-то, но хранил, куда надежнее прошлого Хозяина.
Но лесные наговоры Поляша не забыла. Пусть и слабее, чем прежде, но травы и деревца отвечали ей, дарили защиту, помогали в беде. Вот и рябинки отдали ягоды, задрожали резными листьями, мол, видим тебя, узнаём, хоть и не родичи мы больше, но не откажем. Ягоды упали на землю у корней. Лежка как раз успел прорыть под ними углубление, на всех не хватит, но гнилую девку землей присыплет. И то хлеб.
– Знаешь, зачем рябина? – опуская во влажную землю целую гроздь, спросила Поляша.
Мальчик посмотрел на нее растерянно – вот-вот закачает головой, – но тут взгляд его помутнел, подернулся рябью – и вспыхнул знанием.
– Она порчу отводит, чары чужие гонит… – Помолчал, будто прислушался к голосу, что звучал лишь для него. – Но под защиту берет только женщин. – Глянул испытующе. – Так?
– Так, – кивнула Поля. – Небось тетка старая учила?
Лежка тут же сник.
– Никто меня не учил.
– А откуда ж тогда?
– Так… слышал.
Вот тебе и неуч, вот тебе и слепец. Поляше захотелось подойти ближе, смахнуть с его волос хвою и веточки, пригреть неприкаянного, но мальчик пах страхом, пах неприязнью, отвращением даже. Что обнимать того, кто видит в тебе лишь тлен и грязь? Что жалеть его, недолюбленного? Коли сам он тебя не жалует.
– Меньше слушал бы да учился больше, – оскалилась она. – Вон яма обсыпалась. Заживо схоронить решил девку свою?
Лежка скользнул под корень, начал похлопывать рыхлую землю, забормотал чуть слышно. Слов Поля не разобрала, но узнала.
– Стой крепко, как дуб стоит, в бурю, во мглу, во вражью сторону. Стой крепко, как дуб стоит, не майся, не кайся, врага не страшайся. Стой крепко, как дуб стоит.
Так Батюшка просил стоять дом, любой, что укрывал его от непогоды и злой ворожбы. И тот большой и могучий, звавшийся родовым, и кучу лапника, в которую он залезал, чтобы переждать лихую ночь. Под его сильными ладонями крепчали стены, каменела рыхлая земля. От его слов утихал ветер и дождь переставал заливать внутрь убежища.
Жаль, что мальчик не был похож на отца. Под его тонкими пальцами земля только мялась, сыпалась вниз, обращалась в жижу. От его голоса – слишком тонкого, слишком слабого для Хозяина леса – поднимался холодный ветер, занимался мелкий дождь.
– Отойди, – бросила ему Поляша. – Наигрался в лесового, и хватит.
Тот пристыженно отполз. Поляша схватила поваленную сосновую лапу, обломала тонкие палочки, бросила их на дно ямы, подперла стену узловатой веткой так, чтобы хвоя стала пологом. На ночь хватит. А коль ночь девка переживет, так вторую тут проводить точно не станет.
– Приведи ее, – приказала Поляша, выбираясь наружу. – Сюда положим, землей забросаем, рябиной с лишайником прикроем. Повезет – не почуют ее.
Мальчик закивал, поднялся на ноги, отряхнулся. Послушный, как домашний щенок от побитой суки. Что за напасть такая с родом вышла? Что ни дитя, так зверь. Один дикий волк, ни обуздать, ни приручить. Другой скулящий пес, без чести и имени. Был бы третий, может, и свезло бы. Вырос бы Хозяином. Лесным, но человеком. Мысль эта пронзила Поляшу от макушки до истерзанных ступней.
– А если не повезет? – не ко времени спросил Лежка.
И она не сдержалась.
– Если не свезет, то к утру сожрут ее. Утащат в овраг и сожрут. И я по ней плакать не буду. – Ощерилась в побелевшее лицо. – Иди, говорю, пошел!
Мальчик отвернулся и поспешил прочь. А Поляша осталась ждать, вместе с болью своей и лесом, что никак не желал различать в ней родную кровь. Может, потому, что крови той не осталось.
Олег
Вспоминать было приятно, память накатывала мягкой волной, оплетала нежными ветвями, шептала на ухо легко-легко, чуть слышно. Слышно лишь ему – Лежке.
Он никогда еще не заходил так далеко в чащу, никогда не был в такой немыслимой дали от родного порога, но лес оказался ему знаком. За поляной начинался орешник, про него часто говорили в доме, мол, осень пришла, надо сходить, собрать дозрелое, а то, что попдало, оставить, пусть набежит зверья, мелкого и большого, пусть наестся со стола лесного Батюшки.
Долго тянулась лещина, то разрасталась, раскидывалась ветвями так широко, что не пройти, то редела, уступала молодым вязам и дубкам, и про это Лежка знал. Давно еще, когда Батюшка был могуч, а Поляша совсем еще девочка, что сбегала из дома, стоило только глаз с нее свести, в дальнем орешнике потерялась Фекла. Увязалась за братом, ушедшим искать любимую тетку, да не поспела. И долго плутала, выдохлась совсем; вернул ее домой Батюшка в самой ночи, благо не было тогда болота в лесу, ходи себе, гуляй, не тронет тебя ни мавка, ни кикимора.
Феклу сгоряча отходили прутом, та не пискнула даже, приняла заслуженную кару как подобает. А в растрепанных волосах ее запутались дубовые листики, нежные-нежные, молодые совсем. Лежке и трех лет тогда не было, но он точно помнил, как приговаривала заплаканная Глаша, мол, девка-то до конца лещины добежала, окаянная, до дубков самых, дура- дура!
А сколько памяти скрывалось в каждой травинке, в налитых ягодах среди мха, в сонных деревьях и шепоте ветра в листве! Вспоминалось легко. Слова сами приходили на ум, руки сами тянулись, чтобы огладить, разбудить, согреть. А дальше тишина. Ни тепла, ни отклика, ни привета. Дубки продолжали равнодушно шуметь, клонилась к земле плакун-трава, прятались во мхе россыпи брусники. Лес слышал, лес видел, но не принимал. Ничего не чувствовал. Не желал делиться силой.
«Я твой сын! – хотелось закричать Лежке. – Я родился на поляне, дарованной тобою роду, что меня зачал. Я такой же, как все они. Я жил здесь в холода и зной, в засуху и дожди. Я схоронил отца, я потерял сестру и брата, я не мог называть мамой ту, что дала мне жизнь. Я разделил с тобой всю боль, всю горечь тревог и страха. Я стою перед тобой, твой сын, как остальные твои сыновья. Так почему же ты не примешь меня, лес-господин?»
Хотелось, но Лежка молчал.
Больно бывает только в первый раз. Всю обиду, что мог, Лежка испытал на рассвете своего посвящения. Лес не принял его тогда, так зачем горевать теперь? Не проси, чего тебе не суждено. Вспоминай себе, что помнится. Про рябинушку, про землицу, что стоять должна, как дуб, про девку, которая несет в себе болотную гниль и вряд ли переживет эту ночь.
О гнили Лежка помнил смутно. В доме за слово одно такое выгоняли в подпол – просить лес о милости, отгонять от себя анчуток, прячущихся во тьме. Их мохнатые тени скользили по стенам, Лежка осенял себя защитным знаком, но каждый раз натыкался на что-то мягкое и хохочущее, давился криком и убегал вверх по лесенке – плакать и звать тетку Глашу.
Но гниль в доме знали. Если в лихую ночь выйти в чащу да пойти от родовой поляны с поляной лобной туда, где сплетаются кряжистые корни старых сосен и только пройдохи-хорьки шныряют меж ними, выискивая добычу, то обратно можно и не вернуться. А коли вернулся да поранился по пути, то домой принесешь подарочек. Рана станет гноиться, кровь потечет мутная, в черноту. Начнется лихорадка, сбегутся из ниоткуда тени, приведут с собой упыря, тот и выпьет всю гниль из раны, а с ней и кровь. А с кровью и жизнь. Так себе сказочка на сладкий сон.
Кто пойдет по следу девки, несущей с собой болотную рану, и думать не хотелось. Твари топи, падальщики чащи. Силы темные, вековые. Кого привлечет запах смерти и слабости?
Если бы Лежка мог, то припал бы к земле всем телом, взмолился бы лесу, призвал бы его в защитники. Даже наговор он бы вспомнил. Да только лес укрывался ночным пологом, равнодушный и темный, полный опасности и тех, кто опасностью этой был. Лежка ускорил шаг.
Он выбрался из зарослей бузины, осторожно, чтобы не сорвать неспелой грозди, – довольно недобрых знаков, – прошел еще немного, обогнул пологий край оврага и выбрался к высокой ольхе, где они оставили Лесю. Но Леси не было. Только примятая трава да скинутая с плеч серая шаль.
Кровь прилила к щекам. Лежка даже глаза потер, вдруг почудилось. Крик вырвался из груди раньше, чем он успел подумать.
– Леся! Ау!
В переплетении бузинных веток испуганно зашевелилось что-то маленькое, поросшее жесткой шерстью; недовольно ухнула сова, взлетела с ольхи и скрылась в чаще, сбивая листья, затрепетала в траве приговоренная ею добыча.
– Леся!
Крик понесся вперед, от лещины к оврагу, скользнул на его дно, увяз среди бурелома, крапивы и сныти.
– Леся!
Затрещали ветки, заходили ходуном. Кто-то пробирался через лещину, кто-то услышал и поспешил на зов. В сгущающихся сумерках было не разглядеть – зверь ли, тварь ли болотная, – но Лежка обмер. Глупый пес не станет брехать на краю двора, если за ним волки да лисы. Мышь не запищит в ночи, зная, что филин не дремлет. Лес могуч; будь тих в нем, будь незаметен, и выживешь. А станешь кричать у тенистого оврага, где давно уже не спят его обитатели, так приготовься к смерти.
Длинные бледные пальцы отодвинули ветку орешника за миг до того, как Лежка сорвался с места и побежал, забыв, что обещался хранить от беды ту, за которой отправился в чащу. Но тонкое запястье болталось в свободном рукаве из небеленого льна – выстиранная ткань, знакомая штопка на шве, – и страх затих. Леся вышла и зарослей, сонная и виноватая.
– Ты где была? – накинулся Лежка, схватил ее за край рубахи, притянул к себе. – Зачем ушла?
Она смешалась, дернула плечом, мол, ушла и ушла, что теперь?
– Ты хоть понимаешь, где мы? – Пережитый страх стучал в ушах, не давал успокоиться. – Понимаешь, где?
Леся отвела глаза, потянулась в сторону, все молча, все медленно, будто спала еще. Лежке захотелось тряхнуть ее посильнее, разбудить наконец, чтобы она почуяла всю бескрайность леса, всю опасность его. И запах гнили, что тянется за нею, приглашая болотных тварей отужинать.
– А сам-то понимаешь? – Хриплый голос тетки раздался совсем близко.
Пока Лежка кричал, пока искал беглянку, мертвая успела спрятаться за ольхой, слиться с нею. Не знаешь где – не разглядишь.
– В сонном лесу аукать? На краю оврага кричать? – Сплюнула под ноги, зыркнула зло. – Щенок домашней суки. Подыхать будешь – не спасу.
Плевок повис на травинке, скатился по ней к земле.
– Спасешь, – ответила ей Леся, обошла застывшего Лежку, наступила на выпачканную в мертвой слюне траву. – И меня, и его. Уговор был.
– Я тебе клялась, не ему.
– Мне. – Вздернула подбородок; Лежка увидел, как по обнажившейся шее бегут острые мурашки страха. – А он – со мной. Что случится, без него не пойду.
Поляша скрипнула зубами, но сдержалась.
– Вас сожрут, и меня с вами, если будем торчать тут, как волчий хвост в проруби, – бросила она и скользнула за ольху, только серенькие сережки на ветках вздрогнули.
Лежка подхватил забытую в траве шаль, осторожно накинул на озябшие Лесины плечи.
– Темно совсем, пойдем… А то поздно будет.
Та послушно кивнула, даже за руку взять позволила. Они пошли мимо сосен, лес засыпал, отдавался на милость ночным своим жителям. Пахло влажным мхом, в просветах между стволами поднимался туман, под ногами хрустели ветки и хвоя, но Лежка ничего не видел, ни о чем не думал. В его ладони лежали чужие пальцы. Невесомые, но живые. В этом легком соприкосновении было столько доверчивой тишины, что перехватывало дух.
– Смотри, рябины! – воскликнула Леся, легко вырвала руку и побежала вперед. – Нежные какие, славные…
Застыла рядом, потянулась к стволам, погладила ласково-ласково, как родных. На мгновение Лежке показалось, что рябинки ответили ей, всколыхнулись резными листьями, затрепетали ветвями. Но сумрак стал плотным, не разглядеть, мало ли что привидится в темноте?
– Пойдем!.. – чуть слышно позвал он.
Леся в последний раз провела рукой по стволам, шаль снова сбилась, оголила плечи, Лежка подошел ближе, поправил – не застудилась бы, холодно в лесу, мокро, а им идти еще, далеко идти. Осторожно потянул Лесю прочь. Уходя, она все оборачивалась, вглядывалась во тьму.
– Где вы там? – прошипела тетка, успевшая свернуться у кряжистых корней сосны, даже ветками себя засыпала, хвоей замела след.
Лежка наклонился, проверил, не осыпалось ли ночное убежище – то стояло прочно, только влага успела вымочить дно. К утру яма станет стылой, почти морозной. Лежка нашарил в мешке теплую накидку, бросил вниз: если девка хорошенько укутается, может, и не простынет.
– Огня бы зажечь, – не надеясь на разрешение, предложил он.
Мертвая даже не ответила, зыркнула раздраженно, оскалилась.
– Закапывай ее скорее, скоро луна выйдет.
Тьма и правда перестала быть кромешной, засеребрилось между кронами. Вот-вот засияет ночное лицо – покровитель мертвого да гнилого. Если луна увидит добычу, то никакое укрытие под корнями сосны не спасет. Только вот Леся не спешила. Она продолжала смотреть на рябины и шажочек за шажочком возвращалась к ним.
– Я сейчас, – не глядя бросила она и побежала к оврагу.
– Стой!.. – хотел крикнуть Лежка, но мертвые глаза яростно вспыхнули.
Девку он догнал у самых рябин. Она прижалась к стволам, обвила руками, дышала глубоко и размеренно, будто уснула. Посреди ночного леса, раненая и бегущая прочь от раны своей.
– Леся… Леся… – Имя вторилось, но никто не откликался. – Леся…
Она вдохнула еще раз, медленно выдохнула и обернулась. Ее глаза блестели, в полумраке казалось, будто они сияют.
– Вот теперь пойдем, – легко согласилась она, улыбка блуждала по ее губам, щеки раскраснелись. – Пойдем скорее.
Помогая забраться в укрытие, Лежка протянул ей руку, чтобы она не скатилась вниз кубарем, но Леся только головой покачала, спрыгнула сама. В кулаке она сжимала гроздь рябины. Спелые ягоды темнели на бледной коже кровавым багрянцем.
Но думать об этом было некогда. Лежка обошел сосну, подлез под корень и принялся засыпать убежище. Комья покатились в углубление, прямо на скорчившуюся Лесю. Еще румяная, теплая от ходьбы и колючей шали, она натянула вязаную шерсть до самых глаз, а после и вовсе свернулась, спрятав лицо в коленях. Шаровары задрались, обнажая край раны, перетянутой грязной тканью, и сразу пахнуло гнилью.
– Поспеши! – ругалась на него мертвая. – Что стоишь?
Лежка загребал землю обеими руками, проталкивал ее под корень, утрамбовывал, толкал еще, ссыпая все новые пригоршни, а тетка все шептала-шептала что-то беззвучно. Лесю было не разглядеть, стена рыхлой земли вперемешку с хвоей и потревоженным мхом отделила ее от мира, укрыла собой от чужих взглядов. Но Лежка чувствовал: она там. По теплу, расходящемуся от земли к его ладоням, по тревоге, доносящейся из-под корней, будто тихий плач.
– Палкой пошеруди, чтобы не задохнулась, – подсказала тетка.
Лежка подхватил ветку, воткнул ее в свежую стену, раз-другой-третий, пробил слой земли, дал ход воздуху, его должно было хватить. Оставалось прикрыть корни потревоженным лишайником, припорошить землей в тонкий слой, а сверху бросить рябину – зеленую, но сильную, могущую сохранить.
– Готово, – шепнул он, поворачиваясь к тетке, но та не ответила.
Ломаной тенью она застыла на краю оврага. Лежка разглядел, как ветер лениво шевелит край ее савана и тот белеет сквозь лесную хмарь, будто сам он неупокоенный дух, а не ткань, духу принадлежащая. Одной рукой тетка держалась за тонкий ствол рябинки, второй отводила в сторону переплетенье веток. В неверном свете Лежке показалось, что рябина дрожит. Всем своим юным телом, всем своей извечной силой. Дрожит, предвещая беду.
– Идут!.. – понял он до того, как тетка рванула прочь от пологого края оврага.
Плотная темень, наполнившая его до краев, пошла рябью, будто не ночь была в нем, а тяжелая вода, черная, как беззвездное небо поздней осенью. И когда из густой тьмы выросла фигура – слишком высокая для человеческой, венчающаяся парой ветвистых рогов, – а за ней вторая, уже безрожья, и третья, Лежка медленно осел на рыхлую землю под корнями сосны. Темень надвигалась рогатыми, высокими и тонкими, могучими в своей ловкости, с которой они выбрались из оврага и ступили на землю орешника.
Мертвая стояла перед ними, как хилый побег на пути великой бури, вытянув руки перед собой. Лежка слышал, как тихо и утробно рычит она, знал, как скалит зубы, бесстрашная в вере, что дважды умереть не умрешь. Но саван, укрывающий ее холодное тело, дрожал в такт ознобу, сотрясающему его. И был этот саван белым, как знамя всех ее поражений.
Лежка прижался к шершавому стволу сосны и закрыл глаза. Под толщей рыхлой земли за его спиной тихонько дышала укрытая от смерти Леся. Укрытая, да не спасенная.
Олеся
Только в детских сказках лес спокоен, а идущий по нему бесстрашно шагает сквозь чащу, не печалясь ни о чем, кроме главной своей цели. Кажется, такие сказки шептала Лесе мама, покачивая на коленях, мерно и размашисто, в такт сонной дреме. И отважные мальчики отправлялись в лес, гонимые удалью. И бесстрашные девочки спешили по тропкам, чтобы принести лесорубам пирогов и повстречать на опушке свою судьбу. И деревья шумели над ними, и звери склоняли мохнатые головы, и под каждым деревом можно было спрятаться от непогоды.
На деле все оказалось не так. Стоило задремать, спрятав озябшие плечи в шаль, как воздух наполнился жужжанием ночной мошкары, злющей и кусачей, сырой мох промочил одежду, в бока закололо ветками. Лесе снился лес, тот самый, из сказок – вешний, подернутый зеленоватой дымкой первой листвы, полный чудес и таинственных радостей, и мамины руки вели сквозь него, нежные-нежные, пахнущие детским кремом. Но из оврага тянуло стылостью, от голода крутило живот, сводило пальцы на правой ноге, и Леся вырвалась из сна, оставляя в нем маму и сладкую дрему.
Хотелось есть, согреться и выпить горячего, лучше сладкого, совсем хорошо, если хмельного. Хмель вспомнился вяжущей горечью на языке, от которой становилось тепло и спокойно. От которой все становилось проще. Что скрывалось за этим «всем», вспомнить не получилось, да и не хотелось. Зато хотелось писать. И это желание быстро подавило все остальные.
Леся поднялась с земли, влажная шаль соскользнула под ноги и осталась лежать, как сброшенная шкура. Такая же темная, всколоченная мокрая шерсть, еще чуть – и заскулит, жалуясь на звериную свою судьбу. Леся наклонилась, погладила колючие складки, шаль осталась шалью, но на душе полегчало. Под ногами хлюпала раскисшая земля, ботинки скользили, а ступни в них то и дело проваливались вперед, в разношенные пустоты, помнящие чужое тепло. Леся стянула шаровары, присела в орешнике, ухватилась за ветку, чтобы не упасть. Позади шумела на ночном ветру лещина, за ней тонул во тьме покинутый всеми дом, впереди начинался овраг, наполненный ночью до самых краев. И не было вокруг ни единой весточки нормального мира – большого, шумного, того, в котором Леся жила. Да и жила ли? Почему тогда в памяти он остался чередой осколков, рваных образов, маминых рук и бабушкиных встревоженных взглядов? И что же тогда происходит сейчас, в этом лесу, через который вести ее вызвалась лихая тварь, то ли мертвая, то ли застывшая в миге умирания?
– Леся!.. – разорвал тишину знакомый голос. – Ау!
Даже ей, чужачке, не помнящей ничего путного, было ясно: кричать в ночи на самом краю оврага – как звать на ужин голодного волка. Собою отужинать звать. Леся подхватила спадающий пояс шаровар, одернула задравшуюся рубаху и поспешила на зов, пока на него не пришли другие.
И пока они пробирались сквозь ночь к убежищу, и пока препирались устало и привычно, Леся не могла перестать думать, почему же мальчик этот, родившийся в лесу, выросший среди теток в самой сердцевине их сумасшествия, не знает, не чует ничего из открывшегося ей. Как может он поддаваться той, что пахнет смертью, если она бессильна перед ним? Как может пройти мимо трех рябинок, стоящих на краю оврага, если они зовут, тянутся резными веточками, звенят гроздьями.
– Я сейчас… сейчас, – отмахнулась Леся от Лежки, требующего от нее укрыться в земле, а сама поспешила к деревцам, как к сестрам. – Здравствуйте, милые…
Гладкая кора их стволов скользила под пальцами, мерцали во тьме переплетения тонких рук, покачивались ягоды. Еще не в полную силу налились они, но багрянец уже тронул бока, затеплился в мякоти. Гроздь сама упала на ладонь, стоило Лесе потянуться к ветке.
– Леся! Леся!.. – звали ее.
А она все не могла надышаться спокойствием, разливающимся вокруг. Нужно было идти, в овраге ворочалась злая воля, готовилась выбраться наверх, поживиться, насытиться. Все это Леся чуяла, всего этого боялась, потому что знали и боялись того рябинки.
– Пойдем, – согласилась она, выпуская тонкие стволы из объятий. – Вот теперь пойдем.
Земля посыпалась на нее крупными комьями, стоило только опуститься на дно убежища. Мокрая шаль снова укрывала плечи. Большим зверем, уставшим от дождя и голода, она кололась через рубаху, но грела, заботливо и безропотно. Леся натянула края на лицо, сразу запылали щеки, но стало тише и спокойнее.
Снаружи происходило что-то большое и темное. Что-то могучее подбиралось все ближе, все четче слышался рокот, он разносился землей в самые недра. Опасность – скрипели корни, опасность – вторила им сухая сосновая лапа, опасность – шептали хвоинки и опадали на дно убежища.
Леся дышала сквозь влажную шерсть, слушала рокот, зная, что за присыпанной стеной земли решается судьба. Нужно было выбраться, встать рядом с теми, кто пытался спрятать и спасти ее, драться, визжать, бежать, наконец. Но Леся не двигалась. Если затихнуть, как мышь в норе, если сжаться в крохотный комочек шерсти и страха, то беда может обойти стороной. Смахнуть, разодрать в клочья тех, кто окажется на ее пути. А Лесю не тронуть. И она осталась на месте – бояться, не дышать, не думать, не существовать, лишь бы остаться невредимой.