Лосев Тахо-Годи Аза
Часть первая
Алексей Федорович, как я не раз об этом говорила, не любил вспоминать о прошлом, делать записки, набрасывать кое-что для будущих мемуаристов. Видимо, прошлое, особенно далекое, было тем ушедшим, счастливым миром, боль об утрате которого была мучительна. Да и жизнь научила Лосева если и делать записи, то только деловые, относящиеся к науке. Недаром сохранились толстые тетради, в которых он обязательно или сам записывал подробные тезисы своих докладов, или это делала Валентина Михайловна, или я, а потом уже и так называемые секретари.
Стихотворение в прозе Тургенева «Как хороши, как свежи были розы» поражало меня всегда страшной тоской по тому, что ушло безвозвратно. Какое отчаянье только в одних этих щемящих словах: «И все они умерли, умерли». Да, умерли. И для Алексея Федоровича все дорогие, близкие его сердцу – умерли, ушли. И действительно, ведь все родные как-то сразу исчезли. Когда я спрашивала А. Ф. о них, то оказывалось, что уже в годы 1918—1919-й никого не стало. Отец умер в 1916-м, а с матерью А. Ф. простился в августе 1917-го, и уже никогда ее не видел, а в город своего детства, Новочеркасск, впервые приехал в 1936 году, путешествуя по Кавказу.
И, знаете, даже фотографий ни одной не осталось – ни отца, ни матери, ни дедов, ни единственной сестры матери и ее мужа, ни родственников Житеневых (они жили в Москве) – никого и ничего не осталось. Полное одиночество Алексея Лосева в этой, другой жизни, убившей ту, прежнюю. Только серебряный подстаканник сохранился (и это после всех потерь, пожаров, бомбежек) с гравировкой: «В память концерта Федору Петровичу Лосеву, 26/XI – 1914».
Что это был за концерт, где он был, почему запомнился поклонникам таланта этого, вообще говоря, неудачника, не то церковного регента, не то виртуоза-скрипача, не то гимназического учителя или консисторского чиновника, бедного надворного советника Ф. П. Лосева? Да сохранилась еще прелестная, небольшая, с одним отбитым ушком синяя сахарница. А. Ф. говорил, что она – от детских лет. Как уцелела? Такие чудеса!
Недаром молодой Лосев, если читать его юношеские дневниковые записки или письма, мучается своим одиночеством, хотя есть хорошие товарищи, милые девушки-гимназистки, любящая сына до самозабвения мать, еще есть отчий дом в Новочеркасске и не менее близкий и добрый дом тетки Марфы Алексеевны и о. Стефана в станице Каменской на берегу Донца. А вот почему-то снедает юношу мысль об одиночестве. Он на пороге бытия как бы предчувствует свое одиночество на склоне его. Рука об руку с Валентиной Михайловной, своей спутницей в жизненном лесу, что не хуже дантовского, он прошел путь длиною в тридцать два года (со дня венчания в 1922-м по день кончины Валентины Михайловны в 1954-м). Со мной – тридцать четыре (с декабря 1954-го по год его кончины в мае 1988-го). Казалось бы, все время вдвоем. Но ведь он пережил всех своих друзей (хотя их было и мало, но это были настоящие его единомышленники), а молодежь, окружавшая его, была уже из другого мира, для всех он был Учитель, но ни с кем не мог говорить о том глубоко запрятанном и сердечном, о том интимно-духовном и потаенном, чем цвела его душа. Собеседника равного, понимающего с полунамека, с полуслова не было, и даже мне не открывал он свою святая святых, то, что раскрылось мне после его кончины. Я ведь тоже хотя и любила, и понимала, и печалилась, и жалостницей его была, но ведь и я была тоже из другого мира – родилась в год его венчания. Так сходились одиночество начала и одиночество конца. При начале – еще не пришли сопутствующие ему, при конце – все сопутствующие «умерли, умерли». Умер и он. Осталась одна я.
Алексей Федорович Лосев родился в 1893 году 10 сентября (по старому стилю) на юге России в городе Новочеркасске, столице Области Войска Донского. День своего рождения А. Ф. отмечал 23 сентября нового стиля, но почитал он главным образом свои именины, день Ангела, 18 октября, память митрополитов Петра, Алексия, Ионы, Филиппа и Ермогена, святителей Московских и всея России чудотворцев.
Дед – протоиерей о. Алексей Поляков, настоятель храма Михаила Архангела, что находился неподалеку от дома (Западенская, она же Михайловская, 47), сам крестил внука. В старом двухэтажном доме (низ каменный, верх деревянный) с балконом и верандой, увитой виноградом, обитали трое – дед, мать, Наталия Алексеевна, и сын Алеша. Отец исчез из дома, бросил мать, когда ребенку было всего три месяца. Задолго до рождения Алеши скончалась (в 1889 году) его годовалая сестра Зоя. Деда не стало, когда мальчику исполнилось семь лет. Он помнил себя с четырехлетнего возраста, и детская память всю жизнь хранила образ старого, доброго, любящего деда. С отцом сыну пришлось встретиться лишь раз, незадолго до его смерти в 1916 году (в станице Константиновской). После отца сыну достался сундук с нотами и дорогая итальянская скрипка, которую не замедлили украсть, и вручили Алексею другую, попроще. Она до сих пор, несмотря на все превратности судьбы, сохранилась и лежит высоко под самым потолком на книжном шкафу в Москве, на Арбате.
Странный был человек этот Федор Петрович Лосев, родом из станицы Урюпинской. Умер он 57 лет (1859–1916), но твердого места в жизни так и не нашел. Строгая, устойчивая семейная жизнь тяготила его, еще больше – однообразная работа в Духовной консистории, да еще архивариусом, преподавание физики и математики в младших классах уездных училищ – все отдавало скукой. Стихия музыки была его настоящей, подлинной жизнью. Федор Петрович – страстный скрипач-виртуоз, дирижер и выдающийся церковный регент, кончил дирижерский класс Придворной певческой капеллы в Петербурге, где готовили дирижеров, хормейстеров и регентов высокого класса.[1] Натура артиста, окруженного поклонницами, тяготилась скромным укладом семьи. Человек талантливый, он умел блеснуть перед самой взыскательной публикой. Несмотря на, казалось бы, легкомысленную богемность, особенно влекла его музыка духовная, церковная. Он с упоением мог дирижировать вальсами Штрауса в городском саду и в то же время всей душой благоговейно отдавался управлению церковными хорами. Епархиальное начальство высоко ценило талант регента Федора Лосева, не раз давало самые блестящие отзывы, поручив ему должность регента Войскового певческого хора. Отмечали, что он «редкий знаток церковной музыки», которую исполнял «в строго церковном духе», «придавая религиозный характер даже народным мотивам», и к тому же «знаток церковного Устава». И не только начальство епархиальное ценило Лосева. После одного из концертов Войскового хора, на котором в мае 1887 года присутствовал император Александр III с супругой Марией Федоровной, регент Лосев получил в награду золотой перстень, украшенный бриллиантами и розами, что и удостоверяет запись за № 556 в Кабинете Его Императорского Величества от 9 марта 1888 года. Получил Федор Лосев и серебряную медаль в память Императора Александра III. Но когда А. Ф. однажды спросил свою мать, где же находится сей исторический перстень, она ответила кратко: «Вероятно, гулящие девки у него украли».[2] Да, любил Федор Петрович музыку, вино и женщин. Жизнь не удалась.
Но вот что характерно, сын его признавался, что от отца перешел к нему «разгул и размах, его вечное искательство и наслаждение свободой мысли и бытовой несвязанностью ни с чем».[3] Добавим сюда – страсть к музыке, скрипке, математике, театру (драме и опере), церковному пению, колокольному звону, артистизм, явленный в науке, в игре ума и мысли, в тончайших диалектических построениях философских категорий, в преподавании. Нет, немалое наследство перешло от беспутного отца к строгому логику, философу мифа, имени и числа, чьи книги – апофеоз системы – высокого горения ума, духа и сердца.
А мать? Тихая, скромная, беззаветно любящая сына. От матери же унаследовал Алексей Федорович строгие моральные принципы, те добродетели, о которых мы просим в Великий пост в молитве Ефрема Сирина: дух целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви. А дед, строгий протоиерей? От деда идет глубокая внутренняя связь с храмом и храмовым действом. Но кто его знает, может быть, и здесь свою лепту внес недостойный Федор Петрович? Скорее всего – и он.
Однако отца не было,[4] деда – увы, тоже. Остались мать и сын. Жили на средства, оставленные дедом. Мать подрабатывала в городской библиотеке. Каждое лето проводили в станице (уездном городе) Каменской верстах в ста от Новочеркасска, где жила родная сестра матери Марфа Алексеевна с мужем, протоиереем, настоятелем собора о. Стефаном Власовым и детьми Николаем и Марией – ровесниками Алеши Лосева. Именно там, в Каменской (ул. Коммерческая, 83), на привольных берегах Донца, была вторая, еще более любимая, родина Алексея Лосева. По-моему, А. Ф. с гораздо большим упоением вспоминал дом (вернее, два дома, соединенные воротами) в Каменской, огромный сад, расположение комнат, свою, всегда для него готовую, чем дом в Новочеркасске. Может быть, потому, что в Каменской – всегда праздник, лето, приволье, да и мать, когда Алексей уехал в Москву, продала дом (нужны были средства на будущее) и обосновалась у сестры. Казачий надел, как положено, Алексей получил по достижении 18 лет, но, конечно, сам не пользовался им, хотя и числился казаком хутора Власово-Аютинского, где была земля; с помощью матери сдавал в аренду – 100 рублей в год – тоже деньги (обучение в гимназии, например, стоило 50 рублей в год, да и то было для многих льготным, за этим внимательно следили).[5]
Почему-то с домом в Новочеркасске связаны рассказы А. Ф. о темных комнатах, где так и не провели электричество (дорого), а зажигали керосиновые лампы и свечи. Вспоминаются керосинщики и водовозы, снабжавшие дом, двор и собаки, одну из которых звали Мальчик. Алеша собак страстно любил, и память об этом в повести Лосева «Жизнь». Там соседский злодей Мишка ломает ножки маленьким щенкам, наслаждаясь их страданиями, и с ним, как с символом мирового зла, вступает в борьбу Алексей.
Отзвук этой любви к собакам на моей памяти. Мы с А. Ф. приехали впервые вместе в 1954 году, осиротевшие (умерла Валентина Михайловна), в город Владикавказ – когда-то столицу Области Войска Терского. Тогда он назывался Орджоникидзе. Это город семьи моей мамы, терских казаков Семеновых из станицы Терской. И как радостно было узнать, что имя дворового белого пса Мальчик. А. Ф. просто сиял, когда этот Мальчик сопровождал нас обоих на прогулки, увязывался за нами по любому поводу, прыгал, буквально целовался, тыкался мордой в лицо. Есть даже фотография, сделанная моей сестрой Миночкой, у крыльца нашего дома (одноэтажный особняк – тоже остатки некогда целой усадьбы – два дома, соединенные воротами, двор, хозяйственные службы – все в прошлом): Лосев и бросающийся к нему веселый белый Мальчик. Есть и еще такая фотография: в садике на скамейке сидят три казака: донской – А. Ф., терский – мой дядюшка профессор Леонид Петрович Семенов и – кубанский, так называемый дядя Федя, верный помощник в домашних делах. Поход этих трех казаков в городские бани обычно сопровождал буйствовавший Мальчик, отогнать было невозможно.
А на даче в Валентиновке у Расторгуевых (год 1950-й) – чудная северная лайка Аян. А. Ф. с куском сахара в руках на порожках дома. «Аян, сахару дать?» – вопрошает Лосев. «Дать», – слышится бодрый ответ, и сахар летит в пасть Аяна.
И на даче у А. Г. Спиркина, нашего старинного друга, где мы жили с 1966 года и где я теперь, сидя на веранде, пишу эти строки, замечательные псы, верные друзья А. Ф. – мощный львиной масти Рыжик; хитроумные Малышки, мать и дочь (одна из них злобно цапнула сзади за брюки А. А. Зворыкина, важное лицо в издательстве «Энциклопедия» – уж больно голос у него был неприятный, каркающий); замечательный Пират (он не хотел сидеть на цепи и выл, на что А. Г. Спиркин говорил с укором: «Пират, ты не Дубчек, нет, не Дубчек» (судите сами, какой это год), который добился все-таки свободы; Черныш, спасенный от смерти моей ученицей Надей Садыковой (в замужестве Малинаускене).
Так и вижу: поздно вечером, приехав из Москвы, открываю калитку и нас встречает молчаливая компания псов, ластящихся к ногам, лижущих руки. Мрак. Почти полночь. Мы идем по длинной темной аллее, и свита любящих молчаливых от радостного свидания верных друзей. Или – иду по темной аллее, опять-таки поздний вечер, А. Ф. сидит в качалке на открытой веранде, среди кустов жасмина. Он в задумчивости. Тишина. Вокруг него растянулась молчаливая стража – в вечернем тепле нежащиеся псы. Все молчат, и он, и они. Все думают, каждый о своем. Ох, сколько их было. И на фотографиях М. Ф. Овсянникова фигурируют иные из этой славной стаи. Хоть пиши целую поэму, новую «Собакиаду».
Вспоминал А. Ф. и вечный перестук ножей, доносившийся из кухни. Это рубят мясо на котлеты. «А мясорубка? – спрашивала я наивно. – Зачем же рубить?» – «Что ты, что ты, – отвечает со знанием дела А. Ф. – Мясорубка – это было новшество, его сразу не приняли. Рубила кухарка двумя ножами по старинке, в каждой руке по ножу. Только и слышится дробь перестука». Но кухарка неразлучна с очень важным персонажем, который регулярно ее навещает. Запрещать не положено, иначе обед будет испорчен. Это кум-пожарный, которого хорошо знает Алеша и который является как бы некой гарантией безопасности дома, хотя на скамеечке у ворот обычно прохлаждается дворник, друг керосинщика и водовоза.
Маленький Алеша навеки запомнил жгучую боль, охватившую его, когда он, бегая по дому, наткнулся на кухарку, несшую к столу кипящий самовар. Сколько было плача, крика, беспомощности перед разъедающей маленькое тельце болью. Мать спасла. Ребенка окутывали в пропитанные оливковым маслом простынки. Ожоги на груди сохранились навсегда. Бывало, врачи (на ежегодном осмотре в поликлинике Минздрава РСФСР) спрашивали о причинах этих рубцов и всегда удивлялись, как это удалось спасти ребенка. А кухарку уволили.
И еще жуткое воспоминание. Пожары. Что-то происходило неладное в большой России и в небольшом Новочеркасске. Какие-то предвестия страшных надвигающихся событий, какие-то знаки будущих революций. Почему-то по стране в разных местах горело как раз при начале нового века двадцатого. Горело и в Новочеркасске. Страшное зарево в полнеба стояло над городом, горели кирпичные заводы, склады на окраинах города. Небо пылало, огонь сливался с кровавым закатом, днем и ночью устремлялись к небу в течение нескольких дней дымные костры. Запомнилось навеки. Церковный набат тоже. И почему-то стал через много лет понятнее и ощутимее мировой пожар в вагнеровской тетралогии «Кольцо нибелунга», тот самый, что должен был испепелить Валгаллу, небесную обитель великих богов. Пожар из далекого детства вспоминал Лосев в годы гибели старой, дорогой сердцу России, уничтоженной огненной стихией большевистской ненависти. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» – стоял вопль, и не только в поэме Блока «Двенадцать». Пожар вырастал во всемирный символ. Но в те далекие времена никто об этом не подозревал, хотя некоторые неслучайные напоминания и приключались. В год начала Первой мировой войны (тоже ведь мировой пожар) 21 августа сгорел неожиданно любимый новочеркасцами деревянный театр, простоявший без малого полсотни лет. Никто его не поджигал. Просто сгорел, о чем и будет подробнее сказано нами позже. Это был тоже знак.
Мальчик читал с четырех-пяти лет. Не действовали уговоры матери пойти поиграть с Петькой или Федоркой. На коленях лежала книга для детей «Нева». Но мать не строила больших планов на будущее. Ей казалось, что чем проще жизнь человека, тем лучше. И Алешу решили учить попросту, без затей – отдать в приходское училище, что находилось совсем близко от дома. Четыре правила арифметики, части речи и члены предложения – вот и вся премудрость приходского училища[6] в течение трех лет. Алеша окончил без труда училище с наградой – книгой «В лесу и в поле». Правда, даже матери, так стремившейся к простоте (видимо, в памяти всегда жил образ чересчур обремененного талантами неудачника-мужа), в конце концов пришла мысль (может быть, подсказанная ей кумом, батюшкой о. Михаилом)[7] все-таки отдать сына в классическую гимназию. Пусть сын кончит ту гимназию, которую беспутный Федор Петрович (тоже загадка) бросил, уйдя из последнего, VIII класса.[8]
И вот в 1903 году мальчик поступил в классическую Новочеркасскую гимназию. Гимназия была основана в 1875 году, содержалась на войсковые средства и называлась поэтому войсковой. В 1913 году, к столетию Отечественной войны 1812 года, ей присвоили имя знаменитого героя и основателя Новочеркасска – наказного атамана Войска Донского графа Матвея Ивановича Платова.
Город был, по нынешним меркам, небольшой (к 1913 году—около 60 тысяч жителей), но, заложенный 18 мая 1805 года Матвеем Ивановичем Платовым и военным инженером Ф. П. Деволаном, строился по строгому плану у слияния рек Тузлова и Аксая. Проспекты с бульварами шириной в 50 метров, улицы – 30, а переулки – 12 метров создавали упорядоченную, строгую, просторную планировку военного города. На пересечении Платовского и Ермаковского проспектов на Ермаковской площади возвышался величественный кафедральный Вознесенский Войсковой собор в «нововизантийском стиле». Он строился сто лет начиная с 1811 года и пережил две катастрофы и трех строителей (последний, А. Л. Ященко, не дожил до завершения собора). Огромный собор среди бескрайней площади, а вернее, военного плаца с памятниками знаменитым донцам – Ермаку Тимофеевичу и атаману Я. П. Бакланову – производил и сейчас производит грандиозное впечатление – третий по величине храм России (после Храма Христа Спасителя в Москве и Исаакиевского собора в Петербурге). Правда, памятник Бакланову снесла, как и памятник М. И. Платову, советская власть. Уничтожили в 1923 году, а Ермака не сумели при всех стараниях сдвинуть с места. Красуется и поныне завоеватель Сибири. Храм, где настоятелем был дед Алексея Лосева, освятили в 1870 году. Построили в Новочеркасске не только церкви, но и гимназии (мужскую и женскую), духовную семинарию, епархиальное женское училище, Донской музей, архиерейский дом, консисторию, театр (правда, деревянный), дворянское собрание, гостиные дворы, Атаманский дворец, казачий кадетский корпус, казачье юнкерское училище, воинскую гауптвахту и первое на Дону высшее учебное заведение – Политехнический институт. Станица Новочеркасская, как официально именовался центр Области Войска Донского, к тому времени, когда Алексей Лосев учился в классической гимназии, стала городом с большими культурными традициями.
Мне пришлось увидеть Новочеркасск в 1989 году в осенние дни именин А. Ф. Из Ростова, где в университете проходила конференция памяти Лосева, нас, несколько десятков человек из Москвы и других городов, в том числе и Тбилиси, повезли на родину А. Ф. Дни стояли теплые, вдоль дороги – золото и багрец зарослей боярышника и рябины. Мы спешили и волновались – нас ждала в Вознесенском соборе панихида по А. Ф., заказанная заранее Мишей Гамаюновым, пианистом, исследователем лосевской философии музыки и просто нашим другом. Но сначала, конечно, гимназия и дом, где родился А. Ф. и где жил до поступления в Московский университет.
Странное чувство простора и какой-то нездешней пустоты охватило меня, чего-то не хватало в этом городе, было даже почти чужое и печальное. Душа города, казалось, исчезла. Да и как не исчезнуть ей. Прекрасное здание гимназии, осененное столетними деревьями, где нас гостеприимно встретили, оказалось просто советской школой, давно и безуспешно взывающей к ремонту. Высокие потолки, высокие окна, светлые аудитории – все терялось, помещений не хватает, классы перегорожены фанерой. Куда ведет парадная лестница? В актовый зал и в домовую церковь в память равноапостольных просветителей славян святых Кирилла и Мефодия, церковь, которую до последнего дня жизни вспоминал гимназист Лосев? Нет, эта парадная лестница никуда не ведет. Она упирается в тупик, который именуют библиотекой (выкроена из церкви). Скромные милые женщины сидят здесь, мы дарим кое-какие публикации о профессоре Лосеве. Но где храм? Его нет. Он весь перегорожен и так неузнаваем, что и следов не найти. Огромный актовый зал, где когда-то писали выпускное сочинение гимназисты VIII класса – 21 человек – в том числе Лосев, где когда-то на рождественских праздниках сияли огни и кружились в вальсе гимназисты с гимназистками, производит пугающее впечатление. Он темен и мрачен, в потолке зияет дыра, среди пустоты рояль, и на нем кирпич. Почему? И где-то в закоулке так называемый школьный музей, которым ведает трогательный человек и где среди классиков марксизма несколько книжек Лосева – место самое почетное.
Среди осеннего южного тепла и аромата вот-вот готовых перейти в небытие цветов и листьев охватывает меня чувство неизбывной тоски. Не так ли тосковал А. Ф., когда в августе 1936 года, в страшное для страны время, его потянуло после путешествия в горах Кавказа взглянуть на родное пепелище? Помню, как он рассказывал об этом возвращении в прошлое, в город молчаливый (не звонят более колокола), почти пустой (население пошло на убыль), с заколоченными окнами магазинов (товаров и еды нет), с какой-то военной частью в стенах бывшей гимназии. Все здесь бывшее, а о казачестве лучше и не вспоминать. Боятся как огня этих воспоминаний. И какая же наивность у профессора Лосева, умудренного жизнью, наукой и концлагерем! Он вместе с супругой Валентиной Михайловной, которая уже успела набросать карандашом план близлежащих улиц, идет к отчему дому, ищет Михайловскую, 47. Находит. Стучит в дверь. Просит жильцов жактовского дома (времена обитателей и владельцев прошли) показать комнаты, где проведено детство и отрочество. Жильцы в испуге. Подозрительный профессор из Москвы, человек важный. А вдруг потребует выселения и возврата собственности. Валентине Михайловне едва-едва удается увести своего спутника, уже окруженного встревоженными людьми. Того гляди пошлют за милицией, ишь какой собственник нашелся на нашу коммуналку. Да, из двухэтажного дома, где после смерти деда остались мать и сын, сделали коммунальные квартиры с обязательными перегородками, примусами, керосинками. Лучше было и не ворошить прошлого. Как возмущалась Валентина Михайловна через многие годы, заново переживая вместе со мной этот рассказ. Да и А. Ф. сопровождал его запомнившимся примером. Его друг по гимназии в 20-х годах был в упор застрелен неким матросом, узнавшим в нем белого офицера. А тоже хотелось взглянуть на родные места. И Лосевых арестовали бы запросто. Но спас слишком сильный испуг жильцов: боялись московского профессора, боялись и милиции, боялись за себя, а вдруг всех потащат к ответу.
Памятуя этот давний рассказ и имея на руках план, некогда набросанный Валентиной Михайловной, я со своими друзьями тоже направилась на розыск дома Лосева. Еще при жизни А. Ф. наш друг, главный редактор журнала «Студенческий меридиан» Юрий Ростовцев, специально ездил в Новочеркасск, беседовал со старожилами, познакомился с П. П. Назаревским (племянником академика Фесенкова, известного астронома), интересным человеком, музыкантом, краеведом, знатоком старины, почитателем Лосева. Лазареве кий писал и нам с А. Ф., приезжал в Москву, прислал рисунок дома, который, как он полагал, принадлежал о. Алексею Полякову. Но рассказы Ростовцева и рисунок от Назаревского (он хранится у нас дома) вызывали смутное чувство. Не было достоверности. А сестры Постоваловы, Лидия и Валентина, сфотографировали и вовсе другой дом и совсем на другой улице. Как известно, в советское время названия улиц и нумерацию меняли (вместо Ермаковского проспекта – проспект III Интернационала), почему-то именно нумерацию, чтобы окончательно запутать человека.
Так и теперь наше дружное общество разделилось на две группы – одни считали домом Лосева тот, что налево, а другие – тот, что направо. Нашлись даже экстрасенсы, которые с помощью маятника и лозы начали доказывать, что именно вот этот двухэтажный дом – лосевский. Но все было так неузнаваемо (где балкон и веранда в доме со стороны двора?), так застроено какими-то новыми постройками, что от рассказов о просторном дворе с большими воротами, калиткой рядом, хозяйственными службами, дворницкой и т. д. и т. п. не осталось и следа. Искать бессмысленно. Дом здесь, но его нет. Никогда не возвращайтесь по старым следам, найдете только одно пепелище и мерзость запустения.
А храм Михаила Архангела, слава Богу, на месте, цел и даже отремонтирован.
Утешало уже совсем к вечеру одно – панихида в Вознесенском соборе. Он, как древнерусский богатырь, возвышался громадой. Никто не решался на него покуситься, ни советская власть, ни немецкое нашествие. Но вокруг – полное безлюдье. Собор кик одинокий гранитный неприступный утес среди пустыни огромного в своей нечеловечности плаца. Но он помнит другие времена: торжественные службы, стройные ряды казачьих сотен – синие с серебром. Перед собором – парусиновый шатер. Молебен служат 10–12 батюшек, архиерей, Войсковой хор человек в 80. Под синим жарким небом нарядная праздничная толпа, звонкие голоса певчих, запах росного ладана. А теперь нас в этом гулком прохладном сумрачном храме жалкая горстка человечков, потерянная под мощными сводами, где конца и края не сыскать. Только огоньки свечей мерцают во мраке да возгласы старенького архимандрита Модеста призывают нас помолиться всем вместе об упокоении души раба Божия Алексия «в стране живых, в месте светле, идеже вси святые праведные упокояются», «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная». А потом в быстро упавшей на южный город темноте провожает нас при свете единственного фонаря (в руках у служки), и благословляет, и плачет старенький архимандрит. Уезжаем, я – чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Одно осталось светлое в памяти, и навеки – собор, среди мрака вознесшийся к звездному небу, серебристые купола и благословляющая рука молитвенника за нас грешных.
А ведь город когда-то был живой, и шла в нем своя жизнь с театром, школами, книгами, музыкой, церковными службами, военными парадами; маленьким мальчиком вместе с матерью ходил Алеша встречать нового наказного атамана. Мать одела мальчика в казачью форму, с лампасами, галунами, фуражкой, и он, стоя во фронт, отдавал честь высокому начальству. Супругу атамана так умилила эта серьезность маленького казака, что она заключила его в объятия и расцеловала. Помнил А. Ф. и встречу императора Николая II в 1904 году. Шла Русско-японская война, и император посетил Дон и столицу Всевеликого Войска Донского. Гимназисты от мала до велика (Алеша во 2-м классе, по-нашему это 4-й) на плацу в Персиановке (в 15 километрах от города) среди августовской жары в летней форме – брюки с красными лампасами, летние рубахи из сурового полотна, гимназический духовой оркестр. Император верхом объезжает строй, рядом с ним – пешком – директор гимназии Ф. К. Фролов. «Здравствуйте, дети», – здоровается император. В ответ дружное: «Здравия желаем, Ваше Императорское Величество». Император благословлял иконами казаков. «Казаки – молодцы, впечатление самое лучшее», – записал в дневнике за понедельник 16 августа 1904 года Николай П.
Особое место в биографии юного Лосева играл театр. Театральную труппу в Новочеркасске долгие годы содержал С. И. Крылов, преданный искусству меценат. Гастролировали в этом театре выдающиеся антрепренеры и режиссеры, такие как Н. Н. Синельников, создавший в Новочеркасске «Товарищество актеров». Играли актеры, пользующиеся огромным успехом в России: братья Адельгейм, П. Орленев, В. Комиссаржевская, Вл. Давыдов, Н. Рощин-Инсаров, Е. Шатрова и др. Ставили весь классический репертуар – Шекспира, Шиллера, Ибсена, Метерлинка, Островского, Гоголя, А. К. Толстого, Чехова. Городской театр (архитектор Кампиони) небольшой, деревянный, с тремя ярусами, хорошо и с любовью отделанный – ложи, партер в бархате, хрустальные люстры и важные, похожие на римских центурионов, пожарные. Но, несмотря на их бдительность, театр, куда влекло гимназистов, сгорел в 1914 году, как бы сыграв свою роль в воспитании Лосева, покинувшего гимназию в 1911 году. В дневнике А. Ф. за 21 августа 1914 года есть трогательная запись молодого человека, сказавшего последнее «прости» милому театру. На глаза Лосеву, летом находящемуся в Каменской, попалась заметка в газете «Приазовский край» (21 августа 1914 года № 218) под заглавием «На пожарище». Лосев даже переписал ее в дневник с чувством глубокой грусти. «В несколько минут эта шестидесятилетняя деревянная руина представляла громадный костер, а через час от нее остались одинокие трубы да грудки обгорелых обломков и скрюченные листы железной крыши». Но с этой «бревенчатой театральной хижиной связаны были лучшие традиции, над ней веяли тени корифеев русской сцены, из которых для многих эта хижина была колыбелью славы». Здесь «учились, черпали силу и бодрость, отдыхали от повседневной пошлости», «эту хижину любили и новочеркасцы, и актеры». «Старая руина сгорела; но не сгорели с ней традиции, носительницей которых она была». Так писал автор заметки. «Прощай, мой милый карточный домик, – пишет Алексей Лосев в дневнике, – воспитавший меня и вскормивший мою незрелую младенческую мысль, – память о тебе не умрет в моем сердце и сердце любивших тебя».
Память о театре стала основой рассказа Лосева (1932 год) «Театрал».[9] Герой рассказа – страстный театрал, чтобы освободиться от наваждения ненавистной жизни, предает огню любимый театр. В пожаре гибнет постылая жена и сгорает все его постылое прошлое. Сам рассказ построен как настоящая драма с поистине сценическим и психологическим мастерством. А пожар оказывается не только символом крушения прежней жизни, очищением от нее, но и отзвуком, как мы видим, вполне реального события – гибели милого деревянного театра.
В театр гимназист Лосев ходил чуть ли не каждый день, а в воскресенье дважды – днем и вечером. У него было постоянное разрешение инспектора Ваккермана, человека крайне строгого. Первые оперы (дирижировал старик-чех Гильдебрандт), услышанные в театре, «Фауст» и «Травиата» остались в памяти как первая и вечная любовь. В город приезжали известные лекторы, такие, например, как критик Юлий Айхенвальд или философ Ф. Степун, тоже оставшиеся среди любимых авторов Лосева. И меня научил А. Ф., как и других своих учеников, прислушиваться к мнениям Ю. Айхенвальда. А воспоминания Ф. Степуна «Бывшее и несбывшееся» я читала вслух А. Ф., когда он получил в подарок эту книгу, только что изданную YMCA-Press в Париже и подаренную А. Ф. одним из его почитателей, навсегда уехавшим во Францию Евгением Терновским.
В городской и гимназической библиотеках Алексей Лосев – постоянный читатель. Там можно познакомиться и с любыми газетами, в том числе и местными: официальной «Донской мыслью» и либеральной «Донской жизнью» или «Приазовским краем». Он выписывает домой журналы «Природа и люди», «Вокруг света», «Вестник знания», упивается фантастическими романами французского астронома Камилла Фламмариона, изучает диссертацию Ж. Ж. Руссо о влиянии наук и искусств на общество, богословско-философские статьи в журнале «Вера и разум», книги известных русских богословов, но, главное, Вл. Соловьева и Платона. Правда, все это обилие книг, а значит, и мыслей пришло не сразу. Начинались гимназические годы очень скромно.
Мать привела Алешу на вступительный экзамен. Он хорошо написал диктант и был принят. Гимназия – это был особый мир, место обитания мальчика в течение восьми лет, и не просто место, а скорее всего дом, семья, в которой были старшие – директор, учителя, инспектор, классные надзиратели и младшие – ученики. А. Ф. вспоминал с неизменной любовью и трепетом свою родную гимназию. В последнем своем слове о святых Кирилле и Мефодии, что называлось «Реальность общего»,[10] он, наряду с самыми дорогими святынями, назвал родную гимназию и домовую церковь, посвященную святым Кириллу и Мефодию, покровителям просвещения славян, а значит, и России. Они, эти покровители философии и филологии, наблюдали первые шаги в науке мальчика Лосева, оберегали и наставляли его и провиденциально помогали ему, укрепляя дух для будущих испытаний.
Гимназия начиналась со швейцара у дверей, в мундире, с медалью за русско-турецкую кампанию. Солдата-швейцара в обиходе звали Сергеем, но относились почтительно. Правда, главный вход с Ермаковского предназначался для начальства и учителей, а гимназисты входили в другой вход, через гимназический сад. Парадная белая лестница в два крыла вела на второй этаж, где домовая церковь, актовый зал, рекреационный, квартира директора. На первом – учительская, библиотека, гимнастический зал, классы – восемь основных и восемь параллельных. Гимназия – общедоступная, не сословная школа. А. Ф. вспоминал, что в их классе учился сын местного керосинщика, развозившего по домам керосин; здесь же учились братья Меркуловы, сыновья швейцара Сергея, учились не только православные, но и лютеране, и иудеи. А. Ф. в младших классах застал правление директора Григория Макаровича Холодного.[11]
Но главные воспоминания гимназиста Лосева связаны с директорством Ф. К. Фролова, который был также классным руководителем, преподавал русский язык и литературу. Именно при нем гимназия, ставшая достаточно либеральной после 1902 года (греческий – факультативно, латынь с 3-го класса, на русский язык – пять часов в неделю, Закон Божий – два часа в неделю), приобрела особый престиж, стала первым учебным заведением в городе, где уже открылись еще одна мужская гимназия, реальное училище, частные гимназии и даже одна с совместным обучением мальчиков и девочек. Строгая дисциплина, непременное обращение к гимназистам на «вы», обязательная форма – серые гимнастерки, синие фуражки с красным околышем и белым кантом, синие брюки с красными лампасами, пояс с медной бляхой – цвета донского казачества. Преподаватели в мундирах (но не возбранялось и штатское платье), директор в синем мундире, отделанном серебром, – тоже цвета донского казачества.
При Ф. К. Фролове[12] немыслимы были беспорядки в гимназии. Директор был строг, но справедлив. Способных замечал и отличал, бездельников не терпел. Был инициатором драматических постановок, декламации, отрывков из классических авторов – «Ад» Данте, «Фауст» Гёте, сцены из пьес Гоголя, сам читал вслух Эсхила, Софокла, Еврипида, Байрона, Гёте. Гимназисты составляли схемы загробного путешествия Данте и Вергилия, чертили строение космоса «Божественной комедии» Данте, выступали с докладами. Свою первую лекцию о Руссо (она легла в основу большой письменной работы)[13] Алексей Лосев прочел по инициативе Ф. К. Фролова. Строгий директор иной раз отправлял Алексея домой, заметив непорядок в форменной одежде, но радушно принимал у себя дома гимназиста, дружившего с его детьми, и сквозь пальцы смотрел на Алексея, платонически вздыхающего по Верочке Фроловой, которой он так и не решался передать при встречах письма, регулярно сочиняемые и прятавшиеся в кармане.
Но все это – старшие классы. А начинал Алеша Лосев совсем плохо. В нашем домашнем архиве чудом сохранились годовые ведомости гимназиста Лосева. Младшие классы – оценки слабые, видно, что человек едва тянет чуждую ему науку, дроби одолеть никак не может, да еще приписки преподавателей, обращенные к Наталии Алексеевне. Сын, оказывается, рассеян, разговаривает на уроках, приходит не всегда по форме одетый – это упрек уже матери. Однако это жалкое существование гимназиста младших классов не помешало (а может быть, и помогло) ему с восторгом принять в дни 1905 года тот полный хаос, что воцарился не только в городе (это в цитадели казачества!), но и в гимназии. Шли толпы народа, ораторствовали, и кончались эти сборища драками. Слышались свистки, гудки, оркестры, по городу носили какие-то непонятные портреты, постоянно доходило до столкновений и ранений. Но главное, сумбур в гимназии. Регулярных занятий не было несколько месяцев, с октября до середины января 1905-го. Уроки почти прекратились, выступали какие-то агитаторы, в школьном саду торжественно сожгли символ реакции – безобидную латинскую грамматику Никифорова, и все ощущали небывалую свободу. Все это «наполняло голову и грудь каким-то бешеным восторгом. А почему, неизвестно… Хотелось драться и орать, совершенно не отдавая себе в этом никакого отчета». А. Ф. признавался, что таких волнений, как в 12-летнем возрасте, он в жизни уже никогда не имел. Поэтому настоящую революцию он уже не переживал безрассудно, а воспринимал «критически и обдуманно».[14]
Так плелся Алеша среди слабых учеников до 4-го класса (наш – шестой), когда вдруг что-то случилось, какое-то прозрение, и откуда что взялось – проснулся однажды утром другим человеком и с радостью набросился на любимую теперь науку, как будто изголодался по ней, истосковался. Даже каникулы и сладостный отдых в Каменской с купанием в Донце, со скачками на лошадях без седла, «охлюпкой», с рыбной ловлей, с собаками, с музыкальными вечерами в городском саду, с домашним музицированием – все это не могло вытеснить гимназии. Уже в старости А. Ф. признавался, что ждал начала учебного года как праздника. Это в ответ на мои сетования, что вот уже и 1 сентября близится, почему бы не продлить каникулы и студентам, и преподавателям. Становилось стыдно то ли за себя, а то ли за школу советскую, которая привила только отвращение к учебе, да и какая это учеба и наука, если подневольная.
Страсть к музыке родилась как-то незаметно и вдруг (это «вдруг» будет и в дальнейшем сопровождать Алексея Лосева), но, несомненно, таилась в глубине, чтобы в один прекрасный день проявить себя со всей силой. Это случилось в Каменской, на летних каникулах. Алеша дружил со своей ровесницей, дочерью инженера-немца Цецилией Ганзен. Однажды детские игры нарушило незаурядное событие. Цецилия Ганзен давала концерт. Правда, в окружении Алеши все музицировали, его кузина Маша решила стать профессиональной пианисткой, и музыка не смолкала в доме. Семья тетушки Марфы и ее друзья составляли ансамбли, устраивали концерты, приглашали гастролеров. Так и концерт с участием Цецилии Ганзен оказался общим праздником. Но Алеша после этого концерта маленькой скрипачки потребовал от матери, чтобы и его обучали игре на скрипке.
Пути его с Цецилией в будущем разошлись. Она действительно стала выдающейся европейской скрипачкой, уехала за границу, много концертировала, осела в Германии, профессором в Гейдельберге. Алеша же мечтал о карьере исполнителя, артиста-виртуоза, и довольно долго. Но расстался с этой мечтой, когда понял, что наука для него дороже. Однако в памяти А. Ф. сохранился образ подруги детских лет, талант которой подогревал страсть мальчика к овладению музыкальной стихией.
В Новочеркасске всякий, кто хотел серьезно заниматься музыкой, шел в школу Фридриха Ахиллесовича Стаджи (1853–1913), человека незаурядной судьбы. Итальянец, певец, лауреат Флорентийской музыкальной академии имени Керубини, Федерико Стаджи готовился к карьере скрипача-виртуоза, но оказалось, что он обладает прекрасным тенором. Как оперный певец он гастролировал по Европе и Соединенным Штатам Америки. Совершал турне и по России. Но в Таганроге простудился, заболел, потерял голос. Так Стаджи вернулся к скрипке. Человек незаурядный, одаренный, он был превосходным скрипачом и педагогом. В 1886 году женился, осел в Новочеркасске, открыл частную школу, где были классы скрипки и вокала. Когда в 1908 году в городе появилось отделение Русского музыкального общества, Стаджи вел и там класс скрипки. Славился он также непомерной силой. Могучий Стаджи был самый сильный человек в Новочеркасске. Выступал Стаджи и как артист в ансамблях. Здесь он вел партию альта, скрипичные партии исполняли Роберт Каминский (ученик Л. Ауэра) и Ф. И. Попов (преподавал музыку в гимназии, ученик М. А. Балакирева), а виолончели – Алоиз Стернад (будущий профессор Парижской консерватории).
Среди выдающихся учеников Стаджи знаменитый виртуоз Константин Думчев (имя его красуется на мраморной доске Московской консерватории в выпуске 1902 года вместе с Неждановой); Петр Ильченко (выпуск Московской консерватории 1912 года вместе с Н. А. Обуховой и Н. С. Головановым); профессор Московской консерватории К. Г. Мострас (1886–1963) – скрипач, доктор искусствоведения, отец его был дирижером казачьего полкового оркестра; К. А. Кузнецов (1883–1953), московский музыковед, доктор искусствоведения; композитор И. П. Шишов; известный московский артист Александр Миненков.
Алексей Лосев, учась в гимназии, одновременно получал музыкальное образование у Ф. Стаджи, закончив с отличием его школу в 1911 году, вместе с гимназическим курсом.
Музыкальная подготовка, полученная у Стаджи, не только практическая (на выпускном экзамене Лосев играл трудную «Чакону» Баха),[15] но и теоретическая, была столь основательна, что дала возможность А. Ф. Лосеву, профессору Московской консерватории, выпустить в 1927 году книгу «Музыка как предмет логики», напечатать ряд музыкальных статей начиная с 1916 года и на высоком профессиональном уровне общаться с такими близкими ему выдающимися теоретиками и музыкантами, как Н. С. Жиляев, Г. Э. Конюс, Г. Г. Нейгауз, А. Б. Гольденвейзер, Н. Я. Мясковский, М. Ф. Гнесин, Н. А. Гарбузов, С. С. Скребков и многими другими.
Но и в гимназии музыкальное образование было превосходное, как и вообще вся система обучения в годы директорства Ф. К. Фролова.
Музыку преподавал Федор Иванович Попов, окончивший Придворную певческую капеллу в Петербурге, ученик М. А. Балакирева. Он не только обучал игре на скрипке, но приучал к пониманию и слушанию музыки, организовал струнный оркестр гимназистов, разучивал с ними хоры из опер (из «Жизни за царя» и «Руслана и Людмилы» Глинки), народные казачьи песни, управлял хором гимназистов – певчих в домовом храме, который по субботним и воскресным дням посещали прихожане, жившие поблизости, причем наиболее интеллигентные и именитые, а также родители учеников.
Профессор А. В. Позднеев (1891–1975), друг А. Ф. Лосева со школьных лет, брат которого, профессор М. В. Позднеев, учился в одном классе с Алексеем, вспоминал, как Ф. И. Попов, будучи регентом церковного хора, «ставил» к церковной службе исполнение духовных концертов. Композиций Чайковского и Гречанинова (достаточно светских) хор не исполнял, но зато пел произведения известных духовных композиторов Турчанинова и Разумовского. В церковном хоре пели Алексей Лосев и Александр Позднеев. Особенно много пришлось разучивать народных хоровых и оперных вещей, готовясь в 1903–1904 годах к юбилею гимназии. К этой дате приурочивалась книжка законоучителя священника И. Артинского, вышедшая в 1907 году, «Очерки истории Новочеркасской войсковой гимназии». Сам хороший музыкант, А. В. Позднеев первые навыки в игре на скрипке получил от Ф. И. Попова.[16]
Гимназические учителя, по воспоминаниям А. Ф., были выдающимися педагогами и учеными, «не чета нынешней профессорне», – язвительно говорил Лосев о новоиспеченных дутых авторитетах. Особенно ценил А. Ф. Николая Павловича Попова – учителя истории, ученика Ключевского, соединявшего на своих уроках строгость исторического видения, следование источникам и художественное мастерство, то есть то, что было привито ему его знаменитым учителем в Московском университете. Ф. К. Фролов – выпускник Харьковского университета (в те времена у него была высочайшая репутация), блестящий знаток языка и литературы, великолепный воспитатель и организатор. Здесь же Дмитрий Максимович Муравьев – математик, поощрявший интересы Лосева к астрономии и точным наукам. Учитель Закона Божия Василий Антонович Чернявский, о. Василий, еще молодой человек (родился в 1882 году), окончивший Киевскую духовную академию, знаток не только духовной, но и светской литературы, всех новомодных течений, в том числе и символистов, устроитель дискуссий и путешествий. Это с ним гимназисты прошли пешком от Владикавказа до Тифлиса всю Военно-Грузинскую дорогу.[17] А потом через Западную Грузию вышли к Черному морю. Это путешествие было для Лосева особенным. Во-первых, он кончал гимназию и поступал в Московский университет, а во-вторых, в Адлере он встретил гимназистку из Новгорода Веру Знаменскую, с которой у него завязалась серьезная переписка.[18]
Будучи студентом первого курса, летом Алексей опять отправился вместе с гимназистами во главе с о. Василием и преподавателем немецкого Адальбертом Яковлевичем Цейгером в поездку на Урал и по Каме, впечатления от которой он записал в своем дневнике.[19] Бедный о. Василий! Кое-как существовал он в годы революции, преподавал историю и латынь, а потом, когда в 1920 году гимназию закрыли, бывшие ученики встречали о. Василия на Новочеркасском базаре при хлебных ларьках. Хлеб был страшным дефицитом. До 1922 года Новочеркасском владел голод, ибо 7 января 1920 года город окончательно захватили красные.
Ну и, конечно, кумиром Лосева навсегда остался Иосиф Антонович Микш (род. в 1859 году), чех, преподаватель латинского и греческого языков. И. А. Микш учился в Пражском университете, а затем поступил в Русскую филологическую семинарию в Лейпциге, где обучался три года вместе с Ф. Ф. Зелинским, тоже славянином, поляком, ставшим выдающимся русским ученым-античником. По условиям русского правительства преподаватели древних языков приглашались из славянских стран, получали стипендию и должны были отработать в России шесть лет, то есть два года за каждый год стипендии в течение трех лет. Так Микш и Зелинский попали в Россию. Микш принял русское подданство, работал сначала в Тамбове. Там среди его учеников был будущий наркоминдел Советской России Г. В. Чичерин. Он, между прочим, помог Микшу после революции вернуться на родину, в новое независимое государство Чехословакию. Микш любил Россию и Чехию. Он переводил на чешский язык русских классиков, имя его значится в чешской энциклопедии Отто. Из Тамбова Микш переселился в Новочеркасск (в 1886 году), имел четверых детей (два сына и две дочери), все были православными. Сам же он сохранял в домашнем обиходе привычки давних лет. Володя Микш, сын Иосифа Антоновича, страстный театрал, а затем и артист, до самой своей смерти в 30-е годы оставался ближайшим другом Алексея Лосева.[20] Как друг Володи Алексей был завсегдатаем в доме Микша. Иной раз, вспоминая старика (он так и остался стариком в глазах бывшего гимназиста), А. Ф. рассказывал, что, как типичный чех, Иосиф Антонович каждый вечер перед сном выпивал одну-две бутылки пива, которые ему приносила на подносе горничная. Любил хорошие поджаренные сосиски – тоже чешское блюдо. Он так и не расстался с характерным акцентом, который придавал ему некую чудаковатость и добродушие. Он ставил странные для русского уха ударения (в чешском языке ударение ставится на первом слоге), звук «л» всегда произносил твердо, а «ж» смягчал. А. Ф. любил, смеясь, повторять фразы Микша на примеры из латинской грамматики, вроде: «Скажи-ка, малчик, кто Бабилон стенами окружил» (косвенный вопрос).
Спасибо Иосифу Антоновичу Микшу. Это он направил Лосева на стезю классической филологии и этим дал возможность научной работы, когда его ученику было запрещено советской властью заниматься философией.
А гимназисты, обученные Микшем читать Вергилия, после очередной проказы, чуя приближение классного надзирателя, распевали, ехидно перефразируя строки «Энеиды»: «Харю педанту утри на лету, катит пугало с кантом».[21]
Уже с гимназических лет филология и философия объединились у Алексея Лосева в одно целое. Увлечение астрономией и математикой только подогревало осмысление таких удивительных понятий, как «бесконечность», которая являлась юному Лосеву то в виде бездонного небесного свода, то в виде звездного неба, то какой-то «золотистой далью, может быть, слегка зеленоватой и слегка звенящей».[22] Хотелось эти чувства выразить в слове, как выражал стремление своих героев в бесконечность, к далекой Беге и светлому Сириусу любимый Алексеем Фламмарион. Алексей уже понимает, как и его собственный герой, его alter ego, что только в надзвездной красоте – бессмертие, только там нетленная, неизменная жизнь, что Бог прежде всего есть бесконечность. Значит, человек и Бог будут бесконечно стремиться к соединению. «…Перенести бы математику в эту темную область догадок и предположений».[23] Философия для него – «дочь заходящего солнца», в «видимом, осязаемом, слышимом» – ощущает он тайну. В движении к истине – настоящую жизнь, ибо «обладание истиной есть смерть». Бесконечность – и в поисках истины, и в движении к красоте, к любви.
Алексей пытается даже в словах выразить «ужас бесконечности»,[24] который охватывает нас под «лазоревым небом, до которого сколько ни поднимайся, никогда его не достанешь».
Человек – «у моря тайн», он измучен в поисках таинственных образов и звуков, открывающихся духовному взору, наполняющих бесконечность. И нет предела этим неразгаданным тайнам, и нет предела стремлению к ним человека.
Вот здесь как никто более стали созвучны юному Лосеву Вл. Соловьев и Платон. Сочинения Вл. Соловьева подарил при переходе в восьмой, последний класс гимназии директор своему лучшему ученику в качестве награды (тогда это было первое издание – восьмитомное), а шесть томов Платона в переводе профессора В. Карпова Алексей получил в подарок от И. А. Микша.
Юноша вчитывался в теоретические труды Соловьева, в его отвлеченнейшую диалектику в «Критике западной философии (против позитивистов)», в «Философских началах цельного знания», в «Критике отвлеченных начал», хорошо знал его литературно-критические статьи, но и спорил с ними, восставал против соловьевского понимания Лермонтова, своего любимого поэта. Именно тогда Вл. Соловьев стал учителем Лосева в диалектике конечного и бесконечного, в принятии их вполне реального (отнюдь не абстрактного) неразличимого совпадения, в принятии единства прерывности и непрерывности во времени и пространстве. Платон с его вечно вопрошающим Сократом, доказательствами бессмертия души в «Федоне», с движением сонма богов на золотых колесницах по небесному своду в «Федре» и стремлением к высшей красоте и высшему Благу в «Пире» был также созвучен философским устремлениям юноши. Так и оказалось, что к завершению гимназии Алексей Лосев, по его собственному признанию, был уже готовым философом и филологом-классиком, то есть знатоком греческого и латинского языков, а также античной литературы.[25]
Ряд своих сочинений юный Лосев писал по собственной инициативе, а не по заданию Ф. К. Фролова, причем эти сочинения касались философско-религиозных проблем. Уже в то время знание и вера неизменно связывались Алексеем воедино по завету апостола Павла, слова которого «верою разумеваем» (в русском переводе «верою познаем») (Послание к евреям. 11,3) любил повторять Лосев. Так, к 1909 году (то есть к 5-му классу гимназии) относится сочинение «Атеизм, его происхождение и влияние на науку и жизнь» (написано за два дня, 16–17 июня),[26] в котором он обличал атеистов на основе современных научных исследований.
Таким же философско-религиозным сочинением является его «Высший синтез как счастье и ведение», которое написано в 1911 году накануне отъезда в Москву, когда он поступал в Московский Императорский университет. Пишет Алексей 16 и 24 августа. Он спешит, торопится, слова часто неразборчивы, много вставок, сокращений. Хочется изложить в первую очередь основные мысли, наметить дальнейшую структуру работы, задуманной как обширное сочинение, не завершенное после начала университетских занятий. Автор собирался рассмотреть религию, философию, науку, искусство, нравственность – все пять компонентов в десяти главах. Всего в работе должно было быть 15 глав, причем в 14-й объединяются в высшем синтезе установленные пять главных компонентов, а в главе 15-й речь идет о применении высшего синтеза к современной науке. Весь развернутый план работы, включая завершающие 14-ю и 15-ю главы, написан в один день – 16 августа 1911 года. Глава «Религия и наука» – 24 августа. Сохранились материалы к работе, множество заметок с указанием книг, журнальных статей, выписки из них, которые указывают на удивительно широкий диапазон в ряде философско-богословских проблем у юного Лосева. Это юношеское сочинение явилось тем зерном, из которого в дальнейшем выросло древо философско-религиозной мысли зрелого Лосева.
И вот наконец выпускные экзамены. А. Ф. вспоминал особенно значительный первый экзамен – русский язык, сочинение. В те времена строгость была необычайная. Даже директор до последнего момента не знал темы сочинений, присылаемые от попечителя Харьковского учебного округа в запечатанном сургучом конверте, вскрываемом в присутствии комиссии экзаменаторов и экзаменующихся. Собирались в актовом зале, 21 человек, по одному за отдельными столами. Время с девяти утра до трех часов дня. Тема обрадовала Алексея: «„Авторы помогают своим согражданам лучше мыслить и говорить“. Н. Карамзин». Тема близка юноше, который уже писал сочинения, связанные с ролью просвещения и наук, с их влиянием на общество. Сочинение признали образцовым, подходили, поздравляли молодого человека, пожимали руки, вспоминали и в дальнейшем успех будущего студента. Очень хотелось Алексею получить свою работу, но не тут-то было. Оказывается, выпускные сочинения отправляли в округ, попечителю, для проверки не столько учеников, сколько учителей и справедливости их оценок.
Так и не увидел Алексей Лосев больше своего замечательного сочинения. А может быть, и найдется оно?[27] Кто знает?
Перед расставанием гимназисты оставили свои подписи под обязательством встретиться всем вместе непременно через десять лет. Расписывались размашисто, с чувством свободных, самостоятельных людей. Но встреча не состоялась. Разве предвидели они на пороге новой жизни пришествие грядущего хама? Никакой фантазии не хватило бы представить их будущее. Алексей сохранил дружбу в течение всей жизни только с братьями Позднеевыми (я приходила проститься с почившим Александром Владимировичем в Хлебный переулок, недалеко от Арбата) и Б. В. Властовым, будущим профессором, биологом, с 20-х годов поселившимся в Москве на Пречистенке, непременным гостем вместе с женой на наших встречах под Новый год.
А. Ф. с нежностью вспоминал Володю Микша, актера в Ленинграде, друга, которого знал с 1-го класса гимназии в течение 33 лет. «Чистый, ясный, простой, нежный был человек», «со страстными мечтами и с вечным неистощимым энтузиазмом». Оба первоклассника делали бумажные колпаки и надевали на голову украдкой от учителей. А в старших классах Володя поражал актерским талантом, мастерски читал Гоголя и стал участником всех вечеров и концертов в гимназии. Скончался Володя в 1936 году, призывая до последнего часа Алексея.[28]
С Юрием Долинским встречались до 1941 года, приезжая на юг. Жил он и учительствовал в Таганроге, преподавал математику (письма от него сохранились и фотографии). После войны оказался в Чехословакии, искал через Красный Крест Лосева, нашел его, и уже после смерти Сталина приезжала к нам на Арбат молодая дама, дочь Юрия, Таня, смешная физиономия которой осталась на карточке, снятой провинциальным фотографом.
Умер и Коритко-Снитковский, который в старости преподавал в провинциальной школе в Аксае, под Новочеркасском, так и не встретившись с Алексеем. Но его семейный альбом через М. В. Позднеева попал к нам в дом, а в нем фотографии гимназистов лосевского выпуска.
У нас дома, несмотря на все превратности судьбы (архив Лосева погибал трижды), тоже осталась эта память давних лет. Кончая гимназию, каждый почел своим долгом сфотографироваться у Браудо и подарить другу на память свой портрет. Наивно убежденные в неизменности жизни и встреч, они часто не подписывали карточки, так что теперь даже имена их неведомы. Остались только черты, которых теперь не встретишь в оскудевшей России. Что за симпатичные, живые, смышленые, независимые, то смелые, то задумчивые лица смотрят на нас из-под гимназических фуражек. Всех разметало время, все оказались унесенными ветром революции, и ученики (восемь гимназистов были убиты в боях с Красной армией, одного красноармейцы убили дома), и учителя. Исчезали не только люди, но и документы. Директор гимназии Ф. К. Фролов 1 марта 1919 года с горечью сообщал в Отдел народного просвещения Всевеликого Войска Донского о погроме, произведенном красноармейцами в архиве гимназии.[29] Почему именно в архиве бесчинствовали? Наверное, чтобы и следов прежнего не осталось. Знали, что делали.
Но если юный Лосев погружен в науку, в философию, в бесконечность и звездное небо, в стихию музыки, то мог ли он оставаться вне вечной проблемы красоты и любви? А он и не оставался, наоборот, пребывал в поисках прекрасного, доброго, любимого. Из дневников гимназиста Лосева (а затем и студента), из рассказов самого А. Ф., из воспоминаний друзей очевидно, что душа его тянулась к обретению близкой, созвучной ему души, к единению с все понимающим другом, спутницей на трудном жизненном пути.
То там, то здесь на страницах дневников мелькают имена милых, симпатичных гимназисток, хорошо знакомых или случайно где-то увиденных, иной раз совсем мимолетно, а то безнадежно долго обожаемых издалека, безмолвно, романтически и, как любили говорить, платонически.
Юный искатель родственной прекрасной души даже завел обычай записывать под номерами тех, кто произвел на него неизгладимое впечатление, и этих номеров были десятки. Но самые главные в эти ранние годы – Цецилия и Фрида Ганзен, Олечка Позднеева, Вера Фролова, Вера Знаменская.
Сестры Цецилия и Фрида в годы 1905—1907-й – одна скрипачка, другая пианистка, подруги детства Алеши в станице Каменской, предмет не только воздыхания, но и соперничества. Дружба с этими девочками привела Алексея в мир музыки. Уже студентом он с благодарностью вспоминал их, зная, что они за границей, где уже делают блестящую артистическую карьеру.
Ольга Позднеева, сестра Александра и Матвея Позднеевых, друзей А. Ф. с гимназических лет. В дневнике около имени Ольги помечено: 15 ноября 1909 – 24 марта 1910 года. В нашем архиве хранятся пять записных книжечек Алексея Лосева, в которых перемежаются записи Ольги и Алексея, своеобразный письменный диалог без начала и конца. По воспоминаниям (рукопись) А. В. Позднеева, роман был трудный, так как, по его словам, Ольга была «равнодушна» к Алексею, но «принимала его ухаживания».[30] В конце концов в марте 1910 года наметился разрыв. Алексей писал ей письма по 20 страниц и более. Александру пришлось распутывать это дело. «Было очень трудно, ибо сколько боли, увлечений, страданий и упреков переживал он. Но все же справился с собой и понемногу отошел от сестры». Да, молодой Лосев любил писать письма предметам своих воздыханий. И не только в 20 страниц. А вот 40 страниц Евгении Гайдамович (уже в университете) – это серьезно.
Увлечение Верой Фроловой, дочерью директора гимназии, пришлось на весну (апрель—май) 1911-го, последнего гимназического года. Алексей встречал Веру на пути в гимназию, каждый раз пытаясь передать ей заготовленное письмо (их накопилось в кармане тужурки много), но каждый раз не решался это сделать. Встречаясь в доме Фролова с Верой – страдал, не показывая вида. К лету все кончилось, вытеснили другие, более сильные впечатления. Уж слишком платонической была любовь к недоступной дочери директора гимназии.
Но вот в июне 1911-го, во время путешествия выпускного класса по Кавказу, Алексей по пути в Адлер, на пароходе, встречает гимназистку из Новгорода – Веру Знаменскую, которая с осени становится петербургской курсисткой. Эта встреча произвела на Алексея глубочайшее впечатление. Однако Вера вскоре должна была все-таки уехать. С тоской провожал Алексей на пристани Адлера пароход, который увозил прелестную девушку (письмо от 14 июля 1911 года). Но молодые люди успели доверительно поговорить, обменяться адресами и заручились обещанием подарить друг другу на память фотографии.[31] Вначале А. Ф. передал Вере записку (без обращения), подписав ее «Ваш А.» со «скромными пожеланиями скромного человека». Началась с 14 июля 1911 года переписка; из нее сохранились 17 писем Алексея, последнее из которых датировано уже 22 июля 1914 года. Отношения развивались серьезные, но у Веры уже наметилась своя судьба к 1914 году, тут же началась война, близилось окончание университета в 1915 году, начиналась новая жизнь. Однако поиски молодым Лосевым прекрасной души и спутницы жизни продолжались еще несколько лет, пока в 1917 году А. Ф. не познакомился с Валентиной Михайловной Соколовой. Слова Алексея в его первой записке Вере (28 июня 1911 года) оказались пророческими: «Весьма возможно, что мы не встретимся в течение целой жизни». В этом мире они никогда больше не встречались, но Вера, выйдя замуж и обретя свой путь, все-таки хранила давние письма молодого человека, мечтавшего о ней «на заре туманной юности».
Из писем к Вере Знаменской мы узнаем, как начал первый учебный год в Московском университете Алексей Лосев. Сначала он подумывал о Германии, средоточии старой науки, но потом, узнав, что в Москве «прекрасная постановка философии», подал туда документы на конкурс аттестатов.[32] «Рано или поздно, но я возьму все нужное для меня из Берлина, Лейпцига и Гейдельберга», – писал он Вере (1911, лето, Каменская), не подозревая того, что советская власть никогда никуда его не выпустит. Изгоняли из страны только в наказание (как было в 1922 году), но его еще следовало заслужить. «Все нужное» придется Лосеву брать из книг, которые, к счастью, поступали в большие библиотеки или какими-то загадочными путями приходили из-за рубежа.
Но пока начинающий студент полон энтузиазма. Летом на берегу Донца или у живописных озер вблизи Каменской Алеша перечитывает Достоевского, Платона, романы Фламмариона, своего первого воспитателя и первой любви в философии и науке. Читает на немецком «Введение в философию» О. Кюльпе, на французском – полный курс современной литературы, на греческом – «Эдипа-царя» Софокла.[33] Одиночество с книгами было, по его признанию, «источником и трудов и наслаждения» (там же).
Наступило 1 сентября. Теперь Алексей чувствует себя полноправным студентом. Поселился он в Первом студенческом общежитии имени императора Николая II на Большой Грузинской, 12, квартира 92. Это было замечательное учреждение, за которое платили 32 рубля в месяц, тогда большие деньги, и которое не каждому было по карману. Но мать присылала 600 рублей в год, кроме того, Алексей давал уроки древних языков по рублю за час, так что мог даже иметь за 21 рубль абонемент за место в ложе Большого театра на 15 спектаклей. Деньги уходили главным образом на книги, театр и концерты. Но ведь мы знаем, что мать продала дом в Новочеркасске, чтобы содержать сына в Москве, да и казачий надел давал кое-какие доходы.
Во всяком случае, А. Ф. всегда с восторгом рисовал прелести своего быта в общежитии, напоминавшем скорее всего строгий пансион для молодых людей, в комнаты которого не могла ступить нога женщины, кто бы она ни была. Так, когда к Алеше приехала мать, то встретиться с сыном она могла только в гостиной на первом этаже. А затем уже сын приезжал к ней в гостиницу, где она остановилась. Вся прислуга общежития была мужская. Каждый студент имел отдельную комнату и был освобожден от бытовых забот. Раз в неделю меняли все белье, личные вещи забирали в стирку и возвращали выглаженными, если надо, накрахмаленными. Служитель чистил обувь, следил за освещением, наливал керосин в лампы, чернила в чернильницу. Заниматься можно было, если пожелаешь, в читальном зале с библиотекой; был зал, где ты мог играть на рояле или скрипке, не мешая никому. В своей столовой кормили вкусно, освобождая от лишних хлопот.
Эти рассказы так мне нравились, что я однажды в начале 60-х годов попросила А. Ф. поехать с ним вместе и посмотреть хотя бы на дом около зоопарка, где обитал А. Ф.[34] Мы поехали вдвоем, нашли этот большой, внушительный дом, в котором помещалось много разных учреждений и каких-то жильцов, прошли внутрь, поднялись на второй этаж, и А. Ф. показал мне дверь своей комнаты. Запомнила лестничную площадку, кованую решетку перил и закрытую дверь. Вот все, что осталось в памяти. И больше ничего. А ничего и не было. Все нутро дома перегородили на какие-то клетушки; ни следа гостиных и залов – все кануло в небытие. Что уж говорить об исчезнувшем Доме, если вся прежняя жизнь погибла. Хорошо, если человек чудом остался жив. И на том спасибо.
Выдали первокурснику студенческий билет и его строго требовали предъявлять при входе, времена были неспокойные.
Первую лекцию, которую слушал Лосев в самой большой, Богословской аудитории,[35] читал в 12 часов дня 1 сентября 1911 года Р. Ю. Виппер, известный историк античности, занимавшийся также историей раннего христианства. С особенным интересом слушал юный студент историю Греции. Перед этой первой в своей жизни лекцией Лосев дрожал от волнения, как перед слушанием Шаляпина в «Борисе Годунове».[36]
В два часа дня слушали лекцию по курсу психологии профессора Г. И. Челпанова. С интересом слушал студент историю древнего искусства у профессора В. К. Мальмберга и введение в языковедение у В. К. Поржезинского. Со следующей недели должны были читать лекции профессор Л. М. Лопатин (друг Вл. Соловьева) – история новой философии, И. В. Попов – философия Средних веков, Н. В. Самсонов – история эстетических учений и семинарий по Платону, С. И. Соболевский – этика Аристотеля.
В архиве А. Ф. сохранилось множество университетских программ, из которых видно, какое количество и очень важных курсов слушали студенты историко-филологического факультета. Характерно, что с некоторыми профессорами у А. Ф. сохранились на всю жизнь добрые, даже дружеские отношения. Так, Г. И. Челпанова он считал своим учителем. Когда Челпанов основал Психологический институт, студент Лосев, как один из лучших, был принят в члены этого института. Там А. Ф. вел работы по экспериментальной психологии, активно участвуя в семинарах и экспериментальных работах. Сохранились в архиве Психологического института, в архиве А. Ф. и в архиве Г. И. Челпанова документальные свидетельства об этой деятельности.[37] А. Ф., смеясь, рассказывал о том, как университетский служитель на вопрос Алексея, как ему нравятся лекции Челпанова, ответил: «Ненаучно читают, господин студент». – «Как ненаучно?» – удивился Лосев. «Уж очень все понятно. Вот Лев Михайлович (Лопатин) читают, так ничего понять нельзя. Вот это наука». Ясность и четкость мысли очень ценились А. Ф., и сам он придерживался в своих лекциях этого принципа понятности. Что касается Льва Михайловича, то Лосеву был чужд его утонченный абстрактный спиритуализм. С профессором Поржезинским – автором труднейших и запутаннейших штудий по сравнительной грамматике индоевропейских языков – никто из студентов не мог смириться. Зубрили, не понимая. На лекции ходили по спискам по очереди, несколько человек. На экзамен выучивали литографированный курс и вздохнули с облегчением, когда все завершилось. Зато через десятки лет, работая с аспирантами, А. Ф. всегда пользовался лекциями своего давнего профессора и тщательно, но не без труда, в них разбирался. Я этому свидетель. Эти курсы до сих пор лежат на письменном столе Лосева в его кабинете. Весело вспоминал А. Ф. экзамен у профессора Мальмберга, у которого студенты знали наизусть, какая, чьей работы та или иная статуя и в каком зале стоит. Все годы помнил классическую расстановку древнегреческой скульптуры в Музее изящных искусств, основанном И. В. Цветаевым. Но вряд ли А. Ф. сумел бы выдержать экзамен по античному искусству в последние годы своей жизни. Часть слепков увезли в какие-то хранилища, всю экспозицию коренным образом изменили в угоду международным выставкам и престижным вечерам.
С И. В. Поповым А. Ф. в дальнейшем свяжут близкие отношения. Этот крупнейший специалист по патрологии (учение Отцов Церкви) преподавал и в Московской духовной академии. Общие богословские идеи объединяли старшего и младшего. Попов был арестован в 1930 году по одному делу с Лосевым, был с ним сначала в одном лагере на Свирьстрое, а затем их разделили. Попова отправили в Соловки. Там он принял участие в составлении знаменитого «Соловецкого послания» сосланных туда иерархов.[38] Погиб в лагерях.
А. Ф. близок был и с Н. В. Самсоновым, «Историю эстетических учений» которого (М., 1915) он очень ценил.
С. И. Соболевский, у которого слушал А. Ф. греческих авторов, не одобрял философских пристрастий Лосева. Идеи знаменитых лосевских книг 20-х годов он считал «фантазиями» и «гипотезами». Единственной реальностью для этого великого знатока греческого и латинского языков (он прожил почти сто лет) была реальность грамматических форм, незыблемых и устойчивых в течение веков.
Пребывание в Москве складывалось из университетских занятий, систематического и продуманного чтения книг, главным образом научных, музыки и театра. Те музыкальные симпатии, которые были заложены с отрочества, итальянская музыка – «первая любовь, как и Фламмарион в науке и философии»,[39] твердо сохранились, можно сказать, на всю жизнь. Если в 1916 году молодой Лосев опубликовал одну из своих первых статей, посвященную «Травиате» и великой Неждановой, то в старости он прямо утверждал, что не любящий итальянской колоратуры никогда не поймет диалектики Гегеля. И там и здесь прихотливая игра оттенков, тончайших переходов, нанизывания и россыпи звуков, живого голоса и живой мысли.
Но вот наступают симфонические концерты Кусевицкого – все шесть симфоний Чайковского, увертюра «Манфред», «Ромео и Джульетта», «Франческа да Римини». И хотя Алексей в эту пору недолюбливает Чайковского за его «упорный пессимизм», но музыка эта подкупает своей искренностью и простотой, «подчас даже по-итальянски задушевным, светлым настроением». А Римский-Корсаков, «эффектный знаток народной души и мелких изгибов просветленно-эпического настроения»?[40] Как же не пойти на концерты Кусевицкого? Зато учеба сразу «осложняется». Тем более в театре студент бывает два раза в неделю, не считая Большого с Шаляпиным, Собиновым, Неждановой. Потому и в университете сидит Алеша в неделю часов 26–28, хотя записался на 95. Нет времени, а пропущенные лекции не представляют большого интереса. Сдает экзамены на «весьма», и сдача их не составляет непосильного труда, хотя, например, профессор Челпанов требует от членов Психологического института изучить за два года ряд учебных пособий (а сдавали тогда серьезно): «Введение в самостоятельное изучение высшей математики и механики» Делонэ, «Основы физиологии» Гексли – Розенталя, «Статистические методы в применении к биологии» Леонтовича, учебник физики Косоногова. К тому же надо овладеть сложной экспериментальной аппаратурой, привезенной в институт из Соединенных Штатов Г. И. Челпановым.
А тут еще увлечение философом Н. О. Лосским, «одним из лучших современных». Студент оказался «поклонником» двух его работ: «Обоснование интуитивизма» и «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма». Разве можно сравнить его с Лопатиным и петербургским неокантианцем профессором А. Введенским (9/Х—1912)? Свое суждение о спиритуализме Лопатина А. Ф. сохранил на всю жизнь. К Введенскому же, увидя лично в 1914-м, стал относиться с огромным уважением и хранил его фотографию с подписью.
Так, студент Лосев в качестве члена Психологического института проделал основательную работу по экспериментальному исследованию эстетической образности в октябре-ноябре 1914 года; при этом он проанализировал сущность и происхождение вопроса с детальным обследованием идей Фехнера о значении ассоциаций в эстетическом процессе, Фолькельта – противника этого принципа, П. Штерна о «вчувствовании» в новой эстетике, О. Кюльпе, намечающего условия для эстетических ассоциаций.
Выделяет Алексей Лосев общие принципы эксперимента, устанавливая понятие эстетического ритма по теории К. Грооса и переходя к постановке самого эксперимента, используя самонаблюдения при слушании музыкальных произведений Бетховена, Шумана, Шуберта, Вагнера, Чайковского, Римского-Корсакова. Автор проекта будет иметь в виду свои настроения и мысли и на основе этого сформулирует выводы из протоколов исследования, проводя эксперименты в лаборатории. Музыка, оперы, концерты не проходят зря. Экспериментатор готов анализировать Симфонию h-moll Шуберта, «Кольцо нибелунга» Вагнера, Девятую симфонию Бетховена. Автор проекта уверен, что его «давнишние занятия музыкой и эстетикой и любовь к эстетическим, главным образом, к музыкальным настроениям» должны ему сильно помочь.
Следует сказать, что эстетикой ритма Лосев будет заниматься и дальше, став членом Государственной академии художественных наук. Его привлекает не только эстетика ритма в самой музыке, но и учение о ритме в работах Шеллинга, Гегеля, немецких романтиков. А что касается анализа бетховенских симфоний, то приблизительно в 1920 году он даст великолепный анализ Пятой симфонии, который один из исследователей Лосева называет «гениальным», «может быть, доступным мало кому из музыкантов XX века».[41]
Музыка и театр – верные друзья студента Лосева. Его дневниковые записи пестрят воспоминаниями и восторгами, вызванными искусством. Вот уж где коренилась лосевская эстетика выразительности. В театры, оперу, концерты и даже в оперетту Алексей часто ходит с друзьями: Леонидом Базилевичем, своим однокурсником,[42] по прозвищу Декан, А. Ф. Поповым (сыном Ф. И. Попова, преподавателя музыки в гимназии), А Манохиным, а то и с братьями Позднеевыми, Александром и Матвеем, тоже одержимыми музыкой друзьями гимназических лет, с товарищем по учебе фон Эдингом. А если приезжает из Петербурга Володя Микш или сам Алексей едет к Володе, то и с ним – в драму, а то и со своим однокашником Павлом Поповым и его сестрой, талантливой художницей Любой. С семьей Поповых очень даже близок и часто бывает в их особняке вблизи Кудринской, с огромным садом, спускающимся к Москве-реке. Семья богатая (отец – фабрикант-суконщик), хлебосольная, молодежи много (потом тоже в революцию все изменится, и Люба в 1924 году умрет). Музыку слушает и с приятельницами, курсистками, чаще всего с Евгенией Гайдамович, а бывает, что и с ученицами-гимназистками, которым дает уроки латыни и греческого. Но чаще один. Тогда, в окружении чужих, особенно слушается.
Если на первом курсе часто страдали занятия от музыкальных восторгов, то в дальнейшем Лосев как-то приспособился. С особенным чувством он вспоминает «Снегурочку», «Сказку о царе Салтане», «Майскую ночь» Римского-Корсакова, «Демона» Рубинштейна, вечных «Травиату» и «Фауста», вагнеровские драмы «Тангейзер» и «Лоэнгрин», «Кольцо нибелунга» (в Москве и в Берлине), «Летучий голландец», «Парсифаль» (в Берлине). Он посещает камерные концерты известных музыкантов Д. Шора, Д. Крейна, Р. Эрлиха, так называемое «Московское трио». На концертах иностранных гастролеров бывает обязательно. Он слушает норвежца, композитора и дирижера Ю. Свендсена, французского скрипача виртуоза Анри Марто, с восхищением вспоминал концерт для скрипки с оркестром Мендельсона (e-moll, op. 64) и концерт для скрипки с оркестром Бетховена[43] (D-dur, op. 61), любимые им всю жизнь, как и «Реквием» Моцарта.
Что уж говорить о знаменитых исполнителях – пианистах, скрипачах, композиторах, которых слушал Лосев, – Рахманинове, И. Гофмане, Зилоти, Н. Метнере, Изаи, Казальсе, Дебюсси и особенно Скрябине. Лосев слушал самого Скрябина, а также пьесы в исполнении его первой жены Веры Исакович и прекрасной исполнительницы пьес Скрябина Елены Бекман-Щербины, игру которой одобрял сам композитор.[44] Любовь к Скрябину и неприятие им Бога стали поводом для многих записей в его дневнике 1914–1915 годов и категорической в своей запальчивости молодой статье «О философском мировоззрении Скрябина».[45]
Сколько страниц в дневнике 1914–1915 годов посвящены больному для Лосева вопросу – Скрябин и Бетховен, бог Скрябина и Бог Бетховена. Даже перед самым отъездом в Берлин он идет на симфонический концерт в Сокольниках[46] – Скрябин, 1-я и 2-я симфонии и 3-я соната. Сравнивает порыв Скрябина, Бетховена и Вагнера. «Для первого у Скрябина не хватает созерцательной сгущенности, для второго определенной волевой целенаправленности. Дух человеческий витает в творениях Скрябина или, лучше сказать, мечется по поднебесью и, кажется, он еще не на небесах» (27/V—1914). В дневнике он дает анализ 2-й симфонии Скрябина и заключает: «У него Бог с маленькой буквы. У Бетховена нет бога, у него есть Бог». И наконец, «у Скрябина нет Бога. У него есть дух и вселенная, где этот дух мечется». Вот почему в своей статье о Скрябине Лосев строго предписывает анафемствовать мятежного гения.
Да, музыка для Лосева – это «Бог, который лечит… от жизненных треволнений и дает новое откровение высшего мира» (18/I—1915). Читая дневники студента Лосева, можно понять, что идеи повестей Лосева, писавшихся в лагере на стройке канала, а затем и в Москве (о колдовском наваждении музыки), заложены были в давние годы, когда глубочайшие переживания музыкальных экстазов граничили с возвышенным религиозным одухотворением.
Хотя Лосев и упивался занятиями так, что даже «экзамены взвинтили нервы» (15/II—1914), но хотелось «склонить усталую голову свою», хотелось «красивых чувств, чуждых реальности». Это значит пойти с Матвеем Позднеевым в театр, сначала в Художественный, затем и в Большой, но «не удалось прогнать тоску искусством». Не удалось. Реальность же подступает со всех сторон. Но лучше бежать в мечту. «Да и зачем мне реальность?» Ее же надо осуществлять. «А мечта не нуждается в осуществлении». Алексей вскоре привыкнет превращать в действительность свои замыслы, но пока он живет «опоэтизированными чувствами». Поэтому – опять театр. Теперь уже опера «Демон», в четвертый раз (там же). Однако наука берет свое, надо жить наукой, но «наука без искусства и без любви – уродство», а искусство и любовь без науки – «порывание без осознания цели, утомительный бег на месте» (16/II—1914). Значит, опять синтез – наука, искусство, любовь. Лосев не терпит односторонностей. Он с удовольствием дает уроки девочкам-гимназисткам (надо подрабатывать), но после уроков, ощутив вдруг, что «стал стареть» (это в 20-то лет), так как девицы именуют его Алексеем Федоровичем, он – их учитель, с бородой, усами, рассуждающий о Вагнере и Бетховене, – решает опять-таки идти в театр. Художественный, на «Николая Ставрогина» (по «Бесам» Достоевского) или читать Байрона и «в одиночестве ждать лучшей жизни». Чувства в молодости противоречивы. То разочарование, а то надежды (2/III—1914). Лучше всего отправиться в библиотеку, в Румянцевский музей, куда он когда-то ходил со Знаменки, потом уже через главный вход, на первый этаж, в 20—30-е годы – его постоянное место в большом зале на антресолях для научных работников.
А еще лучше сесть за дневник. Но Алексей признается, что дневник ведет плохо, нерегулярно и чаще тогда, когда не с кем поговорить и душа беседует сама с собой. Алексей – ученик выдающегося психолога и философа Г. И. Челпанова. Он знает, что такое экспериментальная психология, как умелый психоаналитик изучает сам себя, особенно когда реальная жизнь отступает в тень или когда надо разобраться в чувствах к Жене Гайдамович, доставившей ему много страданий. И умна, и красива, и образованна. Познакомил их Александр Позднеев на вагнеровском «Золоте Рейна», потом шубертовская «Неоконченная симфония» (h-moll) в Работном доме (и туда ходил на концерты Лосев), где Женя выделялась своей интеллигентностью среди серой рабочей публики. Затем встретились в Большом, а дальше Женя захотела брать уроки латинского языка. Знакомство с Женей поддерживал Александр Позднеев. Но Алексей вскоре понял, что Женя – язычница, мила со всеми и ее трудно приобщить к красоте, которую он исповедует. А Лосеву важно быть вместе. Вместе читать Фета, Гёте, Шиллера, слушать Вагнера и Бетховена, вместе исповедоваться перед одним священником, вместе любить православную Древнюю Русь, что теплится в Чудовом монастыре, в Успенском соборе, Иверской часовне; вместе совмещать Вагнера и славянофилов. А вот если этого «вместе» нет, то, делает вывод Алексей, «в одиночку я сделаю больше, чем вдвоем». Он требует красоты как подвига, христианской красоты, а не красоты ощущений – языческой (11/Х—1914). Все кончается обменом письмами (лосевское занимает 45 страниц) и полным разрывом отношений, потому что «жить наукой и остаться живым человеком может только тот, у кого есть жизненная, дающая энергию любовь» (29/XII—1914). Разрыв с Женей оказался полезным для молодого человека. В Лосеве вновь проснулся интерес «к этической проблематике» (1911–1915), которую он забросил из-за психологии и университетских формальностей. Вполне возможно, что именно в это время Алексей Лосев написал работу «Этика как наука».[47] Оказывается теперь, что жизнь – не мечта, которая не требует реализации. «Да. Жизнь есть школа», – резюмирует Алексей (18/I—1915).
Психология личности интересует Лосева как профессионала, ученика Г. И. Челпанова. Ведь «жизнь души и жизнь сознания – это удивительная вещь». «Какая интересная вещь физиогномика», надо всмотреться в человеческие лица, «что таят они», надо искать обобщения и в фотографиях (26/VII—1914). А пока он экспериментирует над собой, отмечая то «дионисийское ощущение», врывающееся в душу, то «бессознательное», ведущее к сумасшествию; то смерть и сладкий сумрак, и всегда Христос – светлый, очищающий, возвышающий (22/XII—1914). Проводит опыты не только над собой. Любопытный эксперимент проводит он, анализируя два портрета Великой княжны Ольги Николаевны, старшей дочери Императора Николая II, погибшей в 1918 году вместе со всей семьей в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. Психологический анализ характера Великой княжны поражает тонкостью, мельчайшими деталями, нюансами, едва заметными для непосвященных, удивительной убедительностью и аргументированностью суждений. Здесь изучение типа женской красоты, характера, ума, тела, позы, одежды, психологический и физиологический портрет незаурядной 20-летней девушки, трагическое будущее которой осуществится через несколько лет. В полночь 31 декабря 1914 года, под Новый год, когда уже все занятия кончились и в общежитии в целом коридоре никого нет, народ разъехался, на месте только «я да Смирнов»,[48] Алексей исписывает 12 страниц дневника, на практике доказывая, какая интересная вещь физиогномика. Он создает психологический портрет внутреннего «я» Великой княжны и приходит (ничего не зная о будущем) к замечательному выводу: у Ольги Николаевны, этой, казалось бы, безмятежной царственной особы, есть «твердая решительность к повиновению своему року». Вывод удивительный, можно сказать, пророческий – для нас, которые знают трагическую судьбу царской семьи. Но этот вывод доказывает, что занятия наукой в Психологическом институте не прошли даром для Алексея Лосева.
Здесь, в Москве, несмотря на всю интенсивность умственной жизни, музыкальных восторгов, театральных переживаний, томит, томит одиночество, тянется душа к другой, родственной, понимающей, той, что и полюбит, и пожалеет.
Рядом, в семье двоюродного дяди Евдокима Петровича Житенева (по материнской линии родства), человека солидного, важного (он член правления известной Грибанове кой мануфактуры, инженер и делец), вечно занятого дяди Авдоши, – добрая тетушка Мария Михайловна, дети: младшие девочки – Уля (лет 8), Оля (лет 6) и старшая Елена, она же Люся, 16 лет, в 6-м классе гимназии, от общения с которыми радостно и чисто на душе. Живут своим домом на Остоженке, в Зачатьевском переулке, дети ходят с фрейлейн в театр, синематограф, на каток, ставят домашние спектакли, тетушка принимает гостей, весело встречают праздники, Алеше всегда рады, приветливы. Но ему необходим друг, настоящий. Ему недостает любви, возвышенной, чистейшей и доброй. Алексей верит в высшее благо, высшее добро, в то, что именно «не красота спасет мир, а добро» (1/XI—1912). И вот эту доброту, чистую, нетронутую, видит он в своих кузинах и скучает по «светлой душе». Но почему скучает? «Не знаю», – откровенно записывает он (18/XI—1912).
Люся же и не подозревает о столь возвышенных мыслях своего серьезного и ученого кузена, но ухаживания ей нравятся, так же как когда-то они нравились Олечке Позднеевой. Она смеется над Алексеем, кокетничает, просит решить (к великой его радости) алгебраическую задачку, а потом проявляет равнодушие, и уже задачка не нужна – сама только что решила; то подолгу разговаривает по телефону, а то скучает, сидя рядом. Но верен себе бедный рыцарь, воспитанный на Жуковском и Лермонтове. Он думает только о благе Люси (как он думал о благе Веры Знаменской), благословляет ее судьбу, молится за нее, желает «хорошего, красивого счастья», мысленно просит хоть немного ласки, чтобы согреть душу, помочь в одиноком труде. Он вспоминает все увлечения, переживаемые наедине с собой, и печально записывает: «И счастье было только во мне, о нем мало знали те девушки, которых я любил и которые давали мне счастье от этой любви». «И любил и был счастлив я молча», – заключает юный романтик, благословляя тех, кто даровал ему это счастье.
Коварная Люся, которая даже и не подозревала своей роли «ангела-хранителя», за которого каждый день молится беззаветно любящий, приводит нашего героя в отчаяние. Да и кто полюбит какого-то филолога или философа, разве не лучше него инженер или юрист? Алексей утешает себя тем, что Люся, видимо, скрывает свои чувства под маской насмешницы над идеалами и мучительницы. Он радуется пустякам – позвонила по телефону, поговорила, пригласила в гости в воскресенье. Но уверенности никакой нет. «Один, один за книгой, один на улице, один в Университете, один в путешествии, один в церкви», – записывает, преувеличивая свое одиночество, Алексей, ибо если есть книга, университет и церковь, – то одиночество преодолено. Но «по отношению к земле» «я – пессимист», – заключает он. Приходится примириться с тем, что Люся смеется теперь над его «старой юностью», как лет через 20 будет смеяться над его «юной старостью».
Нет, не будет смеяться Люся, потому что все Житеневы вдруг исчезнут в роковые годы великой революции. Умрут вскоре важный, вечно занятый дядя Авдоша и добрая тетя Маша, и загадочно исчезнут все следы семьи Житеневых, как будто и не было ее на свете. А сам Алексей, который пророчил себе, что, видимо, «уйдет из мира, одинокий, осмеянный, с какими-то идеалами, непризнанными, нежизненными»? Он окажется не так уж и неправым.
Но оставалось небо. «Да, без неба нельзя жить», и юноша готов был «взять крест и идти за Спасителем, крест, который надо нести, обливаясь кровью, надрывая последние силы и умертвляя тело». От этого он никогда не отказывался.
Студент Лосев поставил цель закончить факультет по двум отделениям, полагаясь на свою работоспособность. «Отнимите у меня талант, отнимите оригинальность исследований, но работоспособности у меня нельзя отнять», – пишет он Вере, ссылаясь на свой «опыт уже многих лет работы над книгой и рукописями» (9/Х—1912). Студент, которому всего-то 19 лет, пишет как умудренный научный работник. Но действительно, за плечами уже несколько лет серьезных занятий философией. А силы воли у этого человека достаточно. Недаром, подбадривая Веру, всю в сомнениях на научной стезе, он ссылается на личный опыт. В 4-м классе прочел всего Фламмариона и так увлекся, что в 5-м захотел добиться успеха в занятиях и науке. Захотел – и стал переходить с наградами. Вот что такое воля.
Жизнь в Москве становится для студента «все сильнее и все интенсивней». И не только от книг и музыки, от которой можно сойти с ума (прослушав 4-ю симфонию Чайковского под управлением Никиша), хотя «сумасшествие будет примирением с природой и жизнью» (8/XI—1913). Есть главное – вера, есть память о гимназической церкви, есть университетский храм в память великомученицы Татианы.
Алексей особенно сердечно и трепетно переживает великие дни Страстной седмицы и Пасхальную заутреню. Приход весны для него – это и улыбка, и свежий поцелуй, и радость Божьего мира. А если сидеть на подоконнике ближе к весне, к свету, видеть безоблачное небо и ласковое солнце, то одинокую комнату наполняет тихая, просветленная радость и тут же всплывает воспоминание о гимназической церкви и поражает странное сходство ее с университетской церковью. Только не хватает батюшки да директора, «чтобы была родная, ничем не заменимая гимназическая церковь». «Милая гимназия, милые воспоминания, милый весенний день!» Алексей невольно восклицает: «Дай, Всевышний, побольше таких дней, чтобы стать ближе к твоей нетленной красоте!» (4/III—1912).
Но вот наступает Светлое Христово Воскресенье. Алексей Лосев после светлой заутрени изливает в дневнике свою горячую любовь к воскресшему Спасителю. Он убежден, что «человек живет радостью», но главная радость «рождается от внутреннего духовного подвига». Ни искусство, ни наука не есть достаточное условие для счастья. Только «религия – синтез всего человеческого знания. Она же – синтез и тех источников, которые дают нам счастье».
Только в религии сливаются все чувства хорошего, светлого и святого в один гимн красоте, в одно настроение, окрыляющее дух бессмертной силой. «Пусть ум ваш занят философскими вопросами о мире, Боге, человеке, но не трогайте вашей души, не трогайте вашей религии», – записывает Лосев. В день великого праздника он узнает, «что такое совмещение веры сердца и искание разумом истины возможно» (25/III—1912).
Растет и крепнет идея, зародившаяся у Алексея Лосева еще в последние месяцы гимназического бытия, – идея высшего синтеза как счастья и ведения, и не только в строго-логическом виде, а как чувство, вырывающееся из глубины сердца, высокое, чистое, неиссякаемое.
Приобщиться к научной столичной жизни не составляло особого труда, лишь бы было желание. У студента Лосева такое горячее желание всегда оставалось жизненной потребностью. Алексей, например, присутствовал на защите докторской диссертации С. Н. Булгакова «Философия хозяйства» на юридическом факультете Московского университета, которая происходила при большом стечении слушателей в Богословской аудитории. Но в 1911 году Булгаков покинул университет в знак протеста против реакционной политики министра народного просвещения Л. А. Кассо (1910–1914), так же как и многие выдающиеся профессора. В этом же 1911 году Алексей начал участвовать в заседаниях Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева, он видит и слышит там выдающихся философов и писателей, цвет Серебряного века русской культуры. Рекомендательное письмо дал молодому человеку профессор Г. И. Челпанов, заметивший талант и усердие своего ученика. Лосев регулярно посещал заседания общества, которые тогда проходили в особняке известной меценатки, утонченно-образованной красавицы М. К. Морозовой (1873–1958) на Новинском бульваре, а то и в Мертвом переулке. Там он постепенно познакомился с философами С. Л. Франком, С. Н. Булгаковым, П. А. Флоренским, Е. Н. Трубецким, Н. А. Бердяевым, критиком Ю. И. Айхенвальдом, писателем С. Дурылиным, своим кумиром поэтом-символистом Вячеславом Ивановым. Там он услышал доклад Вяч. Иванова «О границах искусства», напечатанный потом в журнале «Труды и дни». В Психологическом обществе при Московском университете Лосев слушал Льва Шестова, приехавшего из Киева. Доклад под характерным названием «Memento mori» («Помни о смерти») в духе литературно-философского эссе не очень понравился молодому человеку, прошедшему строгую академическую школу университета. А. Ф. со свойственной ему скромностью подчеркивал, что все это были люди на много лет его старше, знаменитые, а он – обыкновенный студент. Кроме того, рассказывать о своих отношениях с людьми, большинство из которых Ленин выслал в 1922 году за границу как враждебные элементы или которые эмигрировали сами, было совсем небезопасно. Лосеву, которому запретили на долгие годы заниматься философией, невозможно было афишировать свои, пусть и в далекой молодости, философские связи. Даже в беседах 80-х годов, когда А. Ф. много печатали, он, наученный тяжелыми временами, привычно молчал. Но теперь, через много лет стали известны разные факты из биографии молодого человека начала XX века.
Лосев был погружен в мир философии. Она – живая – являлась ему в личностях русских религиозных мыслителей, в книгах, в новейших теориях, осмыслявших точные науки. Отсюда увлечение Эйнштейном, уравнением Лоренца, по которому объем тела зависит от скорости его движения, математиком Георгом Кантором, объединявшим науку и веру, неокантианцем Когеном, у которого непрерывность мышления обосновывалась математическим учением о бесконечно малых. Вслед за Гуссерлем пришли неоплатоники во главе с Плотином, диалектика Гегеля и Шеллинга. Целые месяцы Алексей Лосев не расставался с «Философией искусства» и «Системой трансцендентального идеализма» Шеллинга. Но это совсем не мешало упиваться «Творческой эволюцией» Анри Бергсона – тоже любовь всей жизни. Лосеву близка была идея философа о трагической борьбе жизни в окружении мертвой, неподвижной и безжизненной материи. С тех пор, признавался А. Ф., «жизнь навсегда осталась для меня драматургически трагической проблемой».[49] Ну а попозже и Шпенглер с его «Закатом Европы», столь созвучным ожидаемому Лосевым мировому пожару (помнил с детства огненное небо). Оправдались ожидания, обернулись катастрофой – революцией.
И здесь же поэты-символисты, особенно Вяч. Иванов и Андрей Белый (а из давних – Тютчев, и особое место И. Анненскому). С ним познакомился Алексей Лосев у своего друга (и ближайшего друга Вяч. Иванова) поэта Георгия Чулкова, бывал там в старинном домике Чулковых (Смоленский бульвар) вблизи Зубовской площади на докладах Белого и литературных спорах. Навсегда сохранилась в памяти молодого Лосева в выступлениях поэта «бешеная взмытость, воспаленность. Полет сразу во все стороны».[50]
Не мог обойтись Лосев и без Фрейда, с его углублением в тайны подсознательного, и без тончайшего и хитроумного Василия Васильевича Розанова, который все понимал, все знал и ни во что не верил, стремясь «к весьма изысканному и весьма изощренному изображению только своих чувственных ощущений при полном равнодушии к субстанциально жизненному воплощению всех этих величайших и прекрасно им ощущаемых объективных ценностей».[51]
В общем, можно сказать, жизнь молодого человека в канун революционных потрясений была полна интеллектуальных, духовных и сердечных радостей.
На старших курсах университета было у Алексея несколько важных событий. Одно из них – официальное открытие Психологического института, деньги на который дал известный московский меценат С. И. Щукин с условием, что институт будет носить имя его покойной супруги Лидии Щукиной. Институт основал Г. И. Челпанов в 1912 году, но торжественное открытие проходило в 1914 году. Алексей как член Психологического института присутствовал на этих торжествах, куда прислали поздравления выдающиеся психологи В. Вундт, К. Штумпф, К. Марбе, куда прибыло до 400 гостей, а из Петербурга – профессор Ал-др И. Введенский, неокантианец, чьи «массивная стройная фигура» и «ни одного седого волоса» произвели на студента большое впечатление. Он подарил студенту Лосеву свою фотографию с датой 23–26 марта 1914 года. Целых три дня с 23 марта читали адреса, доклады, показывали гостям институт, вся неделя была как в чаду. «И что можно тут описать, этими жалкими словами» (17/IV—1914). У А. Ф. сохранились две большие фотографии, где во главе с Челпановым сняты студенты, члены Психологического института, и среди них Алексей Лосев. Ближе всех сидит ученик Челпанова К. Корнилов, будущий профессор, глава официальной советской психологии, погубивший своего учителя. Среди студентов – ученики Челпанова, те, с которыми Лосев поддерживал добрые отношения в 20-х годах до своего ареста (В. М. Экземплярский, В. Е. Смирнов, Н. В. Петровский, П. П. Блонский) и даже позже (Н. Ф. Добрынин, П. А. Рудик, П. С. Попов, Н. И. Жинкин).
Второе важное событие – научная командировка в Берлин. Алексей возлагал большие надежды на эту поездку. Можно поработать в Королевской библиотеке, съездить в университеты Лейпцига и Гейдельберга, увидеть Рейн, а главное – в Королевской опере впервые идет «Кольцо нибелунга». До этого года разрешалось ставить тетралогию только в Байрейте; теперь же она обойдет весь мир. Алексею надо было поработать в Берлине по темам философским и психологическим, его ожидала встреча со средневековой латинской схоластикой. Студент уже начал изучать средневековую диалектику, учение о словесной предметности.[52] Кроме того, Германия – это философ Гуссерль, слава которого шла по Европе и докатилась до России. Алексей записал в дневник 27 мая, приехав после концерта, о феноменологии красоты: «Произошло, кажется, откровение через Гуссерля». Это так потрясло молодого философа, что заснул уже утром, когда на дворе было совсем светло. Как не вспомнить здесь героя повестей Лосева, тоже философа и эстетика, Вершинина, который после тяжких событий или глубоких переживаний засыпает крепким сном под утро, когда светает.
Молодой Лосев так увлечен наукой, так ею живет, что ему чужда любимая русским человеком хандра «от неумения пользоваться жизнью». Из «современной сумятицы идей» он выходит победителем. Почему? Перестроить жизнь он не в силах. Тогда, «почувствовав в себе силы для самостоятельной работы над своими мыслями и чувствами», он уходит «от той жизни, которая способна только разменять силы и способности на мелкие, затертые и ничего не стоящие монеты» (письмо к Вере Знаменской от 11/XII—1911). Цель его жизни, и это еще с первого курса университета, или, вернее, с последнего класса гимназии, – вечно стремиться к постижению добра, красоты, истины, «через высший синтез любви». «И в этом бесконечном приближении к счастью и истине – весь наш смысл» (там же). Знающий платоновский «Пир» скажет – это влияние Платона. Но это только одна сторона дела. А вот запись 30 мая 1914 года, где повзрослевший Лосев вдруг сознает, что он создан «для важного дела воспитания и перевоспитания человека… не для видимых благ, не для материальной культуры я хочу работать». Да, это предчувствие любимого Лосевым дара учительства. И не просто преподавать эмпирические науки, а работать для того, «что неразрушимо, что дает жизнь о Духе Святе…». «Господи, – восклицает он, – даже голова кружится от такой бездны дела, которая меня ждет» (там же). Всю жизнь «бездна дела» ждала А. Ф., и он погружался в нее ежедневно и ежечасно, наслаждаясь работой о Духе Святе.
Так и теперь в Берлине он уже полон мыслей об Эсхиле и об его мироощущении, готовясь писать кандидатское (дипломное) сочинение, но мысли эти близки и к Вагнеру, поскольку он постепенно углубляется в философский смысл его великих драм – и вскоре наступит день, когда он погрузится в трагедию великой любви и судьбы – «Тристана и Изольду».
Мечтам Алексея не суждено было сбыться. Разве мог он подозревать, что мировая война на пороге. Прибыл он в Берлин 9 июля (нового стиля) 1914 года, успел начать работу в библиотеке и дома, насобирал книги, устроился у приличных хозяев, слушал в Королевской опере тетралогию Вагнера, бродил по улицам города, не чувствуя себя чужестранцем. Немецкий язык и немецкая культура были для него свои, близкие. Именно поэтому такой ужас объял нашего путешественника, когда хозяин сообщил ему, что дипломатические отношения между Сербией и Австро-Венгрией прерваны и что Россия готова вмешаться. Уже на улицах появились возбужденные толпы, а наш студент умудряется купить на Фридрихштрассе «злосчастный» костюм, сорочку и другие мелочи. Уложил все в чемодан вместе с рукописями, расплатился с хозяевами (пользуясь обстоятельствами, они взяли с него не 5–6 марок, а 11) и отправился в половине шестого вечера к поезду, уходившему в семь часов вечера. Аккуратный, любящий порядок Алексей успел схватить авто, чтобы сдать книги в библиотеку и поспеть на вокзал. Наверное, нынешний студент первым делом бросил бы книги, подумаешь – библиотека, но Лосев был не таков: книга – орудие высокой науки, она для него священна. И что же? За свою аккуратность он был наказан. Поезд, осаждаемый пассажирами, ушел. Надо ждать до половины двенадцатого ночи. Бродил по Берлину – времени еще много. А всюду толпы и крики: «Долой Россию!», «Долой Сербию!». Снова на вокзале, а там без носильщика не сядешь, началось бегство из Германии. Случайно какой-то, как пишет Лосев, «хулиганчик» втащил в вагон чемодан, которого через минуту не стало. Ходил по вагонам, искал. В чемодане главное – рукописи, над которыми автор работал уже два года. Все безнадежно. Тогда «попытался призвать на помощь философию». Видимо, помогло. Ведь «несчастье – вещь условная. Оно вполне зависит от нас, от нашей индивидуальности». Несколько усилий над собой – и счастлив или по крайней мере не так несчастлив (письмо В. Знаменской от 22/VII—1914). «Да что такое пропавшие рукописи. Ведь голова на плечах осталась? Жизнь, которую я отдаю своему делу, осталась? Ну так чего же там разговаривать» (там же).
Бог послал испытание. Приехал в Россию в первый день мобилизации, 17 июля по старому стилю – 1 августа по новому. На пятый день добрался до родного дома, а там слезы матери, уже потерявшей сына, – телеграмму не получила вовремя. Уже и не думала увидеть Алешу, надеялась только на иконку Николая Чудотворца, которую дала сыну, прощаясь с ним.
На Дону все в экстазе. Одни плачут, другие – поют казачьи песни, нет хода среди людских толп, шинелей, шапок, ружей. Поезда раз в сутки, остальные – воинские. Но все воодушевлены. Кричат «ура», поют гимн и «Спаси, Господи, люди Твоя»; все это возбуждает и «хочется идти туда, постоять за православную веру, за нашу родную землю. Недаром же я казак», – с гордостью пишет Алексей Вере (22/VTI—1914) из Каменской.
По бабке своей, Евдокии Алексеевне, Лосев потомок славной семьи казаков Житеневых, воевавших и в Отечественную войну 1812 года, и в русско-турецкую 20-х годов. Прадед, сын есаула, сотник Алексей Житенев, 15-летним юнцом уже участник кампании 1812–1814 годов. Он отличился в знаменитой «Битве народов» под Лейпцигом, где разбили Наполеона (1813 год).[53] За участие во взятии Парижа молодой казак награжден не только боевым крестом святого Георгия (№ 27850) и памятной серебряной медалью, но и удостоен потомственного дворянства.[54]
Да, было кем гордиться правнуку Алексею, но бегство из Берлина он не может забыть. Недаром в дневнике записывает горестно: «Голодный, раздетый, разбитый, без своих драгоценных и милых рукописей, забытый и прогнанный Берлином, нежданный и никем не зовомый в Каменской» (17/VII—1914, поезд Москва – Каменская), и далее еще печальнее: «Вот уже третий год приезжаю в Каменскую, усталый, оборванный, нервный, без любви, без удачи в науке» (23/VII—1914). Значит, несмотря на успехи в науке и полноту московской жизни, не очень-то сладко приходилось старшекурснику А. Лосеву.
Наконец совершилось и третье важное событие – защита кандидатской (дипломной) работы «О мироощущении Эсхила», которую Алексей готовил у профессора Н. И. Новосадского, известного филолога-классика.[55] Близость Лосева и профессора Новосадского длилась многие годы. Для А. Ф. он был сначала научным руководителем, а потом, как и Г. И. Челпанов, стал близким человеком. В трудные для Лосева дни, когда его обвиняла советская власть в идеализме и вражеской деятельности, Новосадский не устрашился дать отзывы о научных трудах своего ученика. Уже стариком он трогательно относился к А. Ф., который оставался для него всегда молодым человеком.
Новосадский скончался в первые дни Отечественной войны, когда в Москве устраивали учебные воздушные тревоги с имитацией бомбежек. Новосадский не перенес этого ужаса, никогда дотоле не виденного. Умер от разрыва сердца после первой же так называемой учебной тревоги. Ученику же его, Лосеву, довелось пережить настоящую катастрофу 12 августа 1941 года, когда фугасная бомба уничтожила его дом. И среди обгоревших, вымокших в воде рукописей сохранились странички отзывов Новосадского, его отчеты о работе Алексея и отчеты ученика о проделанных по плану заданиях.
Трагедии Эсхила, мощные, беспощадные, суровые, полные символов и загадочных знаков, написанные возвышенным, часто темным, почти сакральным языком бывшим участником элевсинских таинств, изгнанным из Афин за какой-то загадочный проступок, связанный с ритуалом великих богинь Деметры и ее дочери Персефоны, – эти трагедии по стилю своему и по трактовке архаических мифов оказались внутренне глубоко близкими Алексею Лосеву, убежденному символисту и мифологу. Кроме того, Лосева, ученика Челпанова, влекла психология ужаса (не забудем, что шла жестокая война) как проявление каких-то подспудных сил древнего хаоса и проклятий, наложенных богами на того, кто преступил некогда законы божественной судьбы.
Символиста и мифолога Лосева привел к великому Вяч. Иванову (жил он тогда в Москве, на Зубовском бульваре в прекрасном доме, где жило много ученых и где мне пришлось бывать через десятки лет у профессора М. Е. Грабарь-Пассек) тоже один из последних символистов и мифологов, друг Алексея Владимир Оттонович Нилендер (он же друг юных дочерей профессора И. В. Цветаева), близкий к поэту.
Дипломная вчерне была готова, и переписывать ее помогали друзья Алексея, слишком много было кропотливой работы. Студент решил ее посвятить Евгении Антоновне Гайдамович, очень образованной и утонченной особе, с которой, как уже говорилось, у молодого Лосева намечались романтические отношения, приведшие к полному разрыву, что и заставило молодого человека мстительно вычеркнуть посвящение.
Лосев и Нилендер принесли великому поэту и знатоку античности, который учился в Германии, защищал там на латинском языке серьезнейшую диссертацию, кандидатское сочинение и просили читать его без всяких скидок. Вяч. Иванов прочитал работу со всей серьезностью и строгостью, сделал много замечаний, но одобрил. Алексей исправлял свой труд, внимательно прислушиваясь к замечаниям Вяч. Иванова. Ведь никто не был так созвучен в своем стиле и поэтическом языке Эсхилу, как Вячеслав Великолепный. Недаром он сам решился переводить Эсхила, и мы обладаем почти всеми трагедиями древнего автора в его удивительном и неповторимом переводе.
Наследие Лосева тяжко пострадало от военной катастрофы, и мне с трудом пришлось собирать разрозненные части дипломной работы в единое целое, готовя ее к изданию. К сожалению, рукопись погибла, и сохранились только экземпляры, перепечатанные на ремингтоне.
В своей работе «О мироощущении Эсхила» Лосев четко разграничивает мироощущение и миросозерцание. Разницу в них он находит в степени и качестве моментов восприятия окружающего. Мироощущение интуитивно, не требует доказательств, мир воспринимается как целостная данность.
Миросозерцание же основано на рассудочно-логическом восприятии окружающего. Задача работы не только определить слагаемые той суммы, которую представляет мироощущение Эсхила, но также вскрыть и психологически осветить индивидуально-эсхиловские черты отношения к миру как к целому. В исследовании трагедий Эсхила Лосев занят внимательным филологическим анализом психологии «страха и ужаса», переходя к психологии чувства, волевых процессов и характеров. Изучая психологию «страха», «ужаса», волевых движений и характеров, Лосев приходит к выводу, что трагизм Эсхила выражен отнюдь не в драматической форме, а эпически и мифически.
Антидраматизм проявляется у Эсхила в мистическом ужасе, чувстве страха перед ликом Судьбы. А это в свою очередь создает антипсихологизм, ведущий к абстрактности и схематичности героя, носителя только какой-нибудь одной черты. В связи с этим воля и характеры героев отмечены непсихологическими мотивировками.
Герой Эсхила связан с иными мирами, он вслушивается в гул судьбы, в «черное беззвездное небо», познавая жизнь через страдания, через сострадание и страх. В его трагедиях – вечное столкновение аморальной и хаотической основы мировой жизни и морального сознания человека. Человек со своим моральным сознанием пытается пробиться сквозь спокойную видимость жизни и познать мир запредельный. Это и есть, по Лосеву, дионисийский экстаз, то есть порыв, или прорыв, к вечному, борьба двух начал – Рока, стоящего за пределами всякой морали, и свободного нравственного сознания человека.
Лосев видит в Эсхиле «великого символиста» и «титанический порыв моральности в запредельную аморальную мглу», а не только чисто логическое утверждение этих двух начал.
Весь Эсхил дионисичен, поскольку его герои, как пишет Лосев, не живут «видимой оболочкой мира». Они в раздумьях «о роке, о сокровенных судьбах мировой и жизненной истории, о тайной, злой или доброй Необходимости, прядущей свою вечную пряжу». Эти тайны в трагедиях Эсхила дано, по словам исследователя, знать «только преступникам и подвижникам, только братоубийце Этеоклу, матереубийце Оресту, рыдающим персидским старцам и прикованному к скале богу. Познание и страдание – альфа и омега мироощущения Эсхила».
Эсхил, заключает Лосев, «никакого человека не изображал», «драм не писал», а оставался всегда «достойным жрецом Диониса».
Судя по тому, что Алексея после окончания университета в 1915 году оставили при кафедре классической филологии для подготовки к профессорскому званию, научный руководитель Н. И. Новосадский и государственная комиссия одобрили научную деятельность начинающего ученого.
Итак, началась для бывшего студента новая жизнь. Звучало очень важно – «оставленный для подготовки к профессорскому званию». Однако готовиться к этому высокому званию, заниматься только чистой наукой было невозможно. Не хватало элементарных средств, и уже не могла помочь мать, деньги от проданного дома были на исходе, шла война, близилось разорение, времена наступали тяжелые.
Министерство народного просвещения мало заботилось о категории столь малочисленной, как «оставленные при университете». Самих университетов было всего несколько (но зато какие!). Оставленных тоже считаные единицы, но каждому из них надо было иметь твердое обеспечение, чтобы спокойно заниматься научной деятельностью. Видимо, положение было достаточно тяжелым, о чем свидетельствует любопытное письмо А. Ф. Лосева члену Государственной думы П. Н. Милюкову (6/XI—1915),[56] в котором Лосев рисует бедственное положение того, кто имеет «печальное счастье быть оставленным при Университете и выносить на себе всю тяжесть начала ученой деятельности».
Обращается Лосев к Милюкову, как к ученому и гражданскому деятелю, надеясь на помощь таким, как он, «полустудентам» и «полудоцентам» и наивно полагая, что вопрос о материальной помощи будет рассмотрен при обсуждении бюджета в Государственной думе.
А. Ф. совершенно правильно пишет, что теперешние неудачи (видимо, неудачи в войне) связаны с «пагубными и злыми сторонами нашего внутреннего устройства». После войны (он не сомневается в победе России) встанет вопрос о возрождении культурной жизни, и, «победивши Круппа, мы тем самым еще далеко не победим и не превзойдем немецкую культуру, у которой учились». Оказывается, пустует около 150 кафедр, придет молодое поколение, но его надо поддержать сейчас, а не ставить в «комичное и трагичное» положение.
Городовые и околоточные получают 75—100 рублей в месяц, трамвайные служащие – 60 рублей, а оставленный при университете не получает ничего и должен находить постороннюю работу, мешающую основной, чаще всего преподавание в школе, тем более что большинство оставленных происходят из среднего класса, если не сказать просто пролетарии.
Всякий человек, даже обеспеченный, должен получать вознаграждение за свой труд. Но даже место учителя получить в большом городе не так-то просто: молодых и неопытных стараются не брать. К тому же встает квартирный вопрос. Квартира или дорога, или ее невозможно найти, особенно теперь, в военное время, когда полно беженцев. Научный же труд требует определенных условий и в первую очередь тишины.
Нельзя ждать реформы общего университетского образования. «Мы стонем и изнываем в труде сейчас». Нельзя ждать решения университетских коллегий, где заседают профессора, часто «неподатливые» и «жестокие», которые приводят в пример свою молодость, тоже проведенную в нужде. Это, считает Лосев, «черствость сердца». «Если раньше жизнь была неустроена, то почему же и теперь она должна быть такой же, а не лучше?»
Более того, стипендии получают 1/а всех оставленных, причем они присуждаются от частных лиц, и потому это редкость. Поэтому стипендиатство создает «смутную систему фаворитизма, вызывает неприязнь и ссоры». Стипендии введены во всех новооткрытых учебных заведениях (Московский коммерческий институт в Петрограде, Донской политехнический институт, Воронежский сельхозинститут и др.), а старые университеты по-прежнему лишены регулярных стипендий. И много ли денег требуется, если при всех университетах всего 200 оставленных, так что даже сумма в 1500 рублей в год составит для министерства только 300 тысяч рублей, что не отразится на его бюджете. Но все равно даже и при такой стипендии придется подрабатывать в средних учебных заведениях.
Лосев направил П. Н. Милюкову огромное, четко аргументированное письмо, но вряд ли был услышан этот зов о помощи. В архив оно, во всяком случае, попало и сохранилось как свидетельство не просто частной просьбы, но гражданской позиции автора, отстаивающего важность науки и культуры для государства, которое, не заботясь о молодых ученых, подрывает собственное благополучие и приводит к отступлению «перед чужой культурой и чужой силой».
Надо сказать – редкостное письмо. Привыкнув к представлениям о Лосеве, всегда погруженном в высокую науку и отгороженном кабинетными стенами от мира, даже я в первый момент решила, еще не читая, что это какой-либо другой Лосев. Но уже первые строки письма, рисующие положение оставленных при университете, совпали с фактами биографии Лосева, а дальше и не надо было никаких подтверждений. Передо мной раскрылись истоки еще одной важной черты характера этого удивительного человека – не таиться униженно, а убежденно высказывать выстраданные им мысли. Вот так он поступит, печатая книги 20-х годов, когда сознание невозможности молчать и неотвратимости кары со стороны социалистического государства привело его к «Диалектике мифа», а затем и в концлагерь.
Действительно, материальное положение Алексея оказалось трудным, и он, долго не раздумывая, начал педагогическую деятельность в школе. Но мы ведь знаем, что с самых юных лет в нем был заложен талант учительства и работа в гимназиях, несмотря на трудности, только приумножила способности к преподаванию и даже увлекла молодого человека. Он готов был не только сидеть за книгами в тишине любимого Румянцевского музея, но быть постоянно среди молодых лиц. Он, несмотря на все свои сетования в дневниках о надвигающейся старости (это он-то, который и в 90 лет чувствовал себя молодым, черпая силы в вечно юной науке), был всего на несколько лет старше своих учеников. Преподавал он в старших классах, начиная с четвертого (наш – шестой).
Алексей Лосев погрузился в школьную суету 20 августа по старому стилю 2 сентября (по новому) 1915 года, в четверг, в частной мужской гимназии А. Е. Флерова, где проработал год. В «Календаре для учителя» (он сохранился у нас), симпатичной книжечке в кожаном переплете, с удобными кармашками, с календарем, с разделами на разные случаи гимназической жизни, идут записи молодого преподавателя литературы и латинского языка. В этом классе учился у него сын Ю. И. Айхенвальда Борис, там же Вальтер Филипп, сын крупного предпринимателя, домашним воспитателем которого одно время был Лосев (десятикомнатная квартира в Шереметевском переулке у Воздвиженки после разгрома роскошного особняка на Пречистенке толпой обывателей в начале войны – немцы, враги) по рекомендации своего товарища по университету поэта Б. Л. Пастернака (тот тоже, еще раньше, воспитывал Вальтера).[57] Одновременно А. Ф. преподавал литературу (латинский – факультативно) в женских гимназиях Е. П. Пичинской и А. Д. и А. С. Алферовых (последние были расстреляны в революцию), у Хвостовой, Свенцицкой – все они в арбатских переулках, поблизости от университета и Румянцевского музея.
У молодого педагога были самые добрые и доверительные отношения с гимназистками. Но строгость соблюдалась. Ходил в темном костюме и белоснежной накрахмаленной сорочке с воротничками, манжетами и галстуком (А. Ф. умел великолепно завязывать галстук) – начальницы бдительно следили за благопристойным видом преподавателей, особенно молодых. Алексей Лосев этого времени – интересный человек. Красивый, высокий, прекрасно сложенный, широкие плечи, тонкая талия, руки и пальцы музыканта, лицо одухотворенное, обрамленное маленькой бородкой и усами, рыжеватая шевелюра и зеленоватые глаза, – сохранились фотографии этих лет, на которых Алексей выделяется особым изяществом, светится каким-то внутренним тихим светом.
Прямо скажем, гимназистки влюблялись в молодого ученого преподавателя, который заражал их жаждой знания, читал стихи своих любимых поэтов – Жуковского, Лермонтова, Фета, Тютчева, не боялся символистов и со страстью зубрил с девицами латинские исключения. Сохранился забавный рисунок. Есть дата – 21 марта 1918 года и надпись на обороте: «На память Алексею Федоровичу». Над рисунком виден (уже испорченный) список латинских исключений II склонения: liber, miser, asper, tener. На черной доске известная поговорка: «Тасе, iace, sub fornace» (наше «Всяк сверчок знай свой шесток»), спряжение глагола «ато» – «люблю», а также начало известной строки из «Энеиды» Вергилия (II, 49): «Quidquid id est, timeo Danaos et dona ferentes» («Что тут ни есть, боюсь Данаев я и дары подносящих» – пер. В. Брюсова) – слова жреца Лаокоона по поводу дара врагов – деревянного коня.
У доски высокий, тощий А. Ф., рыжие волосы в разные стороны, руки дирижируют хором девиц в коричневых платьицах и черных фартуках, повторяющих латинские исключения. Судя по тому, что в классе одни девицы, это не совместная школа, а остатки женской гимназии. Вполне возможно, что это класс, в котором учились большие поклонницы А. Ф. и три подружки. Первая – Елена Четверикова (дочь знаменитого генетика С. С. Четверикова, в дальнейшем жена В. И. Воздвиженского, сына последнего настоятеля Успенского собора в Кремле). Вторая – Натуля Реформатская (дочь выдающегося химика А. Н. Реформатского и сестра лингвиста А. А. Реформатского). Третья – Маня Лорие (дочь московского ювелира, в будущем известная переводчица с английского, кто не читал Голсуорси в ее переводах?) Дружба сохранялась долгие годы.[58]
В 1987 году 9 июля пришло 94-летнему А. Ф. Лосеву, на пороге ухода из жизни, трогательное письмо (отправитель тоже вскоре скончался) от Екатерины Сергеевны Порецкой из тогдашнего Ленинграда. Она узнала адрес у друга нашей семьи, поэтессы и художницы Магдалины Брониславовны Вериго-Властовой, жены товарища А. Ф. по гимназии профессора Б. В. Властова.
Катя Порецкая училась у А. Ф. в гимназии Свенцицкой в 1917–1918 годах в шестом классе (наш – восьмой). Гимназия в это смутное время стала совместной – обучались вместе мальчики и девочки в деревянном доме на Сивцевом Вражке. В классе – девять девочек и три мальчика.
С любовью вспоминает Порецкая свой класс, помнит всех до одного, и среди других даже мне знакомые лица – Лиза Бриллинг (из выдающейся ученой семьи, подруга моей покойной тетушки М. В. Тугановой) и Саша Гуревич, будущий Александр Абрамович Гуревич, известный ботаник, скромнейшая, тишайшая душа, ученейший человек (учился потом в Германии), пострадавший при гонениях Лысенко, профессор, доктор двух наук (биология и ботаника).
Сколько раз он бывал в нашем доме на Арбате, как беседовала я с ним о замечательных открытиях в ботанике моего дядюшки профессора В. Ф. Раздорского (узнав о моем с ним родстве, А. А. Гуревич как-то особенно стал доверителен). Как любил А. Ф. добродушно подсмеиваться над этим тихим, но стойким, выдержавшим все невзгоды человеком, расспрашивал о новых работах, а то, вспоминая старину, экзаменовал по латыни.
В гимназии Свенцицкой Лосев преподавал латинский язык и литературу XVIII века. Гимназисты сдавали Цезаря, Цицерона, Овидия, писали сочинения, одно из которых запомнила Екатерина Порецкая: «Образовательное и воспитательное значение театра». Правда, Лосев в это время переходил все границы дозволенного, и XVIII век превращался у него, по воспоминаниям Е. С. Порецкой, в беседы о Достоевском и Ницше. Все вместе философствовали, и, как отмечает Порецкая, в классе создавалась «особенная духовная атмосфера».
Чтобы создавать такую атмосферу, мало одного энтузиазма, нужны знания, наука, свободное владение предметом, умение говорить об одной проблеме несколько часов, а если требуется, всего полчаса. Так может поступать человек обширных знаний.
Нам известна эрудиция, то есть многосторонняя ученость Алексея Лосева, к которой он стремился с гимназических лет. Преподавателю в классе надо быть на высоте. В гимназиях не редкость профессора университета и приват-доценты. У Ряжской – профессор И. Н. Розанов, в гимназии Констант – фольклорист Ю. М. Соколов, у Флерова – географ А. С. Барков, товарищ Лосева по Психологическому институту П. А. Рудик, у Хвостовой – славист В. Ф. Ржига, у Пичинской – профессор Н. Н. Фатов, у Алферовых – философ и психолог П. П. Блонский.
А. Ф. внимательным образом готовится к занятиям, читает выдающихся европейских педагогов: В. А. Лау «Методика естественно-исторического преподавания» (перевод, СПб., 1914), «Экспериментальная дидактика» (1914), «Экспериментальная педагогика» (1912). Интересует молодого преподавателя теория дошкольного воспитания Ф. Фребеля, создателя дошкольной педагогики как самостоятельной науки, Р. Пенциг, немецкий доктор философии, писатель, педагог, книги которого издавались многократно в Германии и России. Умение экспериментировать Лосев приобрел в Психологическом институте у Г. И. Челпанова. Он любит ставить опыты в классах, решать трудные задачи и в области литературы, и, что особенно важно, – в целях воспитательных, особенно имея в виду религиозное воспитание, хотя, казалось бы, заниматься такой проблемой – привилегия священников на уроках Закона Божия.
Преподавали Закон Божий в гимназиях иной раз выдающиеся богословы и священнослужители, как И. И. Фудель в единственной в Москве женской классической гимназии Фишер, или богослов Н. Н. Соколов у Ржевской, о. Иоанн Кедров, известный всей Москве, строитель храма Воскресения Христова в Сокольниках – в гимназии Образцовой, а в гимназии Винклер сам знаменитый о. Алексей Мечев.
Но Лосев готовит конспекты и учебные разработки не только по литературе, как, например, «К юбилею Карамзина» (1766–1916) или «Импрессионизм и догматизм в критике» (Ю. И. Айхенвальд, критика И. Тэна, О. Уайльд, А. Франс, Жюль Лемэтр); подробный анализ «Фауста», главным образом мало читаемой второй части драмы с ее философской символикой, тезисы доклада «Сокровище смиренных», навеянного Метерлинком, в котором обсуждаются проблемы молчания, соприкосновения душ, сокровенной жизни, пробуждения души, трагедии каждого дня, глубины жизни, любви и красоты. Невольно вспоминается запись 3 июля 1913 года, в которой студент Лосев пытался дать определение любви как подвига, ибо для нее необходимо взаимное соприкосновение душ, немыслимое в земных условиях. Приводит А. Ф. анализ басен Крылова, «Горя от ума» Грибоедова, лермонтовского Печорина – очевидные разработки для школьных уроков.
Особенно волнует его проблема преподавания Закона Божия в гимназиях во времена, когда повсюду распространялся если не прямой атеизм, то арелигиозность, опасное равнодушие, полный разрыв веры и знания.
Молодой Лосев видит великую роль религии в воспитании человека, начиная с детских лет, признавая неотделимость религиозности от народности и твердо отстаивая православие как онтологическую основу нашей национальности. Видимо, религиозное воспитание – слишком больная проблема смутного времени предреволюционного декаданса, назревшая еще в конце прошлого века.
Внук русского протоиерея, европейски образованный философ в течение нескольких лет возвращается к основам религиозного воспитания. Он составляет обширные конспекты и тезисы под названием «Общая методология истории религии и мифа», тезисы «Мать-Земля» с обзором мифологии и религии Земли от II тысячелетия до Р. X. через Византию к Руси XV–XVI веков и, наконец, к Тютчеву и Достоевскому. Он знакомится с работами М. Рубинштейна «О религиозном воспитании» («Вестник воспитания», 1913, № 1) и И. Смирнова «Эстетическое воспитание и религия» («Вестник воспитания», 1913, № 6).
Используя весь многовековой опыт европейской и русской литературы, он ищет подход к детской и юношеской душе.
В общении с учениками необходимы любовное приятие и оценка всех сомнений и противоречий, возбужденных творческих потенций души, ибо религия есть творческий акт, а пафос и красота способны увлечь слушателя. Для современного человека немыслима догматическая система в «Нравоучении», ибо человек – «насквозь желание», для него важен не отвлеченный свод нравственных правил, но «конкретное мироощущение».
Лосев предлагает непосредственное просвещение ума в младших классах и теоретическое усвоение основ религиозного процесса в старших, различая три периода в обучении: период наивной веры (I–IV классы), переходный (V–VI) и критический (VII–VIII). В первом периоде – идея богочеловечества как центр религии Христа, христианская космология Ветхого и Нового Заветов, сказания и предания Древней Руси, использование художественной литературы, понятие о древнерусской иконописи.
Учитель Лосев, имеющий свои права на суждение о Законе Божием, наряду с чтением Евангелия и Апостолов при изложении христианского нравоучения привлекает чтение художественных произведений. Он требует «обязательного отсутствия учебника» в младших классах, отсутствия обязательных ссылок на текст и обязательное отсутствие логических определений. Даже в IV классе (наш шестой) обзор истории церкви не должен быть научным, а скорее полумифологическим. «Свободное чувство и искание», «незадавание учить наизусть», «свободное творчество» – вот что необходимо воспитывать. Более того, в V и VI классах он предлагает полностью отменить Закон Божий, но зато дать обширный материал по истории религии, от первобытности к европейскому монотеизму и зарождению христианства. Особое значение придается истории догматов от их возникновения к дальнейшему развитию, чтобы показать «живое развитие идеи и живое творчество духа», причем все это строится на отсутствии принуждения, чтобы подойти от позитивно исторического мышления к критически философскому, а значит, к философии религии. Здесь и осмысление религиозного исторического процесса, и история религиозных воззрений с оценкой христианства. Всю эту систему венчает философия истории религии с выводами о психологической закономерности религиозного процесса, из которой вытекает проблема веры в знании как религиозная природа основного критерия истины, веры в воле («волевая природа веры, вера – основание свободы и нравственного закона») и веры в жизни человека.
Главными принципами Лосева становятся: изучение каждой проблемы в ее историческом развитии, в процессе, в становлении, в органическом единстве. «Догматы веры, граненые и высеченные, воспринимаются нами, начиная с их зародышевого состояния, и – их граненость и сталь, растворяясь и расчленяясь, уходят в мглу религиозных инстинктов». Недостаточно изучение завершенных форм литературы, религии, философии, языка, мифа, искусства. Надо предварять их историко-психологическим анализом, рассматривать их «как живой, единый организм, как живое тело истории».[59] Хотя эти слова относятся ко времени, когда Лосев завершал подготовку к профессорскому званию и даже читал лекции в Нижегородском университете, где в 1921 году он и стал профессором, но пафос лосевских основополагающих принципов не изменился, начиная с юной работы «Высший синтез как счастье и ведение». Он, наоборот, укреплялся, набирал силу, отбрасывая всякие механистические односторонности. Ведь Лосев – принципиальный диалектик, для которого вера и разум, знание и вера едины.
Полная кристаллизация мыслей молодого ученого и педагога нашла свое отражение уже в советское время, когда он выступил с докладом в педагогическом кружке Нижегородского университета 29 марта 1921 года.
Бедный Лосев! В 1916 году ему не давали покоя мысли о реформе Закона Божия в гимназии. Еще были надежды на мирное житие после войны (вспомним письмо П. Н. Милюкову) и не терпелось воплотить в жизнь, сделать действенной свою теорию религиозного воспитания в средней школе. Уже и революция позади, уже разразилась катастрофа, ушла в прошлое старая Россия с гимназиями, Законом Божиим, религией. Уже вскрывают кощунственно мощи великих святых старой Руси, уже пролилась кровь первых новомучеников православия, уже Советы готовят полное уничтожение церкви, а Лосев снова выступает с докладом «О методах религиозного воспитания».
Особое внимание уделяет он в этом докладе воспитанию безрелигиозных детей, которое он сам испробовал на внимательном изучении с ними художественной литературы, в личном общении и спорах. А. Ф. убежден, что этот последний метод особенно эффективен. Он свидетель того, как безрелигиозные ученицы благоговели перед тайной и начинали прислушиваться к учителю. Так он обратил в веру свою любимую ученицу Елену Четверикову (привлекая ее внимание к «потоку сознания» Джемса), другую ученицу – Русанову, читая с ней Карамзина, «Бедную Лизу»; третью – на поэзии Тютчева, и таким методом – многих. Главное, считал молодой воспитатель душ, – «личная убежденность и вера в свое дело и его правоту». Конечно, такую школу трудно осуществить. Но «единственная цель, из-за которой стоит жить в обществе, это – воспитание и собственная религиозная заинтересованность в нем».[60]
Правильно писал Алексей Лосев П. Н. Милюкову, что преподавание в гимназиях отвлекает «оставленного при Университете» от его прямых обязанностей. Необходимы немалое усердие и работоспособность, чтобы выполнить требования программы, заданной научным руководителем. Мы знаем, как студент Лосев признавался в одном из писем, что работоспособности у него отнять нельзя. Несмотря на гимназические уроки, библиотеку, театр, музыку, Алексей тщательно готовился к магистерским испытаниям по кафедре классической филологии у профессора Н. И. Новосадского. Сохранились отзывы научного руководителя за 1915–1916 и 1916–1917 годы вместе с отчетом Лосева за 1916–1917 годы.
Из этих материалов видна серьезность подготовки начинающего ученого, ничего общего не имеющая с программами нынешних времен по широте материала и глубине его разработки.[61]
В 1915–1916 годах Алексей изучал историю греческой литературы, греческих авторов, греческое государственное право, греческую философию. Он пишет статью «Происхождение греческой трагедии» в качестве 1-го приложения к отчету. По государственному праву Алексей слушал лекции Новосадского и изучал античные политические учения, написав 2-е приложение к отчету: «Эволюция пессимизма в греческой политической литературе». По философии он читал диалоги Платона: «Пир», «Федр», «Лисид» и написал статью «Эрос у Платона» – 3-е приложение к отчету. Эта статья явилась первой печатной работой Лосева, изданной в том же 1916 году в «Юбилейном сборнике профессору Г. И. Челпанову от участников его семинариев в Киеве и Москве».
Изучая греческих авторов, магистрант прочел в подлиннике пять трагедий Софокла («Эант», или «Аякс», «Электра», «Эдип-царь», «Эдип в Колоне», «Антигона»). Две оставшиеся («Трахинянки» и «Филоктет») отнесены на будущий год, как и трагедии Еврипида. Весь Эсхил в связи с дипломной работой прочитан Лосевым еще в бытность студентом.
Из латинских авторов прочитаны Цезарь «Записки о гражданской войне» и три песни «Энеиды» Вергилия. Кроме того, Алексей посещал семинарий профессора М. М. Покровского с анализом трактата Цицерона «О домогательстве консульства» и изучением политических процессов времен Тиберия по «Анналам» Тацита.
«Происхождение греческой трагедии» рассматривается им со стороны историко-филологической с внимательным изучением древних свидетельств о четырех истоках греческой трагедии, а также важнейших современных трудов. Профессор Новосадский дает высокую оценку «Происхождению греческой трагедии», отмечая «большое увлечение Ф. Ницше», но вместе с тем указывая на возможность добавления в статью философского анализа, что «даст такое цельное, богатое содержанием и оригинальное решение проблемы о происхождении греческой трагедии, какого мы не находим в западноевропейской литературе».
В статье «Эволюция пессимизма в греческой политической литературе» исследуется огромный материал от милетской натурфилософии и Гераклита к антропологии софистов и Сократа, устанавливается тесная связь скептицизма и пессимизма древних в политике с теоретической философией.
В третьей статье «Эрос у Платона» исследованы все доплатоновские тексты, статья, по словам Новосадского, написана «живо и увлекательно», но под влиянием Вл. Соловьева, повторяя мысль философа, что Платон «жаждет Эроса конкретно теургического, то есть богочеловеческого», а это требует больших доказательств. Лосев прочитал сотни страниц греческих и латинских авторов, и Новосадский признал его работу «весьма успешной и в методическом отношении правильной», причем два первых приложения рекомендовал к печати.
В 1916/I7 академическом году профессор Новосадский отмечает работу своего подопечного при изучении лирика Архилоха, историко-мифологического анализа трагедий Софокла, греческого права (судоустройство и судопроизводство в Афинах, афинское финансовое устройство). Работал Лосев в семинарии по эпиграфике у своего научного руководителя и прочитал там реферат о недавно открытой эпикурейской надписи из Эноанды.
Греческая грамматика представлена у Лосева вопросами синтаксиса и этимологии.
Изучал Лосев по римской филологии поэтику «Тристий» и «Героинь» Овидия, написав статью «Риторика последних сочинений Овидия в сравнении с его „Героинями“», участвуя в семинарии профессора М. М. Покровского. Посещал Лосев также просеминарий профессора С. И. Соболевского по греческому и латинскому синтаксису.
Весной 1917 года Лосев приступил к магистерскому испытанию и в заседании историко-филологического факультета 14 апреля 1917 года выдержал экзамен по истории греческой литературы с отметкой «весьма удовлетворительно».
Сохранился и отчет Алексея за 1916/I7 академический год с четырьмя приложениями, которые входили в программу испытаний по греческой литературе: 1. Архилох как ранний представитель эпохи ионизма. 2. Происхождение греческой трагедии. Филологическая и философская точка зрения. 3. Характеристика творчества Эсхила. 4. Изучение общих руководств по истории греческой литературы. Все четыре приложения насыщены богатейшим материалом, историко-филологическими фактами, текстами древних авторов, теориями современных исследователей, изучением лексики, синтаксиса, метрики, свидетельствами схолиастов и грамматиков, и всё носит следы собственных мыслей и выводов молодого ученого. Ему нельзя отказать ни в талантливости, ни в работоспособности.
В эту размеренную, полную наукой жизнь вскоре постучится сама судьба. И произойдет это в год великой революции в месяце мае.
Часть вторая
О жизни Алексея Федоровича и Валентины Михайловны Лосевых можно сказать словами Вячеслава Иванова: «Мы – две руки единого креста».
Судьбы их так переплелись, составили такое единое целое, столь духовно нераздельны, что писать и думать порознь о каждом из дорогих мне людей очень трудно. Так и вижу их всегда вдвоем. Вот они встречают меня летним поздним вечером на дачной станции. Оба высокие, статные, красивые. Полотняное платье Валентины Михайловны и старенькое легкое пальтецо А. Ф. – белым пятном в наступающей темноте. Охватывает ни с чем не сравнимое чувство теплоты и радости. А то выхожу из арбатского метро на площадь (она еще не претерпела разрушения) и вижу: в мою сторону идут рука об руку, всегда вместе, двое. Заходящее солнце как-то печально смотрит на них. Идут сосредоточенно, но свободно, независимо, сразу бросаются в глаза своей необычностью среди арбатской суеты. Мои, родные.
Вот и сейчас, не поверите, пишу и плачу, вижу их теперь, увы, духовными очами. Но знаю – будем вместе, в вечности. Так же встретимся, обнимемся, так же будем сидеть под прозрачной тенью деревьев, так же будем читать вместе с Мусенькой Пасхальный канон, а из дверей кабинета выйдет он, А. Ф., и мы похристосуемся, обнимемся, обменяемся красными яичками.
Говорят, что родство по крови сильнее всего, сила телесного тяготения ни с чем не сравнима. Нет, утверждаю я, Дух единит чуждых по крови и родству, Дух сжимает нас в своих нетелесных, нетленных объятиях. Тяжесть материи преображает он в нечто трепетно легкое, невесомое, радостно юное. Утверждает навеки, в жизни и смерти, сильнее любых оков, даже и адамантовых.[62]
Трудно мне писать о духовно близких. Пишешь как будто о них, а оказывается, и о себе тоже. Рассказываешь о событиях, свидетелем которых не был, а оказывается, ты все это видишь своими глазами, ты рядом. Они страдают, переживают гонения, теряют близких по крови и по духу, дают монашеские обеты, пытаются заново жить другой, отягченной землею жизнью. А ты листаешь эти скорбные оставшиеся листки, уцелевшие чудом, и знаешь – это ты сам вместе с ними плачешь об умирающем о. Давиде, о разлуке тысячеверстной, о «пространстве в скорбех», о гибели дома. И тебя вместе с ними удушают, и руки связывают, и бьют по лицу, как в одном из снов Алексея Федоровича. Но ничего не поделаешь. Пишу как стоящий с ними рядом и как вместе с ними страждущий.
Пусть простят меня читатели за горячность (скажут – субъективизм), за непримиримость (врагов надо прощать), за памятливость, не всегда трезво оправданную (излишний психологизм).