Маковое море Гош Амитав
– Джоду Наскар? Ты, что ли?
– Он самый. Салам, халиджи[26].
– Где тебя носило? Что матушка? Уж больше года, как ты сгинул. Народ гадал, куда ты подевался…
– Мы вернулись в деревню. Когда наш господин умер, мать не захотела остаться.
– Да, я слышал. Говорят, она хворает?
– Вчера померла, халиджи, – тихо ответил Джоду.
Рулевой закрыл глаза и прошептал:
– Аллах рахем, упокой Господь ее душу.
– Бисмилла… – поддержал молитву Джоду. – Я здесь по воле матери, перед смертью она просила разыскать дочь нашего саиба, мисс Полетт Ламбер.
– Ну да, она же любила девочку как родную дочь, ни одна служанка так с чадом не нянчится.
– Ты знаешь, где сейчас мисс Полетт? Я больше года ее не видел.
Рулевой кивнул:
– Она живет неподалеку – вон там, вниз по реке. После смерти отца ее приютила богатая английская семья. Ступай в Гарден-Рич и спроси дом Бернэм-саиба. Там в саду беседка с зеленой крышей, тотчас узнаешь.
Джоду обрадовался, что так легко все выяснил. Поблагодарив рулевого, он выдернул из ила весло и сделал мощный гребок. Отдаляясь, он слышал голос знакомца, который возбужденно кому-то говорил:
– Видишь ту лодку? Прямо в ней родилась мисс Полетт Ламбер, дочь французского саиба…
В разном изложении Джоду так часто слышал эту историю, что как будто все видел собственными глазами. Видно, так на роду написано, говорила мать, поминая странный поворот судьбы: не отправься она рожать в свою деревню, Полетт никогда не появилась бы в их жизни.
Все произошло сразу после рождения Джоду. Отец приплыл на лодке, чтобы забрать жену и ребенка. Они были уже почти на середине Хугли, когда поднялся шквалистый ветер. Смеркалось, и отец решил, что лучше не переправляться через реку, а пристать обратно к берегу и дождаться утра. Удобнее места для стоянки, чем каменная набережная Ботанического сада, было не найти. Семейство поужинало и устроилось переждать ночь.
Только они задремали, как их разбудили громкие голоса. Отец зажег фонарь, высветивший лицо белого саиба, который сунулся под лодочный навес и что-то бессвязно лопотал. Было ясно, что он чем-то ужасно встревожен; вмешавшийся слуга все разъяснил: дело крайне срочное – у беременной жены господина начались схватки, нужен белый доктор, однако на этой стороне реки его не нашли, требуется переправить роженицу на другой берег.
Отец отказался – дескать, лодка маленькая, ночь безлунная, а река разбуянилась. Будет лучше, если господин раздобудет баркас или многовесельную шлюпку с гребцами, наверняка в Ботаническом саду что-нибудь найдется.
Так-то оно так, был ответ, сад располагает собственной маленькой флотилией, однако нынче, как назло, нет ни одной лодки – управляющий распорядился доставить своих друзей на ежегодный бал Калькуттской биржи. Их лодка – единственное судно на причале, и если они откажут, погибнут две жизни – мать и дитя.
Мать Джоду, которая сама только что перенесла родовые муки, прониклась страданием беременной женщины и добавила свой голос к мольбам господина, уговаривая мужа взяться за дело. Но отец все мотал головой и сдался лишь после того, как в его руке оказалась серебряная монета, стоимость которой превышала цену лодки. Сей неотразимый довод способствовал заключению сделки, и француженку перенесли на борт.
Хватило и взгляда, чтобы понять, как мучается несчастная женщина; лодка тотчас отвалила от набережной. Несмотря на ветер и тьму, ориентироваться было легко по огням Калькуттской биржи, нынче особенно щедро иллюминированной по случаю бала. Однако ветер крепчал, река бурлила, и лодку так швыряло, что плод не удержался. В качке женщине становилось все хуже, а потом вдруг у нее отошли воды и начались преждевременные роды.
Отец сразу повернул назад, но берег уже остался далеко. Саиб изо всех сил пытался успокоить жену, однако толку от него было мало, и роды приняла мать Джоду: перекусила пуповину и обтерла смазку с тельца новорожденной. Оставив собственного ребенка на днище лодки голеньким, она завернула девочку в одеяльце и подала умирающей женщине. Лицо дочери было последним, что узрела француженка; она истекла кровью и умерла, прежде чем лодка достигла Ботанического сада.
Обезумевший от горя саиб не мог совладать с плачущим младенцем; девочка утихла, лишь когда мать Джоду дала ей грудь. После этого господин сделал новое предложение: не сможет ли семья лодочника задержаться у него, пока он не найдет няньку или кормилицу?
Разве можно было отказать? По правде, матушка уже не смогла бы расстаться с девочкой, ибо прикипела к ней душой с того мгновенья, как поднесла ее к груди. Отныне у нее стало двое детей – сынок и доченька, которую она ласково называла Путли, то бишь Куколка. Полетт, выросшая в смешении языков, звала ее Тантима – тетя-мама.
Вот так мать Джоду оказалась в услужении у Пьера Ламбера, который совсем недавно прибыл в Калькутту на должность помощника управляющего Ботаническим садом. Предполагалось, что мать останется в доме, пока ей не подыщут замену, но как-то никого не нашлось. Само собой вышло, что матушка стала кормилицей Полетт и баюкала на руках двух младенцев. Возражения со стороны отца увяли, как только француз купил ему новую, превосходную баулию; вскоре папаша отбыл в Наскарпара, оставив в городе жену и сына, но прихватив с собой новенькую лодку. С тех пор он показывался очень редко – как правило, в начале месяца, когда матушка получала жалованье. На ее деньги он еще раз женился и наплодил кучу детей. С братьями-сестрами Джоду встречался два раза в год, когда неохотно приезжал на праздники Рамадан-байрам и Курбан-байрам. Деревня была ему чужой, а домом стало бунгало в усадьбе Ламбера, где он правил как наперсник и шутейный супруг маленькой хозяйки.
Что же до Полетт, то сначала она заговорила на бенгали, а первым после кашек блюдом стал рис с чечевицей, состряпанный тетей-мамой. Фартуку она предпочитала сари и терпеть не могла обуви, желая бегать по саду босоногой, как Джоду, с которым в раннем детстве была неразлучна и без которого отказывалась есть и спать. Из всех детей прислуги только ему был открыт доступ в хозяйский дом. С малых лет Джоду понял, что все это благодаря особым отношениям мамы с хозяином, которые заставляли их допоздна засиживаться вдвоем. Однако дети не обращали на это внимания и принимали как один из многочисленных фактов необычного домашнего уклада, ибо не только Джоду с матерью, но еще в большей степени Полетт с отцом выпали из своего круга. Белые почти никогда не заглядывали в бунгало матери с сыном, а Ламберы сторонились круговерти английского общества в Калькутте. На другой берег француз ездил только “по делям”, а все остальное время посвящал своим растениям и книгам.
Более приземленный, чем его подружка, Джоду заметил отчужденность хозяина и его дочки от других белых саибов и вначале объяснял это тем, что они родом из страны, которая часто воевала с Англией. Однако потом, когда их общие с Путли секреты стали существеннее, он узнал, что не только это разделяло Ламберов и англичан. Выяснилось, что Пьер Ламбер оставил родину, ибо в юности участвовал в бунте против короля, а респектабельное английское общество сторонилось его, потому что он публично отрицал существование Бога и святость супружеских уз. Джоду не придавал этому ни малейшего значения и только радовался, что подобные обстоятельства ограждают их дом от других белых саибов.
Дети подрастали, но не это и не разница в происхождении, а нечто совсем неуловимое подточило их дружбу. В какой-то момент Полетт пристрастилась к чтению, и ни на что другое у нее не оставалось времени. Джоду, наоборот, утратил интерес к буквам, едва научился их распознавать – его тянуло к воде. В десять лет он уже так лихо управлялся со старой отцовской лодкой, колыбелью новорожденной Полетт, что не только служил Ламберам перевозчиком, но и сопровождал их в экспедициях за образчиками растений.
Пусть необычный, но уютный уклад их дома выглядел таким удобным и прочным, что все они оказались не готовыми к невзгодам, последовавшим за внезапной смертью Пьера Ламбера. Лихорадка уморила его, прежде чем он успел привести в порядок дела; вскоре после его кончины выяснилось, что его исследования, требовавшие денег, накопили существенные долги, а загадочные поездки “по делям” означали тайные визиты к городским ростовщикам. Вот тогда-то Джоду с матерью заплатили за свою особую близость к помощнику управляющего. Неприязнь и зависть других слуг тотчас перекипели в злое обвинение: парочка обворовала умирающего хозяина. Бешеная враждебность заставила мать с сыном бежать из дома. Не имея выбора, они вернулись в Наскарпара, где их нехотя приютила новая семья отца. Однако после долгих лет комфортабельной жизни мать уже не могла приспособиться к деревенским лишениям. Здоровье ее неуклонно ухудшалось, она так и не оправилась.
В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее ни весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.
4
Вопреки безрадостной цели поездки, на душе у Дити было удивительно легко; она словно чувствовала, что в последний раз едет этой дорогой, и хотела от путешествия взять сполна.
Медленно пробившись сквозь сумятицу проулков и базаров в центре города, повозка свернула к реке, где толчея стала меньше, а окрестности привлекательнее. Редко наезжавшие в город мать с дочерью зачарованно смотрели на стены Чехел-Сотуна – копии дворца сорока колонн в Исфахане, возведенной аристократом персидских кровей. Немного погодя миновали еще большее чудо с желобчатыми колоннами и высоким куполом в греческом духе – мавзолей лорда Корнуоллиса, снискавшего известность под Йорктауном и тридцать три года назад почившего в Гхазипуре; с громыхающей повозки Дити показала дочери статую английского губернатора. Вдруг тележка съехала на тряскую обочину, Калуа прищелкнул языком, осаживая быков. Дити с Кабутри обернулись посмотреть, что там впереди, и улыбки сползли с их лиц.
Дорогу занимала толпа человек в сто, а может, больше; под конвоем вооруженных палками охранников она устало плелась к реке. На головах и плечах людей покачивались узлы с пожитками, на сгибах локтей болтались медные котелки. Дорожная пыль на дхоти и блузах говорила о том, что путники идут уже давно. У зевак их вид вызывал жалость и страх, одни сочувственно цокали языком, но другие, ребятня и старухи, швыряли в толпу камнями, будто стремясь отогнать нездоровый дух. Несмотря на изможденность, путники вели себя на удивление непокорно, если не сказать дерзко – кое-кто отвечал зевакам теми же булыжниками, и такая бравада тревожила публику не менее затрапезной наружности.
– Кто это, мам? – прошептала Кабутри.
– Не знаю. Может, узники?
– Нет, – вмешался Калуа, показав на женщин и детей, мелькавших в толпе.
Они еще гадали, кто эти люди, когда один конвоир остановил повозку; начальник конвоя дуффадар[27] Рамсаран-джи ушиб ногу, сказал он, надо подвезти его к причалу. Дити с Кабутри тотчас подвинулись, освобождая место для высокого толстопузого человека в безупречно белой одежде и кожаных башмаках. Тяжелая трость и огромная чалма добавляли ему импозантности.
Возчик и пассажиры сильно оробели, но Рамсаран-джи нарушил молчание, обратившись к Калуа:
– Кахваа се авела? Откуда вы?
– Паросе ка гао се ават бани. Из окрестной деревни, господин.
Узнав родной бходжпури, Дити с Кабутри придвинулись ближе, дабы не пропустить ни слова.
Калуа наконец отважился на вопрос:
– Кто эти люди, малик?
– Гирмиты, – ответил дуффадар, и Дити негромко охнула.
Слух о гирмитах уже давно ходил в окрестностях Гхазипура; она никогда не видела этих людей, но слышать о них слышала. Им дали это имя по названию бумаги, куда их записывали в обмен на деньги[28]. Семьи гирмитов получали серебро, а сами они навеки исчезали, словно канув в преисподнюю.
– Куда их ведут? – Калуа перешел на шепот, будто говорил о живых мертвецах.
– Корабль отвезет их в Патну, а затем в Калькутту, – ответил начальник. – Оттуда их переправят в место под названием Маврикий.
Дити уже не могла терпеть и, прикрывшись накидкой, вмешалась в разговор:
– А где этот Маврикий? Рядом с Дели?
– Нет, – снисходительно улыбнулся Рамсаран-джи. – Это морской остров вроде Ланки, только еще дальше.
Имя Ланки пробудило воспоминание о Раване[29] с легионами демонов. Дити вздрогнула. Как же эти люди не грянутся оземь, ведая, что их ждет? Дити представила себя на их месте: каково знать, что ты навеки изгой, никогда уже не войдешь в отчий дом, не обнимешь мать, не разделишь трапезу с братьями и сестрами, не почувствуешь очищающего прикосновения Ганга? Каково знать, что до конца дней будешь влачить жизнь на диком, зачумленном бесами острове?
– Как они туда доберутся? – спросила она.
– В Калькутте их ждет огромный корабль, какого ты в жизни не видела, там уместятся сотни людей…
Хай Рам! Боже ты мой! Так вот оно что! Дити зажала рукой рот, вспомнив видение корабля над водами Ганга. Но зачем призрак возник перед ней, если она никак не связана с этими людьми? Что бы это значило?
Кабутри мгновенно догадалась, о чем думает мать:
– Ты же видела корабль, похожий на птицу, да? Странно, что он явился тебе.
– Молчи! – вскрикнула Дити.
Охваченная страхом, она крепко прижала к себе дочь.
Вскоре после того как мистер Дафти возвестил о прибытии Бенджамина Бернэма, на палубе послышались грузные шаги. Желтоватые бриджи и темный сюртук судовладельца были покрыты пылью, а сапоги густо заляпаны грязью, но поездка верхом явно его взбодрила, ибо на разгоряченном лице не отмечалось ни малейших следов усталости.
Мужчина внушительного роста и объема, Бенджамин Бернэм носил густую курчавую бороду, прикрывавшую его грудь наподобие сияющей кольчуги. Он вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу, однако походка его не утратила юношеской упругости, а в зорких глазах сверкала искра, какая бывает у тех, кто никогда не озирается по сторонам, но смотрит только вперед. Его продубленное лицо потемнело – результат многолетних усердных трудов на солнце. Ухватившись за лацканы сюртука, он насмешливо оглядел команду и отозвал в сторонку мистера Дафти. Они коротко переговорили, после чего мистер Бернэм шагнул к Захарию и протянул ему руку:
– Мистер Рейд?
– Так точно, сэр. – Захарий ответил на рукопожатие.
– Дафти говорит, для новичка вы весьма смышлены.
– Надеюсь, он прав, сэр, – ушел от ответа Захарий.
Судовладелец улыбнулся, сверкнув крупными зубами:
– Как насчет того, чтобы устроить мне экскурсию по моему новому судну?
Бенджамин Бернэм излучал особого рода властность, предполагавшую в нем выходца из богатой привилегированной семьи, но впечатление это было обманчиво. Купеческий сын, он гордился тем, что всего в жизни добился сам. За два дня любезность мистера Дафти весьма обогатила Захария сведениями о Берра-саибе: скажем, несмотря на всю его фамильярность с Азией, Бенджамин Бернэм не был “здешним уроженцем” – “в смысле, он не из тех саибов, кто испустил свой первый крик на Востоке”. Сын ливерпульского торговца древесиной, он и десяти лет не прожил “дома” – “что означает старушку Европу, а не дикую глушь, откуда вы родом, мой мальчик”.
В детстве, рассказывал лоцман, парень был “чистый шайтан” – драчун, баламут и просто раззепай, которому светило всю жизнь скитаться по каторгам да тюрьмам, и чтобы спасти дитятко от уготованной ему судьбы, родители сплавили его в “морские свинки” (“так в старину индусы называли юнг”), которых каждый гнобил как вздумается.
Но даже строгости Ост-Индской компании не удалось усмирить паренька. “Как-то рулевой заманил его в каптерку, чтоб удли-будли[30] по-быстрому. Однако юный Бен, даром что шкет, не мандражнул, но схватил кофель-нагель и так отходил педрилу, что тот отдал концы”.
Во благо самому Бену его списали с корабля в ближайшем порту, которым оказался Порт-Блэр – британская исправительная колония на Андаманских островах. Служба у тюремного капеллана стала для парня школой наказания и милосердия, в которой он обрел веру и получил образование. “У проповедников рука тяжелая, мой мальчик, они вложат в вас слово Божье, даже если для этого придется вышибить вам все зубы”. Полностью исправившись, Бен отбыл в Атлантику, где какое-то время служил на “обезьяннике”, курсируя между Америкой, Африкой и Англией. В девятнадцать лет он оказался на корабле, на борту которого в Китай плыл известный протестантский миссионер. Случайное знакомство с преподобным переросло в крепкую долгую дружбу.
“Вот так оно там устроено, – рассказывал лоцман. – Друзья познаются в Кантоне[31]. Китайцы держат бесовских чужеземцев в факториях за городскими стенами. Ни один чужак не смеет покинуть отведенную полоску земли и пройти через городские ворота. Некуда прогуляться или съездить. Даже чтоб сплавать на лодчонке, надо получить официальное разрешение. Никаких женщин – только сиди и слушай, как менялы подсчитывают монеты. Одиноко, словно мяснику в постный день. Некоторые не выдерживали, их отправляли домой. Кто-то ходил на Свинюшник, чтобы снять баядерку или надраться сивухи. Но не таков Бен Бернэм – когда не торговал опием, он шел к миссионерам. И чаще всего в американскую факторию, набожные янки были ему больше по вкусу, нежели коллеги из компании”.
Преподобный замолвил словечко, и Бенджамин устроился клерком в торговую фирму “Магниак и компания”, предшественницу “Джардин и Матесон”; отныне Бернэм, как всякий иностранец, торгующий в Китае, делил свое время между двумя полюсами в дельте Жемчужной реки – Кантоном и Макао, отстоящими друг от друга на восемьдесят миль. В Кантоне купцы торговали зимой, а все прочие месяцы жили в Макао, где компания располагала широкой сетью пакгаузов и фабрик.
“Бен Бернэм торчал в порту на разгрузке опия, но он не из тех, кто удовольствуется месячным жалованьем в чужой ведомости, парень мечтал стать полноправным набобом, у которого персональное место на калькуттском опийном аукционе”. Как многим чужеземным купцам, ему помогли церковные связи, поскольку миссионеры имели тесный контакт с торговцами опием. В 1817 году Ост-Индская компания выдала Бернэму документ свободного предпринимателя, и ему тотчас улыбнулась удача в виде группы новообращенных китайцев, которых надлежало сопроводить в колледж баптистской миссии в Серампоре. “А кто лучше Бернэма справится с задачей? Глядь-поглядь, а он уже ищет место под контору в Калькутте и, что интересно, находит. Шельма Роджер дает ему ключи от дома на Стрэнде!”
Бернэм перебрался в Калькутту, с тем чтобы участвовать в опийных аукционах Ост-Индской компании, однако первый финансовый успех ему принесла иная торговля, в которой он поднаторел еще в юности. “Как говаривали в старые добрые времена, из Калькутты вывозят только отраву и душегубов – опий и кули, если угодно”.
Первой удачей Бернэма стал контракт на перевозку каторжников. В то время Калькутта была главным перевалочным пунктом, из которого индийских узников отправляли в островные тюрьмы – Пенанг, Бенкулен, Порт-Блэр и Маврикий. Мутные воды Хугли уносили в Индийский океан тысячи воров, убийц, грабителей, мятежников, охотников за головами и всяческой шпаны. Их рассеивали по острогам, куда британцы упекали своих недругов.
Набрать команду было непросто, поскольку мало кто желал поступить на судно, перевозящее головорезов. “Бернэм взялся за дело с того, что вызвал приятеля по «обезьяньим рейсам» Чарльза Чиллингуорта – капитана, слывшего лучшим надсмотрщиком, ибо еще ни одному рабу или каторжнику не удалось сбежать из-под его опеки”. В струе перевозок, хлеставшей из Калькутты, Бен с помощью друга намыл себе состояние и вошел в китайскую торговлю на том уровне, о котором даже не помышлял, – вскоре он обзавелся собственной приличной флотилией. К тридцати годам он вместе с двумя братьями создал фирму, ставшую ведущим торговым домом с представительствами в таких городах, как Бомбей, Сингапур, Аден, Кантон, Макао, Лондон и Бостон.
“Вот вам чудеса колоний. Юнга, лазавший в клюзы[32], превращается в высокородного саиба, как дважды рожденный[33]. В Калькутте перед ним открыта любая дверь. Обеды у губернатора. Завтраки в форте Уильям. Ни одна роскошная дамочка не посмеет отказать ему в визите. Он отдает предпочтение Низкой церкви[34], но, будьте уверены, епископ всегда ему рад. Наконец, в жены он берет благороднейшую мисс Кэтрин Брэдшоу, генеральскую дочь”.
Натура Бена Бернэма, сделавшая его набобом, полностью проявилась в осмотре шхуны, которую он облазал от форштевня до кормы и от кильсона до утлегаря, подмечая все, достойное похвалы или упрека.
– Какова милашка на ходу, мистер Рейд?
– Великолепна, сэр. Плавна как лебедь и шустра как акула, – ответил Захарий.
Мистер Бернэм улыбкой оценил его восторг:
– Добро.
После внимательного осмотра шхуны судовладелец выслушал доклад о полном тягот походе из Балтимора, перебивая его въедливыми вопросами, и пролистал вахтенный журнал. Закончив перекрестный допрос, он объявил, что вполне доволен, и хлопнул Захария по спине:
– Молодец! Учитывая все обстоятельства, вы отлично справились.
Однако хозяина беспокоила команда ласкаров и ее вожак:
– С чего вы решили, что этот прохляла заслуживает доверия?
– Прохляла, сэр? – нахмурился Захарий.
– Так здесь называют араканцев[35], – пояснил Бернэм. – От одного этого слова местные туземцы приходят в ужас. Говорят, нет хуже пиратов, чем банда прохлял.
– Серанг Али – пират? – Захарий улыбнулся, вспомнив свое первое впечатление о боцмане, теперь казавшееся нелепым. – Да, сэр, этот человек немного смахивает на дикаря, но он такой же пират, как я. Если б Али намеревался угнать “Ибис”, он бы это сделал задолго до того, как мы бросили якорь. Я бы не смог ему помешать.
Бернэм вперился в Захария:
– Стало быть, вы за него ручаетесь?
– Да, сэр.
– Что ж, ладно. Однако на вашем месте я бы за ним приглядывал.
Мистер Бернэм отложил журнал и занялся корреспонденцией, накопившейся за время плавания. После того как Захарий передал прощальные слова мсье д’Эпинея о гниющем тростнике и отчаянной нехватке кули, письмо маврикийского плантатора вызвало его особый интерес.
– Как вы насчет того, чтобы вскоре опять сгонять на Маврикий? – почесывая бороду, спросил мистер Бернэм.
– Опять, сэр?
Захарий рассчитывал, что на переоснастку “Ибиса” уйдет пара месяцев, которые он проведет на берегу, и внезапная перемена планов застала его врасплох.
Видя его замешательство, судовладелец пояснил:
– В первом рейсе опия не будет. Китайцы баламутят, и пока они не поймут всю выгоду свободной торговли, я не пошлю груз в Кантон. До тех пор судно будет занято привычным для себя делом.
– То есть опять станет невольничьим кораблем? – перепугался Захарий. – Разве английские законы не запрещают работорговлю?
– Запрещают, – кивнул мистер Бернэм. – Еще как запрещают, Рейд. Печально, но еще много тех, кто ни перед чем не остановится, дабы помешать движению человечества к свободе.
– К свободе, сэр? – Захарий подумал, что ослышался.
Мистер Бернэм тотчас развеял его сомнения:
– Да, именно так, к свободе. А как иначе можно назвать господство белого человека над низшими расами? На мой взгляд, с тех пор как Господь вывел из Египта сынов израилевых, следующим величайшим шагом к свободе стала работорговля. Ведь так называемый раб в Каролине свободнее африканских собратьев, стонущих под игом черного тирана, правда?
Захарий подергал себя за мочку:
– Что ж, сэр, если рабство – это свобода, то я рад, что мне не довелось ее вкусить. Кнуты и оковы не по мне.
– Бросьте, Рейд! – хмыкнул мистер Бернэм. – Поход к сияющему на холме городу не бывает без муки. Ведь израильтяне тоже страдали в пустыне, а?
Не желая ввязываться в спор с новым хозяином, Захарий промямлил:
– Да, пожалуй…
Однако мистер Бернэм этим не удовольствовался и одарил собеседника насмешливой улыбкой:
– Я думал, вы и впрямь смышлены, Рейд. Однако ведете себя как паршивый реформатор.
– Вот как? Я не хотел…
– Надеюсь. По счастью, сия зараза еще не коснулась ваших краев. Я всегда говорил: Америка – последний бастион свободы, там рабству пока ничто не угрожает. Где бы еще я нашел судно, так идеально приспособленное для своего груза?
– Вы имеете в виду рабов, сэр?
– Да нет, – поморщился мистер Бернэм. – Не рабов – кули. Слыхали пословицу “Если Господь затворяет одну дверь, Он распахивает другую”? Когда для африканцев путь к свободе закрылся, Бог отворил его для племени, которое наиболее в том нуждалось, – для азиатов.
Захарий пожевал губами: ни к чему выведывать хозяйские планы, лучше сосредоточиться на деловых вопросах.
– Думаю, вы захотите подновить трюм?
– Верно. То, что предназначалось для рабов, вполне сгодится для кули и осужденных. Надо устроить пару отхожих мест, чтобы черные не обгадились выше головы. Проверяющие останутся довольны.
– Есть, сэр.
Бернэм запустил пальцы в бороду:
– Полагаю, мистер Чиллингуорт одобрит корабль.
– Новый капитан, сэр?
– Вы о нем слышали? – Мистер Бернэм опечалился. – Это его последний рейс, и я хочу доставить ему радость. Старые хвори дают о себе знать, капитан не в лучшей форме. Первым помощником будет мистер Кроул – превосходный моряк, но слегка несдержан. Вторым помощником хотелось бы взять разумного парня. Что скажете, Рейд? Готовы послужить?
Предложение так отвечало надеждам Захария, что сердце его екнуло.
– Вы сказали, вторым помощником, сэр?
– Ну да, – кивнул Бернэм и, словно утрясая вопрос, добавил: – Рейс пустячный – после муссонов поднять паруса и через шесть недель вернуться. На борту будет мой субедар с кучей надсмотрщиков и караульных. Человек он опытный, знает, как приструнить душегубов, чтобы не пикнули. Если все пройдет гладко, как раз поспеете к нашей китайской пирушке.
– Простите, сэр?
Мистер Бернэм обнял Захария за плечи:
– Говорю по секрету, так что не проболтайтесь. Поговаривают, Лондон снаряжает экспедицию, чтобы взяться за Поднебесную. “Ибис” должен участвовать… вместе с вами. Что скажете? Справитесь?
– Можете на меня рассчитывать, сэр, – пылко ответил Захарий. – В серьезном деле я не подведу.
– Молодчина! – Мистер Бернэм потрепал Захария по спине. – А что “Ибис”? В стычке пригодится? Сколько у него пушек?
– Шесть девятифунтовых. Можно установить одну тяжелую на вертлюге.
– Превосходно! Вы мне нравитесь, Рейд. Попомните: для смышленого парня я всегда найду дело. Если хорошо себя проявите, скоро сами будете капитаном.
Нил лежал навзничь, разглядывая рябь солнечных зайчиков на отполированном потолке каюты; свет, рассеянный жалюзи, создавал впечатление подводного царства, куда раджу погрузили вместе с Элокеши. Иллюзию усиливало ее полуобнаженное тело, на котором солнечные пятна переливались и дрожали, будто речные струи.
Он любил эти перерывы в любовных утехах, когда подруга задремывала у него под боком. Даже во сне она казалась замершей в танце, словно ее пластический талант не ведал границ и равно проявлял себя в движении и покое, на сцене и в постели. Как исполнительница она славилась тем, что за ее ритмом не могли угнаться самые искусные барабанщики, и в постели ее импровизации так же изумляли, доставляя несказанное наслаждение. Бесподобная гибкость позволяла ей вытворять невиданные фортели: он ляжет сверху и приникнет к ее устам, она же так обовьет его ногами, что его голова окажется между ее ступней; или такое отчебучит: прогнется дугой, и раджа балансирует на упругом изгибе ее живота. Искусная танцовщица, она сама руководила соитием, отчего раджа лишь смутно чувствовал ритмические фигуры, управлявшие сменой темпа, и миг его извержения был абсолютно непредсказуем, но в то же время безоговорочно предрешен все ускоряющимся взлетом к вершине, где с последним тактом он застывал в неподвижности.
Еще больше раджа любил минуты после любовной баталии, когда в спутанном сари изнемогшая Элокеши замирала, словно только что исполнила головокружительный тихайи[36]. Неудержимый зов плоти никогда не оставлял времени, чтобы толком раздеться, а потому шесть ярдов его дхоти и девять ярдов ее сари переплетались замысловатее путаницы их конечностей, и только излившись, он мог насладиться колдовскими чарами ее медленно возникающей наготы. Как многие танцовщицы, Элокеши обладала приятным голосом; она мурлыкала изящную тумри[37], а Нил медленно распутывал ее одежды, постепенно открывая взгляду и губам крепкие лодыжки, на которых позвякивали серебряные браслеты, крутые бедра с литыми мышцами, пушистый холм лобка, нежный изгиб живота и полные груди. Избавившись от последнего лоскутка одежды, они пускались во вторую атаку, медленную и нескончаемо долгую.
Нынче раджа только начал извлекать Элокеши из кокона ее одеяний, как ему помешали: в коридоре второй раз за день некстати возникла перепалка – девичий заслон не пускал Паримала, желавшего сообщить новость.
– Пусть войдет! – досадливо рявкнул Нил.
Он укрыл Элокеши накидкой, однако не озаботился спрятать свою наготу. Камердинер служил у него с тех пор, как он начал ходить, в детстве мыл его и одевал, готовил его, двенадцатилетнего, к первой брачной ночи, наставляя, что следует делать, а потому знал раджу как облупленного.
– Прошу прощенья, господин, – сказал Паримал, войдя в каюту. – Я подумал, вы должны знать о прибытии Берра-саиба, мистера Бернэма. Сейчас он на шхуне. Офицеры приглашены к обеду, а как быть с ним?
Известие застало врасплох, но после секундного размышления Нил кивнул:
– Ты прав, его тоже надо пригласить. Подай чогу.
Паримал снял с крючка халат и помог радже в него облачиться.
– Подожди за дверью, – приказал Нил. – Я напишу другое письмо, которое ты доставишь на корабль.
Камердинер вышел; Элокеши откинула покрывало.
– Что случилось? – спросила она, сонно моргая.
– Ничего. Надо сочинить записку. Ты лежи, я быстро.
Обмакнув перо в чернильницу, раджа начеркал несколько слов, но затем передумал и взял другой лист. Рука его подрагивала, когда он выводил строчку об удовольствии принять мистера Бенджамина Бернэма на борту плавучего дворца. Помешкав, Нил глубоко вздохнул и написал: “Ваш приезд стал счастливым совпадением и непременно порадовал бы моего покойного отца, который, как Вы знаете, очень верил в приметы и знамения…”
Лет двадцать пять назад, когда фирма “Братья Бернэм” еще пребывала в зародыше, ее основатель пришел к старому радже, чтобы договориться о найме под контору его владения. Нужен офис, но капитала маловато, поведал мистер Бернэм, а потому желательна отсрочка платежа. Пока он излагал свое дело, под его стулом тихонько устроилась белая мышка, которую торговец не заметил, но раджа прекрасно видел. Поскольку мышь числилась в символах Ганеш-такур – покровителя удачи, устраняющего препятствия, – заминдар воспринял визит англичанина как знак божественной воли и не только согласился на год отсрочить платеж, но оговорил условие, которое наделяло его правом инвестировать в неоперившуюся фирму. Тонкий знаток людей, раджа угадал в визитере человека будущего. Чем конкретно хочет заняться англичанин, раджа не уточнял – все-таки заминдар, а не рыночный меняла, что по-турецки расселся за своей конторкой.
За последние полтора века именно такие судьбоносные решения сколотили состояние рода Халдеров. В эпоху династии Моголов они ластились к ее представителям, потом наступило время Ост-Индской компании, и они осторожно приветили новичков; когда британцы ополчились на мусульманских правителей Бенгалии, то Халдеры одной стороне давали деньги, а другой – сипаев, выжидая, чья возьмет. После победы британцев Халдеры кинулись изучать английский столь же рьяно, как прежде овладевали урду и фарси. Когда было выгодно, они охотно принимали английский стиль, но бдительно следили за тем, чтобы он не слишком глубоко проник в их собственную жизнь. Духовные установки белых купцов, их стремление выгодно урвать шанс Халдеры воспринимали с аристократическим презрением, особенно когда речь шла о Бенджамине Бернэме, выходце из торгашей. Инвестиции и прибыль от дела англичанина не подрывали их статус, но выяснять происхождение доходов им было негоже. Старый раджа знал мистера Бернэма как судовладельца и большего знать не желал. Ежегодно он передавал англичанину деньги на увеличение грузооборота, а затем получал от него гораздо большие суммы. Эти выплаты заминдар насмешливо именовал данью от “Фагфур Маха-чин” – императора Великого Китая.
Радже необычайно повезло, что англичанин принял его деньги, поскольку британцы владели монополией на опий, производство и расфасовка которого происходили под надзором Ост-Индской компании, а к торговле и прибыли имели доступ еще лишь группки индусов-парсов, местных уроженцев. Когда народ прознал, что расхальские Халдеры вошли в партнерство с английским купцом, объявилась уйма друзей, родственников и кредиторов, умолявших, чтобы их взяли в долю. Уговоры и лесть склонили старого заминдара к тому, чтобы добавить деньги просителей к ежегодным выплатам мистеру Бернэму, за что раджа получал десятипроцентный бакшиш – сумму не обременительную, учитывая размер прибыли. Инвесторы знать не знали об опасностях и риске, грозивших тем, кто обеспечивал их капиталом. Шел год за годом, английские и американские торговцы все ловчее обходили китайские законы, а раджа со товарищи славно окупали свои вложения.
Однако шальные капиталы могут не только обогатить, но и прикончить, как в случае Халдеров, для которых денежный поток стал скорее проклятьем, нежели благодатью. Их род был опытен в манипулировании правителями и судами, крестьянами и приживалами; он обладал несметными землями и собственностью, но редко имел дело с наличными и, брезгуя заниматься презренным металлом, передоверял их легиону посредников, приказчиков и бедных родственников. Когда сундуки старого раджи стали лопаться от денег, он попытался обратить серебро в недвижимость, как он ее понимал: земли, дома, слоны, лошади, кареты и, разумеется, плавучий дворец, роскошнее всех других судов. Однако новая собственность породила безумное число нахлебников, которых надо было кормить и содержать; большинство новых земель оказались неудобьями, а новые дома скоро стали еще одной прорвой, ибо владелец не удосужился сдать их внаем. Проведав о новом источнике богатства, любовницы раджи (коих он имел ровно по числу дней в неделе, дабы каждую ночь проводить в другой постели) совершенно остервенели, наперебой выклянчивая украшения, дома и места для родственников. Старый заминдар, души не чаявший в своих наложницах, почти всегда уступал их прихотям, и в результате все серебро, которое ему заработал мистер Бернэм, прямиком уплыло к кредиторам. Собственные капиталы иссякли, старикан все больше увязал в кабале комиссионных от тех, кто сделал его своим посредником, и был вынужден расширять круг инвесторов, подписывая бесчисленные векселя, на базаре прозванные “давалками”.
Согласно родовому обычаю, наследник титула не участвовал в семейных финансовых операциях, и оттого послушный Нил, увлекавшийся науками, не задавал вопросов об управлении хозяйством. Лишь в последние дни своей жизни старый заминдар поведал ему, что финансовое благополучие их семьи полностью зависит от сделок с мистером Бенджамином Бернэмом: чем больше вложишь, тем лучше, ибо затем получишь вдвое. Чтобы хорошенько наварить, раджа известил англичанина, что нынче собирается вложить в его дело одну тысячу серебряных рупий. Понимая, что такую сумму сразу не собрать, мистер Бернэм любезно предложил погасить часть взноса своими капиталами; подразумевалось, что Халдеры вернут эти деньги, если вдруг доходы от летней продажи опия не покроют долг. Но беспокоиться не о чем, сказал раджа, за двадцать лет еще не было случая, чтобы вклад не окупился большим прибытком. Деньги Бернэма – не долг, а любезность.
Через пару дней раджа скончался, и все как-то изменилось. В том 1837 году фирма “Братья Бернэм” впервые не сумела обеспечить клиентов прибылью. Раньше по окончании торгового сезона, когда корабли возвращались из Китая, мистер Бернэм лично наносил визит в калькуттскую резиденцию Халдеров. Стало обычаем, что англичанин привозит милые подарки (кокосы, шафран), а также счета и серебряные слитки. Однако в год семейного воцарения Нила не было ни визита, ни подношений, а только письмо с уведомлением, что китайская торговля сильно пострадала из-за внезапного обрушения цен на американской бирже; не говоря об убытках, фирма “Братья Бернэм” испытывала серьезные затруднения в переводе денег из Англии в Индию. В конце письма содержалась вежливая просьба погасить долг.
К тому времени Нил уже подписал рыночным торговцам кучу “давалок” – отцовы клерки подготовили бумаги и показали, где ставить подпись. Извещение мистера Бернэма пришло в тот момент, когда особняк Халдера осаждала армия кредиторов помельче – зажиточных купцов, которых без зазрения совести можно было поволынить, а также многочисленных родственников и всякой мелкой сошки, которым отказать было нельзя, поскольку эти жалкие доверчивые приживалы отдали заминдару последние крохи. Пытаясь вернуть им деньги, Нил обнаружил, что наличности для покрытия расходов имения осталось на неделю-другую. Ситуация вынудила его поступиться гордостью и отправить мистеру Бернэму письмо, в котором он просил не только об отсрочке долга, но и о ссуде, дабы удержаться на плаву до следующего торгового сезона.
Ответ потряс своей категоричностью. Неужели в таком тоне мистер Бернэм разговаривал и с отцом? – думал Нил. Вряд ли, ибо старый раджа всегда ладил с англичанами, хотя плохо знал их язык и совершенно не интересовался их литературой. Будто в восполнение собственных пробелов, он нанял сыну учителя-англичанина. Мистер Бисли имел много общего с учеником, в котором пробудил интерес к литературе и философии. Однако выучка молодого Халдера ничуть не сблизила его с калькуттским английским обществом, но возымела совершенно противоположный эффект. Чувствительность мистера Бисли была не типична среди английских колонистов, которые к утонченному вкусу относились с подозрением и даже насмешкой, особенно если замечали его в туземном господине. Короче говоря, ни характером, ни образованностью Нил не подходил компании таких людей, как мистер Бернэм, у которых он вызывал неприязнь, граничащую с презрением.
Все это раджа хорошо знал, однако письмо судовладельца его поразило. В нем говорилось, что фирма не в состоянии отсрочить долг, поскольку терпит громадные убытки из-за нынешней неопределенности в торговле с Китаем. Задолженность, уже значительно превысившую стоимость имения Халдера, следует немедленно погасить и в счет частичного списания долга передать фирме все землевладения.
Оттягивая время, Нил решил наведаться в поместье, чтобы сын хоть краем глаза увидел свое пребывавшее под угрозой наследство. Рани Малати тоже хотела поехать, но под предлогом ее хрупкого здоровья раджа оставил супругу дома и взял Элокеши, надеясь, что та поможет ему отвлечься. И верно, танцовщица сумела на время избавить его от тревожных мыслей, но сейчас, перед личной встречей с Бернэмом, беспокойство вновь затопило раджу.
Запечатанное письмо он отдал Парималу.
– Поскорее доставь на шхуну и удостоверься, что Бернэм-саиб его получил, – приказал раджа.
Элокеши села в кровати, прикрывшись накидкой.
– Иди сюда, – позвала она. – Время еще есть.
– Асчи[38].
Однако ноги повели его не к постели, а в коридор. Придерживая на груди развевающуюся красную чогу, Нил прошел к трапу и поднялся на верхнюю палубу, где сын все еще запускал змеев.
– Ну где ты ходишь, папа? – крикнул мальчик. – Я тебя жду-жду…
Нил подхватил и прижал сына к груди. Непривычный к проявлению ласки, мальчик вырывался:
– Пусти! Чего ты?
Вглядевшись в папино лицо, он восторженно крикнул слугам:
– Гляньте! Вы только посмотрите! Расхальский раджа плачет!
5
Было уже далеко за полдень, когда впереди замаячила цель поездки – опийная фабрика, ласково прозванная ее старожилами Рукодельницей. Эта громадина занимала территорию в сорок пять акров, где разместились бесчисленные дворы, водяные баки и крытые жестью строения. Как все средневековые крепости, смотревшие на Ганг, фабрика имела свободный доступ к реке, но стояла на возвышенности, что оберегало ее от весенних половодий. В отличие от опустелых, заросших сорняками фортов, таких как Чунар и Буксар, Рукодельница ничуть не напоминала живописные руины: в башнях засели наряды часовых, вдоль парапетов расположились вооруженные караульные.
Бразды правления фабрикой находились в руках старшего чиновника Ост-Индской компании, который надзирал за персоналом из сотен индийских рабочих; английский контингент состоял из надсмотрщиков, счетоводов, кладовщиков, фармацевтов и помощников двух рангов. Управляющий жил на территории фабрики, в просторном бунгало, окруженном цветистым садом, в котором произрастали всевозможные сорта декоративных маков. Рядом стояла церковь, колокольным звоном отмечавшая исход дня. По воскресеньям пушечный выстрел призывал верующих на службу. Жалованье орудийному расчету собиралось по подписке среди паствы, пропитанной англиканским благочестием и не скупившейся на подобные расходы.
Однако в бесспорно огромной и бдительно охраняемой Рукодельнице посторонний наблюдатель никогда не признал бы один из наиболее драгоценных каменьев английской короны. Наоборот, она показалась бы ему окутанной летаргическими испарениями. Вот, например, обезьяны, которых разглядывали Дити с Кабутри, проезжая мимо фабричных стен, – в отличие от сородичей, эти макаки не верещали, не дрались, не пытались что-либо стянуть у прохожих. С деревьев они слезали только затем, чтобы полакать из открытых фабричных стоков, и, утолив жажду, вновь возвращались на ветки, откуда равнодушно созерцали воды Ганга.
Повозка медленно катила мимо шестнадцати огромных пакгаузов, где хранился готовый опий. Не зря запоры тут были крепки, а караульные востроглазы – говорили, что содержимое этих складов стоит миллионы фунтов стерлингов, на которые запросто купишь добрую часть Лондона.
С приближением к главному фабричному корпусу Дити с Кабутри расчихались, а вскоре захлюпали и Калуа с быками: повозка подъехала к сараям, куда крестьяне сваливали “маковый мусор” – листья, стебли и корни, затем используемые для упаковки. Груды отходов источали мелкую пыль, висевшую в воздухе, точно завеса из нюхательного табака. Редко кто мог пройти сквозь это марево без того, чтобы вусмерть не расчихаться, но, что удивительно, кули, уминавшие мусор, и юные английские надсмотрщики были невосприимчивы к едкой пыли.
Отфыркиваясь, быки протащили повозку мимо огромных центральных ворот в медных заклепках и направились к неприметному входу неподалеку от реки. Здесь берег был чище, в отличие от причалов, усыпанных осколками глиняных горшков, в которых крестьяне привозили сырец. Ходило поверье, что черепки – отличная подкормка для рыбы, и потому на берегах возле Рукодельницы всегда толпились рыбаки.
Оставив дочь в повозке, Дити направилась к весовому сараю. По весне окрестные жители привозили сюда маковые лепешки-прокладки, которые приемщики сортировали на чанди и ганта – тонкие и грубые. Дити тоже привезла бы свои лепешки, да только мало наготовила. Обычно у весовой наблюдалась толчея, однако нынче урожай припозднился и народу было сравнительно мало.
Дити обрадовалась, когда в кучке охранников разглядела сирдара, старшого, – дородного седоусого старикана, дальнего родственника мужа. Услышав имя Хукам Сингха, сирдар тотчас понял, зачем она приехала.
– Муженек-то твой плох, – сказал он, проводя ее в весовую. – Забирай его поскорее.
Через плечо старика Дити заглянула в сарай и чуть не отпрянула, ибо ее вдруг охватило нехорошее предчувствие. Строение было таким длинным, что противоположный выход казался пятнышком света, вдоль стен выстроились огромные весы, рядом с которыми рабочие выглядели гномами. Подле весов сидели англичане в цилиндрах, наблюдавшие за работой весовщиков и счетоводов. Здесь деловито роились учетчики в чалмах, нагруженные ворохом бумаг, писари в дхоти, листавшие толстенные гроссбухи, и по пояс голые грузчики, тащившие невероятно высокие кипы маковых пластов.
– Куда идти-то? – испуганно спросила Дити. – Как бы не заплутать.
– Ступай прямо, – был ответ. – Пройдешь весовую и мешалку. Там на выходе встретишь нашего родственника, он скажет, где найти твоего мужа.
Накидкой Дити прикрыла лицо и зашагала вдоль огромных скирд маковых прокладок, не обращая внимания на взгляды работников, – хотя здесь она единственная женщина, им недосуг приставать с расспросами. Казалось, прошла вечность, прежде чем она достигла противоположного выхода, где на секунду остановилась, ослепнув от яркого света.
Перед ней была дверь, которая вела в другое крытое железом строение, только еще больше весовой, – таких громадин Дити в жизни не видела. Прошептав молитву, она вошла внутрь, но тотчас замерла и привалилась в стене, ибо открывшееся пространство было настолько огромным, что закружилась голова. Из щелей узких окон, тянувшихся от пола до крыши, падали полосы света, по всей длине зала стояли громадные квадратные колонны, а потолок парил так высоко, что воздух казался прохладным до зябкости. Тошнотворно густой запах сырца плавал над утоптанным земляным полом, точно дым костра в холодный день. Здесь тоже стояли весы, на которых взвешивали опий. Пол перед ними был уставлен глиняными горшками – точно такими, в какие Дити расфасовывала свой урожай. Эти сосуды – старые знакомцы, в каждый помещался один маунд[39] сырца, столь вязкого, что лип к ладони, если опрокинуть горшок. Кто бы знал, сколько времени и сил уходит, чтобы заполнить посудину! Значит, вот куда попадают отпрыски маковых полей. Дити невольно залюбовалась сноровкой работников. Взвесив горшок, они пришлепывали к нему бумажный ярлык и передавали белому саибу, который тыкал в него пальцем и обнюхивал содержимое, прежде чем ляпнуть печать, отправлявшую продукт в обработку или брак. Неподалеку охранники с палками отгоняли крестьян, чей опий проходил проверку; хозяева горшков то ярились, то угодничали, ожидая приговора: хватит ли их трудов для выполнения контракта? Если нет, следующий год придется начинать с еще большим бременем долга. Вот охранник отдал крестьянину бумажку, и тот зашелся протестующим криком; повсюду возникали перебранки и ссоры – крестьяне орали на учетчиков, хозяева поносили арендаторов.
Заметив, что привлекает внимание, Дити заспешила по бесконечной пещере и не останавливалась, пока вновь не вышла на воздух. Очень хотелось секунду передохнуть, но краем глаза она заметила охранника, который направился к ней. Путь был открыт лишь в сарай по правую руку. Не мешкая, Дити подхватила сари и нырнула в дверь.
Это строение тоже ошеломило, но уже не размерами – сарай походил на длинный туннель, еле-еле освещенный дырками в стенах. Точно в душной кухне, здесь шибало жарким зловонием, но пахло не маслом и специями, а жидким опием и застарелым потом; амбре было столь крепким, что Дити зажала нос, борясь с рвотными позывами. Едва она оклемалась, как глазам ее предстало жуткое зрелище: точно племя порабощенных демонов, во тьме кружили безногие тела. От видения вкупе с одуряющей вонью голова ее поплыла, но Дити медленно пошла вперед, испугавшись, что иначе грохнется в обморок. Когда глаза немного привыкли к темноте, разъяснился секрет кружащих тел: по пояс в опийной слякоти, в баках топтались голые люди. Вперив в пустоту остекленевший взор, они двигались медленно, точно муравьи, угодившие в мед. Обессилев, садились на край бака, но продолжали размешивать ногами вязкую жижу. Тогда они еще больше походили на вурдалаков: в темноте их глаза полыхали красным огнем, а тела казались полностью обнаженными – набедренные повязки, если и были, так пропитались зельем, что стали неразличимы. Белые надсмотрщики без сюртуков и шляп, в одних лишь рубашках с закатанными рукавами, выглядели не менее устрашающе; вооруженные железными ковшами, стеклянными черпаками и граблями на длинных черенках, она расхаживали между баками. Когда один из них подошел к Дити и что-то сказал, она едва не завизжала; слов его она не разобрала, но, потрясенная тем, что с ней заговорило этакое чудище, опрометью бросилась к выходу.
Только на улице она вдохнула полной грудью, стремясь избавиться от запаха взбаламученного сырца. Вдруг кто-то спросил:
– Тебе нехорошо, сестра?
Оказалось, это ее родственник, и Дити еле сдержалась, чтобы не рухнуть к его ногам. К счастью, он без объяснений понял, как подействовал на нее туннель. Родственник провел ее через двор и зачерпнул из колодца ведро воды, чтобы она попила и умылась.
– После мешалки всем хочется воды, – сказал он. – Передохни маленько.
Дити благодарно кивнула и присела на корточки в тени манго.
– Вон там вымачивают прокладки, прежде чем отправить их в сборочную, – пояснял родственник. – А вон, чуть на отшибе, цех, где снадобье обретает всевозможные виды – от темного сиропа до чудного белого порошка, что так ценят саибы.
Дити слушала вполуха, пока не вернулись силы для ее неотложного дела.
– Ладно, идем.
Они пересекли двор и вошли еще в одно огромное строение, ничуть не меньше весовой, но с той лишь разницей, что здесь не было шума и ругани, а висела могильная тишина, словно в какой-нибудь гималайской пещере – темном, промозглом святилище. По обеим стенам от пола до потолка высились ряды широких полок, уставленных десятками тысяч одинаковых кругляшей размером с очищенный кокос, только черных и блестящих.
– Здесь сушат опий, поступивший из сборочной, – зашептал провожатый.
Оглядевшись, Дити заметила, что к полкам крепились подмости и лесенки, по которым лихо, точно ярмарочные акробаты, вверх-вниз сновали стайки мальчишек, проверявших опийные кругляши. Время от времени надсмотрщик-англичанин выкрикивал команду, и тогда мальчишки по цепочке перебрасывали кругляши друг другу, благополучно доставляя вниз. Как у них получалось одной рукой держаться за лестницу, а другой без промаха метать кругляши, да еще на верхотуре, с какой не дай бог упасть – убьешься насмерть? Их меткость удивляла до тех пор, пока один мальчишка не выронил кругляш, который, грохнувшись на пол, разлетелся тягучими осколками. На виновника тотчас обрушились палки надсмотрщиков, и эхо его пронзительных воплей разнеслось по промозглому зданию. Подстегнутая криками Дити прибавила шагу и нагнала родственника на пороге следующего цеха. Ее провожатый благоговейно прошептал, точно паломник у входа в святая святых:
– Сборочная. Сюда не всякого допускают, но твой муж один из избранных.