Имеющий уши, да услышит Степанова Татьяна
Вольдемар принес вторую бутылку бордо. Комаровский снова вышиб пробку, приложился. Казалось, тело его покрывается льдом, но сердце пылает все жарче. К чему врать самому себе? Когда он увидел ее на берегу пруда… Сломанный цветок, белая нежная роза, втоптанная в прибрежную грязь… Но даже в таком виде она была прекрасной… желанной… ослепительной в своем беззащитном хрупком великолепии. Выбравшись на берег и увидев ее там полунагой, он был сражен… это было как удар…
Комаровский все прошедшие дни гнал от себя жгучие воспоминания, но сейчас уже не мог справиться, и они выплыли, словно темные облака, со дна его сердца. Там, на берегу он сразу в миг единый захотел ее страстно. Это было чисто мужское, плотское, очень сильное влечение. Ее разметавшиеся по грязи темные волосы, ее разорванное платье, ее белая лилейная кожа, обнаженные ноги, изгиб спины – полные совершенства, красоты и мягкости линии. Он безумно захотел ее – прямо там, у пруда.
Он бы настиг подонка, если бы сразу бросился в погоню, он слышал, как трещали кусты, когда противник его продирался сквозь них, точно зверь, бросив свою добычу. Но по мосту, горланя, уже бежали кучер и Вольдемар. И он, Комаровский, в тот миг не мог допустить, чтобы они тоже увидели ее полуобнаженной, в растерзанном располосованном платье, столь соблазнительной, беззащитной, слабой и одновременно высекающей искры из мужских сердец. Увидели и, возможно, испытали то же самое острое чувство вожделения, как и он. Черт возьми, они ведь мужики! Поэтому он не бросился в погоню за неизвестным. Он схватил ее в охапку и понес к своей карете. Как медведь тащит свою добычу в берлогу.
Евграф Комаровский закрыл глаза.
Ее темные развившиеся локоны на висках, ее сладкие губы, ее нежный румянец, ее великолепные, темные как ночь глаза, когда она смотрела на него…
Ее синяки и ссадины словно добавляли сияния ее красоте. Она носила их, не скрывая косметикой, с великим достоинством, словно рыцарь – шрамы, полученные в битве. Он это отметил. И оценил.
Когда же он узнал, что она та самая Клер Клермонт…
То к желанию обладать ею плотски прибавились сначала любопытство, изумление, затем восхищение, потом восторг, острая жажда и необходимость видеть ее и быть с ней рядом, потребность защищать ее и оберегать… И снова удивление, смешанное с восторгом, когда она так просто и стойко, словно маленький храбрый солдат, осталась с ним в страшном доме стряпчего, полном крови и мертвых тел. Когда так умно рассуждала обо всем, так что ему с ней было легко… Никакой неловкости, ни малейшего дискомфорта… Как с товарищем, с мужчиной, а не жеманницей-барышней.
Черт возьми, он испытал такое счастье… Счастье общения с ней.
Ни одна женщина никогда не вызывала столь мощного и страстного отклика в его душе. А она… Клер сделала это в миг единый, сама того не желая.
Два дня, которые они провели вместе, расследуя это весьма необычное дело, были счастливейшими в его жизни. Все было свет… Все было наполнено ее присутствием, ее голосом, ароматом ее кожи, сиянием ее темных глаз…
И вот все закончилось. Она оттолкнула его от себя. И наверное, уже вычеркнула из своей жизни. Но для него все перешло лишь в иную, более темную, более мрачную сферу. В душе царила страсть, жгучая, как пламя.
Сердце болело так, что он не знал, что с этим делать – как справиться с отчаянием, желанием, бунтующей плотью, откровенными грезами, этим столь внезапно обрушившимся, как ураган, чувством…
Но она отвергла его.
Она честно высказала ему прямо в глаза все, что думает о нем. И кем его считает.
И поэтому они никогда уже вместе не…
Он поднялся из ванны – вода текла с него ручьем, как и у пруда. Вино распалило и ударило в голову. Но он снова приложился к бутылке. Под встревоженным взглядом денщика как был, в чем мать родила, прошел через зал и…
Он ударил кулаком в мешок с песком, висящий на канделябре. Тот самый его знаменитый удар правой, которым Вольдемар пугал в сарае двух мерзавцев. Тяжелый мешок с песком ударом кулака подбросило высоко в воздух, канделябр качнулся, а затем все это рухнуло вниз в клубах пыли и потолочной штукатурки.
– Поругались! – ахнул Вольдемар. – Ох, батюшки-светы! Ох ты горе-злосчастье!
Он кинулся к Комаровскому с чистой сухой простыней и одеждой.
– Чуяло мое сердце, мин херц! – Он вился вокруг Комаровского, заглядывая ему в лицо. – Мамзель Клер все вам наперекор, все дерзит – противоречит. Уж вы и так, и этак… На пасеке-то я прям вас не узнавал – вы тише воды с ней, а она все по-своему стрекочет по-аглицки так настырно, дерзко, звонко и вдруг черний щаль – черний щаль, – он тоненьким голоском передразнил русский выговор Клер. – Это что же такое, а?!
– Романс. Она его пела. – Евграф Комаровский оделся и снова отпил из бутылки вина.
– Романс? Знаю такой, модный он – в песеннике новом уже пропечатан, я на гармонии хотел разучить, – Вольдемар метнулся к книгам на столе, нашел песенник, который для него специально выписал Комаровский, пролистал. – Гляжу как безумный на черную шаль и хладную душу терзает печаль… о, господи!
– Когда… немолод я был… ее, англичанку, я страстно… – Комаровский вновь приложился к бутылке и швырнул ее, пустую, в угол.
– У сочинителя Пушкина не так написано, – поправил всезнайка Вольдемар и доложил тоном ябеды: – А дальше-то, оххх! Неверную деву ласкал армянин!
– Какой армянин… англичанин, лорд, светило мировое. – Евграф Комаровский, которого слегка уже вело от вина, наливался мрачной свирепой меланхолией. – Соблазнил ее, целовал… спал с ней… ребенка ей сделал. И сам же этого ребенка погубил потом своим эгоизмом неуемным. Я бы за одно это… что он ее так страдать заставил… достал бы его из-под земли где угодно – в Англии, в Италии, в Греции. Встретились бы мы с ним. И дуэль на шести шагах. А там как уж Бог – один бы из нас остался. Чтобы ей не выбирать между нами. Но он умер. Он покойник, понимаешь? Как мне с покойником соперничать? Она его до сих пор забыть не может, траур по нему носит, поминает его то и дело… Он как этот Темный для нее, про которого мы сегодня с ней столько слыхали.
Вольдемар понял из бессвязной, туманной речи только одно и совсем всполошился:
– Дуэль? Опять? Мин херц, вы вспомните, что с дуэлью, сатисфакцией у вас третьего года было! Государь наш покойный уж как тогда просил вас Христом Богом, даже опалой грозил – по чину ли вам в делах дуэльных участвовать! И сейчас снова лоб свой под пулю какого-то английского обормота подставлять. Ну, вызовите его на ваш бокс любимый – спарринг на ринг… на этот коврик травяной, как его черт прозвание-то… помните, граф Резанов давно еще с островов Японских вам презентом привез – на татами! Во! – Вольдемар вспомнил название «коврика». – И черт бы с ним – сделали бы из него хорррошую, сочную отбивную! А строптивица бы ваша сие узрела – какой вы есть могучий да сильный боец кулачный, и сразу бы к вам опять прильнула, как в экипаже-то, когда ехали сегодня!
– Англичанин Байрон – покойник. А она – богиня. И ты иными словами ее называть не смей, ясно тебе?! – Евграф Комаровский сгреб ни в чем не повинного денщика за грудки.
– Все, все! Ясней ясного! И точно богиня! Торжествующая Минерва… или даже Юнона… и Авось! Авось уж как-нибудь… Пуссстите меня, ваш сиятельссство! Пистолеты-то я сейчас от греха лучше приберу подальше!
Евграф Комаровский оттолкнул денщика в сторону и сам, словно вспомнив внезапно о чем-то важном, направился к столу, где в походном ящике лежали его дорожные пистолеты, порох и пули.
Клер одной рукой сжимала незаряженный пистолет, а другой судорожно шарила на столике у кровати, ища огниво, чтобы зажечь свечу.
– Не бойтесь, мадемуазель Клер.
Голос Комаровского. Она сразу уронила пистолет на постель. И запалила свечу.
Он стоял у ее окна снаружи – без своего редингота и жилета. В одной рубашке, распахнутой на груди. Клер ощутила сильный запах вина, исходящий от него.
– Евграф Федоттчч!
– Тихо… я не в спальню к вам ломлюсь, как ваш Горди ненаглядный. Вот, это вам. – Он положил что-то на подоконник.
Клер увидела серебряную пороховницу и коробку с пулями.
– Отвергая меня как соратника в деле об убийстве, вы же от него не отступитесь, насколько я успел изучить вас за столь короткое время нашего знакомства. – Он говорил хрипло, тяжело вперясь в Клер, сжимавшую у горла в горсти слишком уж открытый вырез своей ночной сорочки. – Вы станете везде ходить одна. А ваш игрушечный пистолет не заряжен, я сразу понял, когда вы мне его показали. Так зарядите его прямо сейчас. Заприте окно. И не поминайте меня лихом, мадемуазель Клер.
Он снизу потянул створки окна, закрывая его, словно отделяя себя от Клер стеклом и рамой.
Когда она, спрыгнув с постели, подбежала к окну, его уже не было. Она заперла окно, забрала пороховницу и пули, с великим трудом, помня наставления Байрона, зарядила свой пистолет. И рухнула на мягкую русскую перину и подушки. Сердце ее билось так, что казалось, вот-вот выпрыгнет из груди, а щеки пылали.
Евграф Комаровский возвращался тоже в полном смятении духа к Охотничьему павильону. Шел берегом пруда, где стояла статуя Актеона с собаками. Остановился. Луна выглянула из-за тучи, освещая статую белесым, замогильным светом. Оленьи ветвистые рога на фоне темных кустов… собачья свора, где псы со звериным оскалом, но так похожи на человеческие образы – лица… морды… лики… маски…
Человек-зверь взирал на Комаровского незрячими мраморными глазами. К страданию на его оленьей морде примешивалось еще какое-то смутное выражение… словно улыбка… усмешка – но разве олень может улыбаться, как человек? Или так была изваяна скульптором гримаса боли?
Темный…
Obscurus fio… Делаюсь темен…
Значит, это и есть место твоего убийства, Темный…
Что ты сейчас? Кто ты сейчас? И кем был много лет назад в Венгрии, в горах Бюкк?
Там мы с тобой так и не встретились, Тот, кто приходит ночью – столкнемся ли мы здесь? Или все это лишь морок глупых суеверий, пропитанных страхом?
И словно в ответ затрещали кусты. Евграф Комаровский обернулся. Его реакция бывшего телохранителя и царского адъютанта, несмотря на выпитые две бутылки вина, была молниеносной. Он прыгнул в гущу кустов, что есть силы ударяя в темную тень, что возникла на их фоне, кулаками – нет, не вышибая из скрывавшегося в чаще дух, но выбрасывая его на освещенный луной пятачок к самому подножию статуи.
Незнакомец шлепнулся навзничь и отчаянно заорал:
– Ваше сиятельство! Это я, я! Сукин! Вы мне как есть ребро сломали!
На траве и правда корчился от боли Захар Сукин. Комаровский узнал его и чуть не плюнул с досады.
– Ты чего здесь околачиваешься, болван?
– Дык я к вам в павильон пришел, мне ваш денщик велел сегодня явиться, как в Одинцове меня отыскал, я и рысью к вам – а он мне: его сиятельство в усадьбу Иславское пошли пешком. А вы меня опять бить ни за что ни про что!
– Денег дам тебе за оплеуху и за сведения еще прибавлю. Слышал ты о Темном, о Том, кто ночью приходит? О барине Арсении Карсавине покойном?
– Слышал, ваше сиятельство. – Захар Сукин, кряхтя, поднялся. – Темный он и есть. И дела его черные, и слухи про него уж темнее некуда. Я пять лет всего в здешних местах проживаю. Что там было до меня, не знаю толком. Но то, что слышал, аж мороз по коже.
– А что ты слышал?
– Изувер он был страшный. И убили его тоже ужасно свои же холопы. Здесь, на этом самом месте, говорят, тело его нашли.
– А еще что о нем говорят?
– Болтают, что это он насилует… и что стряпчего семью он убил, и что до этого он тоже злодействовал в здешних местах.
– Он покойник.
– А в деревнях окрестных кого ни спроси – все уверены, что могила его на кладбище старом пуста. Да и не могила то вовсе, а храм языческий поганый, он его сам себе при жизни еще построил и статуей украсил. А в павильоне, в котором вы сейчас проживаете, творил он при жизни, еще в обличье человека, свои непотребные страшные дела.
– Какие именно?
– Местные про то не любят говорить, страшатся Темного. Он ведь, по слухам, какое угодно обличье может принять, понимаете? – Захар Сукин, платный осведомитель, понизил голос до шепота, кося глазом на мраморную статую с оленьими рогами. – Говорят, он и барина Арсения Карсавина, когда тот за границей путешествовал, где-то встретил и убил. А кожу с него, как шкуру оленью охотник, содрал и на себя надел. Личину его. И жил в этом образе, человеком притворялся. Хотя сам он никакой не человек, а вроде… и не бес он даже, а много хуже! – Сукин, сам того не зная, повторил фразу дочки белошвейки. – Ужас он местным вселяет в души.
– Ты порасспрашивай о нем для меня.
– Слушаюсь, ваше сиятельство, только скупо и неохотно о нем здесь вспоминают.
– Карсавин наследство оставил соседям – земли, угодья. Об этом что говорят?
– А кому их оставлять было, как не им? Они ж все его были. Собственность его.
– То есть как собственность?
– Хрюнов – помещик здешний, он никакой ведь не князь. Он сынок родной Темного, – выпалил Сукин. – Всем здесь сие известно. Единственный его человечий отпрыск. Удалось ему тогда семя свое передать – единый раз только, хотя он многажды пытался. Так что и получил он от отца земли в наследство. А князь Хрюнов-старый про неверность супруги своей впоследствии прознал и этого вымеска дьявольского видеть не хотел. Только его все безумным считали, когда он такое про наследника своего всем твердил. Но он даже в суд обратился, а потом помер с горя.
– А Черветинский?
– Они с Темным приятельствовали, как я слыхал, много лет, служили вместе.
– Насчет Байбака-Ачкасова что болтают? Ему почему в наследство Сколково, деревня от Арсения Карсавина досталась?
– Говорят потому, что полубасурманин – его воспитанник. Он его мальчонкой то ли на константинопольском базаре купил себе на забаву, как мартышку, то ли с Кавказа привез, когда в Персию путешествовал. Он ему нанял учителей французских, пестовал его, как игрушку свою чужеземную. К обычаям нашим приучал. А может, и еще к чему. Это у него надо узнавать, если он расскажет, конечно.
В этот миг раздался странный звук над прудом. Птица ночная.
Бесшумно из чащи вылетел огромный филин. И уселся на плечо статуи охотника Актеона, таращась своими желтыми горящими глазами.
Захар Сукин, платный осведомитель и человек государев, поперхнулся словами, испуганно тыча в филина пальцем.
– Видите ваше сиятельство?
– Вижу. Филин. – Евграф Комаровский глядел на ночную птицу. Что-то уже было однажды похожее… Только тогда была зима, а не жаркое лето…
– Филин? А может это сам Темный и есть? Спроси любого здешнего землепашца или бабу в деревне – так они вам скажут: прилетел Ночной Темный на вас поглядеть своим глазом. Так что вы у него на примете уже. Поберегитесь, ваше сиятельство.
Глава 16
Кинжал, который не кинжал
Ее прекрасные волосы были столь густы, что могли всю ее покрыть. Ее глаза имели некую волшебную приятность. Розовые губы, улыбка нежная… Шея ее была подобна алебастру, полные руки были белы как снег, стан стройный и наипрелестнейшие ноги…
Невинность в опасности, или Чрезвычайные приключения. Ретиф де ла Бретон[18]
Остаток ночи Клер провела без сна, с рассветом встала и ходила из угла в угол комнаты, выжидала, думала. Поглядывала на серебряную пороховницу, что принес Комаровский ей ночью. Снова ходила из угла в угол, потом открыла платяной шкаф. Из ее черных траурных платьев остались только зимние суконные, негодные для лета, и бальное атласное с глубоким декольте, тоже неподходящее для повседневной жизни. Летних платьев болталось на распялках только два – желтое в голубой цветочек, черт возьми, как назло это были розы! И белое батистовое, соблазнительное до неприличия. Клер сдернула с распялок желтое платье. Под него надо было обязательно надевать корсет. И она надела, не прибегая к помощи горничной – использовала маленькие английские хитрости, которым научила ее сводная сестра Мэри Шелли – один шнурок корсета протягивался сразу через все дырочки на одной стороне, второй на другой. Затем Клер окружила себя корсетом, завела правую руку назад за правое плечо, а левую назад, ухватившись за нижний и верхний концы шнура, и, резко распрямив руки, туго затянула шнурки, чтобы корсет плотно сел по фигуре.
Надела желтое в голубой цветочек платье, схватила флорентийскую шляпку. Сунув заряженный пистолет и лорнет в ридикюль, она вышла из дома и… остановилась.
Стоп, что ты делаешь? Ты собираешься снова в Охотничий павильон? Ты делаешь первый шаг – сама к примирению с русским? Да, да, да… Клер пошла решительно и снова остановилась. Голос разума шептал ей: вспомни, так было у вас и с Байроном – после жестокой ссоры ты делала первый шаг сама к примирению, и он поначалу был счастлив и рад, однако впоследствии – когда новые ссоры разводили вас в разные стороны – он упрекал тебя именно этим! Твердил, что ты его преследовала, не давала ему проходу, являлась к нему сама, когда он тебя не хотел и не звал. Он писал в письмах всем друзьям об этом и даже своей сестрице в Англию, называя тебя, Клер, безумной глупой девчонкой, а затем уже и «несносной особой». И ты хочешь и здесь повторения подобного? Ты не научилась ничему и собираешься снова наступить на те же грабли?
Я научилась, я все это пережила… Но здесь другая ситуация. Дело настолько серьезное и важное, что оно стоит примирения. Речь идет о человеческих жизнях. Одна, без русского, я не справлюсь, не смогу. А он… он, кажется, тоже заинтересован в нашем… сотрудничестве.
И это ты называешь «сотрудничеством»? – ехидно вопрошал голос разума. Вспомни его лицо, когда вы расстались, его взгляд, когда он заявился ночью. Ты разучилась читать по мужским лицам, малиновка моя?
Клер ощутила жар румянца на щеках. Вот и опять ты покраснела, как рак, малиновка… Потому что разум и чувства…
– Мадемуазель Клер! Вы к графу продолжать ваше расследование? Подождите, и я с вами!
Клер растерянно обернулась – со ступеней дома быстро спускался герр Гамбс с каким-то свертком из холстины в руке.
– Управился с неотложными утренними делами по хозяйству и прямо к нему в Охотничий павильон спешу. Дело не терпит отлагательств. Это по поводу того кинжала, что мы вытащили из тела стряпчего. Но, на мой взгляд, это никакой не кинжал!
– А что же? – спросила Клер.
– Долго объяснять, я вам с графом наглядно все покажу. Идемте скорей. – Он предложил ей руку, и они быстро пошли по аллее.
Комаровского там не было: ни под той липой, ни в конце аллеи, ни у статуи. Однако в столь ранний час у пруда наблюдалось некое непонятное движение – по противоположному берегу сначала проскакали от павильона два фельдъегеря, затем два конных жандарма с унтер-офицером. Потом Клер и Гамбс увидели спешащего деревенского старосту.
«Вот все само собой и решилось, – думала Клер, шагая. – Старик-управляющий сыграл роль судьбы».
– Видите ли, мадемуазель, граф – человек решительный, сильного характера, – начал немец-управляющий издалека и очень деликатно. – Он не отступается от задуманного, тем более если его что-то чрезвычайно волнует или влечет. Насчет его семьи скажу вам одно – все годы, что я провел подле него, у него было мало времени на семью. Его супруга жила в Петербурге и в их орловском имении, занималась делами, хозяйством, детьми. А граф неотлучно находился при особе государя Александра, сопровождал его во всех поездках, путешествиях за границу в качестве генерал-адъютанта, был крайне занят. Он навещал свою семью наездами и нечасто, скажем так… На романы на стороне у него тоже времени не было. Но вы понимаете, что он всегда был в центре пристального женского внимания – блестящий царский адъютант, для которого нет невозможного, и при этом хорошо образован, говорит на европейских языках, сам пишет свои исторические «Записки», дерется на дуэли по каждому поводу, владеет всеми видами оружия, как холодного, так и огнестрельного… Достаточно на него посмотреть – он уже шагнул за пятый десяток, но внешне ему никто не даст больше сорока пяти лет. Его физические данные поражают. Он ведь в молодости едва не стал фаворитом государыни Екатерины, потеснив самого графа Зубова.
– Да неужели? – Клер усмехнулась: старик-управляющий словно уговаривает ее, как ребенка, нахваливая своего друга.
– Он привез государыне заказанные ею ювелирные украшения из Парижа в качестве дипкурьера, и она, узнав, что девятнадцатилетний офицер-курьер возвращался через Германию и проезжал Рейн, хотела лично узнать у него последние европейские новости. Он ждал в зале выхода государыни вместе с прочими представленными ко двору. Когда государыня появилась и очередь дошла до Комаровского, она обратила на него внимание – высокий красавец в мундире Измайловского полка. Государыня, как обычно, протянула ему руку для поцелуя. Можно было просто поклониться ей при этом, этикет позволял, однако Комаровский опустился перед ней на одно колено и удерживал ее руку, целуя столь долго, что у пожилой государыни сначала покраснело лицо, затем шея, потом уж и все декольте. Она пыталась мягко высвободиться из его хватки, но он не отпускал ее руку, целуя пальцы, а затем перевернул и поцеловал в ладонь. И это на глазах всего двора! Вы представляете, какой пассаж! Результатом стало приглашение на придворный обед, где он живо и с юмором рассказал государыне все европейские новости. После обеда она позвала его играть в карты к своему столику. Придворные заключали пари, когда фавориту Зубову укажут на дверь, сменив его на молодого и столь дерзкого лейб-гвардейца-измайловца, взявшего императрицу на абордаж. Платон Зубов закатил государыне скандал в спальне и приложил немалые усилия, чтобы на следующее же утро услать Комаровского назад в Париж, а потом и в Лондон с выдуманным поручением. Говорят, ему велели отвезти старые газеты русскому послу в Лондоне. Но Екатерина о нем не забывала… Так что женщин он завоевывает так, как другим мужчинам этого не дано. Но я вижу, сейчас он сам в крайне уязвимом положении. – Гамбс многозначительно помолчал. – Видите ли, в молодости граф вообразил для себя некий женский недосягаемый идеал. Он описал его в своем романе «Невинность в опасности» – да, да, он сам мне как-то признался за бокалом вина, что сочинил любовный роман по мотивам французского произведения. Потому что душа его страстно жаждала женский образ, который он в жизни не видел и не надеялся даже встретить. Он выдумал его и описал в книге. И вот спустя много лет его книжный образ, его идеал возник перед ним в реальности… Это всегда почти шок, как говорите вы, англичане. Душевное потрясение. В его возрасте стрела Амура, поразившая сердце… назовем это так… учитывая особенности его натуры, смертельна. Стрела Амура пропитана уже не медом, но ядом страсти, ее горькой и сладкой отравой. И лекарства в его возрасте от такой смертельной раны нет. Или оно все же есть, однако… Сам он, по крайней мере даже с его железной волей ни излечить себя, ни спасти уже не способен. Тут нужны двое, мадемуазель.
Подойдя к павильону, они услышали… звуки гармонии! Инструмент этот Клер встречала лишь в Австрии, но и там он был в новинку, а до России гармонии вроде как еще и не добрались. Однако…
Когда мы были на войне, когда мы были на войне! Там каждый думал о своей любимой или о жене![19]
На гармонии играл денщик Вольдемар, растянув мехи – он горланил песню, сидя верхом на своей пузатой гнедой кляче, которая истово пила из пруда. Евграфа Комаровского они увидели на ступеньках павильона – на солнцепеке в той же расхристанной рубашке, что и ночью. Казалось, он и спать не ложился. Рядом с ним бутылка вина.
И я, конечно, думать мог, когда на трубочку глядел на голубой ее дымок – как ты когда-то мне лгала, что сердце девичье свое давно другому отдала!
– О, майн готт, – прошептал свое любимое Гамбс. – Граф гуляет! Это у русских, мадемуазель, называется «гулять». И, как я заметил, гуляют они не с радости, а с горя и от великой печали. С песнями бражничают.
Я только верной пули жду, чтобы утолить печаль свою и чтоб пресечь нашу вражду!
Вольдемар взял верхнюю ноту: ааааааааааа! А Комаровский подпел ему хриплым баритоном и…
Увидел Клер.
Поднялся – и точно как медведь из своей берлоги.
– Вы?
– Евграф Федоттчч. – Клер как в омут шагнула, прижимая к груди ридикюль с лорнетом и пистолетом. – Я всю ночь не спала! Вчера я наговорила вам таких вещей, что… Я сожалею. Я иностранка, я много не знаю о России. Наверное, до конца не понимаю, насколько сложна русская жизнь и как приходится жить вам здесь… Прошу меня извинить, если я вчера задела вашу гордость. Я погорячилась и… я была не права, хотя мне кажется, что и вы тоже были не правы!
Он смотрел на нее так, что в первый миг она даже струсила.
– Вы сняли траур по лорду Байрону?
– Что?
– Платье на вас не черное. Желтое. – Он буквально пожирал ее взглядом.
– Да… платье… сняла траур, то есть нет!
Комаровский схватил ее руку и прижал к губам – как тогда с императрицей Екатериной, держал так крепко, что Клер подумала: у нее сейчас хрустнут кости.
– И я погорячился, мадемуазель Клер. И не прав я был, хотя… я вам потом объясню, вы должны меня понять… я порой просто не могу поступать иначе, потому что…
– Да, да, я понимаю, Евграф Федоттчч. Мы оба вчера были не правы и… я хотеть, как в эта песня – пресечь наша вражда! – она выпалила конец фразы по-русски.
– Вы только взгляните сюда, дорогие мои друзья! – воскликнул Гамбс вдохновенно, прерывая их бессвязный, однако столь эмоциональный диалог. – Я отмыл клинок от крови стряпчего, но так и не смог не только прочесть надпись на лезвии, но даже определить, что там за язык или алфавит. Это на самом деле никакой не кинжал! А вот что это такое, нам еще предстоит всем вместе разгадать.
Он быстро размотал холщовый сверток и уже потрясал тяжелым с широким лезвием тесаком, сверкавшим на солнце.
Клер, смущенная взглядом Комаровского, рада была переключить разговор на другую тему. Она наконец сумела рассмотреть клинок – изогнутая форма, кованая рукоятка. По лезвию вилась выгравированная надпись. Клер извлекла из ридикюля свой лорнет, нагнулась, чтобы видеть лучше.
– Вещь определенно с Востока, – доложил Гамбс, – но надпись на лезвии не арабская. И клинок не похож на кинжалы, что привозят из Константинополя, не турецкий стиль. Я подумал, возможно, оружие персидского происхождения, и мы видим здесь надпись на языке фарси, хотя…
– Надпись сделана по-индийский, на хинди, – уверенно заявила Клер, наводя свой лорнет и на Гамбса, и на Комаровского. – Я такое уже видела в Лондоне. В собрании оружия из Индии у нашего Нолли.
– Нолли? – переспросил Евграф Комаровский.
– У Нейла Джона Гастингса, племянника лорда Френсиса Роудена Гастингса, генерал-губернатора Индии, большого приятеля Горди… Байрона и его соседа по Олбани[20]. У них там были апартаменты рядом, и мы с Горди часто навещали Нолли. Он хвалился своей коллекцией оружия. В том числе подобными вещами. Это не кинжал, это панчангатти.
Комаровский и Гамбс воззрились на нее.
– Горди… был еще Перси – поэт Шелли и теперь Нолли – племянник губернатора Индии, – перечислил Комаровский. – Вы посещали его с Горди в его апартаментах, когда… что?
– Когда мы жили с Байроном в Олбани, – просто и правдиво ответила ему Клер. – Мы жили вместе до его отъезда в Швейцарию, а потом я поехала за ним. Панчангатти – оружие кургов[21].
– Я поражен вашими познаниями, мадемуазель! – воскликнул Гамбс. – Индийский алфавит… ну конечно, а я-то глупец, все гадал, что это.
– Кто такие курги? – спросил Комаровский.
– Племя воинов в горах Гхатах в Индии, эта вещь очень похожа на то их ритуальное оружие для войны и жертвоприношений, что показывал нам с Байроном Нолли Гастингс, – пояснила Клер.
– Англичане половиной света владеют, – хмыкнул Комаровский. – Конечно, куда нам здесь, в наших русских снегах, знать про каких-то там кургов. Но я тоже сражен наповал, мадемуазель Клер, вашими энциклопедическими познаниями. Может быть, вы нам и надпись переведете?
– Нет, я по-индийски не читаю и санскрита не знаю. Я просто удивлена, откуда панчангатти мог взяться в русском имении под Москвой.
– Ну, с Востока в здешних местах только один человек – некий Хасбулат Байбак-Ачкасов. И мы его непременно навестим в самом ближайшем будущем. Но я в ваше отсутствие, мадемуазель… я ведь думал, что мы с вами больше не будем вместе бок о бок трудиться над расследованием, поэтому сам наметил для себя некий план действий на сегодня. Христофор Бонифатьевич, я бы вас просил после обеда приехать на заброшенное кладбище к часовне.
– Зачем? – удивился Гамбс.
– Увидите. И захватите свой инструмент, возможно, понадобится. – Комаровский потер свой небритый подбородок. – Мадемуазель Клер, дайте мне пять минут, я приведу себя из состояния свинского в человеческое. Мы с вами перед поездкой на старое кладбище посетим одного весьма любопытного человека. Князя Хрюнова, который тоже никакой не князь, как этот клинок не кинжал.
– А почему мистера Пьера Хрюнова сначала, а не того, кто с Востока? – спросила Клер с любопытством.
– Потому что Хрюнов, по местным слухам, о которых я узнал только вчера ночью, – сын Темного.
Глава 17
Его темная светлость и кора дуба
Евграф Комаровский привел себя в божеский вид по лейб-гвардейски – вылил на себя два ведра холодной воды, изгоняя хмель, побрился и переоделся в Охотничьем павильоне в сухое платье. Денщик тем временем скоренько запряг в экипаж лошадь, но сам за кучера снова не сел – остался дома: Комаровский надавал ему кучу поручений, Вольдемар только кивал – будет сделано! Управляющий Гамбс вернулся в усадьбу, пообещав после обеда приехать на старое кладбище с крестьянами, снятыми с полевых работ.
Клер и Комаровский отправились с визитом к Пьеру Хрюнову вдвоем. Всю дорогу, правя лошадью, Евграф Комаровский то и дело поглядывал на Клер, словно хотел ей что-то сказать, но медлил, улыбался как-то потерянно, светлея лицом, и являл признаки некой рассеянности. Клер благоразумно помалкивала. Они помирились – и это главное!
Хрюнов обитал в усадьбе села Никольское на Песку, более известного как Николина Гора. Пока ехали туда, по бокам дороги тянулись заброшенные, заросшие лопухами и ковылем поля. Комаровский пояснил – судя по земельным планам, все это и есть наследство Арсения Карсавина, его бывшие владения. Душ Хрюнову тоже не досталось, так как крепостные после убийства Карсавина были сосланы на каторгу, а кто избежал ссылки, того государственная казна продала с торгов, чтобы и духом бунтарским на Николиной Горе не пахло.
Темный помещичий дом Хрюнова выглядел старым и неухоженным, но вокруг усадьбы Николина Гора жизнь так и била ключом. Дворня под неусыпным взором барина трудилась на вольном воздухе – лакеи поливали диваны и кресла, вытащенные из дома, кипятком, шпарили клопов. Тут же на кострах клокотали чаны с водой: в них замачивали белье в золе. Дворовые таскали фарфоровые горшки с княжеским гербом и выливали в чаны мочу. Барин Пьер Хрюнов царил над всем этим домашним хаосом, сидя в бархатном кресле, как на троне. Облаченный по случаю жары в один лишь засаленный розовый атласный халат прямо на голое тело, он то и дело вскакивал и подлетал к слугам, крича, что все они делают не так.
Узрев экипаж с Комаровским и Клер, он, казалось, даже не удивился. Они поздоровались вежливо и церемонно.
– Наслышан, наслышан я, граф, что вы взяли расследование обрушившихся на нас бед в свои твердые руки. И безмерно сему рад, – объявил Пьер Хрюнов. – Мадемуазель, примите мои глубочайшие извинения – я, опять же, наслышан о происшедшем с вами и как суверен и владелец здешних земель, местный, так сказать, абориген прошу вас о снисхождении – не судите строго с английской колокольни то, что здесь у нас творится. Это фатальные издержки, мадемуазель, и прямые последствия.
– Издержки и последствия чего, князь? – спросила Клер по-французски, потому что именно на этом языке и приветствовал их Хрюнов, грассируя и картавя.
– Последствия тлетворных европейских либеральных ценностей, кои словно чума накрывают наше многострадальное Отечество, становясь причиной и зимнего восстания в столице, и разного разбойного шатания и непотребства здесь, в наших родных подмосковных пенатах. – Пьер Хрюнов всплеснул руками. – Пора, пора нам повернуться к Европе задом, а к нашим исконным традициям и обычаям передом! Вот взгляните. – Он указал на корыта, где дворня мяла лыко, шпаря его кипятком, и на чаны с бельем. – Простые способы поддерживать телесное здоровье, что еще наши предки знали, но под гнетом европейского просвещения позабыли. Зола и моча – природные пятновыводители, кора дуба – лекарство от всех недугов. Предки наши настойкой коры дуба лечились и боярышник заваривали, пили, а нам все пилюли немецкие подавай да одеколон! Я учу день и ночь своих холопов, как пользоваться старинными проверенными средства… а куда вы так пристально смотрите, мадемуазель?
– Нет, ничего, простите, я вас внимательно слушаю, князь. – Клер отвела глаза.
Ее поразила одна деталь: когда Пьер Хрюнов, жестикулируя, повествовал про «кору дуба», розовый атласный халат на его жирной груди разошелся, и зоркая Клер увидела на белой коже багровые полосы, похожие на следы старых заживших шрамов. Более того, на толстых руках, на предплечьях Пьера Хрюнова, которые при жестикуляции широкие рукава халата открыли почти до локтей, тоже виднелись точно такие же багровые зажившие полосы.
Хрюнов плотно запахнул халат, натянул рукава почти до ладоней и, словно отвлекая их от себя, живо указал на трех бородатых мужиков в посконных рубахах и лаптях, на которых лакеи напяливали странного вида корсеты из ремней и железных пластин с подобием стального мешка внизу живота.
– Это тоже ваше изобретение, как и кора дуба? – поинтересовался Евграф Комаровский.
– О да, граф! Сие мой великий прожект, мой дар народу – корсет против… так сказать, презренного, еще в Библии упомянутого греха Онана, против рукоблудства. – Пьер Хрюнов и хотел, и одновременно смущался говорить при Клер о своем изобретении, но гордость восторжествовала: – Три подопытных – здешние мужики мои Андрон, Агафон и Никита, и на всех разные модели корсета, усовершенствованные! Соблаговолите видеть, как это работает. То есть полная недоступность причинного места мной гарантирована во всех трех моделях корсета.
– Ваше светлость, барин, да как же спать-то в нем? Как в клетке железной себя чувствуем! – гудели печально Андрон, Агафон и Никита. – Да кака така пытка нам, казнь египетская! За шшштооо?!
– Вижу, вы заняты по горло свершениями, мсье Пьер, на благо нашего великого Отечества, – непередаваемым тоном жандарма брякнул бодро Евграф Комаровский. – Но у нас к вам неотложное дело в связи с расследованием убийства семьи стряпчего. Я должен задать вам вопросы о вашем отце.
– Мы с ним не общались много лет, вели судебный спор, отец мой умер в позапрошлом году, но знамя семейной свары подхватил мой младший брат.
– Я хочу спросить вас о вашем настоящем отце. Об Арсении Карсавине.
Выражение лица Пьера Хрюнова изменилось. Он вспыхнул и сразу побледнел, отступил, еще плотнее запахнул атласный халат, затянул пояс. Вздернул подбородок, прищурил темные глаза свои, заплывшие жиром.
– Вижу, что и до вас, Евграф Федотович, дошли здешние вздорные сплетни и слухи. Арсений Карсавин не мой отец – это все, что я могу вам заявить. Оревуар!
– Нет, не оревуар, помилуйте! Мы только начали выяснять сей важный вопрос. – Комаровский надвинулся на него, толстый Хрюнов моментально сник. – Ваш отец, князь, был в том уверен, он вас лишил первородства, своего имени, титула и наследства.
– Не лишил, а лишь пытался, ему по суду сие удалось лишь наполовину. – Пьер Хрюнов отвечал холодно. – Он отобрал у меня только наследство, но не смог забрать всего остального. Да это и невозможно! Потому что обвинения его клеветнические и лживые. Он объявил меня бастардом, не своим сыном! Причем поступил так, когда мне было уже двадцать семь лет, а до этого где он был, если подозревал что-то? Наша позиция в суде основана на сих фактах и…
– Вам сейчас сорок, – заметил Комаровский. – Тринадцать лет назад Арсения Карсавина убили слуги, и вскрылось его тайное завещание, по которому он вам оставил львиную долю своего имущества. И после этого ваш отец-князь отказался от вас и затеял судебный процесс, я прав? А Карсавин в своем завещании называл вас своим сыном? Если надо, я подниму документ из архива.
– Поднимайте. – Пьер Хрюнов недобро улыбнулся, но злая усмешка потонула в его пухлых щеках. – Поднимали в суде, оглашали. Нет там ничего такого. Нет и не было. А мой батюшка-князь просто спятил на старости лет. Он лишился ума, так же как и старик Черветинский после своего апоплексического удара. Это вздорная старческая блажь, не более того. Но она была подхвачена всей нашей чертовой семейкой – моими сестрами, братом, родственниками. Она слишком дорого мне обошлась и обходится до сих пор. И в здешней округе породила самые дикие и бредовые слухи. Вы наверняка их уже собрали на меня, как компрометирующие сведения.
– Но вы ведь общались с Арсением Карсавиным? – заметила Клер. – Помните, вы спрашивали у меня как-то, что за человек был Байрон. Так и мне любопытно – что за человек был тот, кого в здешних местах крестьяне так боятся, окружают столь мрачным ореолом и зовут Темным?
– Да, Темным. И еще Тем, кто приходит ночью, и пугают им своих сопляков. – Пьер Хрюнов состроил страдальческую гримасу. – Мадемуазель, ну нет, только не вы с вашими передовыми взглядами, с просвещенным английским умом… Лично вам я скажу по секрету – Арсений Карсавин был очень сложный человек. Он, как ваш лорд Байрон, словно темная звезда оставил свой след на небосклоне. Да, мы общались, я знал его с юных лет. Он не был ни исчадием ада, ни демоном. Он был… человеком с богатым воображением и великими страстями – скажем так.
– Во время его убийства в мае 1813 года вы находились здесь, в имении? – спросил Комаровский.
– Да, и для меня все случившееся стало потрясением.
– Вы сожалели о смерти Карсавина?
– Я скорбел о нем.
– Зимой следующего года в лесу произошло еще одно убийство – двух молодых крестьян, – совершенное зверским, неслыханным способом. Вы находились в имении и в тот момент?
– Я жил здесь, разбирался с карсавинским наследством. Об этих несчастных я слышал, как и все в нашей округе. Их убийцу так и не нашли, это все, что мне известно.
– Охотничий павильон, где статуя у пруда – с какой целью Карсавин его построил? Ведь в здешних местах настоящей охоты нет.
– Это была его прихоть, он тратил свои деньги. – Пьер Хрюнов пожал полными плечами. – Там собирался тесный круг его друзей и почитателей. Место отдыха и размышлений.
– Размышлений? И вы там бывали?
– Бывал, бессмысленно скрывать, вам все равно донесут и расскажут – я бывал там с юных лет. Мы собирались, беседовали, музицировали, читали французские романы, привезенные Арсением из Парижа, римские стихи… порой даже устраивали театральные представления.
– Мы – это кто? Назовите конкретные имена.
– Я не помню, в основном его слуги, холопы, они были актерами и… главными действующими лицами в тех представлениях, а мы сидели, смотрели… Я, его воспитанник Хасбулат, братья Черветинские, приезжал и их отец Антоний.
– Но братья были в те времена детьми!
Пьер Хрюнов глянул на Комаровского и Клер.
– Мы все были молоды тогда, разного возраста. Арсений был для нас как наставник, учитель жизни.
– Наставник в чем?
– Во многих вещах, я уже не помню, много лет прошло с тех пор. – Пьер Хрюнов вздохнул. – Он давно мертв. Злобные вымыслы и дремучие суеверия местного быдла не дают ему покоя даже в могиле.
– Кстати, о его могиле, она ведь на ваших землях. Я проведу там осмотр сегодня позже, – объявил Комаровский. – Крестьяне ее ни часовней, ни склепом не считают, говорят, что это вроде как языческий храм. Карсавин воздвиг его себе при жизни?
– Арсений был эстетом, он заказал в Италии дорогую статую охотника Актеона. Он построил для нее что-то вроде часовни и желал, чтобы у подножия статуи его похоронили.
– Это он указал в своем завещании?
– Нет, он просто раньше высказывался о своей смерти.
– Статуя имеет с ним портретное сходство?
– Безусловно.
– А кто его хоронил? Его дворовые люди были брошены в острог, шло следствие, кто взял на себя все хлопоты по похоронам?
– Я его похоронил. – Пьер Хрюнов смотрел на них уже с вызовом. – И что? На этом основании вы опять станете утверждать, что я его сын?
– Не знаю, князь. – Комаровский пожал плечами. – Вам виднее – от вас отец отказался, а вы тоже отказываетесь от родителя, но уже другого. Все сие печально и достойно сочувствия.
– Здесь сочувствия не дождешься от местных хамов. – Пьер Хрюнов перекосился в гримасе. – Они сразу подожгли его дом, как только стало известно, что он мертв. Они бы давно сожгли и часовню. И даже сие мое скромное обиталище…
– Это дом Арсения Карсавина?
– Один из его домов, как и Охотничий павильон, как и тот, что он отписал в своем завещании Сколково Хасбулату. Добрые здешние пейзане, которые нас так ненавидят, все бы это давно подожгли. Только они боятся.
– Чего именно они боятся?
– Мести Темного. – Пьер Хрюнов усмехнулся. – Только это держит их в узде и повиновении.
– Видите, даже слухи и суеверия порой приносят пользу. Обстоятельства убийства Карсавина вам известны?
– Нет, этим занимались тайная полиция и военное ведомство графа Аракчеева, потому что речь шла о бунте крепостных. Нас, окрестных помещиков, в детали не посвящали.
– А что вам известно об убийстве семьи стряпчего Петухова?
– Только то, что болтают в округе, мол, неслыханная жестокость.
