Пост 2. Спастись и сохранить Глуховский Дмитрий
— Нет, — говорит Катя. — Нет! Мы просто виделись несколько раз… Всего несколько раз…
— Виделись несколько раз. В том, что касается причин геноцида в отношении русских сообществ за рубежом, катастрофы русского мира, говорил ли он вам что-либо, подобное тому, что нам вместе пришлось слышать на том мероприятии?
— Нет! Мы не обсуждали политику! Мы не были так близки!
— Не были близки.
Клятышев начинает ее изучать с глаз, но потом сползает на тонкую шею с замазанными синяками, на маленькую Катину грудь под репетиционной фуфайкой, на живот куда-то — медленно, по-удавьи, железно. Тонкие губы кривятся в кислой улыбочке. Потом он так же неспешно возвращает свой тяжелый чешуйчатый взгляд обратно на ее лицо.
— Ну а касаемо жениха вашего, подъесаула, кажется, Лисицына Юрия. Он с вами не связывался в последнее время?
— Нет. — Катя старается не моргать. — С ним все в порядке?
И генерал не мигает — жует только что-то как будто. Тянутся секунды.
— На этом все. Можете идти, — решает Клятышев.
Катя встает.
— Куда идти?
— На репетицию, наверное, — пожимает огромными плечами Филиппов. — Откуда пришла, туда и иди.
Катя держится руками за дверь, ее шатает. Ей кажется, что в коридоре ее ждут люди в форме, что Клятышев и Филиппов отпускают ее только в шутку, а когда она поверит, что спасена, крикнут арестовать ее.
— Мне продолжать репетировать?
— Продолжай, репетируй. Да, Василий Ильич?
— А в чем, собственно, вопрос? — нацеливает свой острый подборок на Катю Клятышев.
— Катерина у нас готовилась танцевать заглавную роль в новом «Щелкунчике». Собиралась заменить Антонину Рублеву.
Клятышев растягивает тонкие губы, скалит желтые крупные зубы, прокуренные и больные.
— А, Рублева. Да, Рублева. Рублева хороша. Она-то, собственно, на Белоногова нам показания и дала. Да.
Холодная жуть колышется у Кати в груди, к горлу подступает, когда Клятышев отвлекается от нее, оборачивает свои рыбьи глаза внутрь, чтобы вспомнить Тоню. Она почтительно молчит, давая ему вернуться из допросной обратно в Филипповский кабинет.
— Нет, к исполнению своих ролей она в ближайшие годы не вернется. А что касаемо вас, то к вам у нас — на данный момент — вопросов больше нет, Катерина Александровна. Да. Так что идите пока, пока танцуйте.
Шихрур
Лисицын открывает глаза.
Холодно. Полумрак. В нем — странные формы: вроде бы велосипедные колеса, ящики какие-то, ржавый каркас маленькой нелепой машины. Окошко с решеткой, через него влезает в этот гараж чуть-чуть света. Места свободного мало, Лисицын лежит на разваленных старых покрышках.
Он встает, едва не ушибившись макушкой о низкий потолок, находит дверь. Заперта — изнутри. Заложена засовом каким-то, что ли. Стучит в нее — перевязанными руками. Почему перевязаны? И кровь сквозь тряпки.
— Эй! Эй! Есть там кто?
Кто-то мелькает в оконце. Он вскидывается, подходит: женское лицо вроде там, за грязным стеклом, девчоночье. На мгновенье ему кажется, будто это Катино лицо, по которому он уже стосковался — и вроде бы только что видел его, во сне? Но откуда ей тут взяться? Он прогоняет наваждение, но девчонка в окне продолжает его разглядывать. Другая какая-то девочка, знакомая и нет.
Лисицын тогда — чтобы не напугать — улыбается в это окошко. Сквозь грязь к нему приглядываются настороженно. Потом она исчезает. Юра чертыхается, но тут дверной засов начинает скрежетать, громыхает снаружи навесной замок.
Открывается дверь. Лисицын за это время успевает уже сжаться, подготовиться к броску и сбивает возникший в светлом квадрате силуэт, как мишень в тире. Валит наземь, придавливает, озирается сразу вокруг — где остальные? И только потом проверяет, кого поймал.
Знакомое лицо… Блондинка, молодая, лет двадцать с чем-то, волосы в хвост собраны, куртка красная, на спине рюкзачок. Вспомнил бы, если бы голова не трещала.
— Я Мишель! — каким-то странным, неживым голосом говорит она — слишком громко. — Я девушка Саши Кригова.
Саши Кригова. Точно. Лисицын ослабляет хватку.
— А Сашка где? — спрашивает он строго.
— Я не слышу, — хрипит она. — Я оглохла.
Но Лисицын сам уже знает: Кригов убит. Он стоял над Сашкиным телом во дворе Ярославского поста, помогал поднимать его в прицепленный вагон вместе с остальными погибшими.
Так. Он ведь командует сотней бойцов. У него поезд стоит на ростовском вокзале. Два вагона казаков и один с трупами.
Он разжимает руки, откатывается в сторону от девчонки, встает. Обводит ошалелым взглядом окрестности. Она тут, кажется, действительно одна. Дико хочется курить. Лисицын сует руку в карман, нашаривает россыпь семечек. Протягивает этой барышне, Мишели. Кивает ей.
— Будешь? Ростовские.
Она — глаза круглые, напуганные — аккуратно берет несколько семечек у него с ладони, но есть не спешит.
Юра шарит по поясу: ни нагайки, ни пистолета. Это что случилось-то?
— Где оружие мое?
Она не понимает, он показывает ей жестами. Она только плечами дергает: без понятия. Времени то ли утро, то ли вечер, какие-то сумерки. Ветра нету, небо сухое. Вокруг торчат ангары, гаражи.
— Я тебя еле нашла! — кричит она ему в лицо; ну не кричит, а так, слишком громко, как будто глухому, слова в уши вколачивает.
— Потише! — Лисицын прикладывает палец к губам. — Я-то слышу все.
— Я тебя еле-еле нашла, — повторяет она более по-человечески. — Думала, все.
— А что случилось со мной? — по забывчивости спрашивает он у нее голосом, она мотает головой, пальцем водит по воздуху: напиши.
Он находит осколок кирпича, скрипит им по крашеному железу гаражной двери, как мелом по школьной доске: «Что со мной случилось?» — а пока пишет, вспоминает какой-то школьный класс — парты перевернуты, доска исчеркана странными фразами, как будто кто-то мелом по грифелю разговаривал. Что там было? «Не слушай их главное!», «Не открывай»… Про бомбоубежище вроде еще, что там безопасно, имена какие-то… И вот, кстати… «Я оглохла». Было такое или кажется? Откуда вообще эти картинки перед глазами? Сон или увиденное наяву?
— Тут замес был! — забывшись, опять кричит Мишель. — Твои казаки друг против друга! Тебя вырубили, утащили куда-то! Я спряталась, видела. Потом кого убили, кто разбежался! Я пошла тебя искать! Ну вот нашла. Ты как, норм?
Лисицын поднимает перебинтованные руки, разглядывает их заново. Голова болит. Про казаков, которые друг друга убивали, он пока не понимает, стекловатой в башке думать трудно.
«Кто вырубил? Кто утащил?» — шкрябает он на двери.
— Твои кто-то! — Девчонка размышляет, суетит глазами. — Может, одни тебя убить хотели, вышибли, а другие спрятали от них?
«Где они все?»
— Тут никого нет! Только мертвые!
— А ну, айда!
Он переступает на деревянных ногах — каждый шаг непросто дается, как будто после судорог, — идет в обход этих гаражей и ангаров. Действительно валяются. Сначала какой-то парнишка лицом в землю, в уголь и ломаные кирпичи, потом объемный мужик с серым лицом и пеной на губах. Лисицын останавливается. Нагибается. Переворачивает того, что лежит лицом в кирпичи. Закоченел совсем, по-пластунски лежит, по-пластунски и переворачивается. Подросток еще, половину лба снесло, в затылок ему стреляли. Брови в инее, глаза заледенели.
На втором полицейский бушлат с полковничьими погонами.
Мишель эта смотрит на них так, будто они свои. Чуть не плачет. И Лисицыну тоже они вроде бы кажутся знакомыми.
«Это кто?» — пишет он углем теперь по белесому кирпичу, неподалеку от кровяной полосы шириной в спину.
— Егор.
«А застрелил их кто?»
Мишель тычет ему в грудь пальцем: ты.
О как.
Он морщит лоб, пытается вспомнить, как их убивал. Приходит на ум мужик вот этот, оседающий как раз по стене, красящий ее в красный. Пистолет в руке с дымком. А, это было, да. А парня, кажется, кто-то из бойцов подстрелил? Когда тот деру дал. Но нет, встает перед глазами: пистолет, прицел, затылок. В лежачего. Тоже он, тоже Лисицын. Зачем?
— Он что-то кричал перед тем, как его расстреляли! — говорит Мишель без перепадов. — Что-то мне и вам кричал! Что он сказал, не помнишь?
Лисицын изучает обмороженное лицо. Напряженно думает. Выплывают из утренней дымки пятеро бойцов, построенных в ряд: расстрельная команда. Эти двое гавриков у гаражной стены. Так. Малец что-то кричал, правда.
«Послал нас на…» — выводит Лисицын на стене. Вспоминает: все ж таки девушка. И дописывает: «хер». Обводит стену глазами, чтобы та напомнила ему, как все было. «И еще сказал: хана теперь вашей Москве». Ну, не хана, конечно, а похлеще. Девушка все ж таки.
— Нам надо с тобой в Москву! — так же ровно, громко говорит эта Мишель. — Мы должны с тобой поехать в Москву и все им там рассказать!
Голос у нее неприятный из-за того, что она нажимает не на те звуки.
Лисицын кивает, соглашается. Поедем, расскажем.
За что ж он их расстреливал-то? За ненависть, что ли, к Москве?
Он снова тупо разглядывает свои замотанные руки. Принимается разворачивать тряпки. Девчонка остановилась поодаль, выжидает. Последний слой ткани идет плохо, всох в кровь. Отрывать больно, но Юре почему-то надо знать, что с руками. Как будто тогда он поймет, что с ним с остальным произошло.
Руки искусаны. Глубокие раны, мясо видно, сукровица сочится. Он проворачивает бурые кулаки у себя перед глазами. Укус круглый, зубы тонкие. Человеческие. Начинает заматывать тряпье обратно.
Так. Так.
Впереди, на железнодорожной нитке, застряла дрезина. Рядом с ней валяется человеческий куль. Форма родная, казачья. Лисицын в этом своем мысленном вареве выплывает опять к тому, что девчонка сказала: казаки его поубивали друг друга. И самого Лисицына убить пытались. Это как?
Он начинает переставлять свои ноги, давит свое тело вперед — к железной дороге, к дрезине. С этой девчонкой тоже что-то странно. Что-то с ней неправильно, Лисицын это через стекловату на ощупь знает. Что?
Вот и дрезина.
У нее, как у плахи, на коленях стоит казак. Одна рука у него с мясными лохмотьями выломана, рукав оторван, кость торчит. Голова свернута вбок, глаза вытаращены, волосы жидкие шевелятся, ветер их ерошит. Лисицын его припоминает: приказывал ему брать с собой четверых и спускаться с ним в подвал, в карцер. Так. А где остальные? У него сотня казаков была под командованием, где все остальные?
Ни в одну сторону, ни в другую в сумеречном поле никого не видно.
Теплый морок начинает раскутывать его, голова яснеет, и мороз колет кожу: да ведь тут под его командованием случилось что-то страшное, что-то, что Лисицын, новоиспеченный подъесаул, допустил, чего не предусмотрел.
Он разлучает безрукого с дрезиной, сталкивает его на насыпь. Поднимает из грязи лишний автомат. Девчонка подбирается к нему ближе.
— Откуда мы приехали? — спрашивает у нее Лисицын.
Та машет рукой.
— Залезай.
— Поехали в Москву! — говорит она. — Нам в Москву надо!
Да, да, кивает он ей. Скоро поедем. На поезде поедем. Вместе со всеми.
Надо вернуться, бойцов собрать. И потом ехать уже. Давай залезай, показывает он девчонке стволом. Она, опасливо косясь на автомат, забирается к Лисицыну на дрезину. Он дергает шнур, движок раскашливается, дымит сладким синим дымком, дрезина снимается с места.
Вокруг ни души, все недвижимо, как будто они едут по фотографии.
Почему она так смотрит на него?
Потому что он должен был ее тоже расстрелять. Это от сладкого дыма, от холодного ветра в лицо в голове проясняется немного.
Был приказ: убрать всех. Сурганов сказал — всех, кто выжил на Ярославском посту, нужно в расход, никого не оставлять. И смотри, чтобы они не сговорились, добавил он. Лисицын тогда спросил у телефонной трубки: разве не нужно выяснить, что произошло в Ярославле? Мы взяли коменданта, Пирогова, он жив-здоров, везем его в Москву для допроса, он валяет ваньку, говорит, что знать ничего не знает, кроме того, что был поезд из-за моста, с другой стороны Волги, а в поезде туберкулезники, поэтому и красные кресты на бортах намалеваны, и люди из поезда требовали пропустить их в Москву на лечение. А дальше что случилось, комендант не знал. Как за решеткой оказался, не знал. Почему у него двор весь трупами завален, не знал тоже. Да знал, конечно же, только говорить не хотел! А вот парнишка говорил что-то… Про бесовскую молитву, про глухоту… Хватит, отрезал Сурганов. Всех под нож. Выполняй. Гудки.
Вокруг меня много людей, которые мне брешут, сказал Лисицыну Государь. А я хочу, чтобы ты мне правду рассказал. Съезди туда, узнай, что там на самом деле случилось, и все мне доложи.
Ярославских Лисицын приказал в темную запереть, чтобы по-своему, поглухонемому не болтали. Стал звонить в императорскую канцелярию: пусть Государь велит не казнить, разрешит повременить, допросить, доискаться правды. Пусть разрешит ослушаться командира. Не соединяли. Просто так вот с улицы прозвониться Государю было невозможно. Лисицын требовал, умолял, угрожал — в итоге телефонист согласился только записать сообщение. Лисицын попросил императора перезвонить, сам понимая весь идиотизм ситуации. Но звонка ждал всю ночь.
На рассвете звонок раздался. Звонил Сурганов — ростовскому коменданту. Проверял, выполнен ли его приказ, все ли пущены в расход, отбыл ли казацкий эшелон на Москву. Лисицын заставил коменданта соврать, поднял расстрельную команду и пошел в подвал за приговоренными. Вроде бы выполнял приказ, а ощущал так, что присоединился к заговорщикам, что предает царя.
— Вы всех наших убили? — спрашивает у Лисицына девчонка. — Кто из Ярославля пришел?
Он хмурится.
— Мы пришли с детьми. С нами дети были, трое. Маленькие совсем. Вы же их не убили, правда? — Она смотрит так жалко на него, побито.
Лисицын размышляет. Вспоминает серое утро, наверное, сегодняшнее, но в то же время и совсем из какой-то прошлой жизни.
Нет, мотает головой он, не убили. Девчонка кивает ему, счастливая.
— От детей же нет никакой опасности! Что они сделают? Это же просто дети. И они глухие все равно.
Про глухоту, да… Лисицын не думает больше о детях, думает о глухоте. Ведь этот пацан, которого он за гаражами кончил, объяснял ему, хотел рассказать… — Как ты оглохла? — спрашивает он у девчонки.
Показывает на ее уши, она догадывается.
— Над ухом стрельнули! Потеряла слух! А детям мы сами выткнули! Гвоздиками проткнули им это… Барабанную перепонку! Чтобы они не заразились!
— Чем? Чем? — Лисицын сдвигает брови, крутит рукой, чертит буквы и вопросительный знак.
Девчонка съеживается. Выговаривает аккуратно и ровно:
— Бесовской молитвой. Ее в войну из Москвы наслали. Егор говорил, это секретное оружие. Она людей с ума сводит. И твои казаки… Их Полкан заразил. Комендант наш. Вот они друг друга и сожрали.
— Что за херь!
Если бы это было, если бы такое было, Сурганов знал бы. А если бы знал, должен бы был предупредить хотя бы Лисицына как командира. Ни о каком секретном оружии речи ведь не шло! Так? Но о другом он его предупреждал: никого в Ярославле не слушать.
У Лисицына горчит во рту. Он отхаркивает слова этой съехавшей девки, но тягучая харкота падает ему на сапог.
Почему он ее не кончил там, вместе со всеми?
Потому что она беременна от Сашки. От его Сашки. Потому что сам Сашка в вагоне лежит, окоченевший. Потому что он так же вот поехал — туда, никуда — и сгинул. Что-то с ним случилось такое, к чему он тоже оказался не готов. О чем его, может, тоже не предупредили, посылая в последний поход.
Но что-то Сурганов должен был все-таки знать, раз сказал ему всех убрать до единого. Лисицын спросил: а как же ж детей? Всех под нож, вот как. Исполняй.
К детям-то они к первым зашли.
— Прости меня, Господи.
У Лисицына был в руках его «ПС», с ним были еще трое. Зажгли свет. Рано еще было, дети просыпаться не хотели. Сбились, как щенята, вместе, спали клубком друг на друге.
Иваков спросил, будить или так.
В дверях торчала нянька приставная, увязалась зачем-то за конвоем. И от коменданта ключник, который их сюда проводил. Нянька стала звать детей от дверей, забыла, что они глухие.
Лисицын подумал, что вести их он никуда сейчас не станет. Стоял с пересохшим ртом, смотрел на них: дрыхли как убитые.
Нянька сказала, что детей вчера помыли и переодели. Спросила, нужно ли им теплую одежду с собой. Лисицын скомандовал Ивакову вытолкать ее взашей. А Гончаруку — стрелять. Прямо тут, пока не проснулись.
Гончарук вылупился на него, ствол нацелил и стоял. Нянька вой подняла. Сурганов это приказал. Сурганов и грех на себя взял. А Государь не отменил приказа. Сурганов сказал: всех. А детей? Всех.
Голова взрывалась. Гончарук все мялся. Нянька визжала в коридоре, дралась там с Иваковым. Глухие дети ничего не слышали, спали. Лисицын вскинул руку и выстрелил в клубок несколько раз. Грохнуло невыносимо. Клубок пошевелился. Тогда только Гончарук тоже сделал что надо. Уже не так громко. В ушах звенело.
Это Сурганов. Это приказ. Пришлось самому. Пришлось грех на душу. Нянька вопила истошно. Лисицын крикнул Ивакову ее заткнуть. Тот ее ударил, что ли.
Замолчала. На полу стихло.
В ушах звенело. Гончарук показал Лисицыну на рот. Тот утерся: кровь. Прокусил себе губу и не понял. Прибежали еще хлопцы. Лисицын скомандовал им убрать в камере, унести этих. Они взяли себе каждый на руки по одному, понесли их так, будто баюкали, спать укладывали. Две были девочки. Один казак своей даже голову поддерживал зачем-то, хотя там уже было все. На пол капало.
Лисицын стоял умерший. Как лунатик. Прости меня, Господи.
Сурганов приказал. Ему лучше видно. Он сказал, Лисицын выполнил.
Гончарук спросил, что дальше делать. Проснулся.
Дальше надо было разбираться со взрослыми.
Открыли, вывели, повезли. Ярославский комендант начал было молоть какую-то чушь. Заткнули ему рот тряпкой.
Мужиков кончили за гаражами, девчонку он пожалел.
Потому что она была от Сашки Кригова беременна. И вот еще почему, вспоминает сейчас Лисицын: чтобы она ему потом объяснила, что тут вообще творится. Потому что Государь лично велел ему — разобраться.
— Херь несешь!
Девчонка с рюкзачком отворачивается.
Вокзал.
Вон он, поднимается из грязной земли, сам грязно-белый, как тающая льдина. Их эшелон стоит на пути, фары мертвые; и все вокруг тоже безжизненно. Не горят окна, не курится дым, ватная тишина обкладывает их со всех сторон, только тарахтение дрезинного мотора ее треплет. Хочется движок поскорей заглушить, чтобы не выдавал их. Хотя — кому?
Некому. Казаков нет. Местных нет тоже.
Черная ручища сдавливает Лисицыну горло. Где его бойцы? Где люди, которыми ему доверили командовать, за которых ему теперь отвечать? Если и вправду с ними что-то случилось, Лисицына ждет трибунал.
Дрезина подходит к платформе, он глушит двигатель и берет автомат на изготовку. Девчонка жмется, сидит вся бледная. Мотает головой: я с тобой не пойду; и все-таки вылезает за Лисицыным следом.
Осторожно приближаются к зданию. Вокзал молчит, панорамные окна зеркалят хилое закатное солнце. Прежде чем дернуть закрытую дверь, Лисицын подходит к окну, прикладывает ладонь козырьком ко лбу, заглядывает в это мутное зеркало.
Сначала не может увидеть: глаза пока привыкают.
Потом они начинают видеть, но не понимают, что же они такое видят, и Лисицын продолжает всматриваться в какое-то белесое шевеление, постепенно узнавая в нем людей и чувствуя, как внутри у него все обмирает, как перекручивает кишки и начинает колотиться как сумасшедшее притихшее было сердце.
Зал ожидания, чуть-чуть подсвеченный багровым через грязное стекло…
В этом мерклом освещении кишит человеческая масса. Тут его казаки, почти вся сотня на месте. Многие голые, на ком-то только сапоги или только папаха. Вначале казалось, что кишит без всякого смысла, но Лисицын потом разглядывает этот смысл.
Это хоровод. Даже несколько хороводов, один внутри другого.
В самом большом, внешнем, круге люди — сплошь мужчины, одни лисицынские бойцы — ползут голым брюхом по грязному полу. Против часовой стрелки ползут друг за другом, стараясь уцепиться за пятки того, кто впереди. Бесконечно, не останавливаясь.
Внутри этого круга другой, поменьше, закрученный в обратную сторону: голые люди и люди в форменном рванье спешат друг за другом по-собачьи, на четвереньках, по-собачьи же утыкаясь носами в белые задницы тех, кто впереди.
Внутри второго круга — третий. В нем его казаки бредут, взявшись за руки и сгорбившись в поклоне. Кажется, силы их на исходе, потому что некоторые еле тащат ноги, другим приходится их поддерживать. Движение там опять против часовой… И все перемазаны в чем-то.
А в середине этого всего круговорота стоят неподвижно трое. Как веретено, как мировая ось. Стоят, склоняясь друг к другу. Упираясь лбом в лоб. У одного в руках шашка — такая, как сотнику положена. И они — все трое — темнокожие.
Откуда тут нерусские?
Хочется смотреть.
Кто-то тревожит Лисицына, зовет его. Он вскидывается, ниточки, на которых сердце к прочей требухе привязано, рвутся, все ухает вниз.
Девчонка эта. Тянет его за руку, ревет, просит уйти.
Лисицын ее одергивает. Ему надо понять, он должен понять, что тут творится. Его за этим сюда Государь отправил — чтобы понять. Чтобы своими глазами… И лично доложить.
Один из ползущих вдруг встает на четвереньки и входит в круг поменьше. А один из тех, кто по-собачьи бежал, им вытесненный, поднимается на ноги и примыкает к внутреннему кругу. А из внутреннего круга один человек распрямляется и вступает в самый центр, где стоят, обнявшись, трое.
Один из трех передает ему шашку. Двое других берут того, кто разоружился, за руки. Тот, кто только что вошел к ним, делает один замах — и сносит ему голову. Одним ударом сносит. Чудовищной силы должен быть удар. Кровь фонтаном бьет вверх. Сверху льется вниз на этих трех. Отвалившаяся голова теряется в хороводе. Но безголовый не падает, продолжает стоять — его другие трое обнимают, поддерживают.
Фонтан бьет толчками, красит танцующих в ближнем круге, потом становится слабее, слабее, наконец иссякает.
Когда крови не остается, трое в центре передают обезглавленного тем, кто хороводит, — и те тащат его по кругу с собой, поддерживая его за бессильные, поникшие руки.
Потом его передают ниже: там он тоже мешает, и его, прокрутив раз или два, выпихивают наружу, в круг ползущих.
Те переваливаются через вялое туловище, постепенно сдвигая его со своего пути, убирая на обочину — туда, где валяются другие такие же выжатые красные мешки.
И тогда один из ползущих во внешнем круге встает на четвереньки и присоединяется к тем, кто бежит по-собачьи. Нижний круг ужимается немного.
Все три жернова вращаются сразу, одновременно, каждый внутри знает, что делать, никто не сомневается и не сбивается. Глаза смотрят прямо, губы шевелятся. Что они делают, спрашивает Лисицын. Они делают что-то, но что это?
Какое-то мычание слышится оттуда. Гудение роя. Хор. Лисицын вслушивается.
Странное чувство роется внутри, как червь, как цепень. Что все это, все, что происходит в вокзальной витрине, эта вся жуть — это правильно, это имеет цель, имеет смысл, который нужно разгадать, а чтобы разгадать, надо смотреть дальше.
Чирк — летит новая голова.
Какой фантастической силы удар! А бил уже другой человек. Кто их так учил?
Они его не замечают, а Лисицын — против здравого смысла, против закона самосохранения — хочет, чтобы заметили. Что они там поют?
Соленая слюна внезапно заполняет рот, Лисицын в последний момент наклоняется, и едкая жижа, расцарапав ему горло, выплескивается изо рта на землю.
Он смотрит на девчонку. Утирается рукавом.
— Что за шайтан там творится?!
— Пойдем! Пойдем! — просит она, плача. — Не надо тут… Пойдем!
Он качает головой. Поднимает руку, стучит по стеклу.
Там наконец обращают на него внимание. Останавливается один круг, останавливается второй, замирает третий. На Лисицына наводятся глаза — немигающие, чучельные. Потом ближайший к окну человек — рыжий молодой парень — берет разбег и рвет с места прямо на Лисицына, как будто между ними нет толстого стекла; влетает в окно, ломая себе нос и пачкая стекло красным. Отходит — и снова бросается вперед; по стеклу бегут трещины. Другой — Гончарук! — И тоже бежит сквозь стеклянную стену, потом третий — девчонка вопит, дергает Лисицына за рукав, лепит ему пощечину — и только тогда тот пробуждается.
Они кидаются к дрезине — позади звенит выбитое стекло; вываливаются на холод голые люди в красном. Несутся к ним — быстрей, чем может бежать человек, — Лисицын дергает шнур: раз, два, три — дрезина сдвигается с места нехотя, неторопливо, перемазанные твари летят к ним, спрыгивают с перрона на пути, с ходу приноравливаются под дробленый шаг шпал, почти что их настигают, Лисицын еле успевает вскинуть автомат, давит крючок, черная сталь прыгает в руках, гильзы мельтешат, спотыкается один голый человек, другой — но их там десяток гонится за дрезиной, кто-то отстает, кто-то падает, кончаются патроны, а двое еще остаются на ногах, скачут дикими невозможными скачками, по воздуху летят, потом один еще вырывается вперед — Задорожный.
Лисицын готовится к тому, что тот сейчас заскочит на дрезину, мелькает мысль — как бороться с ними, если у них такая силища, — но Задорожный только пристраивается в нескольких шагах и сцепляется с Лисицыным взглядами. Открывает рот, закрывает. Что-то говорит?
— Отвали! — орет ему Лисицын, перехватывая автомат как дубинку, за ствол, чтобы бить прикладом.
Задорожный ему отвечает, но тарахтение мотора и свист ветра забивают его, глушат.
И все же что-то долетает до Лисицына, доходит. Обрывки.
— Что? — спрашивает он у Задорожного. — Что?!
Тот по пояс одет, похож на человека, на ногах сапоги, поэтому, наверное, и бежит до сих пор, когда остальные отстали.
— Повтори! Повтори!
— Аваааадоооншшшииихрууууурмааааавет…
Лисицына охватывает оцепенение — а по телу разливается блаженное тепло.
Слова становятся четче, разделяются, распускаются и расцветают… Задорожный повторяет, повторяет, как Лисицын и просил, хочет ему свое знание передать, сообщить…
И вдруг кувыркается и пропадает.
Лисицын вздрагивает. Зачарованно смотрит в темноту, которая так внезапно слизнула Задорожного. Потом оглядывается. Это выстрел был. Его выстрел разбудил.
За спиной у него стоит эта девчонка — Мишель. Под ногами у нее валяется раскрытый школьный рюкзак. В вытянутых тонких руках дрожит его, лисицынский, потерянный «стечкин».
Стоят эти человечьи жернова перед глазами, куда ни глянь: кожаные грязные шестерни трутся друг о друга руками-зубцами, перемалывают помаленьку сами себя. На Кавказе Лисицын видывал разное, но всему этому разному, постаравшись, можно было придумать объяснение. А тут никакого объяснения нет — это просто ад пришел на землю.
Они переродились все во что-то, в нелюдей, его бойцы. Он бросил их, да, но спасать там больше было некого. В Ростове этом жутком, стылом, который с его родным теплым донским Ростовом носил одно имя, больше уже никого, наверное, не осталось. Все были такие вот… Как Задорожный.
И никто Лисицына к этому не готовил, кроме того пацаненка, которого он за гаражами пристрелил. И девчонки этой.
Он убирает в кобуру отнятый у нее пистолет. Сказала, на земле подобрала, за себя боялась. Хитрит, сучка мелкая… Хотя можно и понять. Если она там и впрямь видела, как его казаки драли друг друга на части…
Лисицын застегивает кобуру. Девчонка протягивает ему что-то — в кулаке, потом разжимает пальцы. Он достает зажигалку, чиркает колесиком, капает теплым светом ей на грязную ладонь.
Там лежат два тонких мебельных гвоздя с широкими латунными шляпками.
Острие у гвоздиков испачкано.
— Это что? — спрашивает он.
Дрезина кочумает по темноте, фонаря ее хватает недалеко, по бокам от железной дороги сгрудился лес, налезает, напирает — потом расступается, мелькает переезд, мелькает пустой поселок — почему пустой, когда по пути туда вроде все обитаемыми были? — и снова деревья сдвигаются ближе, и в деревьях может что угодно спрятаться.
— Что это? — повторяет Лисицын и пишет ей по воздуху, как Мишель его научила; подсвечивает себе зажигалкой — но потом та вскипает и ошпаривает ему руку.
— Выткни себе уши! Вот так! Проколи!
Она берет гвоздики, вкладывает их в свои ушные раковины жалом внутрь, показывает, как с замаха хлопнуть по ушам ладонями.
— Чтобы их не слышать! Чтобы не слышать одержимых!
Лисицын берет гвозди. Рассматривает их. Качает головой. Она понимает, что он отказывается.
— Почему?! Тебе надо! Иначе ты тоже съедешь, как они все!