Исключительные Вулицер Мег

— Ну вот я занимаюсь танцами, — продолжила Кэти, — а у меня такие огромные сиськи. Как две почтовые сумки за собой таскаешь. Ну и что тут поделаешь? Я же все равно хочу танцевать.

— И ты должна попробовать сделать то, что хочешь, — сказала Жюль.

Она слышала, как некоторые парни в лагере, говоря о Кэти, используют между собой прозвище «Мегасиськи». Противное, но меткое.

— Все мы должны стараться делать то, чего хотим в жизни, — добавила Жюль с внезапной и неожиданной убежденностью. — А иначе какой смысл?

— Нэнси, достала бы ты свою виолончель и сыграла нам что-нибудь, — сказала Эш. — Что-нибудь атмосферное. Под настроение.

Хотя было уже поздно, Нэнси достала откуда-то виолончель, уселась на край своей койки, широко раздвинув голые ноги, и сосредоточенно заиграла первую часть виолончельной сюиты Бенджамина Бриттена. Пока Нэнси играла, Кэти встала на чей-то лагерный чемодан, опасно приблизив голову к потолочному скату, и начала исполнять медленные вольные движения, как танцовщица гоугоу в клетке.

— Вот что нравится парням, — со знанием дела поведала Кэти. — Вот чего они хотят. Хотят смотреть, как ты двигаешься. Хотят, чтобы твои сиськи слегка колыхались, как будто ты можешь стукнуть ими по голове и дух вышибить. Хотят, чтобы ты вела себя так, будто в тебе есть сила, но в то же время ты знаешь, что они выиграют бой, если до этого дойдет. Они такие предсказуемые; достаточно поводить бедрами туда-сюда, покачаться ритмично, и их это полностью захватывает. Как персонажей мультфильма, у которых из голов выскакивают глаза на пружинках. Что-нибудь такое Итан бы нарисовал.

Под розовой футболкой тело двигалось, змеясь, и майка то и дело задиралась, так что явью становился и самый смутный намек на лонную мглу.

— Мы — вигвам современной музыки и порнухи! — возликовала Нэнси. — Вигвам с полным обслуживанием, способный удовлетворить художественные и извращенные потребности любого мужчины!

Все девчонки завелись, перевозбудившись. Неистовая музыка и смех, несясь из вигвама и растекаясь среди деревьев, устремились к ребятам посланием во мраке перед отбоем. Жюль думала о том, что она ничуть не похожа на Итана Фигмена. Но и на Эш Вулф она ничуть не похожа. Она существует где-то на оси между Итаном и Эш, слегка противная, слегка желанная — еще не востребованная ни той, ни другой стороной. Не стоит переходить на сторону Итана просто потому, что он этого хочет. Как он сам сказал, ей не о чем жалеть.

В последующие дни восьминедельной смены Жюль и Итан провели немало времени наедине. Когда она была не с Эш, она была с ним. Однажды, сидя с ним в сумерках у бассейна, когда пара летучих мышей парила вокруг трубы большого серого дома Вундерлихов через дорогу, она рассказала ему о смерти отца.

— Ничего себе, ему было всего сорок два? — переспросил Итан, качая головой. — Боже, Жюль, такой молодой. И до чего же грустно, что ты его больше никогда не увидишь. Он был твоим папой. Наверное, часто пел тебе все эти песенки, я прав?

— Нет, — ответила Жюль.

Она опустила пальцы в холодную воду. Но потом вспомнила вдруг, что однажды отец пел ей песню.

— Да, — сказала она, удивляясь. — Это была народная песня.

— Какая?

Она запела нетвердым голосом:

  • «Просто легкий дождь тихо моросит,
  • Слышно, как трава под дождем шуршит.
  • Просто легкий дождь, просто легкий дождь,
  • Что ж они сделали с ним?»

И резко остановилась. «Давай дальше», — сказал Итан, и Жюль, смущаясь, продолжила:

  • «Просто под дождем мальчик там стоит,
  • Ласковым дождем, что идет много лет,
  • И травы уж нет,
  • Простыл мальчика след,
  • И каплет дождь слезами вослед,
  • Ну что ж они сделали с ним?»[1]

Когда она закончила, Итан продолжал смотреть на нее.

— Меня это убило, — сказал он. — Твой голос, стихи, все вместе. Эту песню написала Мальвина Рейнолдс. Ты знаешь, о чем она, да?

— О кислотных дождях, кажется? — предположила она.

Он покачал головой.

— Нет. О ядерных испытаниях.

— Ты все знаешь?

Довольный, он пожал плечами.

— Смотри, — сказал он ей. — Когда была написана эта песня, правительство проводило всякие надземные ядерные испытания, и в атмосферу попал стронций девяносто. И дождь смыл его на землю, он попал в траву, коровы его съели, а потом дали молоко, которое выпили дети. Маленькие радиоактивные дети. Поэтому президент Кеннеди подписал закон о запрете надземных ядерных испытаний. Это было важно. Твой папа интересовался политикой? Придерживался левых взглядов? Это очень клево. Мой папа стал злобным лентяем с тех пор, как мама ушла. Помнишь, как ссорятся родители Уолли Фигмена в моих мультфильмах? Визг и вопли? В общем, думаю, ты можешь догадаться, откуда я беру свои идеи.

— Он не интересовался политикой, — ответила Жюль. — И точно не был левым, по крайней мере, не особо. То есть он был демократом, но не более того. Радикалом он явно не был.

Она засмеялась, настолько нелепым показалось ей такое предположение. Но пресекла собственный смешок, подумав, что не так уж хорошо знала отца. Уоррен Хэндлер, тихоня, десять лет проработал в «Клелланд аэроспейс». Однажды он сказал дочерям, хотя они не спрашивали: «Работа для меня не главное». Но Жюль не спросила, что же тогда для него главное. Она почти никогда не задавала ему вопросов о нем самом. Он был худощав, русоволос, вечно занят, и вот он умер в 42 года. В голове у нее закрутились мысли о том, что ей уже не суждено узнать его по-настоящему. А потом они с Итаном вместе плакали, и это привело к неизбежным поцелуям, которые на сей раз были вовсе не так уж плохи, потому что у обоих одинаково текли сопли, и Жюль не волновало, что возбуждения она не ощущала. Вместо этого ее переполняли отчаянные мысли о том, что отец мертв.

Итан угадал, что именно такая прелюдия нужна Жюль Хэндлер. Она хотела приложить усилие; она делала что могла, чтобы это стало осмысленным. Ее жизнь стремительно менялась здесь, продвигаясь, как нарисованный в блокноте мультик. Она была никем, а теперь оказалась в самой гуще этой группы друзей, вдобавок мгновенно стала актрисой, пробуясь в постановках и получая роли. Поначалу она даже не хотела ходить на пробы.

— Мне до тебя далеко, — говорила она Эш.

Но та настаивала:

— Ты же знаешь, какая ты, когда бываешь в компании? Вот такой и будь на сцене. Преодолей себя. Тебе нечего терять, Жюль. Слушай, если не сделаешь это сейчас, то когда?

Театральное отделение собиралось ставить «Песочницу» Эдварда Олби, и Жюль досталась роль бабушки. Она изображала старую каргу, разговаривая таким голосом, о каком и подумать не могла. Итан прочитал ей лекцию о голосах, рассказав, как он придумал голоса для «Фигляндии».

— Тебе нужно, — говорил он, — представить себе голос персонажа, как будто ты его слышишь в своей голове. Если не слышишь, ты его не нашла.

Она играла женщину старше любой из своих знакомых; на спектакле два мальчика вынесли ее на сцену и осторожно усадили. Жюль еще даже не заговорила, только изобразила невнятную мимику, будто жвачку жует, а публика уже захохотала, и смех нарастал сам собой, как это бывает порой, так что к моменту, когда она произнесла первую фразу, несколько человек в зале ржали во весь голос, а одна впечатлительная наставница чуть ли не визжала. Убила, говорили все потом. Просто убила.

Смех заворожил ее в тот раз, и всякий раз в дальнейшем. Благодаря ему она становилась сильнее, серьезнее, делала каменное лицо, хитрила. Позднее Жюль подумала, что тот раскатистый благодарный смех публики в «Лесном духе» излечил ее от последствий печального года, через который она только что прошла. Но это был не единственный целебный фактор, ей помогло все целиком, будто один из европейских курортов XIX века с минеральными водами. Она хотела найти твердую дорогу к этой жизни и всем новым ощущениям, какие испытала здесь, а затем изумленно изучала.

Однажды вечером всему лагерю велели собраться на лужайке; никакой другой информации не сообщили.

— Спорим, Вундерлихи объявят, что произошла вспышка сифилиса, — сказал кто-то.

— А может, это в память о Маме Касс, — вставил кто-то еще. Певица Касс Эллиот из группы The Mamas and the Papas умерла на днях, якобы подавившись сэндвичем с ветчиной. Сэндвич оказался слухом, но умерла она по-настоящему.

— Может, Никсон подал в отставку, — сказал кто-то.

— Ага, может, он покончил с собой, — предположил другой. — Спрыгнул с балкона Уотергейта, шмяк!

— Эх, чувак, хотел бы я, чтобы так и было, — поддакнул третий. — Он заслуживает такой поганой смерти.

Итан и Жюль вместе сидели на одеяле на холме и ждали. Он опустил голову ей на плечо, желая посмотреть, что она сделает. Сначала она не отреагировала. Затем он переместил голову ей на колени, устроился и стал глядеть снизу на темнеющее небо и прыгающие японские фонарики, развешанные на проволоке между деревьями. Словно услышав подсказку, Жюль начала гладить его кудлатую голову, и при каждом таком движении он блаженно закрывал глаза.

Мэнни Вундерлих предстала перед всеми и сказала:

— Здравствуйте, здравствуйте, все! Хочу представить нашего дорогого и неожиданного гостя.

— Погляди, — сказала Эш, расположившаяся в ряду ниже, и Жюль вытянула шею между стоявшими перед ней людьми и увидела женщину в пончо цвета вечерней зари, с гитарой через плечо, идущую по траве, чтобы занять место на сцене. Это была знаменитая мать Джоны, фолк-певица Сюзанна Бэй! Вблизи она прекрасна, как очень немногие матери, волосы у нее длинные, черные и прямые — полная противоположность матери Жюль с ее прической вроде желудевой шапочки, лавсановыми брючными костюмами и напряженным лицом. Толпа восторженно приветствовала ее.

— Добрый вечер, «Лесной дух», — сказала певица в микрофон, когда все успокоились. — Хорошо проводите лето?

Публика дружно закричала в знак согласия.

— Поверьте, я знаю, что это лучшее место на свете, — сказала Сюзанна Бэй. — Я тоже три раза проводила здесь лето. Ничто так не похоже на рай, как этот клочок земли.

Затем она резко ударила по струнам своей гитары и запела. Перед последней песней она сказала:

— Я привезла с собой сегодня старого друга, который оказался поблизости. Завтра вечером ему предстоит выступить на фолк-концерте в Тэнглвуде. Я бы хотела пригласить его сейчас на сцену. Барри, поднимешься? Барри Клеймс, ребята!

Под аплодисменты вышел и встал рядом с ней, с банджо на ремне и бородатый, как терьер, фолк-певец Барри Клеймс, в 1960-е участвовавший в трио The Whistlers и, так уж вышло, летом 66-го бывший мимолетным бойфрендом Сюзанны.

— Привет, парни и дамы! — крикнул он толпе.

Хотя все музыканты The Whistlers на концерты и фотосессии для обложек альбомов надевали фуражки и водолазки, Барри, уйдя в самостоятельное плавание и выпустив в 1971 году сольный хит про Вьетнам, отказался и от кепки, и от водолазки, зачесывая волнистые каштановые волосы за уши и нося мягкие клетчатые рубахи, в которых он был похож на тихого альпиниста. Он скромно помахал обитателям лагеря и заиграл на банджо, а Сюзанна поддержала его своей гитарой. Два инструмента слились, потом стыдливо разошлись, потом опять соединились и, наконец, выдали вступление к фирменной песне Сюзанны. Она начала петь — сначала негромко, затем мощнее:

  • «Я гуляла по долине, я бродила по траве,
  • Разобраться не могла, ну чем не пара я тебе.
  • Ты хотел такую, как она?
  • Только это на сердце твоем?
  • И молишься, чтоб ветер нас разнес…
  • Чтоб не быть… вдвоем…»

После концерта, который был полон чувства и тепло воспринят, все стояли толпой и разливали розовый пунш из большой металлической чаши. У поверхности пунша вились крохотные плодовые мушки, но никто толком не мог разглядеть остальных букашек в опускающейся темноте. В то лето было проглочено несметное количество насекомых: мошкара попадала в чаши с пуншем, в салаты, даже проникала на вдохе в раскрытые рты спящих. Сюзанна Бэй и Барри Клеймс общались с обитателями лагеря. Два старых друга, бывшие любовники, крутясь в толпе подростков, выглядели счастливыми, раскрасневшимися, естественными — матерые хиппи, к которым обращались почтительно.

— А где Джона? — спросил кто-то.

Одна девушка сказала, что слышала, как он ускользнул во время концерта матери и ушел в свой вигвам, жалуясь на тошноту. Несколько человек заявили, что стыдно ему плохо себя чувствовать в эту ночь всех ночей. Глядя на Сюзанну, нетрудно было понять истоки изящной красоты Джоны, хотя в мальчишеском облике она выглядела более неуклюжей и неясной. Жюль ощущала волнение и оторопь, стоя неподалеку от матери Джоны.

— Никогда не была рядом со знаменитостью, — шепнула она Итану, зная, что звучит это провинциально, но не волнуясь из-за этого. С Итаном она уже не напрягалась. И с Эш тоже. Жюль все еще поражалась, что такая красивая, изысканная, утонченная девушка из ее вигвама предпочитает проводить столько времени с ней, но их дружба была неоспоримо легкой, открытой и настоящей. Ночью Эш частенько присаживалась у кровати Жюль, прежде чем отправиться спать; иногда они так долго шептались при выключенном свете, что остальным девчонкам приходилось шикать на них, пока они нехотя не расходились.

Теперь, после концерта, Итан потягивал пунш, как бренди из бокала, а закончив, бросил бумажный стаканчик в корзину для мусора и опустил руку на плечо Жюль.

— Сюзанна так грустно поет «Нас ветер разнесет», — прошептал он.

— Да, действительно, — согласилась Жюль.

— Сразу задумываюсь о том, как люди посвящают друг другу жизнь, а потом один из них просто уходит или даже умирает.

— У меня таких мыслей не возникло, — сказала Жюль, никогда не понимавшая этих стихов, особенно того, как один ветер может разнести двух человек в разные стороны.

— Знаю, звучит как придирка, но разве ветер не понесет их вместе? — спросила она. — Это же одно дуновение. Ветер дует в одну сторону, а не в две.

— Хм. Дай подумать, — он ненадолго задумался. — Ты права. Это бессмысленно. И все же очень печально.

Он хмурился, глядя на нее, словно размышляя, может ли печальное настроение побудить ее вновь откликнуться. Когда через несколько мгновений он поцеловал ее, пока они стояли чуть поодаль от остальных, она его не остановила. Он был к этому готов, как врач, который дал своему пациенту немного аллергена, надеясь спровоцировать реакцию. Он обнял ее, и Жюль волевым усилием попробовала захотеть, чтобы он стал ее парнем, ведь он же яркий, забавный, всегда будет нежен с ней, всегда будет пылким. Но ощутить смогла лишь то, что он ее друг, ее чудесный и одаренный друг. Она изо всех сил старалась ответить на его чувство, но теперь она знала, что вряд ли это когда-нибудь произойдет.

— Я не могу все время стараться, — непроизвольно, не задумываясь, сказала она. — Это слишком трудно. Не этого мне хочется.

— Ты сама не знаешь, чего хочешь, — ответил Итан. — Ты запуталась, Жюль. Ты понесла в этом году большую потерю. И до сих пор ощущаешь ее по стадиям — Элизабет Кюблер-Росс и всякое такое.

— Гляди-ка, — добавил он, — в ее фамилии тоже есть умляут.

— Дело не в моем отце, ладно, Итан? — сказала она чуть громче, чем следовало бы, и несколько человек с любопытством оглянулись на них.

— Договорились. Я тебя слышу.

В этот миг под свет фонаря ворвался Гудмен Вулф вместе с надутой гончарных дел мастерицей из четвертого женского вигвама, у которой под ногтями всегда была глина. Они остановились на краю круга, и девушка подняла голову к Гудмену, а тот наклонился, и они поцеловались, и их лица были эффектно подсвечены. Жюль смотрела, как рот Гудмена высвобождается, неся на себе отпечаток, заметный, она могла в этом поклясться, даже издали: след от бесцветного блеска для губ, которым пользовалась эта девушка, на его губах, как масло, как награда. Жюль представила себе, что вместо Итана перед ней Гудмен, другое лицо, другие части тела. Она даже представила себе, как занимается с Гудменом чем-то низменным, грубым, в духе Фигляндии. Вообразила мультяшные капельки пота, разлетающиеся от их соединившихся и внезапно обнажившихся сущностей. Думая об этом, она ощущала, как ее пронзает чувственная вспышка, подобная яркому свету Итанова проектора. Чувства могут нахлынуть внезапным яростным всплеском; это она постигла здесь, в «Лесном духе». Она никогда, никогда в жизни не сможет стать подружкой Итана Фигмена, и правильно сделала, сказав ему, что больше не будет пытаться. Конечно, здорово было бы стать подружкой Гудмена Вулфа, но этого тоже никогда не случится. Этим летом еще не произойдет разделения на пары, не возникнет страстных союзов, и хотя в каком-то смысле это грустно, с другой стороны, это же такое облегчение, ведь теперь они могут снова прийти в мальчишеский вигвам, все шестеро, и занять свои места в этом совершенном, нерушимом, пожизненном кругу. Весь вигвам содрогнется, готовясь ко взлету, как будто ирония в их стиле, разговоры и возвышенная дружба на собственный лад так сильны, что могут и впрямь заставить деревянную хижину подняться и ненадолго воспарить над землей.

2

Талант, ускользающий этот предмет, на протяжении полувека с лишним частенько становился темой бесед за ужином между Эди и Мэнни Вундерлих. Они никогда от нее не уставали, и если бы кто-то исследовал диалог этой пожилой уже, но до сих пор лингвистически смекалистой четы на частоту слов, он мог бы заметить, что слово «талант» всплывает вновь и вновь; хотя на самом деле, размышлял Мэнни Вундерлих, сидя в нетопленной столовой большого серого дома в несезонное время, порой произнося его, они имеют в виду «успех».

— Она стала большим талантом, — рассказывала его жена, накладывая ему половник картошки, которым постукивала о тарелку, чтобы выложить все без остатка, что никак не получалось.

Когда они впервые встретились 63 года назад, в 1946 году, она занималась современными танцами и скакала по своей спальне на Перри-стрит в одной простыне, вплетя в волосы плющ. В постели ее загрубелые подошвы царапали ему ноги. Эди была яркой авангардной девушкой во времена, когда этим можно было заниматься профессионально, но в замужестве постепенно стала не такой бурной, хотя ее домоводческие навыки не выдвигались на первый план по мере спада умений сексуальных и артистических. К большому разочарованию Мэнни выяснилось, что готовит Эди ужасно, и в течение всей их совместной жизни ее стряпня нередко напоминала отраву. Открывая в 1952 году «Лесной дух», оба понимали, что под эту затею необходимо разыскать превосходного повара. Если еда будет плохой, никто не захочет приезжать. Наняли застенчивую троюродную сестру Эди, Иду Штейнберг, уцелевшую в «лагере иного рода», как кто-то безвкусно выразился, и летом семейство Вундерлихов ело по-королевски, но в мертвый сезон, когда Ида работала неполный день, они обычно питались, как два узника ГУЛАГа. Клейкие тушеные блюда, картофель в разных вариантах. Пища была отвратительной, но беседа велась оживленно — они сидели и разговаривали о многочисленных ребятах, которые приезжали в лагерь, проходили через эти каменные ворота и спали в этих вигвамах.

Сейчас, когда к концу подходил 2009 год, они уже не могли вспомнить их всех или хотя бы большинство, но самые яркие сияли в сумраке памяти Вундерлихов, точно так же, как и сам талант мог пробиваться сквозь сплошную однородную массу и сразу выделяться своим необыкновенно пронзительным светом.

Мэнни неосознанно начал делить людей, живших в лагере в разные десятилетия, на категории. Ему достаточно было имени, а дальше в ход шли мыслительный процесс и классификация.

— Кто стал большим талантом? — вопрошал он.

— Мона Вандерстин. Ты ее помнишь. Она три раза приезжала на лето.

Мона Вандерстин? Танцовщица, вдруг озаряло его.

— Танцовщица? — неуверенно уточнил он.

Жена, нахмурившись, взглянула на него. Волосы у нее были такими же седыми, как его борода и неуправляемые брови, и он поверить не мог, что эта нахохлившаяся суровая старая голубка — та самая девушка, которая на свой необычный лад любила его еще на Перри-стрит сразу после Второй мировой войны. Девушка, которая садилась на кровать с белой чугунной спинкой и разверзала перед ним вульву; такого зрелища он прежде никогда не видел, и у него чуть ли не подкашивались колени. Она садилась там, раскрываясь, как маленький занавес, и улыбаясь ему, как будто это самое естественное поведение на свете. Он просто глядел на нее, а она без малейшего стеснения звала: «Ну? Давай же!»

Мэнни, как великан, пересекал комнату за один большой шаг, бросался на нее, руками пытаясь разъять ее еще сильнее, разорвать и овладеть одновременно — несовместимые цели, которые каким-то образом достигались за ближайший час в этой постели, словно увенчивались успехом искусные переговоры о заключении мира. Она хваталась за прутья кроватной спинки, раздвигала и сводила ноги перед ним. Ему казалось, что она может убить его — случайно или умышленно. Она неистовствовала в тот день и долго еще потом, но в конце концов исступленность сошла на нет.

От прежней стройной и гибкой девочки осталась лишь похожая на сырную терку пяточная ткань. Тело ее расплылось еще в начале шестидесятых, и не в родах было дело, зачать Вундерлихи как раз не могли, и, хотя это причиняло боль, со временем ее притупили все эти подростки, прошедшие через «Лесной дух». Эди в поздние зрелые годы физически перестроилась по образу пирамиды. Однажды Мэнни осознал: она сложена, как один из вигвамов, которые видны из их окна через дорогу, — один из тех вигвамов, которые простояли все это время и ни разу не нуждались в ремонте, вообще ни в чем не нуждались, потому что были столь примитивны, первичны и самодостаточны.

— Мона Вандерстин не была танцовщицей, — возразила нынешняя Эди. — Подумай хорошенько.

Мэнни закрыл глаза и задумался. Перед ним послушно представали, как музы, разные девочки из лагеря: танцовщицы, актрисы, музыкантши, ткачихи, стекольщицы, гравировщицы. Вспомнилась одна особенная девушка, по самые локти погружавшая руки в ведро с фиолетовым красителем. Он ощутил в своих задранных брюках былые биение и волнение, хотя это было лишь фантомное возбуждение, поскольку он сидел на гормонах, лечась от рака простаты, и молочные железы у него набухали, как у девочки, — гинекомастия, так называется это печальное состояние, — и приливы шли, совсем как те, на которые жаловалась его глуповатая мать, обмахиваясь журналом Silver Screen в бруклинской квартире. Мэнни был теперь физически ущербен, химически кастрирован — молодой доктор Фейг с явной радостью употреблял это слово, — и ничто его больше не заводило. Он представил себе имя Мона Вандерстин, и навстречу устремился новый образ.

— Да, у нее были волнистые светлые волосы, — сказал он жене с мнимой уверенностью. — Тогда, в пятидесятые, она приехала в лагерь с одной из первых групп. Играла на флейте, а потом поступила… в Бостонский симфонический оркестр.

— Это было в шестидесятые, — недовольно ответила Эди. — И на гобое.

— Что?

— На гобое играла, а не на флейте. Я это помню, потому что у нее было язычковое дыхание.

— Что такое язычковое дыхание?

— Ты разве никогда не замечал, что у музыкантов, играющих на деревянных духовых инструментах с язычками, всегда специфический неприятный запах изо рта? Из-за того, что сосут этот бамбук, как панды. Никогда не замечал, Мэнни? Неужели?

— Нет, Эди, не замечал. Никогда не обращал внимания, чем пахнет изо рта у нее или еще у кого-то, — ханжески промолвил он. — Помню только, что она была очень талантливой.

Еще он помнил, что у нее были узкие бедра и округлая приятная попка, но об этом умолчал.

— Да, — согласилась Эди. — Она была очень талантливой.

Вместе они ели свою картошку, поблескивающую коричневым соусом, а порознь каждый думал о Моне Вандерстин, которая была так талантлива, а потом и славу обрела на какое-то время. Впрочем, если в давние шестидесятые она играла в Бостонском симфоническом оркестре, то кто знает, чем она занимается сейчас, если не лежит еще в могиле.

Вундерлихи были старше всех; они, седовласые, парили, как бог и богиня, продолжая жить в своем доме через дорогу от лагеря. Экономический кризис стал бедой для всех летних лагерей — кто же заплатит восемь тысяч долларов за то, чтобы его дети лепили горшки? — и Вундерлихи не хотели держать слишком много мест по программам, предлагавшимся раньше. Они отказались от факультативов по дизайну компьютерных игр и клоунаде. Пару лет назад они взяли на работу молодого энергичного человека по имени Пол Уилрайт, чтобы он занимался планированием и руководил повседневной деятельностью, но на занятиях сохранялся плачевный недобор. Они не знали, что делать, знали только, что ситуация так себе, и что в конце концов она достигнет критической черты.

В любом случае они не собирались продавать лагерь. Они его слишком любили, чтобы так с ним поступить; это была маленькая утопия, и приезжавшие сюда дети могли выбирать профиль по своему усмотрению, чтобы они всегда были одинаковыми — тоже утопистами. Никогда Вундерлихи не пойдут на такую сделку — по крайней мере до смертного одра, но и тогда продадут лагерь только тому, кто сохранит миссию «Лесного духа» в ее первозданном виде, какой она была всегда. Лагерь должен оставаться целостным, служить своей ценной цели — нести в мир искусство, из поколения в поколение.

Каждое Рождество бывшие обитатели лагеря забивали почтовый ящик Вундерлихов письмами с рассказами о своей жизни, и Эди или Мэнни неспешно шли в дальний конец подъездной дорожки, открывали тугую дверцу серебристого ящика, а потом приносили почту в дом, где Эди читала мужу письма вслух. Порой она пропускала строчки или целые абзацы, когда они становились слишком скучными. Оба не особо интересовались семейной жизнью своих бывших учеников: в какой колледж поступили их дети, кому сделали коронарное шунтирование — подумаешь, охи и ахи, да всем живется нелегко, и если ты уцелел в передряге, зачем об этом писать? Уцелел — ну и хорошо. Иногда Мэнни думал, что лучше бы выпускники лагеря присылали Вундерлихам сокращенные, усеченные версии рождественских писем, чтобы все содержание свидетельствовало лишь о большом таланте человека. Слайды, звуковые фрагменты, рукописи. Примеры, показывающие, чего они добились за годы и десятилетия, с тех пор как покинули «Лесной дух».

Но именно тут вопрос о таланте становился скользким, ибо кто вообще может сказать, действительно ли «Лесной дух» выявил в ребенке зарождающийся талант и придал ему импульс, или талант присутствовал всегда и раскрылся бы даже без этого лагеря. Мэнни Вундерлих большую часть жизни придерживался первой точки зрения, хотя в последнее время, когда в его бороде стали множиться седые волоски, придавая ему заснеженный и обманчиво мудрый облик, считал, что они с женой — всего лишь проводники в поезде талантов, собирающие билеты многочисленных блестяще одаренных детей, которые проезжают через Белкнап, штат Массачусетс, по пути к другим, еще лучшим краям. Он удрученно думал, что в каждом из этих ребят «Лесной дух» породил, главным образом, ностальгию. Заканчивая поздравительную открытку, выпускник лагеря непременно напишет такие слова:

«Дорогие Мэнни и Эди!

Хочется, чтобы вы знали: каждый день своей жизни я вспоминаю, как проводил лето в лагере. Хоть я и выступал в Париже, Берлине, где угодно, и хотя Фонд Барранти в прошлом году предоставил мне возможность по-настоящему сосредоточиться на моем либретто и больше не преподавать в консерватории, ничто не сравнится с чудесным „Лесным духом“. Ничто! Посылаю вам свою любовь».

Всякий раз, впадая в уныние, Мэнни Вундерлих уходил в себя и ощущал, как напряженно бьется его сердце, глядел через дорогу и дальше, на зимнюю лужайку, где высились, как минареты, верхушки вигвамов. Он чувствовал, что падает в бездну, и только голос жены мог вытянуть его обратно, как будто она его дергает за подтяжки, или более ранняя, дьявольски сексуальная ее версия тискает его член, возвращая к жизни.

— Мэнни, — проговорила она откуда-то из других времен. — Мэнни.

Он приподнял стекленеющие веки, заглянул в ее глаза, строгие и синие.

— Что? — спросил он.

— Смотрю, ты пропал, — сказала она. — Давай поговорим о ком-нибудь еще. Сегодня мы получили очень интересную открытку. С одним из рождественских писем внутри.

— Давай, — согласился он, выжидая.

Кого из бывших обитателей лагеря ему сейчас предстоит попробовать вспомнить? Флейтиста, танцовщицу, певицу, дизайнера сюрреалистических театральных декораций? Все они в тот или иной момент побывали здесь.

— Тебе понравится, — сказала жена.

Она улыбнулась, рот ее смягчился, что редко случалось в последнее время.

— От Итана и Эш.

— Ой! — вымолвил он и умолк, выразив подобающее почтение.

— Я тебе прочитаю, — сказала она.

3

Конверт, сделанный из пергамента, такого плотного и гладкого, что, казалось, он натерт ланолином и специальными маслами, пару дней пролежал нераспечатанным в прихожей на столике для почты и ключей в квартире Хэндлер-Бойдов, прежде чем его решили открыть. Таким образом на протяжении многих лет здесь терпели неполноту собственной жизни в сравнении с любыми событиями, о которых шла речь в письме. Всякий раз, когда они открывали конверт, Жюль чувствовала себя так, будто сейчас появится и выжжет воздух над собою огненная стена. В конце концов, впрочем, время и возраст взяли свое, и зависть, которую она испытывала к жизни друзей, приглушилась, стала управляемой; однако же и теперь, когда пришло рождественское письмо, Жюль позволила себе ощутить новый легкий всплеск застарелого чувства. Не в том дело, что письма от Эш и Итана когда-либо излучали раздутое себялюбие, даже во времена, когда их жизнь впервые стала столь исключительной. Напротив, в своих письмах они всегда как будто намеренно сдерживались, словно не желая обременять друзей подробностями собственных судеб.

Письмо от Эш и Итана ежегодно приходило в защитной оболочке — плотном, квадратном, пухлом конверте, на обороте которого был указан только адрес отправителя, хотя и не тот, по которому они жили дольше нескольких недель в году: «Ранчо Бендинг-Спринг, Коул-Вэлли, Колорадо».

— Что же это за ранчо такое? — спрашивал Деннис у Жюль поначалу, когда была приобретена эта недвижимость. — Коров разводят? Отдыхать туда ездят? Ума не приложу.

— Нет-нет, это налоговое ранчо, — отвечала она. — Понимаешь, они там разводят налоговые льготы. Одно-единственное такое на весь мир.

— Доброго слова от тебя не дождешься, — говорил он скорее в шутку, слегка щелкая ее по носу, но еще тогда оба знали, что зависть ее сама по себе ничтожна, что она представляет собой болезненно распухающую оболочку, и Жюль может лишь отпускать саркастические шуточки, чтобы вытеснить легкий гнев и сохранить дружбу с Эш и Итаном. Без таких шуток, сарказма, потока ворчливых замечаний она не смогла бы вполне примириться с тем, как много есть у Эш и Итана по сравнению с ней самой и Деннисом. Поэтому она без умолку болтала о жизни на налоговом ранчо, рассказывая Деннису о ковбоях, нанимаемых для того, чтобы накидывать лассо на налоговые льготы, которые так и норовят убежать; еще она описывала, как владельцы ранчо Итан и Эш сидят на садовых качелях, с довольными ухмылками наблюдая за действиями работников.

— Ни одного работающего ребенка на этом ранчо не найдешь, — говорила Жюль Деннису. — Хозяева очень гордые.

Но ее сценарий предполагал, что в действительности Эш и Итан все-таки ленивые и порой жестокие надсмотрщики, хотя оба они при этом слыли вежливыми и щедрыми к людям, на них работающим, и не рефлекторно, а по-настоящему. Вдобавок, как всем известно, Эш и Итан постоянно трудятся сами, переходя от проекта к проекту, то художественному, то благотворительному. Даже Итан, имея за плечами череду успехов, которая на момент, когда пришло рождественское письмо 2009 года, охватывала два с половиной десятилетия, никогда не останавливался и ни разу не хотел взять паузу. «Останавливаясь, умираешь», — изрек он однажды за ужином пару десятков лет назад, и все сидевшие за столом грустно согласились. Остановка — это смерть. Прекращаешь действовать — значит, сдался и вручил ключи от мира другим людям. Для человека творческого единственный выбор — постоянное движение, пожизненный водоворот, в целом направленный вперед, пока не иссякнут силы.

Идеи Итана Фигмена были еще гораздо более ценными сейчас, нежели в 1984-м, когда он, всего три года назад окончив Школу изобразительных искусств в Нью-Йорке, подрядился сделать анимационное телешоу для взрослых под названием «Фигляндия». После того как пробный выпуск был готов и хорошо себя зарекомендовал, телекомпания заказала целый сезон. Что особенно важно, Итан закрепил за собой право озвучивать главного героя, Уолли Фигмена, и второстепенного персонажа, вице-президента Штурма, и в этом качестве, равно как и в других, сделался незаменимым. Он также настоял на том, что ему надо остаться в Нью-Йорке, а не переезжать в Лос-Анджелес, и после долгих метаний туда-сюда компания уступила, фактически открыв под это шоу студию в офисном здании в центральной части Манхэттена. В первый же год «Фигляндия» стала сенсационным и прибыльным проектом. Лишь немногие знали, что свою технику Итан освоил в анимационной мастерской на территории летнего лагеря под опекой старины Мо Темплтона, которого при жизни, как поняла Жюль, наверняка ни разу не называли молодым Мо Темплтоном. Итан же на протяжении всех своих многолетних свершений оставался моложавым. В пятьдесят он выглядел все так же невзрачно, как в пятнадцать, но кудри окрасились в цвет пережженного серебра с золотистым отливом, а заурядная внешность придавала шарм. То и дело кто-нибудь узнавал его на улице и говорил: «Привет, Итан», — как будто знаком с ним лично. Хотя он по-прежнему часто носил футболки с китчевыми трафаретными мультяшными фигурками, некоторые его сорочки были сшиты из дорогих тканей, напоминающих оболочки японских фонариков. Еще на заре его успешной карьеры Эш настоятельно советовала делать покупки в более приличных местах — настоящих магазинах, а не столиках на уличных углах, говорила она, — и через какое-то время он вроде бы даже стал с удовольствием носить кое-что из своей одежды, хотя ни за что не признался бы в этом.

У Итана было столько идей, что они напоминали слоги, которые при синдроме Туретта надо выплевывать хаотичными вскриками и взрывами. Многие из них, даже большинство, давали ту или иную отдачу. После успеха с шоу он, пользуясь своим положением, стал в 1990-е годы активистом движения против детского труда и основал в Индонезии школу для детей, вызволяемых из рабства. Вместе с ним в этой миссии участвовала Эш, и их благотворительная деятельность была вполне искренней, а не просто коротким и быстро надоедающим этапом. Сейчас Итан уже второй год вел «Семинары мастерства» — недельную фандрайзинговую программу, которую он организовал на курорте в калифорнийской Напе, где политики, ученые, визионеры из Силиконовой долины и деятели искусств выступали перед привилегированной публикой, презентуя разнообразные идеи. Первый год прошел очень успешно. Еще отставая на несколько шагов от других подобных конференций, «Семинары мастерства» быстро набрали вес. Хотя сейчас был только декабрь, уже вовсю продавались билеты на следующий сезон, несмотря на то что никто из докладчиков еще даже не получил приглашения.

Жюль и Деннис Хэндлер-Бойд читали рождественское письмо Фигмена и Вулф вечером в период между Рождеством и Новым годом. Нью-Йорк пребывал в своем ежегодном послепраздничном и предпраздничном кризисе. Транспорт не ходил. Семьи из пригородов слонялись по тротуарам с пестрыми хозяйственными сумками. Невзирая на подкосившуюся экономику, люди еще приезжали сюда на праздники, просто не могли оставаться в стороне. На улицах гремели музыкальные фонограммы, в том числе новомодные ужасные рождественские песенки пятидесятых годов, от которых «помереть хочется», как сказал в тот день Жюль один из ее клиентов. Всех жителей Нью-Йорка утомляла и раздражала эта временная оккупация их города, они пребывали в состоянии навязанного празднования. Жюль только что пришла домой после встречи со своим последним клиентом за день и за целую неделю. Несколько лет назад многие терапевты, в том числе она, перестали использовать слово «пациенты». Однако наличие клиентов еще казалось слегка неестественным; у Жюль возникало ощущение, будто она предприниматель, занимается, скажем, маркетингом или консалтингом — туманными областями, которых она никогда по-настоящему не понимала, хотя с годами через Итана и Эш они с Деннисом познакомились с людьми, зарабатывавшими себе на жизнь именно такими способами. Больше никто не хотел быть пациентом, каждый хотел быть клиентом. Вернее, каждый хотел быть консультантом.

Последним клиентом в ее расписании на тот день была Дженис Клинг — немного забавное имя с учетом того, что Дженис не желала прекращать лечение, вообще никогда. Она приросла, как детеныш сумчатого животного, и ее привязанность была трогательна и беспокойна. Она стала посещать Жюль много лет назад, еще когда училась на юридическом факультете Нью-Йоркского университета и боялась сократического метода, погружаясь в молчание, когда ее вызывал грозный профессор. Теперь Дженис, которая поначалу мечтала о преподавательской работе, стала перегруженным и низкооплачиваемым юристом в экологической организации. Она много работала, пытаясь спасти мир от последствий отмены государственного регулирования, но в кабинете у Жюль опускалась на стул с поникшими плечами и безнадежным выражением лица.

— Не могу больше жить без интимных отношений, — сказала Дженис недавно. — Ходить на собрания, бороться с подлыми законами, какие придумывают республиканцы, а потом падать в койку одной и в полночь подъедать остатки тайской лапши. Даже, знаете, пользоваться вибратором в моей гулкой квартире, где нет возможности повесить что-нибудь на стены. Грустно в таких вещах признаваться? Особенно по поводу гулкого вибратора. Печально же звучит, понимаете?

— Конечно, нет, — ответила Жюль. — У вас на работе должны раздавать вибраторы, раз требуют столько, что времени на личную жизнь найти не можете.

— И даже если можете найти время, — тут же добавила она.

Они вместе посмеялись над образом перегруженных женщин-специалистов с вибраторами. В начале своей терапевтической практики Жюль утвердилась как «смешной» доктор. Некоторые терапевты похожи на заботливых мам, облаченных в халаты и всегда готовых усадить заболевшее дитя на колени. Другие сбивают с толку, держась подчеркнуто прохладно и бесстрастно. Жюль особо не покровительствовала, но и холодной никогда не была. Вместо этого была забавной, подбадривала, клиенты смеялись, смеялась и она сама, а попутно делалась вполне достойная работа.

Сегодня на приеме Дженис Клинг говорила на свою обычную тему, рассказывая про одиночество, и, может быть, из-за рождественской поры весь разговор пронизывало отчаяние. Дженис сказала, что не представляет себе, как люди держатся год за годом, ни с кем интимно не соприкасаясь.

— Как они это делают, Жюль? — спросила она. — Как мне с этим справиться? Надо пойти к… проститутке для близости.

Она сделала паузу, а потом взглянула с резкой ухмылкой.

— А может, я уже хожу, — заявила она, показывая. — К вам.

— Ну, если я проститутка для близости, — весело сказала Жюль, — то брать с вас надо гораздо, гораздо больше.

Обычно она брала немного. Когда в медицине ввели регулирование, все изменилось. Теперь большинство страховых компаний оплачивало лишь несколько сеансов, а остальные расходы клиенту предлагалось брать на себя. И, конечно, для многих терапию заменили лекарства. Встречаясь время от времени, Жюль и еще кое-кто из клинических социальных работников, с которыми она дружила, обсуждали, насколько ухудшилась обстановка в этом году по сравнению с прошлогодней. И все же они не бросали практики, держались за нее. Всем клиентам Жюль приходилось туго — и доктору, их лечившему, тоже, хоть они и не знали об этом.

И вот она пришла домой с очередного сеанса, отмеченного смехом и слезами. Они с Деннисом уже без малого десять лет жили в скромной новостройке на западной окраине города. На их улице стояли довоенные многоквартирные дома, строения из бурого песчаника и богадельня, где в солнечную погоду во дворике выстраивались в шеренгу старики, восседающие в инвалидных колясках с закрытыми глазами и повернутыми к свету розовыми и белыми головами. Но улицы здесь были чистыми и спокойными, через два квартала на Бродвее располагался неплохой супермаркет, квартира принадлежала им, и Жюль с Деннисом обосновались тут надолго. Сейчас, когда она открыла дверь, в прихожей разносились ароматы — похоже, Деннис готовил в пароварке курицу с китайской приправой из пяти специй. Жюль постояла, разглядывая накопившуюся за день почту — унылую кучку счетов и открыток. Рядом с этой свежей грудой уже целые сутки пролежал нераспечатанным на столике в прихожей квадратный конверт.

Рождественское письмо.

Жюль принесла его в кухню, где стоял над плитой Деннис в толстовке с эмблемой Ратгерского университета. Плотно и грубовато сложенный, с размашистыми движениями, он всегда казался слишком большим для их нью-йоркской кухоньки. За разрастающейся на лице щетиной он очевидно не слишком следил. «Мой чиа-пет», — называла она его в постели еще в самом начале, 28 лет назад. Он был массивен, черноволос, брутален, безыскусен — по крайней мере в том смысле, что не было в нем никакого искусства, никакой личной потребности в утонченной эстетике. Он любил играть по выходным в тачбол с друзьями, которые иногда приходили потом в гости на пиво с пиццей, без очевидной иронии на лицах давая друг другу пять. Некоторые из них, как и Деннис, были УЗИ-специалистами, а он выбрал эту область не столько потому, что с детства мечтали копнуть поглубже, а потому, что после бурной студенческой юности, едва придя в себя, — а все, чему он учился в Ратгерсе, так и не помогло определиться с будущей профессией, — увидел в метро заманчивое объявление о наборе на курсы подготовки врачей ультразвуковой диагностики. Сейчас, десятилетия спустя, он работал в популярной клинике в китайском квартале. Порой по пути домой, минуя длинные ряды китайских лоточников, он покупал бадьян, или длинные бобы, или шишковатый корень, похожий на руку старого колдуна. Взаимодействие с этими торговцами придавало ему самому легкий налет экзотики.

Деннис отвернулся от плиты и с половником, роняющим на пол капли, шагнул навстречу жене.

— Привет, — сказал он, поцеловав Жюль. Их губы упруго слились, и они продлили поцелуй.

— Привет, — наконец отозвалась она. — Пахнет вкусно. Давно пришел?

— Час назад. От желчного пузыря — прямиком на кухню.

Тут он заметил конверт в ее руке.

— Ух ты, письмо, — воскликнул он.

— Да, — ответила она. — Письмо от наших друзей-фермеров.

— То есть в этом году ты не хочешь изменять традиции? Мне снова читать вслух? Никак не отпустишь это?

— Давно отпустила, — сказала она. — Мне просто нравится. Один из немногих наших ритуалов — для тебя, бывшего католика, и меня, бесшаббатной еврейки.

— Какой? А, бесшаббатной, — развеселился Деннис. — Ну да, именно так я тебя всем описывал.

— И все-таки нуждающейся в зачитывании рождественского письма, — добавила Жюль.

— Ладно. Погоди только, есть вино, — сказал он.

— Отлично. Спасибо, милый.

Он подошел к буфету, налил два бокала красного, потом сел с ней за стол в кухне, где редко ужинали. По узкому оконцу с видом на аллею лупил снег. На мгновенье воцарилась тишина, пока Деннис проталкивал палец внутрь конверта, оказавшегося темно-красным с внутренней стороны. Внезапно Жюль вспомнила спальный мешок Эш из лагеря с многозначительной алой подкладкой. На открытке был, как всегда, запечатлен новый рисунок Итана Фигмена на рождественскую тему. На сей раз он изобразил волхвов — пухлых и экстравагантных в своих мантиях и цилиндрах, причем каждый диковиннее предыдущего. Жюль и Деннис вместе изучили рисунок и полюбовались им. По углам обнаружились мелкие ремарки — мимолетные шуточки об экономических невзгодах и маленькие сгустки смолы в виде человечков, над которыми пузырились, как в комиксах, диалоги. «Привет, я Франкинсенс[2]. Вообще-то я монстр Франкинсенса, но вечно путают».

Однажды рождественское письмо представляло собой праздничный календарь с окошками, за которыми прятались чудесные картинки. В другой раз, едва открывали открытку, оттуда звучала музыкальная заставка «Фигляндии», несмотря на то, что технологии еще не были такими продвинутыми, как сейчас, и казалось, будто внутри открытки сидят крошечные дети и поют песенку. В 2003 году, запомнилось, открытка взрывалась и осыпала всех розовым порошком, хотя некоторые адресаты явно перепугались, решив, что получили бомбу в письме, и это шокировало Итана и Эш, воображавших, что получится очень круто. Так что рождественская открытка присмирела, но всякий раз она содержала классическую иллюстрацию Итана Фигмена и подробный отчет о минувшем годе.

Поначалу письма носили шутливый, игривый оттенок, но вскоре превратились в более серьезный проект. Жюль и Деннис сами не писали: помимо того, что Жюль получила еврейское воспитание, да и просто понятие «рождественская открытка» казалось старомодным, в последнее десятилетие год на год не приходился. Иные годы для них были катастрофическими, но это никогда не затягивалось надолго. По большей части годы им выпадали вполне обыкновенные или слегка разочаровывающие. Что вообще написали бы о себе они с Деннисом? «За последние месяцы Жюль потеряла двух клиентов, чьи страховые планы больше не предусматривают психологической помощи». Или: «Деннис по-прежнему работает в клинике в китайском квартале, хотя там такой дефицит специалистов, что на той неделе один пациент шесть часов дожидался УЗИ органов малого таза».

А у Итана Фигмена и Эш Вулф годы проходили совсем иначе, и на каждое Рождество они с явным удовольствием рассылали письма всем своим друзьям. Жюль представляла себе, как поначалу они усаживались за эту работу вдвоем — у Эш была зеленовато-голубая печатная машинка «Смит-корона» еще в Йельском, а потом, спустя несколько лет, одна из первых моделей «Эппл», так называемый «Скинни Мак» угольного цвета, — и, отталкивая друг друга, добавляли по нескольку фраз в письмо. Теперь, когда Эш с Итаном столько лет прожили вместе, Жюль могла лишь вообразить, как они сидят вдвоем в просторной комнате за письменным столом, который некогда был секвойей или гигантской жеодой, время от времени вскакивают и прохаживаются, спрашивая друг у друга: «Если мы расскажем о поездке в Бангалор, это не прозвучит эгоцентрично? Или оскорбительно?»

А может, рождественское письмо перестало быть совместным проектом. Быть может, Эш читает его вслух Итану, неторопливо семенящему по беговой дорожке перед панорамной стеной, а он одобрительно кивает, тем самым становясь, по мнению обоих, соавтором. Или, может, Итан зачитывает его своей помощнице Кейтлин Додж, которая предлагает редакционные правки, а затем рассылает по списку адресов. Жюль сознавала, что уже не может даже предположить, сколько приблизительно людей получает рождественские письма от Фигмена и Вулф. Она понятия не имела, что это может быть за число, точно так же как несколько лет назад, к стыду своему, перестала соображать, какова сейчас численность населения Земли.

Насколько широко простираются дружеские связи Эш и Итана — такие вещи не найдешь в интернете. Многих ли они считают друзьями? Как вообще с ними подружиться? Жюль точно входила в круг их ближайших друзей. Она видела все, что происходило между ними за последние три десятилетия в Нью-Йорке, а также в предыдущее десятилетие в вигвамах, театре и столовой «Лесного духа». Жюль всегда была в курсе их дел, а этим могли похвастать лишь очень немногие из тех, кто появился позже нее. Наверное, любой из тех, кто получал эти письма, радовался. Каждый хотел получить рождественское письмо от Итана Фигмена, а заодно и от Эш Вулф. Таких людей насчитывались сотни, а может, и пара тысяч.

«Дорогие друзья,

и уже на этих словах у нас заминка, потому что в течение всего года получаем столько писем, так же начинающихся с обращения „Дорогие друзья“, с просьбами о пожертвованиях на те или иные нужды. А по большей части мы этим просителям вовсе не друзья. Но вы в полном смысле слова относитесь к этой категории, и мы вас любим, так что, пожалуйста, простите нас за то, что снова обрушиваем на вас подробный отчет за минувшие 12 месяцев. Вы, если хотите, можете отплатить той же монетой, и на самом деле мы надеемся, что вы это сделаете.

Пишем с ранчо в Колорадо, где затаились с парой детишек и компанией отличных исполнителей. Эш, работающая над постановкой „Троянок“, которых поставит весной в театре „Оупен Хенд“, пригласила сюда целую труппу, и замечательно, что они согласились бросить все свои многочисленные дела и приехать.

Так что все спальни заполнены троянскими женщинами или, по крайней мере, троянскими женщинами из Ассоциации актеров. Мы взволнованы, ведь еще покупая это ранчо мы фантазировали, что когда-нибудь оно станет неким центром искусств (Эш признается, что претенциозно на это рассчитывала), и вот мечта осуществилась.

С вечера мы разжигаем камин, и актеры встают с петухами. Греческая трагедия! Переизбыток насильственных смертей! Катание на возах с сеном! Чем плохо? Что касается Итана, то он берет на праздники давно намеченный перерыв и надеется прочесть книги, которые следуют за ним из одного города в другой, из одной страны в другую, с самолета на самолет, но пока что он их едва раскрыл. На электронной читалке у него история бейсбольных парков низшей лиги и краткое объяснение теории струн. Что бы это ни значило. Спросите у Итана — но не раньше января. Может быть, к тому времени он дочитает до конца, хотя его бесит, что читалка лишь показывает, сколько процентов книги он прочел, а не количество страниц. Это, считает он, на 92 % глупо.

Но происходят и вещи гораздо более важные. Инициатива против детского труда за прошедший год расширилась благодаря доброте и милосердию людей, которым мы тоже писали: „Дорогие друзья“. (Но мы к ним не питаем и малой доли тех чувств, какие испытываем к вам. Честное слово.) Ни к чему здесь вдаваться в детали той существенной работы, которую проводит Инициатива, меняющая жизнь самых беззащитных детей в Азии (подробнее вы узнаете об этом по ссылке A-CLI.org). Скажем лишь, что у нас в нью-йоркском офисе работают необыкновенно самоотверженные люди, и трудятся они с такой отдачей, которая нас всегда поражает. Жаль, нет у нас возможности проводить больше времени на месте, но этот год оказался плодотворным для „Фигляндии“. В свой 24-й сезон (ой!) это древнее телешоу, как ни странно, процветает.

Весь этот год мы работали, ездили вместе с нашими сотрудниками и несколькими помощниками из ЮНИСЕФ в Индонезию, Индию и Китай, где следили за расширением школы „Пембебасан“ („Освобождение“), в создании которой нам выпала честь участвовать. Выкроили и немного времени на путешествия просто для собственного удовольствия. Отрезвляющей трагедии детского труда и тому, как столь многие американские корпорации по-прежнему делают вид, будто этого не происходит, невозможно противопоставить испытанные нами приятные ощущения. Но первый и главный способ решения проблемы — рассказывать людям о ней. Именно этим мы и продолжаем заниматься.

В порыве нестерпимой гордости мы хотели бы рассказать вам о нашей дочери Ларкин Фигмен, которой удалось дожить до 18 лет с именем, парящим в области между английским поэтом-мизантропом 20 века и небезызвестным мультипликационным персонажем. Друзья, она самая невероятная девушка! Она отправилась с нами в индонезийский отрезок нашей поездки, как делала и раньше, и работала помощницей в школе „Пембебасан“, но сразу после этого ей пришлось вернуться в колледж. Как известно большинству из вас, она учится в альма-матер своей мамы, Йельском университете, живет в Давенпорте и специализируется сразу в двух областях — театре и истории искусств. Мы бы любили ее, даже если бы она была помешана на математике, чего уж точно о ней не скажешь. Однако, как знают многие из вас, таков ее младший брат Мо, и из-за этого мы его любим ничуть не меньше. Мо учится и живет в школе Корбелла в Нью-Хэмпшире и считает, что папино телешоу могло бы быть ГОРАЗДО лучше, а пьесы, которые ставит его мама, скучны, но он все равно нас любит.

Если говорить серьезнее, Мо каждый день проживает со своим расстройством. Мы склоняем головы перед всеми знаниями, которыми он делится с тремя „нейротипиками“ в своей семье, — и о собственной неврологии, и о нашей.

В январе мы запускаем фонд, который будет изучать новейшие научные данные о расстройствах аутистического спектра. Еще хотим добавить здесь, что скоро мы будем сообщать новые и важные новости о Фонде бедности, потому что многие из вас спрашивали, чем можно помочь».

Письмо занимало еще одну печатную страницу мелким шрифтом. Всю содержавшуюся в нем информацию Жюль уже знала, поскольку обычно разговаривала с Эш несколько раз в неделю, а с Итаном регулярно обменивалась краткими сообщениями по электронной почте. Две пары по возможности вместе ужинали, хотя в последнее время не очень часто, но неважно; они были близки, они были спаяны. Жизнь у них была очень разной, настолько разной, что Жюль уже не могла поддерживать постоянный уровень зависти. По существу, она перестала завидовать, позволила этому чувству отступить или раствориться, так что оно ее не донимало. И все же каждый год, когда приходило рождественское письмо, она на какое-то время погружалась в мрачные мысли, как часто делала в течение всего года в былые дни.

К моменту, когда Деннис закончил читать вслух, Жюль увидела, что бутылка вина каким-то образом опустела. Так себе вино — хорошего они никогда не покупали, а брали любое долларов за девять, такую сумму они себе произвольно установили, — но Жюль пила все время, пока он ей читал, рука ее поднималась и опускалась, хотя она едва замечала, что делает. Теперь она ощутила, как гудит голова от неприятного пойла. Она повторила на новый лад прежнюю глупую, недобрую шутку, которую порой роняла в прошедшие годы:

— Почему они называют это Фондом бедности? Выходит, они ее поддерживают?

— Ну да, пора бы уже кому-нибудь что-то с этим сделать, — пробормотал в знак согласия Деннис.

— Знаешь что, Деннис? Я уже почти перестала думать о них всякие глупости, но эти мысли очень предсказуемо лезут в голову вновь, когда мы этим занимаемся. Помнишь прошлый год? Мы читали письмо, пили, а потом пошли гулять под снегопадом на Риверсайд-драйв. Я шутила, что упаду сейчас в сугроб и умру одновременно от гипотермии и зависти. Как мы говорили, именно так напишет коронер в своем отчете.

— Точно, — сказал Деннис, еще раз улыбнувшись. — Но ты все же не умерла. Ты пережила это, и снова переживешь.

Все годы, что они были женаты, он часто улыбался ей с некой сочувственной привязанностью. Он помнил их прогулку, холодный вечер, жену, которую любил, несмотря на повторные вспышки той склонности, от которой она в основном избавилась.

— Так или иначе, — сказал он, — на Рождество вечно все наперекосяк. Тоже такое сезонное эмоциональное расстройство, да? Сам всегда из-за этого беспокоюсь.

— Этого не случится. Ты в полном порядке, — ответила она. — Ты очень стабилен.

— Ты тоже, — сказал Деннис, убирая бокалы.

И все-таки Жюль продолжила краткую вереницу неприятных мыслей о двух самых старых друзьях, с которыми познакомилась в нежную пору своей жизни и которые так по-доброму относились к ним с Деннисом, упорно трудились каждый день, участвуя в разных проектах, нередко бескорыстно. Она представила себе, как Эш присаживается поговорить с эксплуатируемым ребенком в индийском Бангалоре, пока сама Жюль мило беседует со своей клиенткой, адвокатом Дженис Клинг, чьи проблемы по сравнению с этим воображаемым ребенком в Бангалоре кажутся едва ли стоящими того, чтобы их распутывать.

Дженис Клинг была права: Жюль — проститутка для близости. Она позволяет людям платить ей скромные суммы за сострадание, шутливые разговоры с ними и поддержку. Никто никогда не изменился в полной мере под руководством Жюль; измениться — это же так сложно, с трудом осуществимо и едва заметно. Никто не умер, но никто и не преобразился. Пациентам нравилось приходить в ее маленький кабинет, потому что она была остроумна, с ней было приятно проводить время. Они ужаснулись бы в былые годы, когда она была гораздо хуже, если бы каким-то образом увидели изнутри мозг своего терапевта, сосредоточенный на ее друзьях Итане и Эш, — если бы смогли разглядеть его клокочущие части, атрофированные части, части, раскрывавшие ее подлинную натуру. Сейчас язык ее казался сорвавшимся с цепи, весь рот ее ощущал опасность распада, когда она разговаривала.

— Это просто мой обычный рецидив, — говорила она мужу. — Уверена, это пройдет.

— Непохоже, что ты заранее не знала всего, о чем они напишут в письме, — сказал Деннис.

— Именно. Но, кажется, стоит мне только увидеть это в виде отпечатанных на странице слов, я снова вспоминаю обо всем. Ничего не могу с этим поделать. Несмотря на всю мою нынешнюю умудренность, я мелочна и предсказуема.

Жюль ощутила, как изменилось в комнате освещение, переменился и ее внутренний свет, все вокруг нее, внутри и снаружи, все как будто потемнело. У нее не было сил продолжать разговор об Эш Вулф и Итане Фигмене. Она была сыта этим по горло. В голове у нее медленно тикало под действием выпитого крепкого дешевого вина, собственные заботы ей досаждали. Она сказала:

— Ты же знаешь, что я их люблю, верно? Мне надо убедиться, что ты это знаешь.

— Боже, конечно. Тут и говорить нечего.

— Помнишь, насколько хуже я была раньше?

— Само собой, — ответил он.

Жюль знала: зависть никогда никого и ничего не красит. К чему еще приводила зависть на протяжении всей истории, как не к тому, чтобы затеять смуту, начать войну, убрать свидетеля, разрушить все и выставить завистника в еще менее выгодном свете? Если бы те, кому завидуют, действительно знали, что такое зависть, они держались бы подальше от этих опасных завистливых людей. Но единственным человеком, когда-либо знавшим масштабы и глубину той зависти, которую испытывала именно Жюль, еще со времен, когда это чувство было гораздо тягостнее, был Деннис, а он почти никогда не возражал.

— Я хочу сказать, — продолжила Жюль, — что они очень близкие наши друзья. Мы не они, а они — не мы, и все же мы можем любить друг друга. Но раньше, когда ты читал письмо, мне хотелось по ходу бормотать всякие мелкие гадости, как я обычно и делала. Я действительно устала от того, в какие предсказуемые края заводят меня мои мысли. Хотела бы я не видеть собственного потолка и стен. Не осознавать своей малости.

— И в чем же ты мала? — спросил он.

— Да во многом, — она сделала паузу. — Деннис, а ты считаешь меня проституткой для близости?

— Что? — недоуменно произнес он.

— Меня так клиентка назвала. В общем, суть в том, что я всего лишь беру с людей деньги и сижу, выслушивая их рассказы, отпуская смешные и добродушные реплики, чтобы они не чувствовали себя такими одинокими.

— Неправда. Я знаю, что ты по-настоящему хорошо работаешь. Твои клиенты любят тебя. Все эти подарки, которые ты получаешь, вот этот кактус.

— Трудно по-настоящему ощутить, что люди вообще меняются.

— Ты о себе или о них?

— И о них, и о себе, — сказала она. — Когда ты читал рождественское письмо со всей его целенаправленностью, всеми проектами, о которых в нем идет речь, я вспоминала, как сама строила все эти планы в молодости. Но больше ничего этого нет.

— Просто ты выросла.

— Эш с Итаном никогда не откладывали своих планов. И они точно никакие не проститутки.

— Вот это верно. Они не проститутки, — ответил Деннис. — Они просто люди. Люди-бобы.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Этой станции давно уже нет на схемах метро. В 70-х годах при загадочных обстоятельствах здесь произо...
Эта книга об искусстве дыхания, основанном на современных научных исследованиях и древних практиках,...
Данная книга основана на опыте работы автора, кризисного психолога, с семьями, в которых один или бо...
Два эссе о Хемингуэе и Цветаевой были размещены в самиздате Максима Мошкова — братском кладбище граф...
Увлекательный исторический роман об одном из самых известных свадебных платьев двадцатого века – пла...
Процесс изменений всегда является сложным и непредсказуемым, особенно в России. Люди не хотят менять...