Обречены воевать Аллисон Грэхам

Чтобы сплотить упиравшихся южных князей под общим знаменем, Бисмарк знал, что крайне важно выставить Францию агрессором. Учитывая озабоченность французского императора Наполеона Третьего по поводу возвышения Пруссии, Бисмарк без труда отыскал возможность сыграть на французских страхах. Смелым жестом он выдвинул на испанский трон немецкого принца из династии Гогенцоллернов. В результате Франция оказалась бы зажатой между двумя немецкими по духу державами. Соответственно ожиданиям Бисмарка, Париж запаниковал, узрев призрак окружения. Как отмечается в классической биографии Бисмарка, французский министр иностранных дел посчитал, что «кандидатура Гогенцоллерна на испанский престол представляет собой серьезную попытку изменить европейский баланс сил в ущерб французской империи. Честь и интересы Франции сильно уязвлены»[159]. В стране нарастало внутриполитическое давление, императора упрекали в бездействии, пока прусская угроза усиливается, а сам Наполеон был уверен, что его армия легко сокрушит немцев; он потребовал от прусского короля навсегда отказаться от желания посадить кого-либо из своих родственников на испанский трон[160]. Пруссия не прислушалась. Напряженность нарастала, а страх перед войной усугубила так называемая «эмсская депеша» [161] (наполовину сфабрикованное Бисмарком послание, призванное напугать французов сильнее прежнего). Наполеон объявил войну Пруссии. Как и предвидел Бисмарк, прусская армия при содействии союзных отрядов из германских княжеств уверенно разгромила французов, и эта победа способствовала рождению единого немецкого государства.

Перед нами хрестоматийный пример использования «синдрома правящей силы»: опираясь на преувеличенные, раздутые страхи, ощущение уязвимости и боязнь лишиться статус-кво, Бисмарк спровоцировал спонтанный, непродуманный ответ. Современные исследователи поведения видят здесь работу базовых психологических установок и отмечают, что страх перед потерей (или перед намеком на «упадок») сильнее надежд на обретение чего-либо; этот страх нередко побуждает нас принимать рискованные решения во имя защиты того, что нам принадлежит. Особенно показательно он проявляется при «имперском перенапряжении», когда «глобальные интересы и обязательства великой державы… [оказываются] намного важнее реальной способности страны отстаивать все это». Бывает, что государства попросту разваливаются в попытках сохранить статус-кво.

Англия против Голландской республики

Середина и конец семнадцатого столетия

В «золотой век» Голландской республики, пришедшийся на первую половину семнадцатого столетия, Нидерланды стали ведущей морской державой Европы, доминировали в торговле, судоходстве и финансах. Тем не менее возрождающаяся Англия, опираясь на свой растущий военно-морской флот, вскоре принялась оспаривать установленный порядок и грабить голландскую сеть свободной торговли. Обе страны, выражаясь современным языком, воспринимали это соперничество как экзистенциальное. Английский ученый Джордж Эдмундсон отмечал, что каждая страна «инстинктивно осознавала, что ее судьба связана с водой, а владычество над морями является необходимым условием национального выживания»[162][163]. Оба конкурента полагали, что в этой игре с нулевой суммой возможны всего два исхода: «либо добровольное подчинение одного из соперников другому, либо проверка сил в битве»[164].

Голландская республика в мире семнадцатого века зиждилась на двух столпах: свободной торговле и свободе судоходства. «Безграничный» мир позволил крошечным Нидерландам преобразовывать высокую производительность и эффективность труда в небывалый политический и экономический расцвет – а Лондон считал, что это происходит в основном за его счет. Как утверждает политолог Джек Леви, «в Англии широко распространилось мнение о том, что голландский экономический успех проистекает из эксплуатации английских ресурсов и рабочих рук»[165].

В первой половине столетия Англия была слишком слаба, чтобы оспаривать навязываемый голландцами порядок, но ее возмущение нарастало, а с 1649 по 1651 год Лондон удвоил размер своего флота – с тридцати девяти до восьмидесяти крупных кораблей – и примерно сравнялся по этому показателю с соперником[166]. Вдохновленная такими успехами, Англия принялась утверждать свой суверенитет над морями вокруг острова, а в 1651 году был принят первый закон о навигации [167], даровавший короне исключительное право регулировать торговлю в колониях и требовавший, чтобы английские морские перевозки осуществляли только английские суда. Эту агрессивную политику обосновывали доводом, что «экономическое развитие Англии должно подразумевать избавление от ее фактически колониального статуса по отношению к голландцам». С другой стороны, голландский лидер Йохан де Витт утверждал, что система свободной торговли, выстроенная Нидерландами, соответствует «естественному праву и праву наций»[168][169]. Нидерланды также воспринимали меркантилистскую политику Англии как прямую угрозу своему процветанию, а разгневанный де Витт восклицал: «Из нас должна вытечь вся кровь, прежде чем мы признаем воображаемое владычество Англии над морями»[170].

Прежде чем ввязаться в бой, обе стороны попытались договориться. В 1651 году англичане предложили голландцам пакт о взаимной защите и политическую конфедерацию, но голландцы отвергли это предложение, усмотрев в нем неприкрытое стремление более крупного государства установить политическое господство. В свою очередь, Нидерланды выдвинули экономическое соглашение, которое, по мнению Лондона, преследовало одну цель: увековечить и без того немалые преимущества Голландской республики. В конце концов с 1652 года стороны перешли к боевым действиям, и менее чем за четверть века состоялись три войны. Как заключает Эдмундсон, эти «был неизбежный результат давнего столкновения интересов, имевших весомое значение и действительно жизненно важных для благополучия обоих народов»[171].

Эти войны напоминают нам, что корректировка существующих договоренностей, институтов и отношений во имя отражения меняющегося баланса сил нередко наталкивается на, как принято говорить в гарвардском исследовательском проекте, «переходное трение». В такой динамике крепнущие силы, как правило, полагают, что институты меняются недостаточно быстро, и трактуют задержки как доказательство того, что правящие силы не заинтересованы в переменах. А правящие силы верят, что крепнущие силы переоценивают себя, требуя более быстрой корректировки, тогда как это ничем не оправдано или не безопасно.

Габсбурги против Франции

Первая половина шестнадцатого столетия

В начале шестнадцатого века растущая сила дома Габсбургов угрожала французскому доминированию в Европе. Напряженность достигла предела, когда король Карл I Испанский (впоследствии известный как король Карл V [172]) бросил вызов королю Франциску в состязании за престол императора Священной Римской империи. Франциск и его окружение давно ожидали, что французский монарх наследует здесь своему деду Максимилиану I.

Будучи правителем господствующей сухопутной державы Западной Европы и монархом, покорившим значительную часть Италии, в том числе Милан, Франциск, подобно папе Льву Х, говаривал, что «превзошел в богатстве и власти всех прочих христианских королей». Когда папа выбрал вместо него Карла, Франциск буквально обезумел от ярости. По словам ведущего историка того времени, утонченный французский король немедленно «объявил войну, и не против неверных, а против Карла»[173][174].

Надев корону императора Священной Римской империи, Карл быстро подчинил своей власти Нидерланды, большую часть современной Италии и империю в Новом Свете, тем самым приблизив Европу к той всеобщей монархии, к которой она стремилась с девятого столетия [175]. Устанавливая безраздельное господство над отдаленными территориями, которые он охарактеризовал как «империю, над которой никогда не заходит солнце», Карл опирался преимущественно на военную силу.

Пускай он не заговаривал об этом открыто, многие европейцы, в частности король Франциск, подозревали, что Карл тайно добивался мирового господства[176][177]. «Стремился Карл V к универсальной империи или нет, – пишет один историк, – не подлежит сомнению, что… его владения слишком обширны и ущемляют интересы слишком многих людей, чтобы не вызвать всеобщее негодование»[178]. Во главе списка обиженных стоял французский король. Карл не просто посмел затмить собой славного французского монарха. Благодаря непрерывной экспансии он сумел добиться того, что Габсбурги и их союзники принялись окружать Францию[179].

Рассудив, что лучшим способом упрочить свое положение будет использование слабостей противника, Франциск подговорил своих союзников вторгнуться на подвластную Габсбургам территорию в современных Испании, Франции и Люксембурге[180]. Карл в ответ привлек английское войско для отражения французской агрессии, направил собственные силы на французскую территорию в Италии и в конечном счете ввязался в череду малорезультативных войн с Францией. Эта затяжная, изобиловавшая перерывами война между Францией и Испанией длилась и длилась, даже после кончины обоих правителей, которые ее затеяли.

Соперничество Франции с Габсбургами проливает свет на обилие способов, какими ошибочное восприятие способно вводить в заблуждение не только отдельных людей, но и целые государства. Обычно мы считаем себя более благожелательными, чем есть на самом деле, и охотно приписываем дурные побуждения нашим потенциальным противникам. Поскольку государства никогда не могут быть до конца уверены в намерениях друг друга, они вместо этого сосредотачиваются на изучении возможностей. Оборонительные действия, предпринимаемые одной страной, часто кажутся угрожающими ее противнику, о чем напоминает нам «дилемма безопасности» Роберта Джервиса[181]. Крепнущая сила может пренебречь страхом и ощущением уязвимости со стороны правящей силы, ибо она-то «знает», что действует во благо. Между тем ее противник неправильно истолковывает даже позитивные инициативы, видит в них чрезмерные требования или даже угрозы. Решительный отказ Спарты от предложения Афин оказать помощь спартанским жертвам великого землетрясения в 464 году до нашей эры служит тому доказательством.

Конфликт Франции и Габсбургов также заставляет задуматься не только о выгодах, но и о рисках заключения альянсов. Стремясь «подстраховаться» на случай изменения баланса сил, оба государства-противника могут приступить к укреплению существующих союзов или к формированию новых. Каждое из них охотнее соглашается заключить договоренности, которые само ранее отвергало. Каждое склонно недооценивать различия между собственными интересами и интересами новых союзников, равно как и преувеличивать преимущества взаимодействия с новыми партнерами. По мере того как государства все усерднее стараются сохранить свой авторитет, они могут приобретать новых союзников, от которых в конечном счете будет больше мороки, чем пользы.

Франциск манипулировал своими союзниками как пешками, дабы спровоцировать Карла на поспешные действия, а король из дома Габсбургов заключил союз с английской короной; здесь можно уловить сходство с готовностью Спарты покончить с враждебностью по отношению к Коринфу – и вспомнить возражения тех, кто утверждал (как выяснилось, справедливо), что союз этих двух полисов породит больше проблем, чем сумеет решить.

Глава 4. Великобритания против Германии

…следует по возможности не допускать, чтобы кто-либо другой, кроме вас, держал флот; если же вы не в состоянии этому помешать, то должны, по крайней мере, иметь на своей стороне того, у кого флот наиболее сильный.

Фукидид, «История Пелопоннесской войны»

Они строят корабли, чтобы принять участие в разделе мира. Для них это забава, а для нас – вопрос жизни и смерти.

Уинстон Черчилль, выступление в палате общин, март 1914 года

Поскольку Германия особенно отстает в морской силе, для нее как для великой державы и великого культурного государства очень важно восполнить утраченное.

Адмирал Альфред Тирпиц, совет кайзеру Вильгельму II, 1899 год

Двадцать четвертого октября 1911 года этот, если угодно, политический феномен в возрасте тридцати шести лет стал первым лордом Адмиралтейства, ответственным за Королевский флот [182], опекуном Великобритании и ее империи. Рожденный во дворце Бленхейм, он принадлежал к одному из древнейших семейств Англии, обучался в Харроу и Сандхерсте, сражался в трех имперских войнах, был избран в парламент в двадцать пять лет и написал одиннадцать до сих пор популярных книг и десятки статей. Словом, Уинстон Черчилль олицетворял собой все достоинства маленького островного государства, что правило доброй четвертью населения планеты.

На четвертый день пребывания в должности Черчилль направил коллегам по кабинету министров меморандум, напомнив о возложенной на них ответственности. Вторя известному древнеримскому изречению: «Если хочешь мира, готовься к войне», он писал: «Подготовка к войне есть единственная гарантия сохранения достатка, природных ресурсов и территории государства». Надлежащая готовность требовала правильного понимания трех факторов: «потенциальной опасности, которая может возникнуть»; уроков истории, которые следует изучать ради «выявления наилучшего общего метода» отражения угрозы; способа наиболее эффективно использовать «военный материал» эпохи.

В 1911 году «потенциальная опасность» была наглядной и очевидной: речь об ускоренном наращивании военного могущества Германии, прежде всего ее флота, размеры которого за предыдущее десятилетие увеличились более чем вдвое[183][184]. С «наилучшим общим методом» отражения угрозы тоже все было ясным: следовало всемерно сохранять и поддерживать военно-морское лидерство Великобритании. Согласно «двухдержавному стандарту» [185] 1889 года, британский флот линейных кораблей должен был равняться по силе флотам двух конкурентов вместе. А внимание Черчилля к технологическим достижениям и желание их применять обеспечивали наиболее эффективное использование «военного материала» эпохи. Он не просто стал строить больше военных кораблей, но внедрял более современные технологии, чтобы сделать эти корабли смертоноснее: новые пятнадцатидюймовые пушки, увеличенная скорость, нефть вместо угля и новое дополнительное оружие – самолеты.

За промежуток в тысячу дней между рассылкой меморандума и началом Первой мировой войны Черчилль прилагал поистине геркулесовы усилия по поддержанию британского морского владычества, одновременно предпринимая дерзкие дипломатические ходы, чтобы сохранить мир с Германией и заручиться какими возможно преимуществами на случай войны. Его настойчивость проистекала из уверенности в том, что внимание немцев к морям и океанам сигнализирует не столько о вызове национальной безопасности, сколько об экзистенциальной угрозе выживанию Великобритании. Черчилль знал, что британские военные корабли «несут мощь, величие, могущество и власть Британской империи». Если наш флот будет уничтожен, писал он позже, империя «распадется, как сон». Вся Европа окажется «в железной хватке и власти тевтонов и усвоит на себе, что такое тевтонская система». Дабы не допустить такой катастрофы, надо оберегать флот, ибо Королевский флот – это «все, что у нас есть»[186][187].

Если коротко, Великобритания столкнулась с той мучительной дилеммой, которая по сей день регулярно возникает в стратегическом планировании[188]. С одной стороны, необходимость владения морями не подвергалась сомнению. Ведь иначе империя утратила бы свои форпосты в Индии, Южной Африке и Канаде, не говоря уже об обороне самих Британских островов. Более того, долгосрочная стратегия требовала от Великобритании всячески препятствовать появлению какого-либо государства-гегемона в Западной Европе. По словам Черчилля, «четыреста лет внешняя политика Англии была направлена на то, чтобы противостоять самой сильной, самой агрессивной, самой доминирующей силе на континенте»[189]. Гегемон, растоптавший противников на суше, мог бы далее бросить ресурсы на строительство военно-морского флота и превзойти в этом Великобританию, а прибрежная линия континента напротив британского побережья виделась идеальным плацдармом для вторжения. Потому никакое британское правительство не собиралось терпеть ни вызовов морскому господству англичан, ни попыток изменить баланс сил на континенте. С другой стороны, Черчилль и прочие британские политики сознавали, что само стремление помешать Германии построить сильный флот или расправиться с соперниками на континенте способно привести к войне, причем более страшной, чем все, какие ведала история.

Британцы были правы, рисуя свой стратегический выбор апокалиптическими, так сказать, красками. Когда Первая мировая война завершилась в 1918 году, прежний мир действительно лежал в руинах. Та половина тысячелетия, на протяжении которой Европа являлась политическим центром мира, осталась в прошлом.

Война стала катастрофой, порожденной скорее неверными расчетами, чем игнорированием предвестий. У европейских лидеров имелось достаточно оснований верить, что война может разрушить привычный социальный порядок и экономику. Но чрезмерно рациональная борьба за первенство создала тектонический стресс – в первую очередь в отношениях между Великобританией и Германией, а также между Германией и Россией, и государственные деятели сочли риск войны более предпочтительным, нежели альтернатива уничтожения или капитуляции.

Ход Великой войны следовал тому же мрачному сценарию, что и многие другие «фукидидовы» войны той же динамики на протяжении столетий. Великобритания изнемогала от страхов, типичных для многих правящих сил; Германия выдвигала притязания и кипела негодованием, характерными для многих крепнущих сил. Пыл этого соперничества, наряду с безрассудством и политической близорукостью всей Европы, превратили убийство в Сараево в мировой пожар[190]. У англичан не было ровным счетом никаких жизненно важных национальных интересов на Балканах. Тем не менее страна ввязалась в конфликт, отчасти из-за союзных обязательств, но главным образом потому, что она опасалась мощи Германии – дескать, та, если дать ей свободу действий на континенте, начнет угрожать самому существованию Великобритании.

Позднее Черчилль писал, что британские лидеры не верили в неизбежность войны и стремились ее предотвратить, но возможность кровопролития «постоянно присутствовала в их мыслях». Еще за десять лет до 1914 года он предупреждал: «Те, чей долг состоит в обеспечении безопасности страны, живут одновременно в двух мыслимых мирах». Они обитают в «реальном мире зримой мирной деятельности и космополитических целей», а порой как бы уходят в «гипотетический мир за порогом… мир то совершенно фантастический, то как будто намеревающийся вторгнуться в реальность – мир чудовищных теней, что судорожно сливаются, предрекая падение в бездонную пропасть»[191].

Кошмар Черчилля стал явью в августе 1914 года. Всего за несколько дней до начала войны в Европе Черчилль писал жене: «Все на свете говорит о скорой катастрофе и крахе… Волна безумия охватила христианский мир… Мы все дрейфуем, словно охваченные дурным каталептическим трансом»[192]. Это письмо заканчивается такими словами: «Сколь охотно и гордо я рискну своей жизнью – и отдам ее, если понадобится, – во имя того, чтобы сохранить эту страну великой и славной, процветающей и свободной! Но проблем очень много. Нужно попытаться измерить неопределимое и взвесить невесомое»[193].

Меморандум Кроу

Холодную логику, которая побудила Берлин и Лондон встать на курс столкновения, отражает документ, составленный за семь лет до начала войны и вошедший в историю как меморандум Кроу. В конце 1905 года король Эдуард VII поинтересовался у своих министров, почему англичане «столь упорно недружелюбны по отношению к Германии», стране, правитель которой, кайзер Вильгельм II, приходился Эдуарду племянником. Почему, желал знать король, Великобритания столь подозрительна к нации, в которой прежде видела потенциального союзника, а теперь «охотно бежит за Францией», что когда-то считалась величайшим врагом англичан?[194]

Человеком, которому поручили подготовить ответ на королевский вопрос, оказался ведущий эксперт по Германии британского министерства иностранных дел Эйр (Айра) Кроу. Сам наполовину немец по материнской линии, он был женат на немке, воспитывался в Германии и обожал немецкую культуру. При этом он возмущался милитаристским влиянием Пруссии на соседние германские государства – на то лоскутное одеяло королевств и княжеств, у которого до недавнего времени общим был разве что язык. Впрочем, к 1871 году легендарный государственный деятель Пруссии Отто фон Бисмарк объединил эти разрозненные государства и сформировал единую нацию, подвластную королю Пруссии (а ныне императору Германии) Вильгельму I, деду Вильгельма II. После годичного исследования Кроу представил монарху свой отчет в первый день 1907 года[195].

«Полезная деятельность могущественной Германии», как писал Кроу, несет благо всему миру. Не стоит опасаться колониальной экспансии Германии, Великобритания должна поддерживать немцев, которые обеспечивают конкуренцию за «интеллектуальное и моральное лидерство», и «участвовать в гонке». Но как быть, задавался вопросом Кроу, если конечной целью Германии окажется «вытеснение и уничтожение Британской империи»? Безусловно, немецкие политики с негодованием отметают «любые схемы столь подрывного свойства»; возможно, Германия «лелеет эти планы неосознанно». Однако Великобритания не вправе полагаться на немецкие гарантии. Германия может стремиться к «общей политической гегемонии и господству на море, угрожая независимости своих соседей и в конечном счете существованию Англии».

В заключение Кроу делал вывод, что намерения Германии не существенны, важны ее возможности. Общая политика развития способна в любой момент конкретизироваться в грандиозный проект политического и морского господства. Даже пусть Германия постепенно наращивает мышцы, не располагая продуманным планом действий, итог этого постепенного развития видится опасным и угрожающим. Более того, есть у Германии такой план или нет, «разумно с ее стороны построить настолько сильный военно-морской флот, насколько она может себе позволить». Рост богатства и могущества подпитывает морскую экспансию Германии, а немецкое доминирование на море «несовместимо с существованием Британской империи». Следовательно, независимо от того, стремится Германия уничтожить Великобританию или нет, нужно всемерно мешать реализации немецких планов и стараться и далее превосходить Германию по числу и силе военных кораблей[196].

Конец британского столетия?

Бриттам периода fin de sicle [197] вполне простительны опасения того, что жизнь может ухудшиться. За предыдущие два столетия остров в двадцати милях от континентального побережья Европы сумел создать империю, охватившую все населенные континенты. К 1900 году империя включала в себя современные Индию, Пакистан, Бирму, Малайзию, Сингапур, Австралию, Новую Зеландию и Канаду наряду с большей частью африканского материка. Британское влияние, фактически равносильное прямому управлению, ощущалось и в Латинской Америке, странах Персидского залива и в Египте. «Правя морями» и обладая превосходным военным флотом, Великобритания действительно управляла «империей, над которой никогда не заходит солнце».

Будучи местом рождения Промышленной революции, Великобритания стала «мастерской мира», а к 1880 году она обеспечивала почти четверть мирового производства и торговли[198][199]. Инвестиции способствовали глобальному росту, а английский флот охранял мировые торговые пути. Как объясняет мой коллега Ниал Фергюсон, Великобритания была «как мировым полицейским, так и банкиром… первой настоящей сверхдержавой»[200]. Потому она воспринимала себя страной номер один – и ожидала того же от других.

Но если в девятнадцатом столетии ее господство было неоспоримым, то даже некоторые британцы стали сомневаться в обоснованности таких притязаний в веке двадцатом. Беспокойство проявлялось, например, на Фестивале Британской империи в 1897 году, на праздновании бриллиантового юбилея королевы Виктории. Воплощение британской верности и превосходства, Виктория занимала престол с 1830-х годов, а ее потомки сочетались браками с королевскими семьями всей Европы, включая Германию. В ознаменование торжественного события самый известный поэт эпохи Редьярд Киплинг сочинил стихотворение, прославляющее имперскую миссию Британии и ее стремление цивилизовать мир. Однако показательно, что в итоге этот гимн эпохе заменили на более созерцательную «Отпустительную молитву», где рисуется тревожная перспектива[201]: «Тускнеют наши маяки, / И гибнет флот, сжимавший мир… / Дни нашей славы далеки, / Как Ниневия или Тир. Бог Сил! / Помилуй нас! – внемли, / Дабы забыть мы не смогли!» [202]

Спустя ровно месяц после юбиле двадцатидвухлетний Уинстон Черчилль упомянул об этом призраке упадка в своей первой официальной политической речи. Стоя на невысоком помосте перед толпой своих соотечественников, Черчилль настаивал на том, что британцам «надлежит следовать этому курсу, мудро начертанному для нас Провидением, и выполнять нашу миссию по поддержанию мира, цивилизации и благого правления в самых отдаленных уголках земли». Опровергая тех, кто утверждал, будто «в этот юбилейный год наша империя достигла высот славы и могущества и что теперь мы начнем клониться к закату, как было с Вавилоном, Карфагеном и Римом», Черчилль призывал своих слушателей «узреть лживость этих мрачных пророчеств». Наоборот, бритты должны встать плечо к плечу и доказать «своими действиями, что мощь и жизненная сила нашего народа несокрушимы, что мы полны решимости сохранить империю, которую, будучи англичанами по крови, унаследовали от наших предков».

Тем не менее в упомянутых пророчествах таилось зерно истины. Стали появляться тревожные признаки того, что Великобритания вступает в полосу упадка[203][204]. В 1899 году разразилась война с бурами (потомками голландских переселенцев в Южной Африке). Около полувека британцам не приходилось сражаться со столь хорошо подготовленным противником, обладающим современным оружием. Уступавшие англичанам числом, зато отважные и решительные буры нанесли ряд унизительных поражений своим более сильным врагам. Как ранее в Индии и Судане, Черчилль устремился в бой – но только чтобы угодить в плен. Все газеты мира опубликовали отчет о его дерзком побеге[205]. Великобритания в конце концов победила, но заплатила за победу немалую цену, которая изрядно подмочила ее репутацию. Генеральный штаб Германии тщательно изучил ход Англо-бурской войны и заключил, как утверждает Пол Кеннеди, что «Британия не сможет защитить Индию от нападения русских» и что «без масштабной реорганизации военной системы сама империя распадется в течение двух десятилетий»[206].

Между тем сразу множество соперников стало притязать на приоритет в науке и производстве, то есть в тех областях, которые и сделали Великобританию страной номер один в мире после тяжелой победы над наполеоновской Францией в 1815 году. Гражданская война в США и успехи Бисмарка в объединении Германии в 1871 году привели к тому, что британцам оставалось лишь наблюдать, как другие народы применяют передовые технологии, быстрее развивают экономику и все чаще оспаривают ее превосходство[207]. Более всего Лондон беспокоили четыре конкурента – Россия, Франция, США и Германия.

Располагая самой крупной армией в Европе и третьим в мире по величине флотом, Россия, с ее быстро растущей промышленной базой и обширнейшей территорией, пугала и приводила в трепет. Новые железные дороги позволили Москве проецировать силу дальше и быстрее, чем когда-либо ранее, а непрерывное расширение владений неуклонно приближало русские границы к британским сферам влияния в Центральной, Западной и Южной Азии[208]. Более того, союз России с Францией предрекал возможность того, что однажды Великобритании, возможно, придется сразиться с обоими конкурентами, причем не только в Европе, но и в Индии.

Франция, несмотря на слабую промышленную базу, оставалась серьезным конкурентом, поскольку была второй по величине империей мира. Колониальные споры часто вызывали трения с Лондоном и порождали опасения по поводу войны. В 1898 году Францию вынудили отступить в конфликте из-за Фашоды (современный Южный Судан), когда стало понятно, что у нее нет шансов взять верх в морском противостоянии. Но приверженность «двухдержавному стандарту» для поддержания паритета с пополнявшимися французским и русским флотами начинала негативно сказываться на британском бюджете[209].

Соединенные Штаты Америки тем временем сделались континентальной державой и начали угрожать британским интересам в Западном полушарии (подробнее см. в главах 5 и 9). При населении почти вдвое больше, чем у Великобритании, при мнившихся неисчерпаемыми природных ресурсах и с учетом неутолимого стремления к расширению, Америка, пожалуй, удивила бы весь мир, не сумей она опередить англичан в промышленном развитии[210]. Экономика США обогнала английскую (пускай не экономику империи в целом) около 1870 года и больше не сдавала позиций. К 1913 году на долю Великобритании приходилось всего 13 процентов мирового объема производства – в сравнении с 23 процентами в 1880 году; доля США, напротив, выросла до 32 процентов[211]. Опираясь на свой модернизируемый флот, Вашингтон начал вести себя все более агрессивно в Западном полушарии. Лондон и Вашингтон оказались на грани войны из-за спора о границах Венесуэлы в 1895 году (см. главу 5), а британский премьер-министр сказал министру финансов, что война с Соединенными Штатами Америки «в недалеком будущем перестала быть фантазией; и в свете этого мы должны пересмотреть бюджет Адмиралтейства». Он также предупредил, что война с США «гораздо более реальна, чем грядущая русско-французская коалиция»[212].

Наконец, еще один промышленный гигант с растущими морскими амбициями располагался намного ближе. После победы над Францией и объединения «имени Бисмарка» Германия стала самой могущественной сухопутной державой Европы, а ее сила зиждилась на прочной экономике. Немецкий экспорт жестко конкурировал с британским, и это обстоятельство превращало Берлин в серьезного коммерческого соперника. Однако до 1900 года Британская империя воспринимала эту угрозу как, скорее, экономическую, чем стратегическую. Более того, ряд высокопоставленных британских политиков высказывался за союз с Германией, а кое-кто даже пытался заключить такой альянс[213].

К 1914 году планы Лондона радикально поменялись. Великобритания обнаружила, что сражается вместе с бывшими соперниками Россией и Францией (позже к ним присоединились и США) против Германии, дабы помешать той завладеть стратегическим господством в Европе. История того, как это произошло – как Германия выделилась из массы конкурентов и стала главным противником Великобритании[214], – это история страха правящей силы перед крепнущей силой, угрожающей безопасности первой. В данном случае этот страх вызывали прежде всего размеры германского флота, корабли которого, по мнению англичан, предназначались именно для столкновений с Королевским флотом.

Германия: «место под солнцем»

История возвышения Германии и ее решения создать военно-морской флот, столь напугавший англичан, во многом проста. Это история страны, которая пережила быстрое, почти головокружительное развитие за очень короткий срок, но увидела, что путь к мировому величию ей преграждает держава, действующая, как она посчитала, несправедливо и в угоду собственным корыстным интересам.

С тех самых пор как Бисмарк объединил лоскутное одеяло десятков королевств и княжеств в единую Германскую империю после победоносных войн с Австрией (1866) и Францией (1870–1871) Германия сделалась экономическим, военным и культурным феноменом, доминирующим на европейском континенте. Немцы перестали быть частью истории других народов и принялись создавать собственную историю национального величия.

Как позже отмечал величайший американский стратег времен холодной войны Джордж Кеннан, ловкая дипломатия Бисмарка гарантировала, что всякий раз, когда доходило до лавирования между конфликтующими интересами и союзами стран Европы, Германия всегда присоединялась к большинству. Бисмарк сделал то, что требовалось, чтобы изолировать мстительных французов, и остался в хороших отношениях с Россией[215]. Русский царь по-прежнему располагал наиболее многочисленной армией в Европе, зато Германия могла похвастаться самыми подготовленными боевыми силами[216].

Кроме того, качели, на которых раскачивались Германия и Великобритания, постоянно ходили то вверх, то вниз. К 1914 году население Германии (шестьдесят пять миллионов человек) уже вполовину превышало население Великобритании[217]. Германия сделалась ведущей экономикой Европы, обогнав Великобританию к 1910 году[218]. К 1913 году на ее долю приходилось 14,8 процента мирового производства, по сравнению с британскими 13,6 процента[219]. До объединения она производила всего половину британского сталепроката, зато к 1914 году уже выпускала стали в два раза больше. В 1980 году, еще до возвышения Китая, Пол Кеннеди задавался вопросом: «Найдутся ли иные примеры изменения относительных масштабов производительных сил – и, соответственно, относительных масштабов национального могущества – любых двух соседних государств, которые можно сопоставить, до или после их изменения столь замечательным образом при жизни одного поколения, с переменами в положении Великобритании и Германии?»[220]

Британцы ощутили промышленный рост Германии почти сразу, вследствие того, что немецкий экспорт начал вытеснять британскую продукцию дома и за рубежом. С 1890 по 1913 год британский экспорт в Германию удвоился, но по-прежнему составлял только половину немецкого импорта из Германии, который утроился за тот же срок[221]. Популярная книга 1896 года «Сделано в Германии» предупреждала британцев, что «гигантское коммерческое государство угрожает нашему процветанию и борется с нами за торговлю с миром»[222].

Рис.5 Обречены воевать

Германия обогнала Великобританию не только в тяжелой промышленности и в фабричном производстве первой Промышленной революции, но и в электротехнических и нефтехимических достижениях второй Промышленной революции. К рубежу столетий немецкая химическая промышленность контролировала 90 процентов мирового рынка[223]. В 1913 году Великобритания, Франция и Италия совместно производили и потребляли лишь около 80 процентов объема электроэнергии, производимого и потребляемого Германией[224]. К 1914 году Германия имела вдвое больше телефонов по сравнению с Великобританией и почти вдвое больше железнодорожных путей[225]. Немецкие наука и технологии опережали британские и стали лучшими в мире благодаря поддержке правительства и усилиям многих уважаемых университетов[226]. С 1901 года, когда состоялось первое присуждение Нобелевских премий, и до 1914 года Германия получила восемнадцать наград – более чем в два раза превзойдя Великобританию и вчетверо превзойдя Соединенные Штаты Америки. Только по физике и химии Германия удостоилась десяти премий – почти в два раза больше, чем Великобритания и США вместе[227].

Несмотря на быстрое экономическое развитие и внушительные национальные достижения, многие немцы чувствовали себя обманутыми. Будущее, по их мнению, принадлежало не европейским «великим державам», а так называемым «мировым державам», то есть сверхдержавам, размеры, население и ресурсы которых позволяли им доминировать в двадцатом столетии. Америка и Россия считались державами-континентами. Великобритания владела обширной заморской империей, оберегаемой огромным флотом. Чтобы конкурировать с ними, Германии требовались собственные колонии, а также способы их приобретения и защиты[228].

В ту эпоху многие страны, включая Японию, Италию, Соединенные Штаты Америки и даже Бельгию, встали на имперский путь. Однако применительно к Германии поражает сочетание желания изменить колониальный статус-кво, колоссального национального могущества, позволявшего осуществить эти изменения, и острого чувства обиды (поскольку она опоздала к стремительному разделу земного шара, то ее обделили, лишив «причитающегося»)[229].

Никто не олицетворял собой эту горючую смесь обиды и высокомерия нагляднее, чем новый немецкий император, кайзер Вильгельм II, взошедший на престол в 1888 году. В частной беседе Бисмарк сравнивал своего молодого монарха с воздушным шаром: «Если не держать веревку, не успеешь сообразить, куда он улетит»[230]. Спустя два года Вильгельм, так сказать, отвязался, уволив человека, который объединил Германию и сделал Берлин столицей великой европейской державы[231]. Его новое правительство похоронило тайный договор Бисмарка с Россией о неприсоединении последней к возможной агрессии Франции против Германии, и Париж вскоре воспользовался этим шансом покончить со своей изоляцией, заключив альянс с Москвой[232].

Желая видеть Германию мировой державой и окидывая жадным взором территории за пределами Европы, кайзер требовал от министров разработки Weltpolitik, то есть общемировой политики. В лето юбилея королевы Виктории он назначил министром иностранных дел Бернхарда фон Бюлова, сообщив, что «Бюлов будет моим Бисмарком»[233]. Бюлов сразу обозначил свои амбиции, заявил, что «дни, когда немцы отдавали одному соседу землю, другому море, а себе оставляли только небо, где царит вера, давно миновали». И добавил: «Мы не хотим никого загонять в тень, но требуем себе места под солнцем»[234].

Доктрина Weltpolitik распространялась как на внутреннюю политику, так и на международные отношения. Колониальные достижения Германии в последующие двадцать лет не потрясали воображение[235], зато картина мировой экспансии захватила тевтонские умы. В 1897 году Ганс Дельбрюк, один из наиболее известных немецких историков и редактор популярного журнала, от имени многих своих соотечественников заявил, что «в следующие несколько десятилетий поистине феноменальные территории будут поделены во всех уголках мира. Та страна, которая останется с пустыми руками, будет изгнана из рядов тех великих народов, что определяют контуры человеческого развития»[236]. Бюлов высказался еще прямолинейнее: «Вопрос не в том, хотим мы кого-то колонизировать или не хотим. Мы должны колонизировать, нравится нам это или нет»[237].

Все будущее Германии среди «великих народов» зависело от того, станет ли она мировой державой, как уверял Дельбрюк. Но на этом пути стояла одна страна. «Мы можем проводить [колониальную] политику как с Англией, так и без Англии, – писал Дельбрюк. – Если с Англией, то мирно; если без Англии, то через войну». В любом случае «не может быть никакого шага назад»[238]. Германия больше не согласна мириться с диктатом великих держав, она выдвигает собственные притязания. Бюлов поведал рейхстагу в 1899 году, что Германия больше не желает «позволять любой иностранной державе, любому чужеземному Юпитеру говорить нам, что и как делать, коли земной шар уже поделен. В грядущем столетии Германия будет либо молотом, либо наковальней». В речи при спуске на воду очередного броненосца в том же году кайзер тоже рубил сплеча: «Старые империи уходят, а новые формируются»[239]. Озабоченные статусом мировой державы, как пишет Майкл Говард, немцы «не интересовались расширением границ в рамках существующей и доминирующей мировой системы. Именно саму систему они считали несправедливой – и были полны решимости ее свергнуть и утвердить новую, равноправную»[240].

Мысль о том, что Германия способна столкнуть Великобританию с верхней позиции или хотя бы встать с нею вровень дарила кайзеру психологическое утешение. Вильгельм явно испытывал смешанные чувства по поводу Англии – это, в конце концов, была родина его матери, старшей дочери королевы Виктории (он неоднократно упоминал свою «проклятую семью»). С одной стороны, он свободно говорил по-английски и почитал свою бабушку, королеву Викторию. Ему чрезвычайно польстило, когда она сделала его почетным адмиралом Королевского флота, и он с гордостью надевал этот мундир, когда выдавался случай. В 1910 году он говорил экс-президенту Теодору Рузвельту, посетившему Берлин в ходе европейского турне, что война между Германией и Великобританией немыслима: «Я воспитывался в Англии… Я ощущаю себя отчасти англичанином, – сказал он пылко, а затем подчеркнуто громко воскликнул: – Я обожаю Англию!»[241]

При этом Вильгельм не считал нужным скрывать свое недовольство амбициями государства-соперника. Маргарет Макмиллан в отличной книге 2013 года «Война, которая покончила с миром» показывает подспудную неуверенность кайзера, характеризует его как «актера, который подозревает, что не соответствует той важной роли, какая ему выпала». Родовая травма обернулась тем, что до конца жизни он был вынужден мириться с укороченной левой рукой. Он возмущался утверждениями своей матери-британки, будто ее родина «исконно» превосходит Германию. Потому все его старания заручиться расположением британских родственников нередко оказывались напрасными. Хотя Вильгельма охотно приглашали на ежегодную регату Королевского яхт-клуба в Коусе, дядя (будущий король Эдуард) досадовал на его властные манеры и отзывался о племяннике как о «ярчайшем провале в истории». Чтобы уязвить родню, Вильгельм учредил собственную регату в Киле, с еще более сложными правилами, и принимал на ней европейскую аристократию, включая своего двоюродного брата, русского царя Николая[242]. Но, как отмечал Теодор Рузвельт, «глава величайшей военной империи своего времени столь ревниво воспринимал мнение англичан, как будто он был из тех мультимиллионеров-парвеню, что пытаются проникнуть в лондонский высший свет»[243].

Досадуя на хроническую, по его мнению, снисходительность Великобритании, кайзер все больше и больше стремился обеспечить Германии достойное место под солнцем. Впрочем, он пришел к выводу, что господствующая глобальная империя не окажет ни ему самому, ни его соотечественникам того уважения, которого они заслуживают, – если только Германия не продемонстрирует, что она вправе считаться ровней Великобритании, как в проведении лучших парусных регат, так и в строительстве грозного флота[244].

«Наше будущее связано с водой»

В 1890 году американский морской стратег капитан Альфред Т. Мэхэн опубликовал книгу «Влияние морской силы на историю». Опираясь прежде всего на пример Великобритании, он показал, что военно-морская сила является ключевым условием успеха великой державы, залогом военного триумфа, обладания колониями и национального богатства. Эту работу восторженно встретили в мировых столицах – от Вашингтона и Токио до Берлина и Санкт-Петербурга. У Мэхэна не было читателя прилежнее, чем сам кайзер Вильгельм, который в 1894 году сказал, что он «пытался выучить эту книгу наизусть». Кайзер распорядился разослать экземпляры книги на каждый корабль германского флота[245]. Рассуждения Мэхэна сформировала убежденность кайзера в том, что будущее Германии «связано с водой». Как пишет историк Джонатан Стейнберг, «для кайзера море и флот были символами величия Британской империи, величия, которым он восхищался и которому завидовал»[246]. Флот, способный соперничать с британским, не просто позволил бы Германии наконец-то обрести статус мировой державы, но и покончил бы с унизительной уязвимостью страны и необходимостью мириться с британским превосходством.

Кайзер ощутил, образно выражаясь, тяжелую руку Великобритании на своем плече, когда направил провокационную телеграмму вождям буров на юге Африки в 1896 году, намекая, что готов оказать им поддержку против британцев. Лондон, разумеется, возмутился. Как заявил высокопоставленный представитель МИД Великобритании послу Германии, любое вмешательство немцев обернется войной и «морской блокадой Гамбурга и Бремена». Кроме того, этот чиновник добавил, что «задача по прекращению немецкой торговли в открытом море будет детской забавой для английского флота»[247]. Увы, сей непреложный факт было трудно игнорировать. У Германии насчитывалось вполовину меньше линейных кораблей, чем у Великобритании. Как могла притязать Германия на глобальную роль в мировой политике, если британский флот легко мог принудить ее к подчинению? Венесуэльский пограничный кризис 1895–1896 годов с участием Вашингтона и Лондона лишь укрепил желание кайзера; как говорил он сам: «Только когда мы поднесем бронированный кулак к его лицу, британский лев попятится, как случилось недавно из-за угроз Америки»[248].

Создавать этот бронированный кулак Вильгельм в 1897 году поручил Альфреду Тирпицу, назначенному главой военно-морского министерства. Тирпиц сказал кайзеру, что Германии, дабы она присоединилась к Америке, России и Великобритании в качестве четвертой мировой державы, необходим мощный военно-морской флот. Он предупреждал, что «нагонять упущенное будет для нас вопросом жизни и смерти»[249]. Маргарет Макмиллан характеризует Тирпица как «социал-дарвиниста с детерминированным взглядом на историю как на череду схваток за выживание. Германия стремилась расширяться, а Великобритания, доминирующая сила, не желала этого допускать»[250]. Тирпиц прозорливо сравнивал такое противостояние с конкуренцией в бизнесе: «Старая и сильная фирма неизбежно норовит задушить новую и крепнущую, пока не станет слишком поздно». После войны он уточнил, что именно здесь крылась «причина англо-германского конфликта»[251].

На публике Тирпиц неустанно повторял, что Германии необходимо наращивать флот, чтобы защищать немецкую торговлю[252], но в частных беседах они с кайзером откровенно признавали, что главной целью нового германского флота должно стать низвержение британского господства на море. В первом «министерском» меморандуме в июне 1897 года (в том самом месяце, на который пришелся триумфальный юбилей правления королевы Великобритании) Тирпиц писал, что «наиболее опасным противником в настоящее время является Англия. Также это враг, против которого следует срочно принять определенные меры и использовать морскую силу как фактор политической борьбы»[253].

Конечная цель Тирпица заключалась в том, чтобы германский флот «сравнялся в силе с британским»[254]. Но, сознавая, что для создания такого флота потребуется время, он утверждал, что даже малый флот может оказаться решающим «фактором политической борьбы». Великобритания с ее растянутыми коммуникациями и флотом, действующим по всему миру, будет держать в уме возможность нападения Германии на прибрежные английские города и потому станет относиться к Германии с большим уважением[255]. Более того, согласно, если цитировать Тирпица, «теории риска», то, когда германский флот сделается достаточно мощным и начнет грозить Королевскому флоту, так что тот окажется уязвимым перед нападением других великих держав, англичане впредь будут воздерживаться от агрессии против Германии. Основной посыл этой стратегии был изложен в пояснительных документах к второму морскому закону [256]: «Германии необходим настолько мощный флот, чтобы даже для противника с превосходящей морской силой война против нее была связана с опасностью поставить под угрозу свое положение в мире». Понимая, что промежуток между наращиванием военного флота Германии и той датой, когда этот флот сможет отразить атаку британцев, будет «опасной зоной»[257][258], Бюлов советовал «действовать осторожно, как гусеница, которая еще не превратилась в бабочку»[259].

Германии надлежит делать все возможное, чтобы избегать схватки с британцами, пока ее флот не станет достаточно сильным. И нет никакого смысла заключать то или иное соглашение о безопасности, пока новый флот не принудит Великобританию признать новый статус Германии. Между тем, как рассчитывал Бюлов, сама Британия облегчит задачу Германии, ввязавшись в войну с Россией, и позволит Германии благополучно нарастить свою экономическую и морскую мощь. В итоге же, когда немецкая морская сила станет данностью, Великобритании придется смириться с новой реальностью[260].

Тирпиц пообещал кайзеру, что многочисленный флот линкоров воспламенит немецкий патриотизм и обеспечит единство немцев. Он умело манипулировал общественным мнением, добиваясь поддержки своей военно-морской программы, и лоббировал ее в рейхстаге. Первый морской закон, принятый в 1898 году, предусматривал закладку девятнадцати линкоров. Кайзер был в восторге и охотно согласился, когда на следующий год Тирпиц рекомендовал ускорить программу строительства флота, нарисовав перед правителем соблазнительную перспективу: мол, Великобритания «лишится всякого желания нападать на нас и в результате уступит вашему величеству господство на море… для проведения должной политики за рубежами страны». Второй морской закон был подписан в 1900 году, и количество линкоров будущего флота выросло до тридцати восьми, то есть удвоилось[261].

Когда в июне 1908 года король Эдуард VII посетил Кильскую регату в Германии, племянник устроил для него ужин в Императорском яхт-клубе. Тирпиц предпринимал попытки замаскировать германские амбиции, но кайзер Вильгельм с удовольствием демонстрировал дяде возросшую мощь своего флота. Кораблестроительная программа Германии явно ориентировалась на создание флота, способного соперничать с британским. За ужином кайзер произнес следующий тост: «Мальчиком мне разрешили побывать в Портсмуте и Плимуте… Я восхищался красотой английских кораблей в этих двух великолепных гаванях. Затем во мне пробудилось желание построить когда-нибудь такие же корабли, и, когда вырос, я решил обзавестись столь же прекрасным военно-морским флотом, как англичане»[262]. Через месяц после этой демонстрации в Киле Великобритания составила первый официальный план на случай войны с Германией[263].

«Большинство задир на самом деле отъявленные трусы»

Уже в 1900 году британское Адмиралтейство признало, что Германия за несколько лет обгонит Россию и станет третьей по величине морской силой в мире (после Великобритании и Франции). Адмиралтейство заключило, что Лондону следует пересмотреть свой «двухдержавный стандарт» и задуматься о нахождении в Северном море такого британского флота, который будет в состоянии сдержать германские амбиции[264].

В 1902 году, ссылаясь на немецкий морской закон двухлетней давности, первый лорд Адмиралтейства сообщил кабинету министров: «Я уверен, что огромный новый немецкий флот создается ради войны с нами»[265]. В том же году директор военно-морской разведки пришел к выводу, что Великобритании придется «вновь сражаться за господство в Северном море, как это было в войнах с голландцами в семнадцатом столетии». Пускай кое-кто в Великобритании и Германии какое-то время верил Тирпицу, утверждавшему, будто сильный флот необходим Германии для защиты своей торговли, многие сомневались в обоснованности таких заявлений. Как отмечает Пол Кеннеди, когда реальность была осознана и в Лондоне поняли, что истинной целью германского флота является сама Великобритания, «англо-германские отношения резко обострились – до той степени, когда их было уже не исправить»[266].

Обострение англо-германских отношений совпало по времени с радикальными изменениями динамики власти в Европе и за ее пределами, а также с переоценкой Великобританией своего положения в мире[267]. Рост могущества ряда новых соперников постепенно заставил Великобританию признать, что она больше не в состоянии притязать на общемировое господство. Американский, японский, русский и многие другие флоты увеличивались в численности, а наращивание флота Германии происходило всего в нескольких сотнях морских миль от британского побережья[268]. Адмиралтейство молчаливо уступило морское доминирование в Западном полушарии Соединенным Штатам Америки, а в 1902 году Великобритания покончила со своей «великолепной изоляцией» [269] и заключила оборонительный союз с Японией, что позволило оттянуть часть кораблей Королевского флота на Дальний Восток.

Направленный в первую очередь против России, англо-японский альянс также устранял всякую необходимость договариваться с Германией по поводу Китая и сулил перспективы расширения сотрудничества с Францией. Великобритания и Франция наблюдали, как Япония и Россия движутся к войне, и не хотели сражаться друг с другом, будучи втянутыми в конфликт собственными союзниками[270][271]. Более того, они усмотрели возможность уладить давние взаимные обиды и в 1904 году подписали «сердечное согласие» (l’Entente cordiale) [272], разрешавшее затянувшиеся колониальные споры. О союзном договоре речи пока не шло, но Берлин расценил данное соглашение как угрозу его дипломатической позиции. Немцы предприняли неразумную попытку рассорить Великобританию и Францию, устроив провокацию в Марокко [273]. Неудивительно, что эта история лишь теснее сблизила Лондон с Парижем.

Между тем на Дальнем Востоке Япония одолела Россию к 1905 году в соперничестве за Маньчжурию и Корею. Потопление большей части русского флота означало, что Германия теперь занимает твердое третье место в списке морских держав мира после Великобритании и Франции. Поначалу поражение России было воспринято как хорошая новость, ибо отныне Москва представляла собой меньшую угрозу для интересов Лондона. Но отсюда также вытекало, что Россия некоторое время не сможет быть эффективным союзником Франции против Германии. Словом, возникла реальная перспектива того, что Германия сможет нарушить баланс сил в Европе[274][275].

Лондон искал ответа на вопрос, позволить ли Берлину «переписать» европейский порядок или отстаивать статус-кво. Интересы национальной безопасности диктовали выбор второго варианта. Эйр Кроу характеризовал роль Великобритании в поддержании баланса сил (то есть в недопущении того, чтобы какое-либо государство доминировало на европейском континенте) как фактический «закон природы». Высокопоставленный британский военный планировщик предупреждал: «Нет сомнений в том, что в обозримом будущем начнется титаническая борьба между Германией и Европой за господство»[276]. Великобритания стала предпринимать некоторые меры, дабы обеспечить благоприятный для себя исход этой борьбы. Договор о создании Антанты не обязывал британцев защищать Францию, но в 1905–1906 годах Лондон и Париж провели секретные военные переговоры. В 1907 году Великобритания предпочла забыть о колониальных раздорах и подписала конвенцию с Россией, тем самым сформировав трехсторонний пакт с франко-русским альянсом (так называемая Тройственная Антанта) [277].

Если коротко, после Русско-японской войны Великобритания сосредоточилась на том факте, что набирающаяся сил Германия способна стать европейским гегемоном. Если та будет доминировать на континенте, она сможет мобилизовать достаточно ресурсов для оспаривания британского первенства на море и Великобритания окажется уязвимой перед вторжением. Как сказал король Эдуард в 1909 году, если Британия предпочтет умыть руки и устраниться из борьбы, «Германии не составит труда сокрушить своих врагов одного за другим, пока мы будем взирать со стороны, а затем, вероятно, напасть на нас»[278][279].

Берлин извлек из Русско-японской войны другие уроки. В превентивном ударе японцев по русскому флоту в Порт-Артуре, этом предвестии Пёрл-Харбора, случившегося четыре десятилетия спустя, немцы увидели модель британского нападения на собственный флот Северного моря в Киле. Они неоднократно изучали внезапную английскую атаку на Копенгаген в 1807 году, когда датский флот был потоплен прежде, чем на него наложил руку Наполеон. Как отмечает историк Джонатан Стейнберг, кайзер «безоглядно верил» в возможность такого нападения. Действительно, в конце 1904 года германскому послу в Великобритании пришлось лично заверять Вильгельма, что англичане не собираются нападать. В начале 1907 года, когда в Киле распространились слухи о том, что англичане вот-вот нагрянут, перепуганные родители поспешили забрать детей из школ. Надо отметить, что эти страхи не были совсем уж необоснованными. Перефразируя Генри Киссинджера, скажу, что даже у параноиков есть враги [280]. Новый первый морской лорд, адмирал Джон «Джеки» Фишер, назначенный на высший флотский командный пост в октябре 1904 года, и вправду советовал Королевскому флоту устроить немцам «новый Копенгаген». Когда он впервые поведал об этом королю Эдуарду в конце 1904 года, монарх отреагировал так: «Боже мой, Фишер, вы, верно, спятили!» Но когда адмирал вновь изложил эту идею четыре года спустя, король внимательно его выслушал. Фишер считал, что сдерживание противника воинственными заявлениями есть наилучший способ избежать войны – а правители Германии усмотрели в британской риторике более чем достаточную причину удвоить вложения в морскую силу.

По иронии судьбы, глава военного флота Германии также виноват в том, что допустил фундаментальную ошибку при оценке последствий для противоположной стороны. Тирпиц полагал, что Великобритания не заметит наращивания немецких сил в Северном море, и думал, что Лондон не сумеет перестроиться дипломатически на нейтрализацию прочих противников и на то, чтобы избежать конфликта с Германией. Оба предположения оказались ошибочными[281][282]. Тирпиц также считал, что Великобритания не сможет сосредоточить свой флот против Германии и не захочет тратить средства в тех размерах, какие потребуются для соответствия немецкой программе кораблестроения. Здесь он тоже, фигурально говоря, дал маху[283].

Вопреки мнению немцев, англичане сделали все, чего от них не ждали, и даже больше. Фишер осуществил реорганизацию Королевского флота с учетом предполагаемого противостояния с Германией. В 1906 году он писал королю Эдуарду: «Наш единственный вероятный враг – это Германия. Она держит весь свой флот в готовности в нескольких часах хода от Англии, поэтому нам нужно иметь флот в два раза сильнее в нескольких часах хода от Германии»[284]. Дипломатические договоренности с Францией, Японией и (в меньшей степени) Соединенными Штатами Америки означали, что Фишер мог уверенно заниматься перераспределением британских морских сил, выделив 75 процентов линкоров для противодействия германскому флоту[285].

В своем меморандуме 1907 года Кроу утверждал, что голословное требование прекратить морскую экспансию лишь понудит Берлин ускорить строительство новых кораблей. Немцы понимают всего один язык: язык действий. Нужно продемонстрировать свою решимость и показать Германии всю бессмысленность затеянной ими кораблестроительной программы. Эти мысли явно пришлись по душе королю Эдуарду, который однажды обронил в адрес своего племянника: «Вилли у нас задира, а большинство задир на самом деле отъявленные трусы»[286].

Англичане не просто увеличивали численность своего флота: Фишер одобрил введение в строй нового класса боевых кораблей – дредноутов. Первый спущенный на воду (1906)«Дредноут» был быстрее, крупнее и бронированнее всех своих предшественников, а двенадцатидюймовые орудия обеспечивали ему удвоенную огневую мощь на поражавшей воображение дистанции[287]. Теперь всем остальным государствам пришлось строить собственные дредноуты, если они желали оставаться конкурентоспособными. Тирпиц узнал о новой корабельной программе Великобритании в начале 1905 года. К осени того года он представил рейхстагу новое дополнение к бюджету, предусматривавшее увеличение военно-морских расходов на 35 процентов от закона 1900 года и строительство двух дредноутов в год. Кроме того, началась дорогостоящая подготовка к расширению Кильского канала, дабы немецкие дредноуты могли быстро перемещаться из Балтийского моря в планируемое «боевое пространство» в Северном море[288].

Орлиный взор Фишера отмечал вехи на пути к конфликту[289]. В 1911 году он предсказывал, что война с Германией начнется по завершении реконструкции Кильского канала. Более того, он предполагал внезапное нападение немцев, возможно, в трехдневный праздничный уик-энд. По его прогнозу, «битва Армагеддона» должна была состояться 21 октября 1914 года. (На самом же деле Великая война началась двумя месяцами ранее – в августе 1914 года, в праздничные выходные, через месяц после завершения реконструкции канала.)[290]

«Морская гонка» стала ускоряться под воздействием общественного мнения и нараставшего беспокойства в обеих странах. Немцы приняли дополнения к бюджету, увеличив размеры и темпы строительства флота. Как правило, эти дополнения оказывались реакцией на британские инициативы, например появление дредноутов, или на явные и мнимые унижения на международной арене: поправки в бюджет вносились в 1906 году, после Танжерского кризиса [291]; в 1908 году, когда Германия испугалась «окружения», и в 1912 году, после Агадирского кризиса.

В 1908–1909 годах Великобритания обвиняла Германию в том, что немцы тайно строят больше кораблей, чем сообщается публично. Германия отказывалась принимать английских военных инспекторов, усугубляя опасения по поводу того, что единственной достоверной оценкой «германской угрозы» может служить только кораблестроительная программа страны. Теперь настала очередь англичан паниковать в ожидании вторжения и требовать от правительства – ведь население активно раскупало и читало так называемую «литературу вторжения» – спешного наращивания собственных морских сил[292][293]. Пускай Комитет обороны империи в 1903 году (и снова в 1908-м) заявил, что Королевский флот в состоянии защитить отечество, народ настаивал на строительстве новых дредноутов.

Рис.6 Обречены воевать

Отбросив исходные сомнения, канцлер казначейства Дэвид Ллойд Джордж предложил повысить налоги ради строительства новых кораблей. Он заявил: «Мы не намерены ставить под угрозу свое морское превосходство, которое столь важно не только для нашего существования, но и, как нам представляется, для отстаивания жизненно важных интересов западной цивилизации»[294].

В меморандуме Кроу отмечалось, что Германия действует как «профессиональный шантажист» в сфере распределения колоний, а уступки, как известно, обыкновенно побуждают шантажистов требовать большего. Отношения между странами могут улучшиться, если Великобритания займет «решительную позицию», как это было с Францией после Фашодского кризиса в Восточной Африке[295]. Но, как и с «флотом риска» (морским соединением, достаточным, по мнению Тирпица, для сдерживания Лондона и способным заставить англичан смириться с глобальным статусом Германии), на сей раз твердость позиции и дипломатические усилия не принесли желаемых результатов.

На протяжении десятилетия Германия все громче обвиняла другие страны в стремлении обогащаться за ее счет и фактически провоцировала грядущую катастрофу[296]. Накануне боснийского кризиса 1908 года – когда присоединение Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины вызвало международный скандал, а Берлин поддержал своего союзника, то есть Вену, немецкая пресса писала, что «миролюбивая» Германия очутилась в окружении военного альянса Великобритании, России и Франции и что она может полагаться только на Австро-Венгрию, которая, следовательно, нуждается в тесном сотрудничестве с Германией[297]. В самой Австро-Венгрии все чаще происходили межнациональные столкновения, а неприятности на Балканах грозили перекинуться на сугубо австрийские территории. Сербию, что доставляла Вене постоянную головную боль, поддерживала Россия. Германия, подобно Великобритании, опасалась того, что крах союзника оставит страну уязвимой перед агрессией. Когда король Эдуард совершал поездку по Европе в 1907 году (предположительно – чтобы найти новых соратников в союз против Германии), кайзер поведал аудитории в триста человек, что его дядя «истинный сатана; вы даже вообразить не можете, какой он дьявол!»[298]

Поучительно сравнить оценку со стороны Эдуарда и Вильгельма последствий готовности англичан противостоять немецким притязаниям. Оба монарха считали соперничество своих стран аберрацией «естественного» этнического порядка. Оба приписывали напряженность отношений зависти другого. В 1908 году Эдуард полагал, что сохранение бдительности и боеготовности заставит Германию «смириться с неизбежным и начать проявлять дружелюбие». Но он ошибался: к 1912 году у кайзера сложилось куда более фаталистическое мировоззрение, и Вильгельм стал повторять, что «из-за страха перед нашим могуществом» англичане встанут заодно с противниками Берлина в «неизбежной борьбе за существование» против «германских народов Европы»[299]. Альянсы укреплялись, порождая, если цитировать Генри Киссинджера, «дипломатическую машину конца света», которая позже превратила политическое убийство на Балканах в мировую войну.

Война едва не разразилась летом 1911 года, когда Германия направила военный корабль «Пантера» в Агадир, рассчитывая создать военно-морскую базу в Атлантике и оспорить тем самым французское владение Марокко. Франция обратилась за помощью к Великобритании. Британский кабинет счел, что Берлин норовит досадить Парижу и ослабить узы последнего с Лондоном. В речи в Мэншн-хаусе [300] Ллойд Джордж недвусмысленно дал понять, что война предпочтительнее позорной капитуляции, которая подорвет статус Великобритании как великой державы. В конечном счете Германия отступила, напряжение удалось снять, но многие немцы посчитали, что страну снова обделили, а потому их разочарование и недовольство англичанами лишь усилились. Значительная часть населения и руководства Германии считала колонии необходимыми для выживания страны, но теперь казалось, что это насущно необходимое расширение будет сорвано, что обернется фатальными последствиями[301][302].

Черчилль, министр внутренних дел в пору Агадирского кризиса, утверждал, что Великобритания должна выступить на защиту Франции, если та подвергнется нападению Германии. Он соглашался с Ллойд Джорджем, рассуждал без дипломатических обиняков и радовался «усмирению задиры». Создавалось впечатление, что британские мощь и решимость противостоять агрессии навек отпугнули немцев от «любых новых провокаций» и что все, как Черчилль писал жене, «закончится хорошо и выгодно для нас». Но риск войны действительно был реальным. Черчилль знал, что для Великобритании истинной ставкой в конфликте будут не независимость Марокко или Бельгии, а недопущение «растаптывания и разграбления Франции прусскими юнкерами, что станет катастрофой, губительной для всего мира, и быстро уничтожит нашу страну»[303].

Став очевидцем колебаний кабинета министров в 1911 году, Черчилль, когда несколько месяцев спустя он стал первым лордом Адмиралтейства, сосредоточился на устранении уязвимости Великобритании. Его «ум полнился мыслями об опасностях войны», а сам Черчилль всей душой стремился сделать Великобританию, повторяя слова покойного Мартина Гилберта, «неуязвимой на море… Всякий недостаток следовало обратить в преимущество, всякий пробел подлежал заполнению, всякую непредвиденную случайность следовало предусмотреть». При этом для Черчилля подготовка к войне не была равноценной фатализму. Он делал все, что было в его силах, готовя «Британию к битве», но категорически отвергал «теорию неизбежности войн» и надеялся, что, откладывая «наступление печального дня», конфликт можно предотвратить – ведь по истечении времени могут произойти некие позитивные события на международной арене (например, придут к власти более миролюбивые «демократические силы», которые сменят юнкеров в правительстве Германии)[304].

Иными словами, Черчилль прикладывал все силы к тому, чтобы замедлить и даже прекратить гонку морских вооружений. В 1908 году кайзер Вильгельм отверг британское предложение ограничить гонку вооружений; дополнительные англо-немецкие переговоры в 1909–1911 годах тоже оказались безрезультатными. Но Черчилль не сдавался. В январе 1912 года он сказал сэру Эрнесту Кесселу [305], посреднику на переговорах с кайзером, что, если Германия сократит темпы своей морской программы, это приведет к «немедленной разрядке». Кессел предложил кайзеру признать британское превосходство на море и сократить масштабы кораблестроительной программы в обмен на помощь Великобритании в поиске «свободных» колоний. При этом Лондон и Берлин воздерживались бы от агрессивных действий друг против друга. Кайзер, как сообщил Кессел по возвращении, «обрадовался почти как ребенок». Но когда британский министр обороны Ричард Холдейн прибыл в Германию для дальнейших переговоров, немцы заявили, что готовы сократить темпы строительства кораблей в обмен на нейтралитет Великобритании в случае европейской войны. Великобритания не могла согласиться с таким изменением баланса сил. Англичане гарантировали, что не будут вступать в какие-либо союзы ради нападения на Германию, но разгневанный кайзер отказался от британского предложения.

Двенадцатого марта 1912 года кайзер одобрил новое дополнение к бюджету, предусматривавшее постройку трех новых линкоров и повышение боеготовности германского флота. Через неделю Черчилль сообщил парламенту, что Великобритания отказывается от «двухдержавного стандарта». Впредь она намерена сохранять превосходство в дредноутах (16 к 10) перед основными конкурентами. Более того, Черчилль объявил, что на каждый новый немецкий линкор, сходящий со стапелей, Великобритания будет спускать на воду два своих. Еще он предложил мораторий (по его собственным словам, «военно-морские каникулы»), согласно которому Великобритания обязывается незамедлительно реагировать на приостановку немецкой кораблестроительной программы. Допустим, публично рассуждал Черчилль, что в 1913 году Германия откажется от строительства трех линкоров; тогда англичане не станут строить те пять, которые в противном случае ввели бы в строй в ответ. Немцы отвергли предложение Черчилля (которое он повторил в следующем году), восприняв его как очередную попытку сохранить британское господство на море и заставить население Германии разувериться в идее строительства сильного флота. Тем не менее в феврале 1913 года, не получив политического одобрения по увеличению военных расходов, Тирпиц по существу согласился с пропорцией «16 к 10»[306][307].

Казалось, что «морская гонка» закончилась. Германия сумела значительно сократить разрыв в численности военных кораблей с Великобританией (с 7,4 к 1 в 1880 году, 3,6 к 1 в 1890 году и 2,1 к 1 в 1914 году[308]), англичане по-прежнему имели перевес в дредноутах (20 в сравнении с 13 немецкими к началу войны)[309]. Несмотря на огромные финансовые и дипломатические издержки, кораблестроительная программа не позволила Германии обогнать Великобританию. Как позже утверждал Черчилль, эта программа на самом деле «сплотила ряды Антанты. Каждой заклепкой, которую фон Тирпиц ставил на свои корабли, он объединял британцев… Молотки, стучавшие в Киле и Вильгельмсхафене, ковали коалицию наций, которая создавалась ради сдерживания и последующего сокрушения Германии»[310].

Явилась ли англо-германская гонка морских вооружений непосредственной причиной Первой мировой войны? Нет. Гонки вооружений не обязательно приводят к конфликтам. Как показал Майкл Говард, «самая длинная и, возможно, наиболее трагическая гонка вооружений в современной истории» разворачивалась между французами и британцами на протяжении девяноста лет после 1815 года, но завершилась она не войной, а «сердечным согласием»[311].

Впрочем, во многом эта «морская гонка» между Берлином и Лондоном действительно стала основанием для войны. Экономическое укрепление Германии бросало вызов англичанам, но не делало стратегическое соперничество неизбежным (и даже позволяло британской элите рассматривать Берлин как потенциального союзника); при этом наращивание германского флота и его базирование в географической близости к британскому побережью олицетворяли собой уникальную экзистенциальную угрозу. Взаимное недоверие и опасения по поводу того, что немецкая кораблестроительная программа спровоцирует британцев на действия, способствовали превращению Берлина во врага в глазах Лондона. Стоило этому отношению утвердиться в обществе, как оно начало оказывать влияние на оценку любых поступков Германии. Да, Великобритания сталкивалась со множеством соперников, но лишь Германия была способна нарушить европейский баланс и создать флот, который мог бы поставить под угрозу выживание Британии[312]. Пускай Тирпиц временно смирился с превосходством противника в Северном море к 1913 году, англичане знали, что это вынужденное признание обусловлено главным образом внутренними финансовыми проблемами; если и когда условия изменятся, следом изменятся и планы адмирала[313]. Некоторые восхваляли «победу» Великобритании в гонке морских вооружений, но эти высказывания не ослабляли тревог относительно той опасности, какую она воплощала собой. Потому, когда в 1914 году Германия вторглась во Францию и Нидерланды, война выглядела предпочтительнее в сравнении с перспективой доминирования Германии на европейском континенте, вследствие чего на кону оказывалось выживание Великобритании.

Кроме того, параллельная «фукидидовская» динамика позволяет понять, почему Великобритания и Германия вступили в войну в 1914 году. Возвышение Германии провоцировало британские страхи, а Берлин мог усматривать реальную угрозу своим интересам в возвышении России, которая претендовала на то, чтобы обойти Германию и стать ведущей сухопутной державой Европы[314]. Поражение от Японии в 1905 году и всплеск революционных волнений нанесли России сокрушительный удар, но страна сумела оправиться и теперь выступала как обновленная и современная сила, причем расположенная поблизости от границ Германии. В 1913 году Россия обнародовала «великую программу» переоснащения своей армии. Ожидалось, что к 1917 году русская армия превзойдет германскую в численности в соотношении три к одному. План Германии по войне на два фронта предусматривал быстрый разгром Франции и «разворот на восток», откуда надвигался медлительный русский колосс. К 1914 году обильные французские инвестиции позволили модернизировать российскую систему железных дорог, благодаря чему сроки мобилизации сократились до двух недель, в противовес шести неделям, указанным в германских планах[315].

Быстрое развитие России и общие фаталистические ожидания европейской войны способствовали расцвету агрессивных умонастроений в политическом и военном руководстве Германии. Кое-кто ратовал за превентивную войну, пока сохраняется шанс победить Россию, тем более что успешная война с русскими позволит Германии прорвать свое «окружение». В 1914 году выпала возможность либо устранить русское влияние на Балканах, либо одолеть Россию силой, пока не стало слишком поздно[316].

Двадцать восьмого июня племянник императора Австро-Венгрии Франца-Иосифа и первый претендент на трон был убит сербским националистом в Боснии. Разгорелась ссора между Австро-Венгрией и Сербией, а Россия поддержала Сербию. В июле Берлин сделал свой печально известный ход, пообещав Вене, как выразился кайзер, «полную поддержку Германии» в противостоянии с Сербией, даже если это вызовет «серьезные общеевропейские осложнения»[317].

Германия была готова рискнуть войной с Россией и, следовательно, с Францией в первую очередь из-за возникших опасений, что ее единственный союзник падет, если Австро-Венгрия не подавит мятеж на Балканах, а тогда Германия останется фактически брошенной на произвол судьбы в грядущем конфликте с Москвой. Поддержка со стороны Берлина придала Вене смелости, и 23 июля Австро-Венгрия выдвинула суровый ультиматум Белграду, потребовав, среди прочего, чтобы Сербия разрешила австрийским полицейским перемещаться по своей территории в погоне за организаторами покушения. Немцы догадывались, что этот ультиматум будет отвергнут. Посла Австро-Венгрии в Белграде проинструктировали сделать так, чтобы при любом ответе сербов «дело обязательно дошло до войны». Дипломатические усилия заняли неделю, после чего события стали развиваться как бы по собственной воле, вопреки желаниям тех, кто начал опасаться последствий принятых ранее решений. Вернувшись с отдыха и прочитав сербский ответ, где содержалось согласие на все требования Вены, кайзер сказал своему военному министру, что «исчезли все поводы для войны». Министр возразил, что «отныне его величество больше не управляет происходящим»[318]. В тот же день Вена объявила войну Белграду.

В ходе кризиса, который сегодня принято называть июльским, ярко проявила себя «фукидидовская» динамика отношений между Лондоном и Берлином, а также между Берлином и Москвой. Причем эти динамики объединились. Готовность Германии поддержать своего союзника и помешать возвышению России побудила объявить войну русскому царю и его союзнику Франции. Военный план немецкого Генерального штаба, опиравшийся на быстрый разгром Франции, предполагал вторжение в Люксембург и Бельгию. При этом, вторгнувшись в Бельгию ради победы над Францией, Германия пересекла ту «красную черту», которую нарисовала для нее Великобритания.

Возможность поражения Франции заставила Лондон испугаться появления того европейского гегемона, пришествие которого он пытался предотвратить на протяжении столетий. Нарушение бельгийского нейтралитета, который Великобритания обязалась защищать в соответствии с Лондонским договором 1839 года, способствовало консолидации британского общественного мнения и объединению правящей Либеральной партии, прежде не имевшей единого мнения относительно необходимости вступления в конфликт. Но прежде всего Великобритания взялась за оружие, осознав, что ее жизненно важные национальные интересы пострадают, если Германия добьется своего и станет гегемоном Европы. Факторы безопасности, влекущие Великобританию и Германию к войне, были очевидными. Как заявил 3 августа в парламенте министр иностранных дел Эдвард Грей, Великобритания не может допустить, чтобы «весь запад Европы напротив нас… подпал под доминирование одной страны»[319]

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Память о преступлениях, в которых виноваты не внешние силы, а твое собственное государство, вовсе не...
Многие в наше время имеют почти наркотическую зависимость от новостей. Это делает общество уязвимым ...
"Много лет назад жила в этих лесах колдунья, и было у нее три дочери. Однажды дочери, позавидовавшие...
В Москве один за другим погибают три человека. На первый взгляд их смерти не связаны между собой и к...
Первая часть из серии "Упадальщики".Большое сюрреалистическое приключение главной героини подано в г...
Как быть, если оба брака оказались неудачными, а на тебя повесили клеймо черной вдовы? Ждать встречи...