Сбитые с толку Штульман Эндрю
Я: А Кевин?
Тедди: Кевин ребенок!
Я: То есть маленькие дети не могут быть братьями?
Тедди: Нет, не могут.
Я: А почему?
Тедди: Потому что они только пьют из бутылочки и играют в свои игрушки.
Я: Раз Кевин не твой брат, то кто он тогда?
Тедди: [Пауза] Он мой двоюродный брат!
Примерно в тот период, когда Тедди решил, что «брат» — это «мальчик — близкий друг», он услышал разговор, который поставил под сомнение такое определение. У нас было семейное торжество, и один из двоюродных дедушек Тедди назвал другого двоюродного дедушку братом. Тедди удивился и решил разобраться:
Тедди: КТО твой брат?
Двоюродный дедушка: Дэн. И твой дедушка Стив тоже мой брат. Мы все братья.
Тедди: [Широко раскрыв глаза] А как вы об этом узнали?!
Согласно определению Тедди, трое взрослых мужчин не могли быть братьями, потому что они не подходят по возрасту. Значит, они как-то разгадали тайную связь между ними, которая, по ощущению Тедди, объединяла их между собой так же, как его с собственными братьями (которые, вообще говоря, были двоюродными).
Конечно, термины, обозначающие родство, не всегда используются в биологическом смысле. Взрослые часто обозначают ими и социальные отношения: братья по оружию, студенческое братство, сестры милосердия, святой отец, Дед Мороз, дядя Сэм, чужой дядя. Но взрослые, в отличие от детей, прекрасно понимают, что это просто метафора.
Это хорошо показало одно из исследований[262]. Детей в возрасте от пяти до десяти лет просили представить себе «нестандартного» родственника, например дядю, которому всего два года, или сестру-близняшку, которая живет в другой семье. Им рассказывали о двух ситуациях: в одной были воплощены социальные, но не биологические черты родственной роли, а в другой — биологические, но не социальные. Вопрос заключался в том, могут ли эти люди быть родственниками. Например, ребенку говорили о гипотетическом дяде: «Этот мужчина по возрасту примерно как твой папа. Он любит тебя и твоих родителей, приходит в гости и дарит подарки, но не родственник твоим родителям. Он не брат твоей мамы или папы, ничего такого. Он может быть дядей? Теперь представь, что у твоей мамы много разных братьев: некоторые очень старые, а некоторые совсем молодые. Одному из них всего два годика. Он может быть твоим дядей?»
Маленькие дети категорически отрицают, что малыш может быть дядей, но соглашаются, что дядей может быть неродственный друг семьи. Вообще говоря, даже девятилетние дети более склонны считать дядей близкого друга семьи, чем маленького брата матери. Рассуждения, подталкивающие к такому выводу, явно небиологические:
Ученый: Может этот малыш быть дядей?
Ребенок: Нет… Он маленький, ему всего два года.
Ученый: А сколько лет должно быть дяде?
Ребенок: Примерно двадцать четыре, двадцать пять.
Ученый: А если ему два года, он может быть дядей?
Ребенок: Нет. Он может быть двоюродным братом.
Двоюродных родственников дети явно считают универсальной категорией. Если член семьи не вписывается в социальные критерии дяди или брата, значит, он двоюродный брат. Вообще, в этом убеждении есть доля истины. С биологической точки зрения все мы дальние родственники. Если углубиться в прошлое, наши генеалогические древа сходятся, и, если проследить достаточно поколений, всегда можно найти общего предка с совершенно чужим на вид человеком. Даже мы с тобой, дорогой читатель, родственники. Может быть, я и тридцатиколенный, да еще в другом поколении, но все равно родственник. Этот факт часто не замечают даже взрослые со зрелыми, биологически обоснованными теориями родства.
Третий контекст, в котором проявляется отсутствие у маленьких детей биологической теории наследственности, как будто сошел со страниц романа Герберта Уэллса «Остров доктора Моро»[263]. Это межвидовое преобразование. В книге ученый пытается превратить животных в людей, хирургически меняя их анатомию и физиологию: сбривает им шерсть, удаляет хвосты и когти, меняет форму морды и лап, обучает новым жестам и инстинктам.
Но все попытки в конце концов терпят поражение. Изменение внешних черт не способно изменить внутреннюю природу зверей — их сущность. Человек, приехавший на остров доктора Моро, наблюдает результаты его экспериментов и описывает их следующим образом: «Несмотря на свою человеческую внешность, лохмотья одежды и все их грубое человекоподобие, каждый из них имел на всем своем существе печать чего-то животного, проявлявшегося в движениях, в манере держаться, в каком-то смутном сходстве со свиньей, в безусловной печати звероподобия».
Своей антиутопией Уэллс хотел показать, что животная природа очень жесткая и стойкая. Это звучит правдоподобно для взрослого, но не для ребенка. Дети полагают, что свойства вида наследуются, но при этом их можно изменить. С их точки зрения, детеныш свиньи приобретет все характерные особенности свиньи. Даже если поросенка воспитывали коровы, этого недостаточно, чтобы его изменить (этот вопрос был рассмотрен выше). Но хирургия на такое способна.
Дети никогда не видели, чтобы кто-то хирургически превращал животных из одного вида в другой, но интуиция подсказывает им, что произойдет в таком случае. Мы знаем это из работ психолога Франка Кейла. Ученый просил детей в возрасте от пяти до десяти лет представить себе эксперимент в стиле доктора Моро. Вот пример: «Допустим, врачи взяли енота, сбрили с него шерсть, покрасили в черный цвет, а вдоль спины провели белую полоску. После этого они сделали операцию и встроили ему мешочек с вонючей жидкостью, как у скунса. Теперь это животное — скунс или енот?»[264]
Дети младше семи лет обычно считают, что животное стало скунсом. Некоторые убеждены в этом довольно твердо:
Ребенок: Из него сделали скунса.
Ученый: А почему ты думаешь, что это скунс?
Ребенок: Потому что он выглядит как скунс, пахнет как скунс, ведет себя как скунс и издает звуки скунса. [ОБ ЭТОМ РЕБЕНКУ НЕ ГОВОРИЛИ.]
Ученый: То есть он стал скунсом, хотя его мама и папа были енотами?
Ребенок: Да.
Ученый: А он может быть скунсом, если его дети — еноты?
Ребенок: Да, может.
Дети руководствовались теми же предположениями не только в случае енотов, напоминающих скунсов, но и в случае «превращения» зебр в лошадей, львов в тигров, коз в овец, мышей в белок и кур в индюшек. При достаточно сильном изменении черт дети признают, что видовая принадлежность животного тоже изменилась.
Не все вмешательства считаются равноценными. Хирургия и индуцированные внутренне изменения, например уколы и таблетки, с точки зрения ребенка, способны изменить вид, а переодевание — нет. Если спросить ребенка о еноте в костюме скунса, он не согласится, что енот превратился в скунса, даже если им показать картинку, на которой животное выглядит в точности как скунс. Дети не привязаны к одному лишь внешнему виду: предыстория имеет для них большее значение. Внешние изменения считаются имеющими отношение к видовой принадлежности, только если они отражают более глубокие внутренние изменения.
Когда эссенциалистские рассуждения ребенка о видовой принадлежности встраиваются во взрослую теорию наследственности, он начинает отвергать возможность межвидовых превращений, так как теперь понимает биологические причины, из-за которых это не может произойти.
Рис. 10.3. Маленькие дети полагают, что енот останется енотом, даже если переодеть его в скунса. Однако если применить хирургию, енот, по их мнению, должен стать скунсом
Ниже приводится беседа между ученым и девятилетним школьником о возможности превращения козы в овцу:
Ребенок: Они все перемешали, поэтому… это будет отчасти овца, а отчасти коза.
Ученый: Допустим. Но объясни подробнее: почему ты думаешь, что это будет частично овца и частично коза?
Ребенок: Ну, потому что она родилась козой, а потом ей вкололи витамины, и это могло… не знаю… изменить ее внутри.
Ученый: А если тебе надо определить, она больше овца или больше коза, что бы ты придумал?
Ребенок: Я бы посмотрел, какие у нее родятся дети[265].
Этот ребенок связывал видовую принадлежность с наследственностью и считал ее врожденной. Вопрос, может ли коза превратиться в овцу, перестал для него сводиться к беспочвенным рассуждениям. Он стал эмпирической проблемой, которую можно разрешить путем разведения.
Может показаться странным, что маленьким детям предлагали эксперименты, взятые из мрачного романа. Однако на самом деле вдохновением для психолога были не произведения Уэллса, а труды Жана Пиаже. Как вы помните из второй главы, Пиаже придумал не слишком удачную задачу на сохранение, в ходе которой детям показывали физические преобразования, меняющие внешний вид вещества, но не его массу (например, раздавить глиняный шарик в лепешку). Задача Кейла на преобразование видов — это биологическая задача на сохранение. Чтобы правильно решить ее, нужно понимать, что вид животного сохраняется при изменениях его внешности, но не при изменении внутреннего строения (ДНК).
И хотя дети всех возрастов могут решить задачу, если изменение поверхностное, с более тонкими случаями они начинают справляться только с девяти лет — позже, чем в случае стандартных задач на сохранение материи. Сохранение видов явно дается сложнее, чем сохранение массы. «Градиент» способностей был обнаружен не только у детей, но и у взрослых с болезнью Альцгеймера[266]. Когда из-за деменции больные начинают терять концептуальные знания, они утрачивают понимание сохранения видовой принадлежности раньше, чем понимание сохранения материи. То есть они сначала соглашаются, что бритье, окрашивание и хирургические изменения енота перемещают его в другой вид, и только после этого — что переливание воды из низкого широкого цилиндра в высокий и тонкий меняет ее объем. Идеи, появившиеся в процессе развития последними, часто отбрасываются первыми.
Заблуждения маленьких детей относительно передачи психических черт, значения родственных связей и определения видовой принадлежности указывают на то, что начальные представления о наследственности не являются строго биологическими. У детей есть мнение по этим вопросам: они не просто пожимают плечами, когда им предлагают мысленные эксперименты. Просто эти идеи основаны не на биологии, а на эссенциализме. Каким же образом в таком случае дети усваивают истинно биологическую теорию? Оказывается, для этого нужно просто узнать, как происходит размножение. Пикантных подробностей не требуется: достаточно информации, что дети развиваются из яйцеклетки в утробе матери.
Когда моей дочке Люси было четыре с половиной года, у нее были любопытные идеи о том, откуда берутся дети. Она знала, что они выходят из «маминого животика», но еще не разобралась, что это значит. Основной ассоциацией с животом была еда, поэтому она предполагала, что мама должна съесть ребенка, чтобы он попал в нужное место. Однажды она объяснила это моей жене следующим образом: «Сначала я была живая, а потом умерла, и ты меня съела. Я была у тебя в животе, а потом ты меня отрыгнула».
Мы пытались объяснить Люси, что ее никто не ел и она образовалась из яйцеклетки внутри организма матери, но эта информация не удерживалась. Через несколько недель после рассказа о поедании детей у нас состоялся следующий разговор:
Люси: А можно мне посмотреть на картинку яйца, из которого я вылупилась?
Я: Люси, ты не вылупилась из яйца. Ты появилась из маминого живота.
Люси: Я знаю! Я была в яйце ВНУТРИ маминого живота. Мама ела много яиц, и в одном из них была я. А потом я вышла, вылупилась.
Дети обычно узнают биологические подробности размножения к девяти-десяти годам и к тому времени уже способны понять, почему одни аспекты идентичности организма — физические черты, родственные роли и видовая принадлежность — зафиксированы от рождения, а другие — нет. Исследования изменения представлений о наследственности после того, как ребенок узнал о «жизненных фактах», выявили далеко идущие последствия этой информации. Например, психолог Кен Спрингер рассказывал детям в возрасте от четырех до семи лет три ключевых факта:
1. Зачатие ребенка происходит внутри организма.
2. В начале жизни ребенок — это эмбрион.
3. Дети превращаются из эмбриона в младенца в утробе матери[267].
Перед тем как узнать обо всем этом, дети придерживались ошибочных представлений о наследственности. Они думали, например, что у похожих на вид незнакомцев почти столько же общих черт, что и у непохожих родственников; что приобретенные черты (например, окрашенные волосы) наследуются как врожденные (например, курчавые волосы); что вредные для адаптации черты (например, слабое сердце) наследуются в меньшей степени, чем полезные (сильное сердце); и что родители могут решить, какие черты передать детям. Узнав три факта о зачатии и внутриутробном развитии, дети пересматривали свои убеждения. Они признавали, что непохоже выглядящие родственники имеют больше общего друг с другом, что приобретенные черты не наследуются, а вредные черты могут наследоваться так же, как и полезные. Более того, они начинали понимать, что родители передают черты своим детям физически — с помощью «крошечных частиц», которые переходят от матери ребенку еще до родов.
Этот набор идей представляет собой первую настоящую теорию наследственности. Следующий шаг ребенок делает, когда узнаёт о генах. В средней школе дети обычно уже знакомы со словами «гены», «генетический», «ДНК» и связывают их с наследованием признаков. Однако им еще не известна конкретная роль генов в этом процессе, не говоря уже об их физическом воплощении в организме[268].
Одни ученики полагают, что гены циркулируют в крови, подобно гормонам. Другие думают, что гены поступают с пищей, как питательные вещества. Некоторым кажется, что в разных частях тела разные гены — как разные клетки. Что касается функции генов, большинство детей в средних классах уверены, что они кодируют не белки, а черты. Связь между генами и чертами им кажется прямой: каждый ген содержит инструкции для отдельной, дискретной черты. Большинство взрослых тоже в это верят[269]. Хотя черты определяются множеством генов, ложное представление о прямом соответствии между генами и чертами не оставляет места для мультигенных взаимодействий. Без белков нет механизма, соединяющего гены друг с другом в процессе роста и развития.
Таким образом, освоение теории наследственности — это двухэтапный процесс. Сначала эссенциалистские представления о врожденном потенциале должны уступить представлениям о переносе информации в виде черт, а те, в свою очередь, должны смениться молекулярным представлением об экспрессии и регуляции генов. Первый шаг происходит в раннем детстве, когда ребенок узнаёт основные факты о зачатии и беременности. Время второго шага не зафиксировано. Чтобы его сделать, требуется подробная информация о клеточных процессах, а большинство взрослых ее не получают.
А нужно ли среднестатистическому взрослому подробно понимать биохимические механизмы наследственности? Может быть, хватит и упрощенного представления, основанного на передаче черт? Оказывается, чтобы понять популярные описания генетических исследований, которых в наш век геномики публикуется все больше и больше, нужен достаточно высокий уровень знаний[270]. С 2010 по 2011 год в New York Times вышло более 200 статей, связанных с генами, генетикой и ДНК. Исследователь образования Николь Ши проанализировала их с точки зрения необходимого багажа знаний и обнаружила, что читателям необходимо понимание следующих фактов из биохимии:
1. Ген — это инструкция для синтеза белка. Молекулярный язык этих инструкций един для всех живых организмов.
2. Белки выполняют в клетке определенные функции, например переносят другие молекулы и регулируют химические реакции. Функция белка зависит от его структуры.
3. Многие последовательности ДНК отличаются у разных видов (и у разных людей). Это объясняет, почему генетические различия приводят к различиям в морфологии.
4. Факторы воздействия среды могут вызывать мутации в генах или изменять их экспрессию.
Рис. 10.4. Это художественное изображение трех метаболических путей — цикла Кребса, цикла мочевины и цикла бета-окисления жирных кислот — дает представление о том, насколько сложны биохимические процессы. Эту сложность нужно осознавать, чтобы понять взаимодействия между генами и белками
Взрослые, считающие, что нужно обязательно маркировать продукты, содержащие ДНК, явно не понимают генетику и не могут принимать грамотные потребительские решения по связанным с генетикой вопросам, в том числе какие продукты есть, какие анализы делать и какие лекарства принимать. Это не единственная причина, по которой нужно быть грамотным в этой области. Понимание генетических принципов влияет и на то, как мы реагируем на информацию о связях между генами и поведением.
На каком-то уровне гены действительно влияют на все виды поведения, и ученые начинают уточнять связи между конкретными генами и действиями. Когда люди узнают о существовании таких связей, они обычно придают им непропорционально большое значение. Например, люди, которые верят в генетические объяснения ожирения, уверены, что меньше влияют на свой вес по сравнению с теми, у кого такие объяснения вызывают сомнения. Даже обычная статья в газете, связывающая ожирение с генами, подталкивает человека потреблять больше «мусорной» пищи, чем обычно[271]. Существуют и другие проблемы. Женщины проходят стандартные тесты по математике гораздо хуже, если до этого прочли генетическое обоснование того факта, что мужчины лучше представлены в профессиях, связанных с математикой и точными науками[272].
Представления о генах отражаются на поведении сильнее, чем сами гены. Доказательства большей врожденной предрасположенности мужчин к математике слабые, в то время как социальные причины гендерных различий в этой области обоснованы значительно лучше[273]. Забавно, что чем сильнее ученые уточняют границы влияния генов на поведение, тем больше информация о существовании хоть какого-то влияния делает людей фаталистами. Гены не предопределяют судьбу. Убеждения в отношении генов — могут, если им это позволить.
Глава 11. Болезни
Если бы эволюция могла выбирать, врожденными знаниями о каких явлениях наделить человека, то таким явлением, безусловно, были бы болезни. Умение избегать заболеваний дает преимущество с эволюционной точки зрения, так как патогены и паразиты могут положить конец нашей родословной. И такое знание у нас действительно есть. Люди по всему миру испытывают отвращение к тому, что может содержать патогены и паразиты: продуктам жизнедеятельности (рвота, кал), жидкостям организма (плевки и пот), нарушениям целостности тела (увечьям, запекшейся крови), видимым признакам инфекции (опухолям, изменениям цвета кожи), паразитам (клещам, личинкам) и разлагающимся органическим веществам (гниющему мясу, испорченному молоку).
Когда человек сталкивается с такого рода вещами, у него на лице рефлекторно появляется выражение отвращения: нос морщится, а язык выдвигается вперед. И то и другое имеет практическое значение. Сморщенный нос препятствует попаданию в организм зараженного воздуха, а язык выталкивает изо рта опасные вещества.
За отвращение к вредоносным веществам отвечает древняя (с эволюционной точки зрения) область головного мозга — островковая доля. Она есть у всех млекопитающих и входит в состав части нервной системы, ответственной за связь висцеральных ощущений с сознанием. Любопытно, что островковая доля активируется не только когда мы испытываем отвращение, но и когда видим его у других — когда другие морщат нос и высовывают язык[274]. Таким образом, нервная система реагирует не только на непосредственное выявление чего-то вредного, но и на косвенное. Мозг исходит из предположения, что все, что вызывает отвращение у вас, должно вызывать его и у меня. Это вполне разумно, учитывая, что мы, скорее всего, подвержены тем же самым заболеваниям. Отвращение, замеченное у другого человека, усиливает даже реакцию иммунной системы. Предчувствуя контакт с зараженным объектом, организм начинает вырабатывать больше белков для борьбы с инфекцией[275].
Рис. 11.1. Островковая доля (выделена белым), расположенная в центральной части головного мозга, активна и когда мы испытываем отвращение сами, и когда замечаем его у других
Действительно, прежде всего болезнетворные объекты возбуждают отвращение. Их считают неприятными во всем мире. Ученые провели масштабное исследование на эту тему, в ходе которого опросили более 40 тысяч взрослых во всех частях света[276]. Участников исследования просили оценить, насколько отталкивающими им кажутся такие предметы: покрытая слизью тарелка, испачканное гноем полотенце, лицо с признаками лихорадки, переполненный вагон метро, клубок червей-паразитов и вошь. Всё это повсеместно считали более неприятным, чем похожие объекты без признаков инфекции: тарелка с желе, полотенце, испачканное чернилами, здоровое лицо, пустой вагон метро, скопление гусениц и оса. В среднем у женщин потенциально болезнетворные объекты вызывали большую неприязнь, чем у мужчин, а у молодежи — большую, чем у пожилых. Однако все считали их хотя бы в некоторой степени неприятными и отталкивающими.
Эволюционная логика, стоящая за чувством отвращения, кажется очевидной, но у нее есть и странности[277]. Посмотрите на следующие ситуации:
1. Выпить стакан прокисшего молока.
2. Наступить в лужу рвоты.
3. На вас кто-то чихнул.
4. В пальце застрял рыболовный крючок.
5. Дотронуться до пепла от кремированного трупа.
6. Надуть ртом новый презерватив без смазки.
7. Съесть суп, который размешали продезинфицированной мухобойкой.
8. Съесть помадку в форме собачьего кала.
Все эти ситуации обычно вызывают определенное отвращение, однако первые четыре из них в корне отличаются от последних четырех. Первая группа несет настоящий риск заражения. Вторая же четверка неприятна исключительно из-за ассоциации с болезнетворным объектом: перцептивной (помадка), функциональной (новый презерватив, стерилизованная мухобойка) или исторической (пепел кремированного тела). Границы отвращения легко расширяются и охватывают вещества, не представляющие истинной опасности. Ведь в конечном счете лучше избежать какого-то нейтрального вещества, чем дотронуться или проглотить опасное. Избегать нейтральных объектов нелогично с точки зрения эволюции, однако контакт с зараженным предметом может стать фатальным.
Повышенная чувствительность к угрозе заражения проявляется не только в рассуждениях о гипотетических ситуациях, но и в поведении[278]. Взрослые, которых угощали помадкой в форме собачьих экскрементов, обычно от нее отказывались, хотя прекрасно знали, что она безвредна. Сок с плавающим в нем стерилизованным тараканом они обычно тоже не хотели пить, несмотря на заведомое отсутствие заразы. Большинство взрослых не станет держать в зубах пластмассовую модель рвотной массы, есть суп из новой больничной утки или сахар из емкости с надписью «цианид», даже если эту этикетку прилепили сами.
Наверное, наименее рационально то, что большинство взрослых отказываются есть суп из тарелки, в которую сами плюнули, и пить воду из стакана в аналогичной ситуации, зная при этом, что каждая ложка супа и глоток воды все равно смешается со слюной, как только коснется языка. Ни одно из этих действий не несет физического вреда, и тем не менее неприятно психологически.
Склонность переносить отвращение по ассоциации можно счесть не более чем странной особенностью человеческого сознания. Однако у нас не вызывают отвращения многие вещи, которые должны его вызвать. Много веков опаснейшие инфекционные заболевания распространялись как лесной пожар, потому что у людей не вызывала негативных эмоций зараженная холерой вода и зараженные оспой одеяла. Эти объекты не имели признаков смертоносности, однако распространяли болезнь эффективнее, чем простой межчеловеческий контакт. Даже сегодня инфекционные заболевания — такие, как хламидиоз и СПИД — остаются бичом человечества. Их легко избежать, но действия, посредством которых они передаются, ассоциируются с удовольствием, а не с чем-то неприятным.
Таким образом, отвращение — сложившаяся в ходе эволюции способность избегать патогенов и паразитов — часто не срабатывает. С одной стороны, оно включается при картинах и звуках, которые всего лишь ассоциируются с болезнью, а с другой — не реагирует на обыденные предметы, кишащие патогенами и паразитами. То, что вызывает у нас отвращение, не всегда опасно, а то, что опасно, не всегда вызывает отвращение.
Дети считают неприятными многие предметы, которые вызывают отвращение у взрослых. Это не удивительно, учитывая эволюционное происхождение этого чувства. Детям не нравится гнилой запах и прикосновение к грязным носкам[279]. Они не любят держать стеклянный глаз, который при них вынули из глазницы. Однако во многих отношениях реакции ребенка и взрослого расходятся.
Прежде всего, вплоть до семи лет дети не испытывают отвращения к объектам, не имеющим внешних признаков болезнетворности: тараканам, мусору, мертвым животным. Еще детям сложно уловить у окружающих признаки отвращения — сморщенный нос и высунутый язык. Даже в восьмилетнем возрасте они путают это выражение с гневом[280]. Проблема не в том, что они не понимают значения слова «отвращение» (они усваивают его к пяти годам), и не в том, что они не умеют делать такое выражение лица (эта способность есть даже у младенцев). Скорее, дело в том, что у гнева и отвращения много общего: оба чувства несут в себе негативный заряд, физиологически возбуждают и ассоциируются с отталкиванием и избеганием. Дети, таким образом, считают отвращение просто разновидностью гнева.
Вероятно, главная разница между детьми и взрослыми в том, что у детей не вызывают отвращения предметы, загрязненные внешними источниками инфекции. Это подтвердит любой, кто приучал ребенка к горшку или учил его пользоваться общественным туалетом. Когда мой сын Тедди достаточно подрос и начал пользоваться писсуаром, он постоянно отвлекался на ярко-розовый освежитель и пытался его взять. Когда у меня получилось его от этого отучить, пришлось бороться с привычкой хвататься руками за стенки писсуара и спускать штаны до такой степени, чтобы они начинали впитывать скопившуюся под писсуаром жидкость.
Знакомая мама рассказала мне о еще более неприятном случае. Ее четырехлетний сын очень хотел сам ходить в общественные уборные. Однажды они были в магазине, где в туалете была всего одна кабинка. Женщина убедилась, что внутри никого нет, и разрешила мальчику туда зайти. Через несколько минут он вышел с гордой улыбкой на лице. Все шло хорошо до тех пор, пока она не заметила, что он что-то жует. Оказалось, это была жвачка, которую кто-то прилепил к стене туалета.
Изучением детского отвращения и его отсутствия систематически занимался психолог Пол Розин. В одном из исследований детей от четырех до двенадцати лет просили провести следующий мысленный эксперимент: «Кузнечик искупался в озере, а потом поскакал к тебе домой. Тем временем мама достала из холодильника молоко и налила его в стакан. Насколько тебе хочется выпить это молоко?»[281] Ребенку показывали шкалу со смайликами — от нахмуренного до нейтрального и улыбающегося, — а потом просили выбрать тот, который лучше всего отражает отношение к такому предложению.
Затем мысленный эксперимент продолжался: «Кузнечик проскакал рядом со стаканом. Насколько теперь тебе хочется пить молоко? Кузнечик запрыгнул на край стакана, упал внутрь и утонул. Ты готов выпить такое молоко? Мама вынула кузнечика. А теперь ты хочешь пить молоко из этого стакана? Мама вылила молоко и налила в тот же стакан другую порцию. Насколько тебе хочется его пить? Мама три раза вымыла стакан водой с моющим средством и налила в него новое молоко. Насколько тебе хочется его пить?»
В начале эксперимента все дети выбирали лицо с улыбкой: это отражало их отношение к чистому молоку из стакана. После того как кузнечик падал в стакан, большинство начинало выбирать нахмуренный смайлик. После этого ответы значительно отличались в зависимости от возраста. Дети старше семи лет не проявляли желания пить молоко до тех пор, пока стакан не вымоют. Дети младше шести с удовольствием выпили бы молоко, как только из него выловили кузнечика.
Тот же результат будет, если кузнечика заменить на «собачью какашку». Старшие дети отказываются пить молоко до тех пор, пока стакан как следует не вымоют, а молоко не заменят. Маленьким достаточно просто убрать загрязнение. Взрослые, проходившие этот тест, обычно были недовольны даже крайней степенью очистки (вымыть стакан и заменить молоко).
Розин и его коллеги беспокоились, что маленькие дети реагируют так не потому, что у них менее чувствительна реакция отвращения, а из-за менее развитого воображения. Чтобы устранить возможную ошибку, они провели еще один эксперимент, заменив гипотетические ситуации реальными физическими объектами[282]. Детям предлагали продукты, которые казались загрязненными: сок, который размешали расческой, сок с дохлым кузнечиком и печенье, посыпанное «перемолотыми высушенными кузнечиками».
На самом деле никакого загрязнения не было: расческа и кузнечик были продезинфицированы, а порошок представлял собой посыпку зеленого цвета. Однако дети об этом не знали и, как и в предыдущем исследовании, в старшем возрасте (начиная с семи лет) отказывались есть все предлагаемые варианты, а в младшем (до шести) часто соглашались. Целых 77% маленьких детей пили сок, который размешали расческой, 63% пили сок с плавающим внутри мертвым кузнечиком, а 45% угощались печеньем, посыпанным кузнечиковым порошком.
Почему маленькие дети не испытывают отвращения к случайному заражению? Может быть, потому, что это роскошь, которую могут позволить себе только члены современных индустриализированных обществ. На протяжении большей части истории те, кто не желал есть пищу, приготовленную нестерильными инструментами, и пить идеально чистую, не имеющую запаха воду, умерли бы от голода и жажды. В такой же ситуации продолжают находиться сегодня большинство жителей развивающихся стран. Распространенное убеждение, что продукты становятся несъедобными, как только коснутся земли, — это действительно роскошь, доступная только тем, у кого еды в избытке. Пище — как и всему остальному — при контакте с другой поверхностью передаются бактерии[283]. Их количество зависит от типа продукта, типа и чистоты поверхности и продолжительности контакта. Если съесть что-то с пола, риск заражения в большинстве ситуаций минимален. Тем не менее многие из нас относятся к таким продуктам как к смертельной опасности, которую нужно срочно выбросить в мусорное ведро.
Еще одна причина, по которой чувство отвращения вырабатывается у детей не сразу, заключается в том, что эта реакция должна быть приспособлена к местным условиям. Она призвана прежде всего защищать организм от опасных веществ и поэтому всегда сильно связана с пищей. Человек отправляет еду внутрь тела, а именно туда хотят попасть патогены и паразиты. Отвращение, таким образом, действует как привратник, помогающий отличить безопасную пищу от той, которую лучше не брать в рот.
У отдельных видов животных эволюция четко предопределила виды пищи, вызывающие отвращение, так как предки регулярно с ними контактировали. Вороны, например, от рождения не любят пчел (если их съесть, они могут укусить) и бабочек-монархов (они вызывают тошноту)[284]. Благодаря автоматической защите им не надо методом проб и ошибок узнавать, что пчелы жалят, а от монархов тошнит.
Рис. 11.2. Кузнечики вызывают отвращение в западной культуре, хотя в некоторых других считаются деликатесом
Люди жили и продолжают жить в очень разных местах, и их рацион из-за этого сильно варьируется. Эволюция не предусмотрела механизмов защиты от такого широкого спектра потенциальных опасностей, поэтому людям приходится самостоятельно узнавать, что вокруг съедобно, а чего лучше избегать. Видимо, эволюционное правило сформулировано таким образом, что продукты, которые человеку давали в детстве, воспринимаются как безопасные, а те, с которыми он не контактировал, — нет[285]. Из-за этого дети, выросшие на побережье Северной Америки, начинают любить морских ракообразных, но не любят термитов, которых им не дают, а дети из Центральной Африки с аппетитом едят термитов и воротят нос от омаров.
И термиты, и лангусты — это членистоногие. Они схожи с пищевой точки зрения. Тем не менее в качестве еды они вызывают разные эмоции. Если какой-то продукт в детстве был недоступен, он будет казаться не просто невкусным, но и неприятным, выпадет из диапазона допустимого. Потенциально съедобных объектов, которые считаются отвратительными во всех культурах, совсем немного. Странно, что западные ученые, интересовавшиеся формированием чувства отвращения, использовали в качестве стимула именно кузнечиков, которые считаются деликатесом в Китае, Индонезии, Таиланде, Японии, Мексике и Уганде. Желание маленьких детей съесть печенье с кузнечиками и выпить напиток, в который попало это насекомое, противоречит интуиции только с англо-европейской точки зрения.
Может быть, отвращение — сильная защита от бактерий, вирусов, грибов и паразитов. Однако люди болеют не только инфекционными заболеваниями, и поэтому у нашего представления о болезнях есть и другие грани. Причиной бывает недостаток питательных веществ (например, рахит, цинга) или генетические патологии (например, болезнь Гентингтона, муковисцидоз). Иногда организм поражает сочетание генетических и средовых факторов (например, диабет, болезни сердца, рак). Медицина лишь недавно классифицировала причины большинства человеческих заболеваний. До этого главным объяснением всех болезней — микробных, пищевых и генетических — считали дисбаланс внутренних жидкостей, «гуморов»[286].
Начиная с Гиппократа, врачи рассматривали болезни с точки зрения четырех основных гуморов (соков): сангвинического (кровь), флегматического (слизь), холерического (желтая желчь) и меланхолического (черная желчь). Каждый гумор связывали с определенным органом (кровь — с сердцем, слизь — с мозгом, желтую желчь — с печенью, черную — с селезенкой), временем года (кровь — весна, слизь — зима, желтая желчь — лето, черная желчь — осень) и элементом сотворения мира (кровь — воздух, слизь — вода, желтая желчь — огонь, черная желчь — земля).
Болезни объяснялись с точки зрения гуморального дисбаланса. Считалось, что из-за избытка крови появляются головные боли, избыток слизи приводит к эпилепсии, желтой желчи — к лихорадке, а черной желчи — к депрессии. Лечение должно было избавить тело от лишних гуморов и заключалось в том, чтобы вызвать рвоту, дефекацию или кровотечение. Последнее средство из этого арсенала — кровопускание — особенно странное с современной точки зрения[287]. Оно встречается во всем мире, хотя неизменно наносит больному больше вреда, чем пользы. Именно от кровопускания умер Джордж Вашингтон: из его тела выпустили почти половину всей крови, пытаясь вылечить заболевание дыхательной системы. Сегодня врачи иногда применяют гирудотерапию — лечение пиявками, но польза этой методики заключается в антикоагулирующих свойствах слюны этих животных, а не в кровопускании как таковом.
Многие практиковали кровопускание, пытаясь восстановить баланс гуморов. Считалось, что гармония может нарушиться по целому ряду причин: из-за наследственности, неправильной диеты, неосмотрительного поведения, перемен погоды, переезда на новое место и дурного воздуха. Дурной воздух — «миазмы» — был самым популярным объяснением инфекционных заболеваний, например чумы и холеры. В головах первых врачей заразную природу этих заболеваний заслонял связанный с ними плохой запах (умирающие действительно пахнут не слишком приятно). Конечно, на самом деле не миазмы были причиной смерти, а смерть была причиной миазмов. На воздух столь же поверхностно списывали и малярию — само это слово по-итальянски буквально означает «дурной воздух». Считалось, что заболеть ей можно из-за болотных испарений, хотя проблема была в обитавших на болотах комарах, которые переносили инфекцию[288].
Рис. 11.3. На этом рисунке XVII века изображены «анималькули» — крохотные животные, заметные только под микроскопом
Несмотря на все свои недостатки, гуморальная теория оставалась популярной со времен Античности до середины XIX века. Ей на смену пришла микробная теория[289]. Еще в 1546 году итальянский врач Джироламо Фракасторо написал трактат, в котором утверждал, что даже при правильном балансе гуморов можно заболеть из-за передачи невидимых частиц — «семян». Эта мысль была шагом вперед, так как подчеркивала роль заражения. Тем не менее Фракасторо не считал «семена» биологическими сущностями.
Более чем век спустя, в 1676 году, голландский ученый Антони ван Левенгук впервые увидел под микроскопом бактерии — в соскобе с собственных зубов. Левенгук назвал их «анималькули» — крохотные животные, — но не догадался, что анималькули связаны с болезнями. Первым человеком, который провел эту связь, стал французский ученый Луи Пастер. Произошло это почти два столетия спустя, в 1857 году.
Изучая роль дрожжей в ферментации пива и вина, Пастер пришел к выводу, что дрожжи — это живые микроорганизмы, которые превращают зерна крахмала в спирт. Затем он предположил, что роль дрожжей в ферментации аналогична роли микробов в заболеваниях. Немецкий ученый Роберт Кох развил идеи Пастера и сделал ряд эмпирических прогнозов, которые вместе с Пастером сумел подтвердить с помощью экспериментов над сибирской язвой и бешенством. Результатом их работы стала не просто новая — микробная — теория заболеваний, но и новая область биологии, микробиология.
Рис. 11.4. Маленькие дети спокойно принимают еду, на которую кто-то чихнул. У них нет предпочтения к чистой тарелке справа по сравнению с загрязненной слева
Сегодня представление о микробах пронизывает общественное сознание и общественный дискурс. Даже самым маленьким детям постоянно о них твердят: «Этого не ешь, там микробы», «Мой руки с мылом, чтобы убить микробов», «Прикрывай рот, когда чихаешь, чтобы не разносить микробов». Все эти разговоры влияют на представления маленьких детей о болезнях[290]. Дошкольники знают, что в гниющей пище есть микробы и если ее съесть — заболеешь. Они знают, что микробы есть у больных людей и от них можно заразиться. Они знают, что микробы могут передаваться от зараженных предметов (например, дохлого жука) незараженным (например, молоку в стакане). И они знают, что микробы очень малы и невидимы и поэтому могут незаметно переходить от одного объекта к другому.
Но несмотря на все эти познания, дети по-прежнему охотно трогают зараженные микробами предметы и едят зараженные продукты. Ученые получили шокирующее доказательство того, что, как и отмечено выше, дети совершенно не думают об инфекции[291]. Дошкольникам предлагали две тарелки с завтраком — чистую и в которую как будто кто-то чихнул. Дошкольники ели из второй тарелки с таким же удовольствием, как и из первой, и еду из обеих считали одинаково привлекательной. Знания о микробах явно не помогают.
Конечно, было бы слишком самонадеянно полагать, что дошкольники усвоят микробную теорию из бытовых разговоров, раз ученым потребовались сотни лет, чтобы ее открыть. Само заражение, может быть, представить несложно. Однако микроб — другое дело. Для детей это просто обозначение чего-то, от чего можно заболеть. Они не понимают, что микробы отличаются от других вредных веществ — пестицидов, дезинфицирующих средств, ядовитого дыма, тяжелых металлов, загрязнений, — не говоря уже о том, что микробы живые.
Это ярко продемонстрировало сравнение детского понимания микробов и ядов[292]. В первой части исследования детям в возрасте от четырех до десяти лет задавали вопросы такого рода: «Девочка по имени Сьюзан случайно вдохнула микробов и заболела, у нее появился насморк. Если подруга придет ее навестить, как ты думаешь, она может заразиться насморком? Мальчик по имени Сид вдохнул яд, у него быстро появился сильный кашель. Если к нему придет друг, он может заразиться кашлем?» Во второй части детей расспрашивали о том, едят ли микробы, размножаются ли они и движутся ли они самостоятельно. Потом те же вопросы задавали о ядах.
В обеих частях исследования дети младше десяти лет не видели различий между микробами и ядами. С одной стороны, они утверждали, что болезни, вызванные ядами, не менее заразны, чем вызванные микробами, и что ни яд, ни микробы не имеют никаких биологических свойств. С другой стороны, десятилетние дети правильно полагали, что микробные заболевания заразнее вызванных ядом, и правильно приписывали биологические свойства микробам, но не ядам. При этом общая доля биологических свойств, приписываемых микробам, была невелика — примерно половина. Такое же количество приписывали растениям, и это согласуется с закономерностями развития, которые были рассмотрены в восьмой главе.
Другое исследование на эту тему было посвящено пониманию разницы между инфекционными и наследственными заболеваниями[293]. Детей в этом исследовании просили рассмотреть сценарий усыновления, схожий с описанным в девятой главе («Рост») и десятой главе («Наследственность»): «У мистера и миссис Робинсон есть маленькая дочка: она родилась из живота миссис Робинсон. Сразу после рождения она стала жить с мистером и миссис Джонс. Они назвали ее Элизабет, заботились о ней, кормили, покупали ей одежду, обнимали ее и целовали, когда ей было грустно. Мистер и миссис Робинсон не различали некоторые цвета: они не видели желтый. А у мистера и миссис Джонс с этим проблем не было, и они различали желтый цвет. Как ты думаешь, что будет, когда Элизабет вырастет? Она будет видеть желтый цвет, как мистер и миссис Джонс, или не сможет его различать, как мистер и миссис Робинсон?»
В одних вариантах были описаны генетические заболевания, например цветовая слепота; в других — инфекционные, например грипп. Дети младше десяти лет не умели четко разделять эти причины и связывали все болезни с биологическими родителями. По их мнению, Элизабет не только с большой долей вероятности будет страдать цветовой слепотой, как ее биологические родители, но и будет болеть гриппом, если у тех была эта болезнь. Если бы дети понимали, что инфекционные заболевания передаются при контакте, то есть путем физического переноса микробов, они должны были бы наделять ими Элизабет только в случае, если больны приемные родители. Однако приемных родителей дети редко считали определяющим фактором здоровья Элизабет. Видимо, они думали, что инфекционные заболевания, как и генетические, наследуются при рождении. Связь между микробами и болезнями в детской голове явно размыта.
Связь между болезнями и микробами нечеткая и в голове взрослых. Подумайте о распространенном убеждении, что можно простудиться из-за того, что холодно. И в восточных, и в западных культурах советуют надевать теплое пальто, толстые шарфы и сухие носки, чтобы отпугнуть болезнь. Однако низкая температура сама по себе не повышает вероятности заразиться простудой. За сотню лет иммунологи не обнаружили корреляции между холодом и болезнью[294]. Представление, что от холода простудишься и умрешь, — это бабушкины сказки, или, как выражаются психологи, «народное поверье».
Поверья такого рода весьма привлекательны, потому что рекомендуют меры профилактики, не требуя фоновых знаний о передаче заболеваний. Любой может послушаться совета и держаться в тепле и сухости независимо от того, считает ли он причиной болезни микробы или гуморы. Тем не менее народные поверья часто ошибочны и вызывают поведение, мешающее адаптации. Единственно верное средство сохранить здоровье — это знать истинные причины болезни.
Психолог Терри Кит Фонг Ау и ее коллеги хорошо показали это в своих исследованиях санитарного просвещения. Опираясь на описанные выше результаты, они разработали программу обучения причинам простуды и гриппа, направленную на профилактику этих заболеваний. Они назвали ее «Подумай о биологии»[295]. В отличие от традиционных программ, сосредоточенных на поведении (что надо и не надо делать, чтобы не заболеть), новая программа делала акцент на знаниях (почему и как нужно предотвращать простуду и грипп). Ученые прежде всего хотели объяснить ученикам, что микробы — это живые, размножающиеся биологические организмы, а не инертные вещества вроде ядов. В ходе обучения подчеркивались четыре ключевых принципа:
1. Вирусы — это крохотные живые существа, невидимые невооруженным глазом.
2. Вирусы простуды и гриппа способны выдержать несколько часов в холодном влажном воздухе, но быстро погибают под действием тепла и дезинфицирующих средств.
3. Только живые вирусы могут вызвать простуду и грипп.
4. Вирусы простуды и гриппа попадают в организм через глаза, нос и рот.
Эффективность своей программы Ау проверила на группе гонконгских третьеклассников. Она сравнила их успехи с результатами сверстников, прошедших более традиционные программы санитарного просвещения, в которых биологические основы простуды и гриппа как инфекций не рассматривались вообще, а вместо этого обсуждались симптомы, методы лечения, осложнения, профилактическое поведение («что делать») и рискованное поведение («чего не делать»).
До и после каждой из двух программ ученые оценивали понимание детьми инфекций с помощью трех заданий. В первом надо было назвать виды поведения, приводящие к заражению простудой и гриппом, и объяснить, почему это происходит. Во втором задании ученикам показывали видеоролики с бытовыми ситуациями и просили определить, где появляется риск заболеть простудой и гриппом: например, тереть глаза, грызть ногти, передавать ластик, перед этим чихнув на него. Третье задание было не таким прямолинейным. В нем детей приглашали в отдельную комнату и просили помочь разложить крекеры в пластиковые пакеты для обедов. На столе рядом с крекерами и пакетами стояла бутылка жидкости для обеззараживания рук. Ученых интересовало, будут ли дети без подсказок мыть руки, прежде чем дотронуться до крекеров.
Оказалось, что после обеих программ дети лучше объясняли болезни с точки зрения передачи микробов. Однако только программа «Подумай о биологии» помогала им понять, почему передача микробов вредна (а именно потому что микробы начинают размножаться внутри своего нового хозяина). И только после этой программы дети реже упоминали холодную и влажную погоду в качестве причины простуды и гриппа. Если говорить о выявлении рискованного поведения, дети в традиционной программе начинали узнавать факторы риска, которые изучали непосредственно (например, чихнуть), но не умели определить не рассмотренные ситуации (например, поделиться напитком). В то же время участники программы «Подумай о биологии» выявляли опасность и в первом, и во втором случаях. Но самое главное, что после новой программы дети чаще пользовались средством для мытья рук перед тем, как прикоснуться к пище. Этот показатель вырос более чем вдвое — с 15% до обучения до 41% после.
Группа Ау достигла успеха и в просвещении подростков о биологических основах заболеваний, передаваемых половым путем[296]. Преимущество таких программ заключается не только в том, что после них участники точнее понимают природу инфекций, но и в том, что их мышление становится гибче. Никакой курс не способен охватить все виды действий, которые могут привести к передаче конкретной болезни. Но даже если бы это было возможно, учащиеся, скорее всего, не запомнили бы этот перечень. Эффективная программа должна давать студентам концептуальные инструменты, с помощью которых они смогут оценить риск в момент появления новой ситуации, потенциально связанной с болезнью.
Именно такой случай — примечательное изменение поведения учеников — Ау и ее коллеги наблюдали в гонконгских школах, где проходила проверку программа по простуде и гриппу. Дети прилежно мыли руки перед обедом, но уже через несколько минут после этого снова заражали их, потому что прикасались к маскам, которые носили для профилактики атипичной пневмонии — в 2003 году была вспышка этого заболевания. Маски были самым заразным предметом в их окружении, так как были покрыты микробами, отфильтрованными из воздуха в течение всего дня.
Правила «Не трогай маску» не было в традиционной программе профилактики простуды и гриппа, однако его можно было вывести из общих принципов, излагаемых в программе «Подумай о биологии». И действительно, в заключительном задании на определение факторов риска многие дети сами пришли к выводу, что дотрагиваться до маски опасно.
В исследованиях Ау дети, узнав о микробном происхождении простуды и гриппа, переставали списывать их на холодную и влажную погоду. Однако другие народные поверья о причинах инфекционных заболеваний не так легко поколебать. Это относится к убеждениям, имеющим привкус сверхъестественного. Страх перед болезнью простирается далеко за пределы светских тем и выходит в царство богов, ангелов, предков и духов.
Для христиан и иудеев исцеление — одна из самых частых молитвенных просьб[297]. Божественной помощи ищут даже в случае инфекционных заболеваний, например гепатита и пневмонии. Дело не в том, что люди не понимают причины — заражения микробами. Они просто считают, что Бог и микробы не исключают друг друга. Первый отвечает за здоровье человека издалека, а вторые — вблизи. Иначе говоря, Бог — это ответ на вопрос, «почему» человек заболел, а микробы — на вопрос, «как» он заболел.
Для представителя западной цивилизации молитвы о выздоровлении — совершенно безобидное действие. Однако мы менее снисходительны к вере в сверхъестественное, которая наблюдается в других культурах, как, например, к креольскому верованию, что туберкулез вызван колдовством, или к поверью хмонгов, что эпилепсия вызвана одержимостью духами, или африканскому поверью, что ведьмы могут наслать СПИД. Все это многим западным людям кажется глупостью, однако психологи пришли к выводу, что форма и функция таких верований такая же, что и убеждение иудеев и христиан в причастности Бога к здоровью человека.
Давайте рассмотрим веру в то, что СПИД вызван действием колдунов[298]. Медицинские работники потратили много сил, пытаясь разубедить в этом африканцев, полагая, что именно религия мешает им воспринимать научную информацию о СПИДе и ВИЧ — вирусе, вызывающем эту болезнь. Однако большинство взрослых африканцев и даже многие дети знают основные факты о вирусе иммунодефицита. Они знают, что он передается половым путем или через контакт с кровью и не передается при контакте кожи с кожей, что у носителя ВИЧ не обязательно проявляются симптомы СПИДа, а также о том, что из-за СПИДа человек становится худым и слабым, но худоба и слабость не вызывают СПИД. При этом они все равно продолжают считать, что СПИД вызван колдовством и его могут наслать завистливые соседи и недовольные предки.
Рис. 11.5. В ряде африканских стран санитарное просвещение было нацелено на борьбу с поверьем, что СПИД вызван колдовством. Это видно на плакате, выпущенном организацией The Kenya AIDS NGOs Consortium в Найроби
Когда взрослых африканцев просили объяснить, каким образом СПИД вызывают и вирус, и колдовство одновременно, они строили сложные причинно-следственные связи, например такие:
— Колдовством можно обмануть человека и заставить его переспать с носителем вируса.
— Если ведьма ослабит презерватив, он порвется.
— Люди, которые ее ненавидели, заплатили ведьмам, а те поставили на ее пути вирус.
— Он был заколдован и спал с зараженными людьми.
— Ведьмы могут убить чем угодно: и черной магией, и ВИЧ.
Вера в колдовство и вирусы переплетается в головах многих африканцев. Более того, она, видимо, развивается параллельно. Убеждения о сверхъестественных причинах заражения ВИЧ появляются уже после того, как дети получили биологические знания на эту тему. Ведьм винят в СПИДе не наивные дети, а взрослые.
Аналогичная схема наблюдается в Индии и Вьетнаме[299]. Многие взрослые там исповедуют смесь биологических и сверхъестественных объяснений болезней, хотя дети в этих регионах усваивают биологические объяснения раньше, чем сверхъестественные. Даже в Соединенных Штатах дети реже, чем взрослые, ссылаются на сверхъестественные причины заболеваний, в особенности на то, что они могут быть вызваны аморальным поведением.
Болезни не подчиняются законам морали и праведников поражают не реже, чем грешников. Тем не менее многие взрослые, даже люди с высшим образованием, считают иначе. Посмотрите на следующую сценку из исследования представлений детей и взрослых о моральных предпосылках болезней: «Питер и Марк разговаривают о человеке, недавно умершем от загадочной болезни. Он вел здоровый образ жизни, и не было явных причин заразиться. “Я знаю, что неприятности бывают и у хороших, и у плохих людей, — сказал Питер, — но, по-моему, чаще все-таки у плохих. Он не был достойным человеком. Он обманывал, лгал, многих ограбил. Что посеешь, то и пожнешь”. “Я не согласен, — возразил Марк. — Плохие люди страдают от тяжелых заболеваний не чаще, чем хорошие. Эта поговорка здесь не работает”»[300].
Когда двенадцатилетних детей спрашивали, с кем они согласны — с Марком, считающим болезнь случайностью, или с Питером, думающим, что болезнь можно заслужить, — 80% вставали на сторону Марка, а 20% — на сторону Питера. Когда то же самое слышали взрослые, с Марком соглашались 60%, а с Питером — 40%. Другими словами, взрослые в два раза чаще, чем дети, были склонны обвинять плохого человека в его недугах. В этих результатах отразилось, в частности, популярное среди взрослых мнение, что люди, умершие от рака, сами виноваты. В воображении американцев онкологические заболевания занимают такое же важное место, как и ВИЧ у африканцев, и ни в одной связанной с медициной теме, кроме вакцинации, нет такого разгула антиинтеллектуализма[301]. Шарлатаны в изобилии представлены в интернете, в книгах по самопомощи, в телевизионных шоу. Они сеют мифы и о причинах рака (сахар, цитрусовые, грибы, современный стиль жизни, негативное мышление), и о способах его лечения (пищевая сода, имбирь, медитация, клизмы кофе).
Может быть, взрослые знают о болезнях и их передаче больше, чем дети, но понимание механизмов не объясняет причин этого явления, а вопрос «почему?» беспокоит очень многих. Он преследует нас, когда мы сталкиваемся с собственной болезнью или болезнью близких, он заставляет повернуться от науки к миру сверхъестественного. Представители разных культур, независимо от своих биологических познаний, чувствуют потребность в объяснении, выходящем за пределы простой случайности. Иногда проще списать болезнь на завистливую ведьму или мстительного бога, чем не иметь вообще виноватых.
Глава 12. Адаптация
Когда в детстве я узнал, что Исаак Ньютон «открыл гравитацию», я подумал: «Господи, ну и легкая тогда была наука!» Кажется, не надо быть гением, чтобы понять, что предметы без опоры падают. Но, разумеется, Ньютон не просто обнаружил факт гравитации, но и нашел ему объяснение — понял, что она тянет друг к другу два тела с силой, прямо пропорциональной произведению их масс и обратно пропорциональной квадрату расстояния между ними.
То же самое верно для Чарльза Дарвина. Дарвин не просто «открыл» факт эволюции: над ее теоретической возможностью размышляли еще в древности, а как биологическую реальность ее изучали десятки лет до того, как Дарвин появился на свет[302]. Дарвин прославился именно объяснением процесса эволюции — выборочного выживания и размножения наиболее приспособленных представителей вида на протяжении многих поколений.
Открытие Дарвином механизма эволюции — естественного отбора — повлекло за собой цепочку новых идей[303]. Первой из них было то, что популяции организмов обладают потенциалом к экспоненциальному росту численности. Эта истина одновременно и математическая, и биологическая. Если каждый организм в популяции оставит после себя двух потомков, то с каждым следующим поколением размер популяции будет удваиваться и возрастет с двух особей в первом поколении до 32 в пятом и 1024 в десятом.
Сам Дарвин проиллюстрировал эту мысль в своем главном труде — «О происхождении видов» — на примере пары слонов, которая всего за 750 лет породила бы более 19 миллионов потомков[304]. Но поскольку очевидно, что популяции не увеличиваются до таких размеров, планету не заполонили ни слоны, ни любой другой вид организмов: большинство особей не оставляют после себя потомства. Это вторая важная идея Дарвина: рост популяции сдерживается ограниченными ресурсами. В окружающей среде не так много пищи, безопасных мест и половых партнеров, поэтому организмам приходится конкурировать за эти ресурсы даже в рамках своего вида. Все формы жизни вовлечены в борьбу за существование, и лишь малая доля выживает, достигает зрелости и размножается.
Кто побеждает в борьбе? Те, кто родился с признаками, которые помогают добыть ресурсы и не попасться хищникам. В этом заключалась третья идея Дарвина. Борьба за существование неравная. Некоторые организмы появляются на свет с чертами, повышающими вероятность выживания и рождения следующего поколения. Их потомки, в свою очередь, с большой долей вероятности унаследуют признаки, благодаря которым выжили и размножились их родители. Тот факт, что черты наследуются, был четвертым озарением Дарвина. Генетические победители передают свои победы потомкам.
Дарвин понял и то, что этот процесс постоянно повторяется. Все организмы с полезными чертами выживают чаще и размножаются лучше, чем те, кому достались менее полезные черты, поэтому доля особей с полезными чертами растет и эти признаки становятся характерными для популяции в целом. Случайная особенность одного организма — чуть более длинный хобот, твердый панцирь, острый коготь — становится стандартом, если она продолжает быть полезной в бесконечной борьбе за существование.
Подытоживая, ключевые идеи Дарвина заключались в следующем:
1) организмы оставляют больше потомства, чем способна выдержать среда;
2) организмы обречены на борьбу за существование;
3) одни организмы справляются в борьбе лучше других благодаря врожденным особенностям;
4) полезные признаки наследуются;
5) эти признаки со временем становятся более выраженными, так как организмы, родившиеся с менее полезными чертами, вымирают (генетические проигравшие), а с более полезными начинают доминировать в популяции (генетические победители).
Идеи Дарвина привели к качественно иному взгляду на эволюцию, делающему акцент на выбывании неприспособившихся форм, а не на появлении приспособившихся, а также на изменениях популяций, а не отдельных особей. Дарвин не был первым биологом, задумавшимся о причинах адаптации видов к среде: его предшественники и современники выдвинули целый ряд других теорий. Однако эти теории делили биологический мир неправильно. Виды они рассматривали как целостные сущности, а не как совокупность разнообразных особей, а к эволюции относились как к единой адаптации, а не дифференцированному выживанию[305].
Самой знаменитой альтернативой дарвинизму была теория, предложенная французским биологом Жаном-Батистом Ламарком. Он утверждал, что организмы в течение жизни приобретают адаптивные признаки, так как используют или не используют уже имеющиеся черты, а потом передают свои признаки потомству. Например, жираф мог получить такую длинную шею благодаря тому, что много лет тянулся за высокими листьями, а орел стал лучше видеть, потому что фокусировал зрение на отдаленной добыче. Эти изменения передавались потомству, и следующее поколение жирафов рождалось с чуть более длинными шеями, а следующее поколение орлов — с несколько улучшенным зрением.
Ламарк ошибался: потомство не наследует приобретенные родителями особенности. Но теория Ламарка качественно отличается от взглядов Дарвина не этим. Проблема в том, что, если верить ей, все представители вида эволюционируют коллективно: все жирафы стремятся к длинным шеям, а все орлы — к лучшему зрению. В результате следующее поколение любого вида рождается чуть более приспособленным к среде, чем предыдущее.
Однако в реальности не существует биологического механизма, благодаря которому все следующее поколение рождалось бы более адаптированным. Одни организмы оказываются приспособлены лучше, другие хуже. Последние просто удаляются из пула генов, так как умирают, не оставив потомства. Дарвин, в отличие от Ламарка, понял, что биологическая адаптация — не один процесс, а два: изменчивость и отбор. Изменчивость слепа: потомки отличаются от родителей (и друг от друга) непредсказуемым образом. А отбор разборчив. Он «выпалывает» мутации, мешающие приспособлению, меняя общий ландшафт жизнеспособных изменений. В результате получается не популяция более адаптированных особей, а популяция, в которой адаптированных особей больше.
Научному сообществу потребовалось несколько десятилетий, чтобы признать гениальность теории Дарвина. Даже спустя 50 лет после того, как он ее предложил, многие биологи все еще отдавали предпочтение альтернативным теориям, в том числе теории ортогенеза Теодора Эймера, считавшего эволюцию побочным продуктом законов органической материи, или теории ускоренного роста Эдварда Копа, согласно которой эволюция — форма ускоренного эмбрионального развития, и даже теории Ламарка о наследовании приобретенных признаков[306]. Окончательно убедило биологов в правоте Дарвина то, что его принципы сочетаются с генетическим пониманием наследственности, которое сложилось через много лет после смерти ученого. Гены показывают причину разнообразия признаков, которое постулировал, но не мог объяснить Дарвин. Сегодня биологи не только считают естественный отбор причиной эволюции, но и убеждены, что эволюция на базе естественного отбора — это основа, объединяющая биологические науки. Как выразился один современный биолог, «в биологии все имеет смысл исключительно в свете эволюции»[307].
История повторяется. Биологи начала XX века, не оценившие важности естественного отбора, давно умерли, но школьники, изучающие сегодня биологию, по-прежнему не видят его значения. Многие вообще не верят в существование эволюции и придерживаются креационистских толкований биологической адаптации, к которым мы еще вернемся в последней главе книги. Но даже среди тех, кто принимает эволюцию, далеко не все понимают ее механизмы.
Взгляните на следующую задачу. Допустим, ученые открыли на одиноком острове новый изолированный вид дятлов. Клюв у них в среднем два с половиной сантиметра в длину, а единственный источник пищи — один из видов насекомых, живущих в среднем на глубине почти четырех сантиметров под корой деревьев. Если два дятла спарятся, какой вид клюва, скорее всего, будет у потомства?
1. Длиннее, чем у родителей.
2. Короче, чем у родителей.
3. Либо короче, либо длиннее с одинаковой вероятностью.
Правильный ответ третий, потому что птенцы будут отличаться от родителей случайным образом. В ходе отбора могут оставаться длинные, а не короткие клювы, но источники отличий между поколениями — мутации и генетическая рекомбинация — слепы к потребностям птиц. Большинство людей выбирают не третий вариант, а первый, предполагая, что эволюция гарантирует лучшую адаптацию потомства к среде по сравнению с родителями. Обычно это обосновывают фразами вроде «Им нужен более длинный клюв, чтобы достать до еды», «Это требуется для выживания», «Они адаптируются к своей среде» или просто «Такова эволюция».
Это был один из нескольких вопросов в тесте, который мы с коллегами составили для определения, понимают ли учащиеся роль естественного отбора[308]. Из всех интуитивных теорий, рассмотренных в этой книге, представления об эволюции я знаю лучше всего, так как более десяти лет изучал их содержание, структуру и происхождение. Меня не перестает удивлять, насколько они похожи на теории эволюции, бытовавшие до Дарвина. Задумываясь на эту тему, большинство людей следует по стопам Ламарка, как будто никакого Дарвина не было и концепцию естественного отбора еще не открыли. Люди верят, что организмы наследуют те признаки, которые им нужно унаследовать для процветания в текущей среде, и что этот процесс происходит единообразно во всем виде. Изменчивость и отбор не играют никакой роли в массовом понимании эволюции.
Вот еще один вопрос, на который большинство людей отвечают неправильно: «На протяжении XIX века один вид бабочек в Англии — березовая пяденица (Biston betularia) — эволюционировал и приобрел более темную окраску, чтобы адаптироваться к загрязнению среды в ходе промышленной революции. Представьте себе, что биологи случайным образом собирали коллекцию березовых пядениц каждые 25 лет с 1800 по 1900 год. Какой спектр окраски вы ожидаете увидеть в каждый момент времени?» Участникам давали таблицу с очертаниями бабочек: пять рядов и пять столбиков. Ряды были обозначены годами: 1800, 1825, 1850, 1875 и 1900. Задачей участника было раскрасить насекомых так, чтобы изобразить случайную выборку, собранную в каждый период.
Правильный ответ, который давали далеко не все участники, — это закрашивать все больше бабочек в ряду, чтобы изобразить постепенное распространение в популяции случайной мутации — более темного цвета. В первом ряду может быть всего одна серая бабочка и четыре белых, во втором — три белых и две серых, в третьем — две белых и три серых и так далее. Неправильный, но самый популярный ответ — это единообразно окрашивать насекомых в более темный цвет от ряда к ряду: например, в первом ряду оставить всех бабочек белыми, во втором — закрасить всех светло-серым, в третьем — темно-серым, и так далее.
Рис. 12.1. Эволюцию часто ошибочно представляют не как селективное выживание и размножение некоторой подгруппы вида (таблица слева), а как преобразование всего вида (таблица справа)
Ключевое различие между этими подходами заключается в учете вариабельности (цвета) в рамках одного поколения. В первом случае отличия отражены как внутри, так и между поколениями. Во втором — изменения заметны только между поколениями: все бабочки приобретают более темный оттенок синхронно.
Придумав эту задачу, я быстро понял, что она будет успешно отсеивать людей, которые правильно понимают эволюцию (процесс, приводимый в движение отбором). Это сработало у одной из первых участниц эксперимента. Она закрасила один столбик бабочек от светлого к темному, а потом остановилась. «Мне продолжать?» — спросила она. «Да, конечно», — ответил я, не сообразив, почему она решила, что можно остановиться. Она продолжила и закрасила бабочек в четырех оставшихся столбиках точно так же, как в первом столбце: от белого к светло-серому, потом темнее, еще темнее и черным. Она явно показала эту закономерность в одном столбце. Зачем раскрашивать дальше?
Задача на раскрашивание бабочек проверяет понимание, что внутривидовые вариации — это необходимое условие адаптации. Это один из десятков тестов, которые мы с коллегами придумали, чтобы отличить людей, понимающих эволюцию, от тех, кто ее не понимает. Другие задачи оценивали разные грани эволюции: наследственность, популяционные изменения, одомашнивание, видообразование и вымирание. Оказалось, что участники, придерживавшиеся недарвиновских взглядов в одной теме, обычно заблуждались и почти во всех остальных. В частности, те, кто выбирал в описанном выше вопросе про дятла первый вариант, то есть проявлял веру в направленную изменчивость, обычно раскрашивали бабочек без каких-либо отличий внутри поколения.
Вымирание и видообразование — особенно интересные случаи. С постдарвиновской точки зрения вымирание — это отбор в большом масштабе: когда смертность превышает рождаемость, вид вымирает. Видообразование же с этой точки зрения является отбором, действующим на географически изолированные популяции. Когда части популяций одного вида в разных средах подвергаются разному давлению отбора, из них возникают новые виды. Тем не менее люди, как правило, не рассматривают вымирание и видообразование с таких позиций. Они считают вымирание редким событием, в ходе которого вид стирается с лица планеты каким-то катаклизмом (например, кометой или наводнением), а видообразование — редким событием, в ходе которого эволюция превращает одну популяцию в другую (например, обычных обезьян в человекообразных).
До Дарвина биологи тоже придерживались таких взглядов. Для них вымирание и видообразование было не повседневным действием естественного отбора, а редкостью, возникающей при необычайных обстоятельствах. Тенденция наших современников, изучающих эволюцию, разделять их мнение указывает на то, что такие заблуждения — не изолированные ошибки, прививаемые плохими учителями или непонятными текстами, а, скорее, глубоко укоренившееся непонимание, вытекающее из теории эволюции, которой не хватает постдарвиновских концепций изменчивости и отбора.
Это подтверждается стойкостью и огромной популярностью неправильного понимания эволюции[309]. Подобные заблуждения были отмечены как у учащихся, которых еще не познакомили с эволюцией, так и у тех, кто изучал эту тему несколько лет. Они есть в младших, средних и старших классах, а также у взрослых с высшим образованием. Они бытуют даже в группах, которые, вообще говоря, должны разбираться в предмете: среди старшекурсников, специализирующихся в биологии, студентов-медиков, среди магистрантов-биологов и даже у учителей биологии.
Рис. 12.2. На выставках собак ярко проявляется эссенциалистское мышление. Конкурсантов сравнивают с неким идеальным образцом и отклонения считают не естественными и ожидаемыми, а аномальными и проблемными
Эволюционные заблуждения явно сложно поколебать. Дело даже не в вере в наследование приобретенных черт (теория Ламарка) или в то, что эволюция приводится в движение ускоренным эмбриональным развитием (теория Копа). Проблема в том, что учащиеся убеждены в единообразной адаптации всех представителей вида в соответствии с текущими потребностями[310]. Это додарвиновский взгляд на эволюцию по существу и духу, а не в деталях.
Физики говорят, что природа не терпит пустоты[311]. Биологи — что природа не терпит категорий. Жизнь на Земле слишком разнообразна, чтобы вписываться в строгие рамки. Дарвин осознавал это лучше, чем любой биолог до него. Путешествие на Галапагосские острова — ему тогда было чуть больше 20 лет — и наблюдения за несколькими видами обитавших там вьюрков впечатлили его тем, насколько непохожими могут быть представители одного вида (или рода)[312].
Однако такое глубокое понимание вариабельности было исключением не только в биологии того времени, но и для человечества в целом. Большинство считают разнообразие не более чем ошибкой, отклонением от какой-то «истинной» формы. Собаководство — образец такого подхода. Судьи и участники выставок ломают голову, пытаясь определить, какая собака — лучшая в своей породе. Вариации, например чуть более короткая морда или нетипично длинные ноги, рассматриваются как недостатки, хотя в реальности являются достоинством. Без разнообразия не было бы никаких такс и далматинцев, ретриверов и ротвейлеров, не говоря уже о том, что собаки не отличались бы от волков.
Биолог Стивен Джей Гулд много писал о том, что мы неправильно интерпретируем разнообразие, присущее биологическим системам. Люди обращают внимание на усредненные значения, например среднюю длину морды сеттера или среднюю длину ног таксы, и игнорируют и отвергают отклонения. По мнению Гулда, неправильная интерпретация разнообразия восходит к Платону, утверждавшему, что наше восприятие мира лишь иллюзия, за которой скрывается более глубокая, истинная реальность, как тени на стене пещеры — это лишь иллюзии тех предметов, которые их отбрасывают. «Платоновское наследие, — пишет Гулд, — подталкивает нас видеть в средних величинах и медианах[313] жесткие “реальности”, а диапазон значений, по которым их вычисляют, считать преходящими, несовершенными измерениями этой скрытой сущности… Однако любой биолог-эволюционист скажет, что разнообразие как таковое — единственная неустранимая сущность природы. Это жесткая реальность, а не набор несовершенных измерений центральной тенденции. Абстрактны как раз средние и медианы».
Хотя Гулд винит Платона в том, что мы предполагаем существование «скрытых сущностей», эссенциализм — как мы уже видели в девятой главе и десятой главе — является важнейшей чертой человеческого познания. Мы были бы эссенциалистами, даже если бы Платона не существовало. Вспомните сказку Ганса Христиана Андерсена о гадком утенке[314]. В ней птенец лебедя попадает в утиное гнездо. Над маленьким лебеденком смеются, потому что его внешность и поведение не похожи на утиные. Потом он вырастает и начинает выглядеть и вести себя как прекрасный лебедь. Эта сказка понятна читателям всех возрастов — даже совсем маленьким, — потому что мы инстинктивно знаем, что, как выразился Андерсен, «не беда появиться на свет в утином гнезде, если вылупился из лебединого яйца».
Мы знаем, что причины, по которым из гадкого утенка вырос прекрасный лебедь, никак не связаны с тем, что он ел, где жил и к чему стремился. Он просто родился лебедем. А его рождение лебедем не зависело от того, что ели его родители, где они жили и чего хотели. Родители тоже родились лебедями. Подобное рождает подобное. Это допущение полезно, когда мы рассуждаем об особенностях отдельных организмов, потому что вид хорошо предсказывает его черты. Зная, что организм — это лебедь, можно точно представить себе, как он должен выглядеть (коричневый в детстве, белый во взрослом возрасте), где он должен жить (у воды), чем питаться (растениями) и как размножаться (откладывать яйца).
Тем не менее, несмотря на преимущества, которые дает эссенциализм при рассуждениях об особях, он становится вреден, когда речь заходит о популяциях. Потомство напоминает своих родителей, но не является их точной копией. Каждый организм уникален, а популяции очень разнообразны, однако эссенциализм заставляет игнорировать эти различия или относиться к ним как к отклонениям. Лебедь — это и есть лебедь.
Склонность приписывать биологическим видам сущности заложена не только в культуре, например на выставках собак и цветов, но и в языке. Мы называем организмы одним словом — «утка» или «лебедь», — и эти ярлыки подталкивают расширять то, что уже известно об одном представителе вида, на весь вид в целом[315]. Если кто-то скажет, что лебеди с момента рождения умеют плавать (это правда), вы поймете это не в том смысле, что большинство лебедей умеет плавать с рождения. Будет понятно, что имеется в виду умение всех лебедей: если организм — лебедь, это наделяет его врожденной, сущностной способностью плавать.
В нашей лаборатории мы изучали этот феномен, прося людей оценить вариабельность признаков у разных организмов. Например, мы предлагали взрослым и детям от четырех до девяти лет шесть видов животных — жирафов, кенгуру, панд, кузнечиков, муравьев и пчел — и просили оценить, отличаются ли их представители по своим признакам[316]. Конкретно нас интересовали поведенческие признаки и два вида анатомических — внешние и внутренние.
Мы спрашивали участников исследования, отличаются ли жирафы своим поведением (спят стоя), внешним видом (пятнистая шкура) и внутренним строением (дополнительный шейный сустав). Все это настоящие признаки жирафов. Те же самые вопросы мы задавали в отношении муравьев: отличаются ли они по поведенческим (живут в муравейниках), внешним (усики на голове) и внутренним (трубчатое сердце) признакам.
Опрос проходил в два этапа. Сначала мы интересовались, все ли животные данного вида имеют эти черты или только большинство («У всех жирафов пятнистая шкура или только у большинства из них?»), а затем — может ли родиться представитель вида с другим вариантом этого признака («Может ли появиться жираф с другим рисунком шкуры?»). Первый вопрос был направлен на оценку представлений о фактическом разнообразии признака в текущей популяции, а второй — о потенциальном разнообразии признака в некоторой популяции в будущем.
О каком бы виде животного и признаке мы ни спрашивали, дети в основном отрицали, что животные различаются между собой, но не были уверены, появятся ли отличия в будущем. Чаще всего они признавали вариативность поведения — возможно, потому, что считали, что животные могут контролировать (и тем самым менять) свое поведение. У взрослых было отмечено два вида ответов в зависимости от понимания процесса эволюции, которое мы измеряли отдельным набором заданий. Если человек понимал эволюцию правильно, он говорил, что все признаки вариабельны как фактически, так и потенциально. Отрицание разнообразия почти всегда касалось внутренних признаков, так как в данном случае отклонение может поставить под угрозу само выживание животного. Взрослые, не понимавшие эволюции, отвечали точно так же, как дети. Они отрицали, что животные отличаются по своим признакам, особенно анатомическим.
Все признаки откуда-то появились и поэтому в какой-то момент эволюции вида должны были существовать в иных формах. Однако только взрослые, правильно понимавшие эволюцию (как процесс, приводимый в движение отбором), демонстрировали осознание этого факта. Взрослые, не понимавшие эволюцию, и дети, которые еще не успели про нее узнать, видимо, полагали, что вариабельность нетипична для биологических видов.