Заветы Этвуд Маргарет
Впрочем, Тавифа и в самом деле меня выбрала. Выбрала меня из всех детей, отнятых у матерей и отцов. Тавифа выбрала меня, дорожила мною. Любила меня. Тут все по правде.
Но теперь я осталась без матери, потому что где моя настоящая мать? Я осталась и без отца – Командор Кайл мне такой же отец, как человек на луне. Командор Кайл терпел меня, потому что я была проектом Тавифы, ее игрушкой, ее зверушкой.
Неудивительно, что Пола и Командор Кайл завели Служанку: вместо меня они хотели настоящего ребенка. А я была ничейная.
Сонамит жевала, удовлетворенно наблюдая, как до меня доходит.
– Я за тебя заступлюсь, – пообещала она, сочась лицемерным благочестием. – Твоей душе-то все равно. Тетка Эсте говорит, на небесах все души равны.
«То на небесах, – подумала я. – А мы не там. Мы там, где лестницы и змеи, и прежде я стояла на высокой ступеньке лестницы, прислоненной к Древу Жизни, а теперь сползла по змее. Как отрадно остальным наблюдать мое падение! Неудивительно, что Сонамит не устояла перед соблазном распространить столь приятную тлетворную весть. Я уже слышала, как хихикают у меня за спиной: «Шлюха, шлюха, шлюшья дочь».
Наверняка Тетка Видала и Тетка Эсте тоже знали. Эти две должны были знать с самого начала. Теткам такие тайны ведомы. Отсюда у них и власть, говорили Марфы: потому что им ведомы тайны.
А Тетка Лидия – хмуро-улыбчивая, в уродском буром платье, с портрета в золотой рамке на дальней стене в каждом классе, – ей, должно быть, ведомо больше всего тайн, потому что власти у нее больше всех. Что сказала бы Тетка Лидия о моих невзгодах? Помогла бы мне? Поняла бы мое горе, спасла бы меня? Тетка Лидия – она, вообще, настоящая? Я ее никогда не видела. Может, она как Бог – настоящая и ненастоящая одновременно. А если ночью помолиться ей, а не Богу?
Спустя пару дней я попробовала. Однако молиться женщине было слишком немыслимо, и я бросила.
Остаток этого страшного дня я прожила сомнамбулой. Мы мелкой гладью вышивали наборы платков для Теток, с цветами, подходившими к их именам: эхинацея для Элизабет, хризантема для Хелены, васильки для Видалы. Я трудилась над ландышами для Лидии, вогнала в палец пол-иголки и не замечала, пока Сонамит не сказала:
– У тебя кровь на вышивке.
Габриэла – костлявая колкая девочка, популярная, как прежде я, поскольку ее отца повысили до трех Марф, – шепнула:
– Может, у нее наконец-то месячные начались, из пальца? – И все засмеялись, потому что месячные уже начались почти у всех, даже у Бекки.
Тетка Видала услышала смех, оторвалась от книги и сказала:
– Ну-ка хватит.
Тетка Эсте отвела меня в уборную, и мы смыли кровь с моей руки, и Тетка Эсте забинтовала мне палец, а вот вышивку пришлось отмачивать в холодной воде – так нас учили отстирывать кровь, особенно с белой ткани. Будущим Женам надо уметь отстирывать кровь, говорила Тетка Видала, это наша обязанность: придется надзирать за Марфами, следить, чтоб они все делали правильно. Отчищать кровь и прочие субстанции, которые выделяются из организма, – тоже забота женщин об окружающих, особенно о маленьких детях и стариках, говорила Тетка Эсте: она неизменно все представляла в радужных красках. Это у женщин такой талант, потому что у них особенные мозги, не жесткие и сгущенные, как у мужчин, а мягкие, и влажные, и теплые, и окутывают, как… как что? Она не стала договаривать.
«Как ил под солнцем, – думала я. – Вот что у меня в голове: нагретый ил».
– Что-то не так, Агнес? – спросила Тетка Эсте, промыв мне палец.
Нет, сказала я.
– Тогда чего ты плачешь, миленькая?
Оказывается, и впрямь: как я ни сдерживалась, слезы лились из глаз, из моей влажной заиленной башки.
– Потому что больно! – ответила я, уже рыдая в голос.
Тетка Эсте не спросила, отчего мне больно, хотя понимала, должно быть, что не из-за уколотого пальца. Она приобняла меня и легонько сжала.
– Очень многое причиняет боль, – сказала она. – Но надо радоваться жизни. Бог любит жизнерадостность. Он любит, когда мы ценим все, что есть в мире прекрасного.
От Теток мы только и слышали, что любит и не любит Бог, особенно от Тетки Видалы, которая, видимо, дружила с Богом очень тесно. Сонамит как-то раз пообещала спросить Тетку Видалу, что Бог любит на завтрак, – девочки позастенчивей были шокированы, но она так и не спросила.
«Интересно, – думала я, – какое у Бога мнение про матерей, настоящих и ненастоящих. Впрочем, ясно было, что бесполезно расспрашивать Тетку Эсте о моей настоящей матери, и о том, как Тавифа меня выбрала, и даже о том, сколько мне тогда было лет. Тетки в школе старались не обсуждать с нами родителей».
В тот день, вернувшись домой, я загнала Циллу в угол на кухне, где она пекла печенье, и пересказала все, что за обедом сообщила мне Сонамит.
– У твоей подруги язык больно длинный, – сказала на это Цилла. – Лучше бы прикусывала почаще.
Для Циллы это очень резкие слова.
– Но это правда?
Я еще отчасти надеялась, что Цилла все опровергнет.
Она вздохнула:
– Помоги мне печенье испечь, хочешь?
Но я была уже взрослая – простыми дарами не подкупить.
– Скажи, – не отступила я. – Пожалуйста.
– Что ж, – ответила она. – Если верить твоей новой мачехе – да. Это правда. Ну примерно.
– То есть Тавифа мне не мать, – сказала я, сглатывая вновь подступившие слезы, стараясь, чтоб не сорвался голос.
– Смотря кого считать матерью, – сказала Цилла. – Кто тебя родила или кто больше всех тебя любит?
– Не знаю, – сказала я. – Наверное, кто больше всех любит?
– Значит, Тавифа была тебе матерью, – сказала Цилла, нарезая печенье. – И мы, Марфы, тоже твои матери, потому что мы тоже тебя любим. Даже если тебе не всегда верится. – Кругляши печенья она по одному поддевала лопаткой и перекладывала на противень. – Мы все желаем тебе добра.
Тут я в ней немножко усомнилась: что-то похожее, про желание добра, говорила и Тетка Видала – обычно она после этого наказывала. Она любила стегать нас по ногам, где потом не видно, а иногда и выше – велела нагибаться и задирать юбки. Иногда поступала так с девочками перед всем классом.
– Что с ней случилось? – спросила я. – С моей другой матерью? Которая бежала по лесу? Когда меня забрали?
– Я, честное слово, не знаю, – ответила Цилла, не глядя на меня, ставя печенье в духовку.
Я хотела спросить, нельзя ли мне печенье, когда будет готово – ужасно хотелось горячего печенья, – но разговор был серьезный, а просьба слишком ребяческая.
– Ее застрелили? Ее убили?
– Ой, нет, – сказала Цилла. – Они бы не стали.
– Почему?
– Потому что она могла рожать. Она же родила тебя, да? То есть известно, что она могла. Такую ценную женщину ни за что бы не убили – только если иначе никак. – Она помолчала, подождала, когда я это переварю. – Скорее всего, они бы ее определили в… Тетки в Центре Рахили и Лии помолились бы с ней; побеседовали бы сначала, постарались убедить, чтобы передумала.
В школе о Центре Рахили и Лии поговаривали, но невнятно: никто не знал, что там происходит. Однако если над тобой молится толпа Теток, это уже страшно. Не все Тетки добрые, как Тетка Эсте.
– А если они ее не убедили? – спросила я. – Тогда ее убили? Она умерла?
– Ой, да наверняка убедили, – сказала Цилла. – Это они умеют. У них любая и передумает, и перехочет.
– А тогда где она? – спросила я. – Моя мать… настоящая… ну, другая?
Интересно, она меня помнит? Наверняка помнит. Она меня, наверное, любила – иначе не взяла бы с собой, когда убегала.
– Мы не знаем, лапушка, – сказала Цилла. – Когда они становятся Служанками, у них больше нет старых имен, а одеты они так, что лиц не разглядишь. Все одинаковые.
– Она Служанка? – переспросила я. Выходит, Сонамит не соврала. – Моя мать?
– В Центре этим и занимаются, – сказала Цилла. – Переделывают их в Служанок, так или иначе. Тех, кого ловят. Ты как – хочешь печенья? Горячее. Масла у меня сейчас нет, но могу медом помазать.
Я сказала «спасибо». Я съела печенье. Моя мать – Служанка. Вот почему Сонамит уверяла, что моя мать шлюха. Всем известно, что прежде Служанки поголовно были шлюхами. И остались, только по-другому.
С тех пор наша новая Служанка завораживала меня. Когда она только появилась, я на нее не смотрела, как и было велено, – это добрее всего, говорила Роза, потому что либо Служанка родит ребеночка и ее куда-нибудь переведут, либо она не родит ребеночка и ее все равно куда-нибудь переведут, но в любом случае она у нас ненадолго. Им вредно привязываться, особенно к детям, все равно же придется с ними расстаться, а ты представь, как им будет тяжело.
И я отводила глаза от Кайловой, притворялась, будто вовсе ее не вижу, когда она в своем красном платье вплывала в кухню, забирала корзинку для покупок и шла гулять. Служанки каждый день гуляли парами – мы встречали их на улицах. Со Служанками никто не заговаривал, не трогал их, не прикасался, потому что были они, в общем-то, неприкасаемые.
Но отныне я косилась на Кайлову при любом удобном случае. У нее было бледное вытянутое лицо – пустое, как отпечаток пальца в перчатке. Пустое лицо я и сама умела делать, поэтому не верила, что у нее там взаправду пусто. Прежде она жила совсем иначе. Как она выглядела, когда была шлюхой? Шлюхи ходили не только с мужем, но и с другими мужчинами. Сколько было мужчин, с которыми она ходила? Что это вообще значит: ходить с мужчинами и с какими мужчинами? Она что-то высовывала из-под одежды? Носила мужские брюки? В голове не укладывается, до чего порочно! Но если да – как смело! Она тогда, наверное, была совсем другая. Гораздо живее.
Я смотрела из окна в спину Кайловой, когда та удалялась на прогулку – по саду, по дорожке, до ворот. Потом я снимала туфли, на цыпочках пробегала по коридору и прокрадывалась к ней в комнату в глубине дома на третьем этаже. Комната была средних размеров, с отдельной ванной. Вязаный коврик; на стене картина с синими цветами в вазе – раньше была Тавифина.
Должно быть, Пола перевесила картину сюда, чтоб глаза не мозолила, – мачеха вычищала из зримых пределов дома все, что могло напомнить новому мужу о первой Жене. Не в открытую – Пола действовала тоньше, убирала или выбрасывала по одной вещице, – но я все понимала. Лишняя причина ее недолюбливать.
Чего я тут рассусоливаю? Теперь-то незачем. Я не просто недолюбливала ее – я ее ненавидела. Ненависть – очень дурное чувство, от него леденеет душа, нас Тетка Эсте так учила, и я собой не горжусь, и раньше я молилась, чтоб меня за это простили, но да, я ненавидела Полу.
Тихонько прикрыв дверь, я рылась в Служанкиных вещах. Кто она на самом деле? А вдруг она и есть моя пропавшая мать? Я понимала, что это все понарошку, но мне было ужасно одиноко; приятно воображать, как бы все было тогда. Мы бы кинулись друг другу в объятия, мы были бы так счастливы снова друг друга отыскать… Ладно, а потом что? У меня не было версий дальнейших событий, но я смутно подозревала, что в дальнейшем нас бы ждали неприятности.
Ничто в комнате ни единым намеком не выдавало, кто такая Кайлова. В шкафу аккуратным рядком висели ее красные платья, на полках лежало опрятно свернутое простенькое белое белье и ночные рубашки, похожие на мешки. У нее была вторая пара туфель, и еще одна накидка, и запасной белый чепчик. Зубная щетка с красной ручкой. И чемодан, в котором она все это принесла, но в чемодане было пусто.
В конце концов нашей Служанке удалось забеременеть. Я это поняла еще прежде, чем мне сказали, потому что Марфы перестали относиться к ней, как к приблудной собачонке, которую терпят из жалости, – с ней носились как с писаной торбой, кормили сытнее, на подносы с завтраком ставили цветы в вазочках. Я одержимо следила за ней и потому подмечала такие детали.
Я подслушивала, как Марфы, считая, что меня поблизости нет, возбужденно щебечут в кухне, но не всегда удавалось расслышать слова. При мне Цилла много улыбалась сама себе, а Вера понижала пронзительный голос, будто в церкви. Даже Роза смотрела самодовольно, точно съела особо вкусный апельсин, но никому не расскажет.
Что до мачехи Полы, та вся светилась. Была со мной любезнее, когда мы сталкивались, а я старалась, чтобы это происходило пореже. Я проглатывала завтрак в кухне, потом меня увозили в школу, а за ужином я побыстрее выскакивала из-за стола, ссылаясь на уроки: вышивать гладью, или вязать, или шить, или закончить рисунок, или написать акварель. Пола никогда не возражала: ей тоже неохота было меня видеть.
– Кайлова беременна, да? – как-то утром спросила я Циллу.
Спрашивала я эдак невзначай – мало ли, вдруг ошиблась? Цилла опешила:
– Ты откуда знаешь?
– Я же не слепая, – высокомерно сказала я; вероятно, мой тон ее раздосадовал. Такой у меня был возраст.
– Нам не полагается говорить, – сказала Цилла, – пока не пройдет три месяца. Первые три месяца – опасное время.
– Почему? – спросила я.
Из сопливого иллюстрированного доклада Тетки Видалы про зародышей я толком ничего не почерпнула.
– Потому что, если Нечадо, оно может… оно тогда рождается слишком рано, – сказала Цилла. – И умирает.
Про Нечад я знала: про них не учили, но перешептывались. Ходили слухи, что их очень много. Беккина Служанка родила девочку: у ребенка не было мозга. Бедная Бекка ужасно расстроилась, потому что хотела сестру. «Оно в наших молитвах. Она», – сказала тогда Цилла. От меня не ускользнуло это «оно».
Однако Пола, видимо, обмолвилась про беременность Кайловой другим Женам, потому что мой престиж в школе вдруг опять взлетел под небеса. Сонамит и Бекка вновь соперничали за мое внимание, как прежде, а другие девочки слушались, будто меня окутала незримая аура.
Будущий ребенок отбрасывал отблески на весь свой ближний круг. Точно золотистая дымка окутала наш дом – и золотилась ярче день ото дня. Когда миновала трехмесячная веха, в кухне устроили междусобойчик, и Цилла испекла кекс. Сама Кайлова, судя по тому, что я мельком читала в ее лице, не столько радовалась, сколько вздыхала с облегчением.
Посреди этого затаенного торжества я витала темной тучей. Неведомый ребенок у Кайловой в животе забирал себе всю любовь – мне как будто ничего и не оставалось. Я была совсем одна. И я ревновала: у этого ребенка будет мать, а у меня никогда не будет. Даже Марфы больше не смотрели на меня – их притягивало сияние, что источал живот Кайловой. Стыдно признаваться – ревновать к младенцу! – но от правды не спрячешься.
В тот период случилось событие, которое стоило бы пропустить, хорошо бы забыть о нем вовсе, однако вскоре оно повлияло на мой скорый выбор. Теперь-то я стала старше, повидала мир и понимаю, что не все сочтут это чем-то прямо из ряда вон, но тогда я была юная галаадская девушка, ни единожды не попадала в подобные ситуации, и для меня это была отнюдь не мелочь. Напротив: это был ужас. И стыд – когда с тобой делают постыдное, стыд остается и на тебе. Ты словно замаралась.
Начало банальное: мне нужно было к стоматологу на ежегодный осмотр. Стоматолог был отец Бекки, и звали его доктор Гроув. Лучше не бывает стоматологов, утверждала Вера: к нему ходили все высокопоставленные Командоры и их семьи. Кабинет у него был в Корпусе Благодати Здравия – там работали только врачи и стоматологи. На вывеске были нарисованы улыбчивое сердце и улыбчивый зуб.
К врачу или стоматологу со мной всегда ходила какая-нибудь Марфа, ждала меня в приемной – так приличнее, говорила Тавифа, не объясняя почему. Но Пола сказала, что пусть меня просто отвезет Хранитель, дома дел по горло, скоро все изменится, то есть родится ребенок, надо готовиться, посылать Марфу – зряшная трата времени.
Я не возражала. Более того, чувствовала себя страшно взрослой – я же ехала одна. Всю дорогу просидела с прямой спиной позади нашего Хранителя. Потом зашла в здание и нажала в лифте кнопку с тремя зубами, и отыскала нужный этаж и нужную дверь, и посидела в приемной, разглядывая развешанные по стенам картинки с прозрачными зубами. Когда подошла моя очередь, я зашла в кабинет, как велел помощник стоматолога мистер Уильям, и села в кресло. Вошел доктор Гроув, мистер Уильям принес мою карту, вышел и закрыл дверь, а доктор Гроув посмотрел в карту и спросил, не болят ли у меня зубы, а я сказала, что нет.
Он, как обычно, повозился у меня во рту со своими ложками, и зондами, и зеркальцем. Я, как обычно, видела вблизи его глаза, увеличенные очками – голубые и покрасневшие, с веками, как у слона коленки, – и старалась не вдыхать, когда он выдыхал, поскольку дышал он на меня, как обычно, луком. Он был мужчина средних лет, без выразительных черт.
Он со щелчком содрал белые резиновые перчатки и вымыл руки в раковине у меня за спиной.
Сказал:
– Идеальные зубы. Идеальные. – А потом сказал: – Ты скоро будешь большая девочка, Агнес.
А потом он рукой накрыл мою маленькую, но растущую грудь. Было лето, и я носила летнюю школьную форму – розовую, из тонкого хлопка.
Я потрясенно застыла. Значит, это все правда – про мужчин, про их буйные, ярые страсти, и эти страсти я пробуждаю, просто сидя в стоматологическом кресле. Мне было до ужаса неловко – что тут полагается сказать? Я не знала и сделала вид, что не происходит ничего.
Доктор Гроув стоял позади меня, то есть его левая рука лежала на моей левой груди. В остальном я его не видела – только его кисть, крупную и с рыжеватыми волосками на тыльной стороне. Ладонь была горячая. Лежала у меня на груди большим горячим крабом. Я не знала, что делать. Взять его руку и убрать с груди? А его похоть не разгорится тогда еще пуще? Бежать? Тут рука стиснула мне грудь. Пальцы нащупали сосок и ущипнули. Как будто в меня вогнали канцелярскую кнопку. Я дернулась – надо срочно вылезать из этого кресла, – но рука держала крепко. Потом вдруг убралась, и у меня перед глазами возникли некоторые другие органы доктора Гроува.
– Тебе давно пора увидеть, – сказал он буднично, как говорил всегда и все. – Скоро такой же будет внутри тебя. – А потом взял мою правую руку и положил на этот свой орган.
Вряд ли нужно рассказывать, что случилось потом. У него под рукой было полотенце. Он вытерся и запихал свой отросток обратно в штаны.
– Ну вот, – сказал он. – Умница. Я тебе ничего плохого не сделал. – И отечески похлопал меня по плечу. – Не забывай дважды в день чистить зубы и потом пользуйся зубной нитью. Мистер Уильям даст тебе новую зубную щетку.
Я вышла из кабинета; меня мутило. Мистер Уильям сидел в приемной – неприметное тридцатилетнее лицо бесстрастно. Он предъявил вазу с голубыми и розовыми зубными щетками. Мне хватило ума взять розовую.
– Спасибо, – сказала я.
– Пожалуйста, – ответил мистер Уильям. – Дупла есть?
– Нет, – сказала я. – В этот раз нет.
– Это хорошо, – сказал мистер Уильям. – Не ешь сладкого – может, и не будет. Никакого кариеса. Все нормально?
– Да, – сказала я.
А где дверь?
– Ты какая-то бледная. Кое-кто боится стоматологов.
Это он что – ухмыляется? Знает, что сейчас было?
– Я не бледная, – глупо заупрямилась я: самой-то мне откуда знать, что я не бледная?
Я отыскала дверную ручку и выскочила в коридор, добралась до лифта, нажала кнопку «вниз».
И что, у стоматолога теперь всякий раз будет такое? Я не могла просто заявить, что больше не хочу к доктору Гроуву, – пришлось бы объяснять, почему, а я знала, что, если расскажу, быть беде. Тетки в школе учили, что, если какой мужчина неприлично нас потрогает, надо сообщить руководству, то есть Теткам, но нам хватало мозгов соображать, что подымать шум не стоит, особенно если это уважаемый мужчина – вот доктор Гроув, например. И вдобавок, что будет с Беккой, если я расскажу про ее отца? Это унизительно, это убийственно. Это страшное предательство.
Иногда девочки рассказывали. Одна утверждала, что их Хранитель обеими руками погладил ее по бедрам. Другая говорила, что Экономусорщик расстегнул перед ней штаны. Первую высекли сзади по ногам за вранье, второй объяснили, что воспитанные девочки не замечают мелких мужских чудачеств, а смотрят в другую сторону, и все.
Но я не могла посмотреть в другую сторону. Некуда было смотреть.
– Я не буду ужинать, – сказала я Цилле в кухне.
Цилла пронзила меня взглядом:
– У стоматолога все прошло нормально, лапушка? Дупла есть?
– Нет, – ответила я. Выдавила жалкую улыбку. – У меня идеальные зубы.
– Заболеваешь?
– Может, простудилась, – сказала я. – Мне надо полежать.
Цилла приготовила горячего питья с лимоном и медом, принесла мне в спальню на подносе.
– Надо было съездить с тобой, – сказала она. – Но он же лучший стоматолог. Все в один голос говорят.
Она знала. Или подозревала. Предостерегала меня: мол, ничего не рассказывай. Они так и общались – шифром. Точнее, пожалуй, сказать: мы все так общались. И Пола тоже знала? Предвидела, что со мной случится такое? И поэтому послала меня к доктору Гроуву одну?
«Наверняка, – решила я. – Наверняка Пола нарочно подстроила, чтоб мне щипали грудь, совали эту грязную штуку. Хотела, чтоб меня осквернили. Осквернили: библейское слово. А Пола, должно быть, злодейски хохочет – вот какую жестокую шутку она со мной сыграла; ясно же – она бы сочла, что это шутка».
После этого я бросила молиться о прощении за то, что ненавижу Полу. Правильно я делала, что ее ненавидела. Я готова была ждать от нее худшего – и ждала.
Шли месяцы; моя жизнь – на цыпочках, ухом под дверями – продолжалась. Я работала над собой: старалась видеть, оставаясь невидимой, и слышать, оставаясь неслышимой. В моей жизни появились щели в дверных косяках и прикрытых дверях, посты перехвата в коридорах и на лестницах, истончения в стенах. В основном до меня долетали обрывки или даже паузы, но я научилась складывать из них целое и заполнять фразы непроизнесенным.
Наша Служанка Кайлова все росла и росла – ну, живот у нее рос, – и чем больше она росла, тем сильнее ликовали в доме. То есть ликовали женщины. Про Командора Кайла не поймешь. У него и так-то лицо всегда было одеревенелое, а мужчинам вообще не полагалось выражать эмоции – плакать или даже громко смеяться; правда, когда другие Командоры приходили к Командору Кайлу на ужин с вином и праздничными десертами, которые так прекрасно пекла Цилла, со взбитыми сливками – если удавалось достать, – смех из-за закрытых дверей столовой иногда все-таки доносился. Но, я думаю, даже Командор Кайл хотя бы умеренно радовался разбуханию Кайловой.
Порой я гадала, как относился ко мне мой настоящий отец. Про мать я кое-что понимала – она бежала вместе со мной, Тетки сделали ее Служанкой, – а про отца не знала решительно ничего. Должен же быть у меня отец? У всех есть. Вы, наверное, думаете, что я заполняла пустоту идеальными картинками, но нет: пустота пустовала.
Кайлова теперь была звезда. Жены под разными предлогами засылали к нам Служанок – одолжить яйцо, вернуть миску, но на самом деле только спросить, как дела у Кайловой. Служанкам разрешали войти в дом; потом вызывали Кайлову, чтоб они клали руки на ее круглый живот и чувствовали, как брыкается ребенок. Поразительные лица были у них во время этого ритуала. Изумление, словно узрели чудо. Надежда, потому что, если получилось у Кайловой, у них тоже получится. Зависть, потому что у них пока еще не получилось. Жадность, потому что им очень хотелось. Отчаяние, потому что с ними, быть может, такого никогда не произойдет. Я тогда не знала, что бывает со Служанкой, если ее сочтут фертильной, а она ни в одном доме не зачнет, но уже догадывалась, что ничего хорошего.
Пола закатывала другим Женам многочисленные чаепития. Жены поздравляли ее, и восторгались, и завидовали, а она благосклонно улыбалась, и скромно принимала поздравления, и говорила, что все дары нисходят свыше[27], а затем вызывала Кайлову в гостиную, чтобы Жены увидели своими глазами, и поахали, и посуетились. Они даже иногда называли Кайлову «милочка», чего не делали с обычной Служанкой, у которой плоский живот. Потом они спрашивали Полу, как она назовет своего ребенка.
Ее ребенка. А не Кайловой. Я размышляла, каково Кайловой. Но никого не занимало, что у нее в голове, – всех интересовал только ее живот. Они гладили ее по животу, порой даже прижимались к нему ухом, а я стояла за открытой дверью гостиной и подглядывала в щелочку, чтоб видеть ее лицо. Видела, как она старается застыть лицом, точно мраморная, но ей не всегда удавалось. С приходом к нам лицо у нее округлилось – чуть ли не опухло, – и мне чудилось, что это из-за слез, которые она не дозволяет себе выплакать. Она плачет тайком? Я шныряла под ее закрытой дверью, навострив уши, но ни разу не услышала.
Шныряя у нее под дверью, я злилась. У меня когда-то была мать, и меня отняли у этой матери, отдали Тавифе, как вот этого ребенка отнимут у Кайловой и отдадут Поле. Так оно делается, так оно устроено, так должно быть во имя благого будущего Галаада: немногие приносят жертвы ради множеств. Тетки считали так, Тетки учили этому нас, и все равно я понимала: здесь что-то не то.