Огнепад: Ложная слепота. Зеро. Боги насекомых. Полковник. Эхопраксия Уоттс Питер
Peter Watts
Blindsight
Zeros
Insect Gods
The Colonel
Echopraxia
Blindsight © 2006 by Peter Watts
Zeros © 2017 by Peter Watts
Insect Gods © 2015 by Peter Watts
The Colonel © 2014 by Peter Watts
Echopraxia © 2014 by Peter Watts
© Даниэль Смушкович, перевод, 2015
© Николай Кудрявцев, перевод, 2019
© Данил Криворучко, иллюстрация, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
Ложная слепота
Сильнее всего поражает меня в мире явственная необходимость воображать то, что в действительности уже существует.
Филипп Гуревич[1]
Ты сдохнешь попусту, как собака.
Эрнест Хемингуэй[2]
Посвящается Лизе
Если нам не больно – значит, мы умерли.
Пролог
Попробуй коснуться прошлого.
Попробуй бороться с прошлым.
Его нет. Оно – просто фантазия.
Тед Банди[3]
Все началось раньше. Не с шифровиков или «Роршаха», не с Большого Бена, «Тезея» или вампиров. Большинство сказало бы, что все началось со светлячков, но и это неправда: ими все закончилось.
Для меня все началось с Роберта Паглиньо. В школе он был моим лучшим и единственным другом. Нас, собратьев-изгоев, связывали похожие несчастья. Но если мое состояние оказалось приобретенным, то его – наследственным: естественный генотип наградил Пага близорукостью, прыщами и (как выяснилось позднее) склонностью к наркомании. Родители не стали его оптимизировать. Редкие обломки XX века, сохранившие веру в Бога, они полагали, что не стоит исправлять плоды трудов Его. Привести в норму могли нас обоих, но случилось это лишь со мной.
Я вышел на детскую площадку и увидел, что Пага окружили шесть пацанов. Те, кому удалось прорваться в первый ряд, методично били его по голове; остальные в ожидании своей очереди обзывали «ублюдком» и «убогим дебилом». Я наблюдал, как он неуверенно, словно сомневаясь, поднимал руки, пытаясь заслониться ими от самых болезненных ударов. Видел, что творится у него в голове, и ощущал его мысли яснее собственных: Паг боялся, что мучители могут подумать, будто он отбивается, усмотрят в этом акт сопротивления и возьмутся за него всерьез. Даже тогда – в нежном возрасте восьми лет, управляясь лишь половиной головного мозга, я проявлял задатки идеального наблюдателя. Вот только не понимал, что делать.
В последнее время я редко виделся с Пагом. Почти уверен, что он меня избегал. Но все же, если лучший друг в беде, ему нужно помочь, так? Даже если все против тебя (кстати, много ли восьмилетних мальчишек ради приятеля по играм сцепятся с шестью здоровыми парнями?), надо хотя бы позвать на помощь. За охранниками сбегать. Ну, что-нибудь!
А я застыл на месте: мне не особо хотелось его выручать.
Нелепо… Даже если бы Паг не был моим лучшим другом, я мог бы ему посочувствовать. Из-за припадков дети меня боялись и держались на расстоянии. В минуты полного бессилия я страдал от открытого насилия меньше Роберта, но тоже натерпелся оскорблений, насмешек и подножек, которые ни с того ни с сего прерывали мой путь из точки А в точку Б. Мне были знакомы его чувства…
Прежде. Но эту часть меня хирург вырезал вместе с глючными цепями. Я все еще прорабатывал алгоритмы, чтобы вернуть ее, учился на новом опыте. Стадные животные всегда убивают слабаков в своих рядах. Это знает и инстинктивно чувствует каждый ребенок. Может, следовало позволить процессу идти естественным путем и не мешать природе? С другой стороны, родители Пага не стали перечить естеству, и вот что из этого получилось: их сын лежит, свернувшись клубком, на земле, а шестеро модифицированных «суперпацанов» бьют его по почкам.
В конце концов, там, где потерпело поражение сочувствие, сработала пропаганда. В те дни я, скорее, наблюдал, чем думал; не столько делал выводы, сколько вспоминал. А мозг сохранил множество вдохновляющих баек, восхвалявших заступников униженных и оскорбленных. Поэтому я подобрал булыжник размером со свой кулак и треснул двух обидчиков Пага по затылкам, прежде чем кто-то из них понял, что я вступил в бой.
Третий обернулся на шум – и нарвался на удар такой силы, что его скуловая кость явственно хрустнула. Помню, меня удивило, насколько равнодушно я отнесся к этому звуку: лишь отметил, что стало одним противником меньше. Остальные, увидев кровь, перепугались. Самый храбрый, правда, пообещал, что мне «хана», и, пятясь за угол, крикнул: «Сраный зомбак!»
Только через тридцать лет я уловил в этих словах иронию судьбы.
Двое парней извивались под моими ногами. Одного я пинал в лицо, пока он не перестал шевелиться; повернулся к другому. Кто-то схватил меня за плечо, и я замахнулся – не глядя, не думая, – и Паг с визгом отскочил в сторону.
– Ой, – едва успев остановиться, произнес я. – Извини.
Одно тело лежало без движения. Второе стонало, держалось за голову и завязывалось узлом.
– Ой, блин, – пропыхтел Паг. Из его носа хлестала кровь, заливая рубашку. На скуле наливался лилово-желтый синяк. – Блин-блин-блин…
Я сообразил, что сказать:
– Ты в порядке?
– Ой, блин, ты… то есть ты же не… – Он утер рот. На запястье осталась кровь. – Ой, ну все, нам конец.
– Они сами начали.
– Да, но ты… блин! Посмотри на них!
Тот, который стонал, пытался уползти на четвереньках. Я прикинул в уме, сколько времени у него уйдет, чтобы вернуться с подкреплением. Может, убить прямо сейчас?
– Прежде ты таким не был, – прошептал Паг.
Он хотел сказать – до операции. Тогда я и почувствовал что-то внутри – слабое, едва уловимое, но живучее. Это была злость.
– Они же сами начали…
Паг шарахнулся от меня, выпучив глаза.
– Ты чего? Перестань!
Я обнаружил, что стою с поднятыми кулаками. Не помню, когда и как это сделал. Разжал руки, но не сразу: пришлось долго и старательно буравить их взглядом.
Булыжник упал наземь, отблескивая лаковой кровью.
– Я хотел помочь.
До меня никак не доходило, почему Пагу это непонятно.
– Ты… стал другим, – прошептал он с безопасного расстояния. – Ты больше не Сири.
– Сири – это я. А ты – дурак.
– Тебе мозги вырезали!
– Только половину. Из-за припа…
– Знаю я про твою эпилепсию! Думаешь, я тупой? Но ты остался в той, вырезанной половине. Типа, кусок тебя, что… – он не мог справиться ни со словами, ни с понятиями, стоявшими за ними. – Короче, ты теперь совсем другой. Будто тебя папа с мамой зарезали и…
– Папа с мамой, – неожиданно просипел я, – спасли мне жизнь. Я бы помер.
– По мне, ты уже помер, – отрезал мой лучший и единственный друг. – Сири мертв, его выковыряли ложкой и спустили в унитаз. А ты какой-то левый пацан, который нарос на его месте. Ты не Сири! С того самого дня стал другим.
До сих пор не могу решить, понимал ли Паг на самом деле, что бормочет. Может, мамаша выдернула сетевой шнур и вытащила сынка из игрушки, которой тот был занят предыдущие восемнадцать часов, прогуляться на свежий воздух? Или он так долго отстреливался в виртуальном пространстве от людей-стручков [4], что те начали ему мерещиться в реале? Может быть…
Однако отмести его слова с ходу не получалось. Помню, Хелен мне втолковывала, как ей было трудно привыкнуть. «Тебе словно новую душу пришили», – говорила она. И, правда, похоже. Недаром операция называется «радикальная гемисферэктомия»: половина мозга отправляется вслед за протухшими креветками, а оставшаяся начинает пахать за себя и почившего товарища. Представьте, как должно перекорежить несчастное одинокое полушарие, чтобы оно работало за двоих. Очевидно, мое справилось. Мозг – очень пластичный орган: поднатужился и приспособился. В смысле, я приспособился. И все же… Прикиньте, сколько всего выдавилось, деформировалось и перепрофилировалось, когда перепланировка закончилась. Можно смело утверждать, что я стал другим человеком, по сравнению с тем, кто занимал мое тело прежде.
Потом, разумеется, прибежали взрослые: раздали лекарства, вызвали скорую. Родители бесновались, обменивались дипломатическими залпами, но сложно вызвать сочувствие к несчастному раненому ребенку, когда камеры наблюдения под тремя разными углами записали, как милая кроха с пятью дружками пинала инвалида ногами. Моя мать воспользовалась подержанными аргументами про трудное детство и вечно отсутствующего отца, который снова улетел на другой конец света. Пыль улеглась довольно быстро. Мы с Пагом даже остались приятелями – после недолгой паузы, напомнившей обоим о том, насколько узок круг общения для школьных изгоев, если те перестанут держаться друг друга.
Я пережил и тот случай, и еще миллион других испытаний детства. Вырос и приспособился. Наблюдал, запоминал, выводил алгоритмы, имитировал приемлемое поведение. Правда, без особой страсти. Как у всех, у меня появились друзья и враги. Я их выбирал, просеивая составленные за годы наблюдений списки моделей и обстоятельств.
Пускай я вырос сухарем, но объективным сухарем, и за это должен благодарить Роберта Паглиньо. Меня сформировало его ключевое наблюдение, оно привело в синтеты, обрекло на губительную встречу с шифровиками и избавило от той судьбы, что постигла Землю. Хорошо это или плохо, зависит от точки зрения. Точка зрения определяет восприятие. Особенно отчетливо я это понимаю теперь – слепой, лежа в гробу, пролетая сквозь рубежи Солнечной системы. Разговариваю сам с собой и впервые с того дня вижу, что избитый в кровь приятель по детским войнушкам уговорил меня отказаться от собственной точки зрения.
Может, ошибался он. Вероятно, я. Но отстраненность – постоянное чувство того, что ты чужой для представителей своего собственного вида – не всегда плоха.
Она приходится как никогда кстати, если на голову сваливаются настоящие инопланетяне.
Тезей
Кровь шумит.
Сюзанна Вега[5]
Представь себе, что ты – Сири Китон. Ты приходишь в себя от мук воскрешения, захлебываясь воздухом после побившей все рекорды стосорокадневной задержки дыхания. Чувствуешь, как загустевшая от добутамина и лейэнкефалина кровь проталкивается сквозь сморщившиеся от многомесячного простоя артерии. Тело надувается болезненными толчками: расширяются кровеносные сосуды, плоть отделяется от плоти, и ребра оглушительно трещат с непривычки, разгибаясь на вдохе. Суставы от неподвижности закостенели. Ты – палочник, застывший в противоестественном нетрупном окоченении.
Крикнуть бы, но не хватает воздуха.
«Вампиры такое испытывают постоянно», – вспоминаешь ты. Для них это норма, неповторимый подход к экономии ресурсов. Они могли бы научить твое племя сдержанности, если бы на заре цивилизации их не сгубило нелепое отвращение к прямым углам. Может, еще не поздно? В конце концов, вампиры вернулись, восстали из могил благодаря чудесам палеогенетического вуду: сшиты из спящих генов и окаменевшего костного мозга, выварены в крови социопатов и гениальных аутистов. Один из них командует твоим кораблем. Щепотка его ДНК вошла в твое тело, чтобы и ты смог восстать из мертвых – здесь, на краю межзвездного пространства. Еще никому не удалось забраться дальше орбиты Юпитера, не став капельку упырем.
Боль начинает отступать – чуть-чуть. Ты запускаешь имплантаты, запрашиваешь собственную биометрию: пройдет не одна минута, прежде чем тело начнет откликаться на моторные сигналы, и не один час, пока утихнет боль. Мучения – неизбежный побочный эффект. Так бывает, когда человеческий генокод соединяют с вампирскими подпрограммами. Ты как-то спрашивал про болеутоляющие, но любая синаптическая блокада «нарушает восстановление метаболизма». Прикуси пулю, солдат!
Пытаешься представить, не так ли чувствовала себя Челси перед смертью, но эта мысль вызывает боль иного рода. Ты подавляешь ее и следишь за тем, как жизнь проталкивается в самые дальние уголки тела. Страдаешь молча, сосредоточенно проверяя биометрические показатели.
А потом думаешь: «Это какая-то ошибка…» Ведь если все правильно, тебя выбросило на другом краю Вселенной. Ты не в поясе Койпера, куда направлялся, а высоко над эклиптикой и глубоко в облаке Оорта, царстве долгопериодических комет, раз в миллион лет осеняющих Солнце своими хвостами. Ты в межзвездном пространстве, а значит (вызываешь системные часы) твоя несмерть продлилась тысячу восемьсот суток.
Ты проспал лишних пять лет.
Крышка гроба соскальзывает в сторону. В зеркальной переборке отражается мумифицированное тело – высохший протоптер в ожидании дождей. На руках повисли пузыри с физраствором, как раздутые антипаразиты, пиявки наоборот. Ты вспоминаешь, как входили в тело иглы, прежде чем ты потерял сознание, когда вены еще не превратились в тонко и криво нарезанную бастурму.
Из камеры справа на свое отражение глядит Шпиндель. Его лицо такое же мертвенное и бескровное. Запавшие глаза перекатываются в глазницах, пока он восстанавливает связь. В его распоряжении настолько обширный сенсорный интерфейс, что, по сравнению с ним, действия твоих стандартных имплантатов больше напоминают театр теней.
Краем глаза ты замечаешь неясные отражения чужих судорог, слышится чей-то кашель и треск костей.
– Ччт… – твой голос едва сильнее сиплого шепота. – Слч?..
Шпиндель шевелит челюстью. Явственно щелкают суставы.
– …Нсс… поиимли, – хрипит он.
Ты еще не встретил инопланетян, а они уже обвели тебя вокруг пальца.
Вот так мы и вылезли из гробов: пять трупов на полставки – голых, иссохших, едва способных шевелиться даже в невесомости. Мы поднимались из саркофагов точно бабочки, вырванные до срока из коконов и наполовину оставшиеся гусеницами: одинокие, затерявшиеся в пространстве, беспомощные. В таком состоянии с большим трудом вспоминаешь, что никто не стал бы рисковать нашими шкурами, если бы это не было так важно.
– С добрым утром, комиссар.
Исаак Шпиндель потянулся дрожащей, нечувствительной рукой к сенсорным перчаткам в основании своей капсулы. Сьюзен Джеймс в следующем гробу разговаривала вполголоса сама с собой, свернувшись в эмбриональный клубок. Условная подвижность вернулась только к Аманде Бейтс: та уже оделась и под хруст суставов раз за разом выполняла набор изометрических упражнений. Время от времени она бросала в переборку резиновый мячик, но даже ей не удавалось поймать его на отскоке.
Годы пути свели нас к единому шаблону. Мясистые щеки и бедра Джеймс, высокий лоб и долговязая фигура Шпинделя, армированный карбоплатиновый дот, который считала своим телом Бейтс, – все усохло до стандартного набора обезвоженных жил и костей. Даже наши волосы за время перелета, казалось, странным образом выцвели, хотя я знал, что это невозможно. Скорее, просвечивала бледная кожа головы. До смерти у Джеймс они были русыми, у Шпинделя – настолько темными, что казались черными, а сейчас их черепа покрывали однообразные бурые водоросли. Бейтс голову брила, но и ее брови лишились памятного мне ржавого окраса.
Скоро мы придем в себя: «Просто добавь воды!» А пока старая злая шутка про живых мертвецов наполнялась новым смыслом: они действительно похожи друг на друга, если не знать, куда смотреть. Разумеется, если знать – забыть о внешности и следить за движениями, закрыть глаза на плоть и осмысливать топологию – перепутать их невозможно. Каждый мимический мускул служит датчиком, каждая пауза в беседе сообщит больше, чем слова обоих спорщиков. Я видел, как личности Джеймс рассыпаются и собираются вновь в мгновение ока. Уголки рта Шпинделя вопили о безмолвном недоверии к Аманде Бейтс. Каждое изменение фенотипа о многом говорило тому, кто знал язык тела.
– Где?.. – прохрипела Джеймс, закашлялась и махнула тощей рукой в сторону гроба Сарасти, зияющего распахнутой крышкой.
Губы Шпинделя искривились в слабой усмешке.
– К фабрикатору пошел? Может, приказал кораблю сделать себе земельки, а то ему спать негде?
– Вероятно, совещается с Капитаном.
Бейтс больше хрипела, чем говорила; ее гортань сухо шелестела, еще не осмыслив заново идею дыхания.
Снова Джеймс:
– Можно было и здесь.
– Здесь и отлить можно, – скрипнул Шпиндель. – Не все стоит делать на людях, а?
И не все стоит выносить на люди. Немногие исходники способны без трепета скрестить взгляды с вампиром – неизменно вежливый Сарасти именно по этой причине избегал смотреть собеседнику в лицо. Но в его топологии были и другие грани, общие для всех млекопитающих, а значит, прозрачные для синтета. Если он скрылся с глаз, то, возможно, что и с моих. Или хотел сохранить тайну.
В конце концов, «Тезей» свою хранил.
Корабль пролетел добрых пятнадцать а. е.[6] по направлению к цели, прежде чем нечто его спугнуло. «Тезей» взбесившимся котом метнулся на север и начал долгий подъем. Вначале – бешеный отжиг с ускорением в три «же» по направлению к эклиптике, когда тринадцать сотен тонн инерциальной массы бунтовали против первого закона Ньютона. Корабль опустошил баки, истек субстратом, за несколько часов промотал стосорокадневный запас горючего. Потом – долгое падение через стылую бездну и годы бухгалтерского крохоборства, когда тягу с каждого потраченного антипротона приходилось сравнивать с затратами на его отсев из вакуума. Телепортация – не волшебство: луч «Икара» не мог переправить нам реальную антиматерию, лишь квантовые спецификации. Сырье «Тезею» приходилось добывать из пространства, ион за ионом. Долгие, бессветные месяцы корабль двигался по инерции, сохраняя в себе каждый проглоченный атом. Затем – кувырок; ионизирующие лазеры полосуют пространство впереди, тормозная воронка Бассарда [7] широко раскинута. Вес триллиона триллионов протонов замедлил «Тезей», заполнил его чрево, а нас так и вовсе чуть не расплющил. С того момента корабль неустанно шел на двигателях почти до самого нашего воскрешения.
Восстановить ход событий было легко: курс открывался каждому через КонСенсус. А вот почему корабль шел таким странным маршрутом, это другое дело. В ходе послереанимационного совещания все обязательно выяснится. Мы – далеко не первая экспедиция, изменившая направление, повинуясь секретным приказам. И если бы нам требовалось знать почему, мы бы уже об этом знали. Но все равно мне было очень интересно, кто же закодировал логи связи с Землей. Может, ЦУП? Или Сарасти. Сам «Тезей», если на то пошло. Легко забыть, что в сердце корабля прячется квантовый ИскИн: он благоразумно держался в тени, лелеял нас, нес и пронизывал все наше существование, как ненавязчивый Господь Бог. И, подобно Богу, никогда не отвечал на наши молитвы.
Официальным посредником между нами был Сарасти. Когда корабль подавал голос, он разговаривал с вампиром, а тот называл его Капитаном. Как и мы все.
Он дал нам четыре часа, чтобы прийти в себя. У меня ушло больше трех только на то, чтобы выбраться из склепа. К этому времени мозги уже размяли большую часть синапсов, хотя тело, все еще поглощавшее жидкость, точно пересохшая губка, болело, не переставая. Я заменил опустевшие пакеты с физраствором на новые и двинулся на корму.
Пятнадцать минут до раскрутки, пятьдесят – до первого инструктажа после воскрешения. Тем, кто предпочитал спать в объятиях тяготения, как раз хватило времени, чтобы перетащить личные вещи в вертушку и занять 4,4 квадратных метра, отведенных на одного члена экипажа.
Меня тяготение – или его центробежный эрзац – не привлекало. Я свое пристанище разбил в невесомости, как можно дальше к корме, у передней стенки челночного ангара по правому борту. Палатка гнойником вздулась на хребте «Тезея» – крошечный пузырек кондиционированного воздуха в темной пещере пустоты под панцирем корабля. Личных вещей у меня почти не было; чтобы налепить их на стенку, ушло ровным счетом полминуты и столько же – на программирование климат-блока.
Затем я отправился на прогулку: после пяти лет анабиоза хотелось размяться.
Ближе всего находилась корма, и я начал оттуда – с экрана, защищавшего грузовой отсек от двигательного. Точно по центру кормовой переборки бугром торчал единственный задраенный люк. За ним, мимо устройств, которые не стоило трогать грубыми людскими руками, вился служебный тоннель. Там лежал жирный сверхпроводящий бублик Бассардова кольца; следом тянулись лепестки антенн, развернутые в нерушимый мыльный пузырь, способный накрыть целый город. Его центр был направлен к Солнцу, улавливая слабый квантовый блеск от потока антиматерии с «Икара». За ним – еще один радиационный щит и реактор теленигиляции, где из сырого водорода и рафинированной информации волшебным образом рождалось пламя в триста раз жарче солнечного. Я, конечно, знал заклинания – крекинг антивещества, деконструкция, телепортация квантовых чисел. Но для меня наш стремительный полет оставался волшебством. Для любого остался бы. Кроме, может быть, Сарасти.
Вокруг та же магия трудилась при менее высоких температурах и для целей не столь неуловимых. Переборку усеивало множество люков и дозаторов. В некоторые не пролез бы и мой кулак, в один-два меня удалось бы пропихнуть целиком. Фабрикаторы «Тезея» могли воспроизвести что угодно – от ложки до рубки управления. Если дать им достаточный запас сырой материи, они могли бы построить второй корабль, правда, по кусочкам и далеко не сразу. Кое-кто интересовался, не способны ли они и новый экипаж построить, хотя нас уверяли, что такое невозможно. Даже у машин-сборщиков не настолько ловкие пальцы, чтобы воспроизвести несколько триллионов синапсов человеческого мозга. Пока – не настолько.
Я в это верил. Нас не стали бы перевозить в собранном состоянии, если бы существовала менее дорогостоящая альтернатива.
Я обернулся. Прислонившись спиной к запертому люку, просматривал «Тезей» насквозь, до самого носа. Все равно, что глядеть на огромную текстурированную черно-белую мишень: концентрические круги, люки в последовательно разделяющих внутренности корабля переборках, точно на одной линии, до крошечного «яблочка» в тридцати метрах впереди. Все распахнуты в равнодушном пренебрежении к правилам техники безопасности предыдущих поколений. Ради собственного спокойствия мы могли их закрыть, но эффект был бы сугубо психологическим: наши шансы на выживание это не повысило бы ни на гран. В случае аварии люки захлопнулись бы на несколько миллисекунд раньше, чем человеческий мозг осознал бы сигнал тревоги. Ими управлял даже не центральный компьютер, а безусловные рефлексы «Тезея».
Я оттолкнулся от кормовой переборки – поморщился от хруста и боли в отвыкших от движения сухожилиях – и поплыл вперед, оставив фаб за спиной. Проход стискивали шлюзовые камеры, ведущие к челнокам, «Сцилле» и «Харибде»; за ними хребет корабля расширился в телескопическую рифленую трубу диаметром в два метра и длиной около пятнадцати. Вдоль нее тянулись лестницы, одна напротив другой, а по сторонам пунктиром выпирали крышки люков. Большинство из них вели в пустой трюм, один-два были универсальными шлюзами на случай, если кому-то придет в голову прогуляться под панцирем. Один открывался в мою палатку, другой, в четырех метрах дальше к носу, – в палатку Бейтс. Из третьего, у самой носовой переборки, выползал Юкка Сарасти, похожий на тощего белого паука. Будь он человеком, я бы мгновенно осознал, кто передо мной: от его топологии несло убийством. Но я не смог бы оценить число его жертв, ведь раскаяние в числе реакций этого существа отсутствовало. Убийство сотни людей оставило бы на его поведении не больше следа, чем раздавленный таракан; вина скатывалась с твари бусинками, как вода по воску. Только Сарасти принадлежал к совершенно другой породе, не человеческой, и исходившие от него смертоубийственные импульсы значили всего-навсего, что он – хищник. Он был прирожденным человекоубийцей: поддавался ли вампир когда-либо своей природной склонности, знал только он сам. А еще ЦУП.
«Может, тебе дадут поблажку, – промолчал я. – Может, это лишь цена сотрудничества. В конце концов, без тебя миссия не состоится. Почем мне знать, может, ты договорился. Ты ведь настолько умен, что понимаешь: мы не подняли бы тебя из мертвых, если бы ты не был нам так нужен. С той минуты, когда тебя вытащили из чана, ты знал, что сила на твоей стороне. Какой у тебя с ними договор, Юкка? Ты спасешь мир, а парни, держащие тебя на поводке, на какое-то время отвернутся?»
В детстве я читал, что хищники в джунглях «замораживают» жертву взглядом, но только повстречав Сарасти, понял, каково это. Правда, сейчас он на меня не смотрел, а устанавливал свою палатку и даже если бы повернулся в мою сторону, я увидел бы лишь темные очки на пол-лица, которые Юкка носил из вежливости, чтобы не пугать хомосапиенсов. Я протиснулся мимо него. Вампир не обратил на это внимания.
Я был готов поклясться, что у него изо рта несет сырым мясом!
Дальше – вертушка (технически даже две, потому что обод медотсека вращался на собственных опорах). Я пролетел сквозь центр цилиндра диаметром в шестнадцать метров. Вдоль оси проходил спинной мозг «Тезея», а вдоль лестниц по сторонам выпирали трубопроводы и плексиглас. Чуть дальше, в закутках на противоположных сторонах мира, бугрились палатки Шпинделя и Джеймс. Сам Исаак болтался в воздухе за моим плечом, голый, если не считать перчаток. По движениям его пальцев я мог прочесть, что любимый цвет биолога – зеленый. Он зацепился за одну из трех лестниц в никуда, расположенных по окружности вертушки: по крутым узким ступеням можно было подняться на пять метров от палубы – и там застрять.
Следующий люк зиял точно в центре передней стенки барабана; трубы и провода проходили через переборку. Я уцепился за подвернувшуюся скобу, чтобы сбросить скорость, – снова стиснул зубы от боли – и проплыл через него.
Т-образный перекресток. Главный коридор шел дальше, но от него отходил короткий дивертикул к ВКД-от-секу [8] и переднему шлюзу. Я не свернул. Впереди сверкала гробница, зеркально-светлая, меньше двух метров в высоту. По левую руку зияли опустевшие саркофаги, по правую теснились занятые (мы были так незаменимы, что каждому полагалась запаска). Дублеры безмятежно спали. С тремя я встречался на тренировках. Будем надеяться, что возобновить знакомство ни с кем не придется. Однако по правому борту – всего четыре капсулы. Сарасти замены нет…
Еще один люк, совсем маленький. Я протиснулся на мостик. Сумрачно; беззвучно плывут иконки, мозаика индикаторов итерирует отражениями в тёмном стекле. Не столько рубка, сколько кокпит, и притом тесный. Я выполз между двумя противоперегрузочными ложами; перед каждым – подковообразный пульт. На самом деле, никто не собирался ими пользоваться: «Тезей» превосходно управлял собой сам, а в нестандартной ситуации мы могли рулить кораблем через имплантаты; если не сработают они, то, скорее всего, мы сыграем в ящик. И все-таки, если другого варианта не останется, в случае астрономически малой вероятности неустрашимые исследователи могут отсюда положить корабль на обратный курс, к дому.
Между приступками для ног инженеры втиснули последний люк и последний лаз – в смотровой блистер на носу «Тезея». Ссутулившись (суставы хрустели, жилы ныли), я протолкнулся… в темноту. Снаружи блистер плотно сжатыми веками накрывали щитки-раковины. Слева от люка на сенсорной панели слабо светилась единственная иконка; из корабельного хребта через люк тянулись тонкие лучики, бессильными пальцами оглаживая вогнутую стену и окрашивая ее несчетными оттенками серого и сизого, по мере того как мои глаза приспосабливались к мраку. На задней стенке от легких дуновений ветерка колыхались крепежные ремни. От застоявшегося воздуха во рту сразу появился привкус смазки и металла. Пряжки еле слышно побрякивали на сквозняке, будто маленькие китайские колокольчики.
Я протянул руку и коснулся хрусталя: внутреннего слоя из двух. Между ними шел теплый воздух, отсекая стужу. Но не до конца, так что пальцы мгновенно застыли. Снаружи – космос.
Может, на пути к нашей первоначальной цели «Тезей» обнаружил что-то такое, отчего с перепугу ломанулся за пределы Солнечной системы. Но, скорее всего, корабль летел не от чего-то, а к чему-то такому, о чем не было известно, когда мы умерли и попали на небеса. А в таком случае…
Я потянулся назад и коснулся панели. Почти ожидал, что ничего не случится; закрыть окна «Тезея» на замок было так же просто, как убрать логи связи подальше от посторонних глаз. Но купол передо мной растворился сразу – вначале трещина, затем полумесяц, потом выпученный глаз, чьи радиозащитные веки втянулись в корпус. Мои пальцы рефлекторно вцепились в комок ремней. Бездна распростерлась во все стороны, безжалостная и голая. Было не на что опереться, кроме металлического диска меньше четырех метров в диаметре.
Звезды повсюду. Столько звезд, что, хоть убей, я не мог понять, как они умещаются на небе, когда оно остается таким черным. Звезды и… ничего больше.
«А чего ты ожидал? – укорил я себя. – Корабль чужаков справа по курсу?»
Почему бы нет? Ведь мы зачем-то сюда прилетели.
По крайней мере, остальные члены экипажа. Они оставались критически важными для успеха миссии, где бы мы ни оказались. А вот синтет, как я теперь понял, находился в совсем ином положении. Моя полезность уменьшалась с расстоянием. Нас же занесло за половину светового года от дома.
Когда стемнеет, станут видны звезды.
Ральф Уолдо Эмерсон[9]
Где я был, когда на землю обрушились огни? Выходил из небесных врат, оплакивая отца, который, по его мнению, все еще был жив.
С тех пор как Хелен ушла под капюшон, минуло почти два месяца. Это по нашему счету два месяца. Она могла прожить день, а могла и лет десять: виртуальные боги, кроме всего прочего, настраивали часы субъективного времени. Возвращаться мать не собиралась. С мужем соизволяла встречаться только на условиях, равнозначных пощечине. Он не жаловался и навещал ее всякий раз, когда жена позволяла: дважды в неделю, потом раз в неделю, затем – раз в две недели. Их брак распадался с экспоненциальной обреченностью радиоактивного изотопа, и все же отец тянулся к Хелен и принимал ее условия.
В день, когда на Землю рухнули огни, я вместе с ним стоял у ложа матери. Случай особый – последний раз, когда мы могли увидеть ее во плоти. Два месяца ее тело, вместе с пятью сотнями другими новопоступившими в приют, лежало в приемной, доступное для обозрения родственникам. Конечно, контакт оставался иллюзией, как и должен был: тело не могло с нами общаться, но мы все еще на него смотрели: плоть была теплой, а простыни – чистыми и глажеными. Из-под капюшона выглядывала нижняя челюсть Хелен, глаза и уши закрывал шлем. К ней можно было прикоснуться. Отец часто так и делал. Возможно, некая частичка ее сознания это ощущала.
Тем не менее, в конце концов, кому-нибудь придется захлопнуть гроб и сплавить останки: потребуется место для новоприбывших. Мы пришли, чтобы провести с матерью последний день. Джим еще раз взял жену за руку. С ней по-прежнему можно будет общаться – в ее мире и на ее условиях, – но к вечеру остов упакуют в хранилище, слишком эффективно утрамбованном, чтобы принимать посетителей из плоти и крови. Нас уверяли, что тело останется в целости: тренировка мышц электростимуляцией, регулярное питание и обогрев. Оболочка будет готова вернуться к работе, если рай вдруг пострадает в неподдающейся воображению катастрофе. Все обратимо, объясняли нам. Но восходящих стало так много, а никакие катакомбы не могут расширяться до бесконечности. Ходили слухи о расчленениях и усечении несущественных частей согласно алгоритму оптимальной упаковки. Вероятно, к следующему году от Хелен останется один торс, а еще через год – лишь отрубленная голова. А может, ее тело срежут до самого мозга прежде, чем мы выйдем из здания, да так и оставят ждать последнего технологического прорыва, который возвестит начало Великой цифровой перезаписи.
Слухи! Лично я не встречал никого, кто вернулся бы после восхождения. Хотя, кто захотел бы? Даже Люцифер покинул небеса, только когда его с них сбросили.
Папа, возможно, знал точно – он всегда был в курсе того, о чем большинству людей знать не положено, но никогда не болтал лишнего. Если отец и мог что-то рассказать, его откровенность, очевидно, не заставила бы Хелен передумать, а для Джима этого было достаточно.
Мы накинули капюшоны, служившие невключенным разовыми пропусками, и встретили маму в по-спартански обставленной гостиной, которую она придумала для наших встреч. Окон в ее мир не предусматривалось – ни намека на утопию, созданную ею для себя. Хелен даже не воспользовалась препрограммированными гостевыми средами с целью уменьшить неудобства гостей. Мы оказались в безликой бежевой сфере диаметров метров в пять. И никого, кроме нее. «Возможно, – подумал я, – в ее представлении такая обстановка не слишком отличается от утопии».
Отец улыбнулся.
– Хелен.
– Джим.
Она была на двадцать лет моложе оболочки, лежавшей на кровати, но от ее вида у меня все равно поползли мурашки по спине.
– Сири! И ты пришел!
Она всегда обращалась ко мне по имени. Не припомню, чтобы мать когда-нибудь называла меня сыном.
– Ты все так же счастлива здесь? – спросил отец.
– Невероятно. Как бы я хотела, чтобы ты присоединился к нам.
Джим улыбнулся.
– Кому-то надо поддерживать порядок.
– Ты же знаешь, мы не прощаемся, – возразила она. – Вы можете навещать меня, когда захотите.
– Только если ты сменишь обстановку.
Джим не просто шутил, а откровенно врал. Он пришел бы по зову Хелен, даже если бы идти пришлось босиком по битому стеклу.
– И Челси пусть приходит, – продолжала она. – Было бы здорово после стольких месяцев познакомиться с ней.
– Челси не придет, Хелен, – пробормотал я.
– Ну, да. Я знаю, вы общаетесь. Понимаю, у вас были особые отношения, но то, что вы разошлись, не значит, что она не…
– Ты же знаешь, она…
Я замолчал на полуслове. В голове родилась неприятная мысль: может, я действительно им не сказал?
– Сынок, – вполголоса промолвил Джим, – может, оставишь нас на минутку?
Я бы с радостью оставил их на всю жизнь. Поэтому вернулся обратно в палату, глядя на труп матери и слепого, парализованного отца, слыша, как тот забивает информационный поток соответствующими случаю банальностями. Пусть играют, завершат свою, так называемую связь, как сочтут нужным. Может, они хоть раз в жизни заставят себя быть честными друг с другом; хотя бы там, в ином мире, где все прочее – иллюзия. Может быть…
Смотреть на это мне в любом случае не хотелось. Но пришлось исполнить кое-какие формальности. Я последний раз сыграл роль в семейном спектакле и причастился привычной лжи. Мы пришли к согласию, что восход Хелен на Небеса по сути ничего не меняет, а потому никто не отклонялся от сценария и не пытался открыть другим правду. В конце концов, напомнив себе сказать «до свиданья» вместо «прощай», мы распрощались с мамой. Я даже подавил рвотный рефлекс и обнял ее.
Когда мы вынырнули из темноты, в руке у Джима был ингалятор. Мы еще не миновали вестибюль, я вяло надеялся, что он сейчас швырнет пшикалку в мусорник, но отец поднес руку ко рту и вкатил себе дозу вазопрессина, чтобы избежать искушения.
Верность в баллончике!
– Он тебе больше не нужен, – сказал я.
– Пожалуй, – согласился отец.
– К тому же это все равно не сработает. Нельзя сконцентрироваться на том, кого нет рядом, сколько бы гормонов ты ни вынюхал. Просто…
Джим промолчал. Мы прошли мимо охранников, высматривавших реалистов-инфильтраторов.
– Ее больше нет, – выпалил я. – Ей все равно, даже если ты найдешь себе кого-то. Она даже будет счастлива.
Хелен сможет делать вид, что баланс восстановлен.
– Она моя жена, – ответил Джим.
– Эти слова потеряли смысл. Да и никогда его не имели.
Отец слабо улыбнулся.
– Мы говорим о моей жизни, сынок. Меня она устраивает.
– Папа…
– Я не виню ее, – проговорил он. – И ты не вини.
Ему легко говорить. Легко даже принять боль, которую она причиняла ему все эти годы. Жизнерадостная маска не заслоняла бесконечных желчных упреков, которые отец сносил, сколько я себя помню. Думаешь, это легко, когда ты исчезаешь на целые месяцы? Легко гадать, с кем ты, где и жив ли вообще? Думаешь, легко растить одной такого ребенка?
Она винила отца во всем, а он безропотно сносил ее выходки, потому что понимал: все – ложь. Знал, что его отсутствие было лишь предлогом. Мать ушла не из-за его измены или постоянных отлучек, решение было вообще с ним не связано. Дело во мне: Хелен покинула мир, потому что больше не могла смотреть на существо, заменившее ее сына.
Я бы продолжил спор и попытался еще раз уговорить отца понять, но к этой секунде мы миновали врата Небес и вышли на улицы чистилища. А там прохожие, раскрыв рты, пялились на небо и изумленно бормотали. Вслед за ними я тоже поднял глаза к полоске нагих сумерек между вершинами небоскребов – и подавился словами…
Звезды падали! Зодиак перекрыла ровная сетка пламенных точек с сияющими хвостами. Будто всю планету поймали в частую сеть, чьи узлы сверкали огнями Святого Эльма. Это было прекрасно. И жутко.
Я отвел глаза, чтобы перенастроить зрение и дать обнаглевшей галлюцинации шанс вежливо сгинуть, прежде чем переключу свой опытный взгляд на дальний свет. В ту минуту я заметил вампира, женщину: она шла среди нас, как архетипический волк в овечьей шкуре. На улицу их практически не выпускали, и до сих пор мне не приходилось сталкиваться с ними во плоти.
Вампирша вышла из здания напротив. Она была выше всех на голову, а ее желтые глаза, как у кошки, светились в сгущающихся сумерках. Я наблюдал, как она замечает – что-то не так. Оглянулась, посмотрела в небо и двинулась своей дорогой, безразличная к суете добычи вокруг, заворожившему земной скот небесному знамению. Безразличная к тому, что мир в эту самую минуту вывернуло наизнанку.
Было 10.35 по Гринвичу, 13 февраля 2082 года.
Они стиснули планету, как пальцы огромной руки, черные, словно изнанка горизонта событий, – до последней секунды, когда все вспыхнуло разом. Горело и визжало. Все радиоприемники ниже геостационарной орбиты застонали в унисон, а инфракрасные телескопы скрутила снежная слепота. Пепел на недели замарал небеса; мезосферные облака высоко над конденсационными следами самолетов каждый рассвет сияли ржавью. Судя по всему, объекты, в основном, состояли из железа. Что это может означать, не понимал никто.
Наверное, впервые за свою историю мир узнал о случившемся прежде, чем ему сообщили: если ты видел небо, то причастился сенсации. Эксперты по важности новостей, лишенные привычной возможности фильтровать реальность, поневоле удовлетворились тем, что дали сенсации имя. Чтобы сговориться на светлячках, потребовалось девяносто минут. Полчаса спустя в ноосфере появились первые трансформанты Фурье [10], и никто не удивился, когда оказалось, что светлячки потратили последний вздох не на белый шум. В их предсмертном хоре был заложен паттерн, загадочный шифр, противостоявший любым попыткам анализа. Неукоснительно прагматичные эксперты гадать отказывались: признали лишь, что светлячки передали куда-то какую-то информацию. Но какую именно, они не знали.
Зато догадывались все остальные. Как еще объяснить 65 536 зондов, равномерно распределенных по долготам и широтам, не оставивших без покрытия ни одного квадратного метра планетной поверхности? Очевидно, светлячки нас сфотографировали. Мир застукали со спущенными штанами на сложносоставном панорамном стоп-кадре. Нас изучили – в качестве прелюдии то ли к официальному знакомству, то ли к военному вторжению. Точно никто сказать не мог.
Отец, скорее всего, был знаком с людьми, которые знали что-то наверняка. Но к тому времени он давно исчез, как это с ним всегда случалось в смутные времена. Располагал информацией Джим или нет, мне оставалось искать ответы вместе со всем человечеством.
Версий было хоть отбавляй. Ноосфера бурлила от самых разных сценариев в диапазоне от утопических до апокалиптических. Светлячки засеяли область струйного течения смертоносной чумой. Светлячки вышли полюбоваться природой. «Икар» перенастраивают, чтобы показать пришельцам, каково соваться к нам без спроса. «Икар» уже уничтожили. У нас есть десятки лет, чтобы принять решение; даже пришельцы из другой системы не в силах пробить световой барьер. Нам осталось жить несколько дней; боевые биокорабли уже миновали пояс астероидов и через неделю дезинфицируют всю планету.
Как и все, я наблюдал за говорящими головами и слушал панические вопли. Шлялся по болтосайтам, пропитывался чужими мнениями, но ничего нового не слышал. Я всю жизнь провел в роли некоего пришельца-этнолога: наблюдал, как ведет себя мир, по крупицам собирал протоколы и схемы поведения, законы и правила, которые позволили бы мне просочиться в людское сообщество. Раньше у меня все получалось, но присутствие настоящих инопланетян добавило в уравнение новое неизвестное. Простое наблюдение больше не удовлетворяло меня, как будто из-за появления внешней группы я волей-неволей слился с родным таксоном. Моя отстраненность от мира внезапно показалась натужной и капельку нелепой.
Правда, способа преодолеть ее я так и не нашел, хоть убей.
Челси всегда говорила, что телеприсутствие выхолостило человеческие взаимоотношения. «Говорят, никакой разницы, – как-то заявила она мне. – Все равно, что собраться семьей, в тесном кругу, когда все друг друга видят, толпятся и пахнут. Ан нет! Они – лишь тени на стене пещеры. Само собой, интерактивные, трехмерные, цветные и с силовой обратной связью. Им под силу обмануть цивилизованный рассудок, но нутром ты чуешь, что это не люди, хотя понять, с чего ты так решил, естественно, не можешь. Не воспринимаются они как настоящие. Понимаешь, что я хочу сказать?»
Я не понимал. В те дни я представления не имел, о чем она говорит. Но теперь мы все снова превратились в троглодитов, прячущихся под скалой: молния раскалывает небеса, а огромные бесформенные чудовища, чьи тени едва уловимы в стробоскопическом мелькании зарниц, ревут и мечутся вокруг. Одиночество перестало приносить утешение, интерактивность тоже не помогала. Был нужен кто-то настоящий, кто-то, в кого можно вцепиться, с кем разделить пространство, страх, надежду и неуверенность.
Я представил рядом товарищей, которые не исчезают, если выйти из сети. Но Челси больше не было, и Пага. Те немногие, кому я мог позвонить, – коллеги и бывшие клиенты, с которыми я особенно убедительно поддерживал видимость взаимопонимания, – не стоили усилий. Плоть и кровь по-своему соотносятся с реальностью: они необходимы, но не достаточны.
Пока я отстранённо смотрел на мир, меня озарило: я совершенно точно знал, что имела в виду Челси со своим луддитским бредом о разбавленном человечестве и бесцветных связях в виртуальном пространстве. Все время знал! Просто не видел никакой разницы по сравнению с реальностью.
Представь себе, что ты – машина.
Да, я все понимаю. Но представь, что ты – не биологическая машина, а построенная из металла и пластика, спроектированная не случайным естественным отбором, а инженерами и астрофизиками, ни на миг не упускающими из виду конечную цель. И что твоя задача – не воспроизводиться и даже не выжить, а собирать информацию.
Я с легкостью могу себе такое представить. Это намного проще, чем те имитации, которые мне приходится играть ежедневно.
Я плыву сквозь бездну за орбитой Нептуна и для любого наблюдателя в видимой области спектра существую как небытие: асимметричная тень, заслоняющая звезды. Лишь временами в бесконечном вращении я сверкаю тускло отраженным светом. Если ты застанешь меня в этот миг, тебе, вероятно, удастся отчасти распознать мою истинную природу: сегментированное создание в шкуре из фольги, ощетинившееся суставами, плоскостями и остриями антенн. Тут и там сочленений и швов коснулась легкая изморозь – застывшие клочья газа, скопившегося, быть может, в окрестностях Юпитера. Повсюду микроскопические трупы земных бактерий, с беспечной страстью процветавших на броне орбитальных станций или плодоносной лунной поверхности, но обратившихся в лёд на расстоянии от Солнца, вполовину меньшем моего нынешнего. Сейчас, на вздохе от абсолютного нуля, они могут рассыпаться от прикосновения единственного фотона.
Но сердце у меня теплое. В груди пылает крошечный ядерный пожар, даря неуязвимость от внешнего холода. Если не случится несчастья, огонь не погаснет еще тысячу лет, и я буду прислушиваться к слабым голосам из ЦУПа и следовать их указаниям. До сей поры они приказывали лишь изучать кометы. Все полученные мною инструкции содержат четкие и недвусмысленные уточнения этой основополагающей цели моего существования.
Вот почему последние директивы настолько сбивают с толку. Я не нахожу в них смысла. Неверная частота, неправильная мощность сигнала. Я не могу распознать даже протоколы установления связи. Запрашиваю разъяснения, а в ответ тысячу минут спустя приходит невероятная смесь приказов и запросов. Я отвечаю, как могу: вот направление, на котором мощность сигнала была максимальной. Нет, это не стандартный азимут ЦУПа. Да, могу воспроизвести; вот так как было. Да, перехожу в режим ожидания.
Жду дальнейших указаний. Они приходят 839 минут спустя и, согласно им, я должен немедленно прекратить изучение комет и войти в управляемую прецессию с периодом в 94 секунды, меняя направление основных антенн с шагом в 5 минут по всем трем осям. Уловив любые данные, сходные с теми, что прежде так сильно меня озадачили, я обязан сориентироваться по азимуту максимальной мощности передачи, вычислить набор параметров, а также ретранслировать ее в ЦУП.
Повинуюсь. Долгое время не слышу ничего, но я бесконечно терпелив и не способен на скуку. В конце концов, афферентных решеток касается мимолетный знакомый сигнал. Возвращаюсь, отслеживаю источник, для описания которого у меня есть все необходимое. Транснептунианская комета в поясе Койпера около 200 км в диаметре. С периодом в 4,57 секунды она обводит небосвод направленным радиолучом на волне 21 см. Тот ни в одной точке не пересекается с координатами ЦУПа и направлен, судя по всему, на другую цель.
Земля необычно долго молчит. Когда ответ приходит, от меня требуют изменить курс. Центр сообщает, что отныне моя цель – комета Бернса-Колфилда. Учитывая текущий вектор импульса и запасы топлива, я достигну ее не раньше, чем через тридцать девять лет.
Во время полета ни на что другое отвлекаться нельзя.
Я работал в Университете Курцвейла [11] – связным в расколотой группе самых передовых ученых, убежденных, что они находятся на грани разрешения квантово-глиального парадокса. Исследователи в области искусственного интеллекта не один десяток лет бились лбами об эту стену; эксперты обещали, что, когда ее пробьют, до первой загрузки личности останется полтора года и не больше двух – до первой надежной эмуляции человеческого сознания в программной среде. Решение этой задачи возвестит конец плотской истории и выведет на сцену Сингулярность, нетерпеливо переминающуюся за кулисами без малого полвека.
Через два месяца после Огнепада институт разорвал контракт.
Я, признаться, был удивлен, что они столько тянули. Мгновенная смена приоритетов и головокружительные перемены в попытке вернуть утраченную инициативу дорого нам обошлись. Даже новая постдефицитная экономика не могла выдержать такого катастрофического перелома, не скатившись к банкротству. Станции в глубоком космосе, долгое время считавшиеся защищенными благодаря своей удаленности, внезапно стали уязвимы по той же причине. Обиталища в точках Лагранжа пришлось переоснащать для обороны от неведомого врага. Грузовые корабли снимали с Марсианской петли, вооружали и командировали на новые посты: одни прикрывали плацдарм около Марса, другие отправились к Солнцу для охраны «Икара».
Неважно, что светлячки не произвели по этим мишеням ни одного выстрела. Мы просто не могли позволить себе рисковать.