Земляничный вор Харрис Джоанн

Что ж, настаивать не имело смысла. Но мне все же казалось, что в итоге Ру сделает все необходимое – но только когда этого захочется ему. Ничего, я дам ему возможность привыкнуть к хорошим новостям. Потому что, на мой взгляд, это действительно хорошие новости. Ведь Розетт все-таки его дочь. И он, конечно же, должен быть доволен, что на ее имя будет записан этот кусок земли. Тем более что Розетт, скорее всего, никогда не стать такой же, как другие девушки, и обрести такие возможности, какие есть или будут у Анук. Нет, он, разумеется, должен радоваться тому, что у его дочери будет то, чего никогда не было у самого. Собственный кусок земли. Место, ставшее для нее по-настоящему родным.

Обратно я возвращался через Маро и, проходя мимо прилавков, где продают самосы, решил купить один пирожок у маленькой Майи. Деньги я положил на тарелку, стоявшую рядом с большой коробкой, накрытой платком. Выбрав пухлый треугольный пирожок, похожий на разбухший кошелек, с начинкой из бараньего фарша, щедро сдобренного специями, я сунул его в бумажный пакетик и решил, что этого мне будет вполне достаточно на обед, особенно если сделать салат из помидоров и, возможно, запить все это стаканчиком вина. Я давно уже отвык тщательно поститься, и даже Великий пост соблюдаю неаккуратно.

Майя, разумеется, тут же выглянула из дома, желая узнать, кто это купил ее самосу, и, увидев меня, радостно закричала:

– Месье Рейно, это же я пекла! Вы один из моих пирожков купили, месье Рейно!

– Правда? – Я старательно изобразил удивление. – А я решил, что это Оми – такие эти самосы были аппетитные.

Майя засмеялась. Самосы, приготовленные Оми Аль-Джерба, давно стали легендой, потому что Оми – ей теперь уже перевалило за девяносто – много лет вообще ничего не готовила.

– Вы же знали! – с упреком сказала Майя.

– Ну, конечно, знал. И специально проделал такой далекий путь, чтобы купить твой пирожок.

Майя снова засмеялась. Глаза у нее ореховые, почти зеленые, а кожа чудесного, теплого, светло-коричневого оттенка. А ведь в один прекрасный день – и очень скоро! – она станет настоящей красавицей, подумал я.

– Скажи-ка, Майя, что бы ты сделала, если бы кто-то – один твой друг, например, – подарил тебе шестнадцать гектаров леса?

От удивления глаза Майи стали совсем круглыми:

– И это был бы мой собственный лес?

Я кивнул.

Майя немного подумала:

– Наверное, я бы просто иногда там сидела и наблюдала за зверями и птицами. Сидела бы тихонько и думала, слушая, как ветер в ветвях шелестит. А иногда я приводила бы туда своих друзей, и мы бы там играли, лазили по деревьям или, может, домик на дереве построили. Но самое главное – я бы просто знала, что этот лес мой, и этого было бы достаточно. А что?

– А то, что Нарсис оставил шестнадцать гектаров леса Розетт, а не своим родственникам.

– Так они же сразу все деревья срубили бы! – воскликнула Майя. – Он же знал, что Розетт никогда такого не сделает.

– Ты так думаешь?

– Конечно.

Возможно, Майя в чем-то права, размышлял я по дороге домой. Ведь Нарсис порой действительно бывал сентиментален. Наверное, ему просто хотелось защитить свой лес. Или, может, в последний раз насолить Мишель и Мишелю, которым пришлось в ожидании наследства целых два года терпеть его дурное настроение, эксцентричные выходки, улыбаться его шуткам, добродушно над ним подшучивать, приносить маленькие подарочки – торт, пирожок, бутылку любимого вина, – спрашивать, хорошо ли он себя чувствует, и сокрушенно качать головой, когда он жаловался на постоянную ломоту в костях или иные недуги, а самим подсчитывать в уме стоимость дома, фермерских угодий, магазина и сорока гектаров земли.

По-моему, за все это вряд ли можно было выручить так уж много. Даже вместе с лесом. Дом и хозяйственные постройки на ферме были старые и нуждались в ремонте. Вот если бы эта ферма была на берегу моря или хотя бы поблизости от большого города, Ажена или Нерака, она еще могла бы привлечь внимание какого-нибудь местного девелопера. А здесь, в Ланскне-су-Танн, эта ферма, по сути дела, просто еще один, пусть и довольно большой, кусок земли, а уж земли-то в наших краях и без того в избытке. Пожалуй, Монтуры были правы, заявив, что зрелая дубовая древесина – это самая ценная часть оставленного Нарсисом наследства. Без леса его ферма становилась самой заурядной; она была вполне пригодна, конечно, для выращивания цветов и фруктов, но «золотой жилой» уж точно никогда бы не стала. Ну и, конечно, цветочный магазин на площади вполне можно сдать в аренду.

Да и сколько-нибудь значительной суммы денег у Нарсиса не оказалось. Это тоже стало для его родственников неприятным сюрпризом. Не было ни доли в каком-либо предприятии, ни накопительного счета, ни денег на депозите. На текущем счету у Нарсиса имелось всего пятьсот или шестьсот евро. И хотя местные жители не сомневались, что он давным-давно свои денежки попросту припрятал, в доме так ничего и не было обнаружено, хотя поиски велись активно. Не нашлось ни «плохо прибитых» досок пола, ни носков, набитых купюрами и спрятанных под кроватью. Мишели Монтур, должно быть, просто в бешенство пришли, осознав, сколь малый доход принесла им эта двухгодичная инвестиция сил и средств.

Я уже подходил к площади. Солнце было почти в зените и, хотя на дворе стоял всего лишь март, грело так, что лучи его казались обжигающими. Цветочный магазин Нарсиса был, разумеется, закрыт, а витрина завешена газетами. На двери виднелась табличка: «СДАЕТСЯ ВНАЕМ». Видно, «Мишель и Мишель» времени даром не теряли. Пустой магазин стоит денег. Интересно, подумал я, что здесь теперь будет? Возможно, какой-нибудь магазинчик при мастерской, где будут изготавливать всякие безделушки. А может, это помещение займет другой флорист? На нашей площади всегда были магазины – булочная Пуату, chocolaterie Вианн, магазин похоронных принадлежностей, овощная лавка. Я, во всяком случае, очень надеюсь, что и этот магазин скоро откроется, чем бы там ни торговали; все-таки пустая витрина портит вид всей площади, а кроме того, возникает риск нападения местных вандалов.

А до тех пор в Ланскне наверняка продолжат судачить насчет возможной судьбы опустевшего магазина. Я помню те дни, когда в нашем городе впервые появилась Вианн Роше – сколько же лет назад это было! – и витрина заброшенной булочной, закрытая золотой и оранжевой бумагой, вдруг стала светиться, как китайский фонарик, а из самого помещения потянуло запахом невиданных специй и благовоний, словно прибывших к нам из сказок «Тысячи и одной ночи». С тех пор столь многое переменилось: мы с Вианн стали почти друзьями. Но как же ненавидел я сперва эту chocolaterie с ее яркими маркизами и плывущими из окон ароматами ванили, гвоздики и резковатым запахом сырых какао-бобов! Как страстно хотелось мне войти туда и попробовать все, что стояло в витрине или просто на стойке под стеклянными колпаками! Теперь-то, по-моему, я с легкостью мог бы это сделать. Однако, хоть я толком и не соблюдаю Великий пост, шоколад – это, пожалуй, уж слишком большая слабость, я просто не могу ее себе позволить. Наверное, мне лучше зайти к Вианн завтра. Или сегодня, но попозже. Может, она сообщит мне что-нибудь насчет судьбы цветочного магазина Нарсиса или сумеет хоть как-то объяснить, почему он оставил этот дубовый лес именно Розетт.

Но, прежде чем разговаривать с Вианн Роше, я должен сделать еще одно дело. Исполнить свой последний долг. Лишь тогда я смогу почувствовать себя полностью свободным. Я быстро пересек площадь и направился к своему дому, держа в руках бумажный пакет с самосой Майи. Самосу я съел с салатом, но вина пить не стал, решив отложить удовольствие на вечер. Затем я приготовил себе чашку чая и уселся в любимое кресло, намереваясь побыстрее прочесть то, что оставил мне Нарсис.

Глава седьмая

Дорогой Рейно!

Такова уж ирония судьбы – но со своей последней исповедью я обращаюсь именно к Вам. Хотя Вы никогда мне не нравились. И наверняка это знали. Однако же Вы единственный, кому я смог бы довериться. И если Вы уже читаете это – значит, я умер. Как странно писать такие слова. В отличие от Вас я считаю, что смерть – это конец. Никаких ангелов, никаких труб, никакого высшего суда. Просто тьма. И это хорошо. Было бы сущим кошмаром, если б оказалось, что там, за занавесом, меня ждут все мои друзья и родные.

Полагаю, Вы будете недоумевать, по какой причине я оставил именно такое завещание. А уж моя дочь Мишель просто на стенку от злости полезет. Ее я, кстати, тоже никогда не любил. На самом деле хватило бы пальцев одной руки, чтобы пересчитать тех, кто был мне действительно приятен. Это, во-первых, Ру. Во-вторых, Вианн Роше. Но по-настоящему найти путь к моему сердцу сумела только Розетт, мой земляничный воришка. А почему – узнаете, если у Вас хватит терпения дочитать мое повествование до конца. Впрочем, у Вас-то терпения хватит, уверен, и Вы непременно все прочтете. Ведь от меня только эти слова и остались.

Но начать мне придется с куда более давних времен. Истина похожа на луковицу: несколько слоев нужно содрать, пока не обнажится ее плоть и не заставит тебя плакать. Так однажды сказал мне отец. Мой отец, этот убийца.

Я прочел совсем немного, но у меня уже успела разболеться голова, настолько почерк был неразборчивый. И я, отец мой, поймал себя на том, что, как ленивый школьник, пытаюсь побыстрее просмотреть написанное в поисках неких интересных подробностей. Кого же убил его отец? Мне казалось, что я очень быстро это выясню, и я был даже несколько раздосадован тем, что Нарсис и не по-думал сразу выкладывать столь важную информацию. Еще сильней раздосадовало меня то, что придется, видно, так или иначе дочитать эту исповедь до конца – несмотря на чудовищный, вызывающий мигрень почерк Нарсиса и слегка завуалированные оскорбления в адрес святой церкви, рассыпанные, похоже, по всему тексту. Жаль, что нельзя было просто отложить сей манускрипт в сторону или сразу спалить его непрочитанным в камине. Но последнюю исповедь человека я выслушать обязан – даже такого человека, как покойный Нарсис. Я принял две таблетки аспирина и снова принялся за чтение.

Но едва я успел открыть папку, как до меня донесся рев грузовика, свернувшего на нашу улочку. Пришлось встать и подойти к окну. Улица у нас узкая, и вдоль нее посажены липы, так что грузовик – это, собственно, был фургон для перевозки мебели – задевал ветви деревьев своим высоким верхом. За рулем сидел Мишель Монтур в рабочем комбинезоне и бейсбольной кепке. Он кивнул мне, проезжая мимо, и я догадался, что направляется он на ферму Нарсиса, расположенную у подножия холма.

Неужели Монтуры решили совсем туда переселиться? Похоже, что так. Тем более Мишель Монтур имеет прямое отношение к торговле участками земли и домами. Конечно же, рассуждал я про себя, разумно сперва обновить ферму, а уж потом пытаться ее продать. Наверное, чтобы сэкономить время и деньги, они решили временно туда перебраться. Однако, судя по внушительным размерам фургона, переезжают они всем семейством и со всем скарбом – может даже, и сына своего взяли; о том, что у них есть сын, я только недавно узнал, ибо его существование они почему-то держали в тайне.

Наверное, мне следовало бы сходить к ним. Честно признаюсь, отец мой: мне даже захотелось туда сходить, лишь бы хоть на несколько часов отложить чтение исповеди Нарсиса. Но если они действительно затеяли переезд, то визитеры им совершенно ни к чему. Уместней, наверное, будет зайти на следующей неделе, когда они немного устроятся. И все же мне не дает покоя мысль, что я, здешний священник, не знаю толком, что здесь сейчас происходит! А ведь священнику полагается хорошо знать свою паству. Подобный просчет может привести к полному провалу. Надо было мне все-таки расспросить Вианн Роше, когда была такая возможность. А теперь, упрекал я себя, если я к ней со своими вопросами заявлюсь, она сразу догадается, что я этот мебельный фургон видел.

Хотя ведь и Жозефина Бонне, хозяйка кафе «Маро», находящегося чуть дальше по улице, тоже, наверное, смогла бы кое-что мне объяснить. И никто ничего такого не подумает, если я к ней в кафе загляну. У Жозефины бывает весь Ланскне. С ней местные жители беседуют почти столь же охотно, как и с Вианн Роше. Они с Вианн еще и подруги, разумеется. Им обеим люди порой такое рассказывают, чего никогда и на исповеди не расскажут. Когда-то меня бы страшно обозлило такое положение вещей. Но теперь я и сам порой испытываю желание ей исповедаться. Жозефине.

Mea culpa[14]. Мне действительно хотелось туда пойти. И фургон для перевозки мебели – всего лишь извинительный предлог. К тому же голова моя прямо-таки раскалывалась от боли, я устал и проголодался. Ну, хорошо, сказал я себе: один стаканчик вина и, возможно, кусок того круглого пирога, который Жозефина прячет под барной стойкой. Один-единственный кусочек, не больше – в конце концов, особого греха в этом нет, хотя и не стоило бы в Великий-то пост, – а отказаться было бы невежливо. В общем, при мыслях о Жозефине я сразу слабею, отец мой. Признаюсь: в последние годы мной что-то слишком часто овладевает подобная слабость, но я этим обстоятельством почти никогда не пользуюсь. Мне, впрочем, понятно, что это отнюдь не свидетельство силы воли, а скорее проявление трусости. Так что Господа мне провести вряд ли удастся.

Глава восьмая

Четверг, 16 марта

В кафе «Маро» оказалось куда более многолюдно, чем я ожидал. У стойки бара, естественно, торчали завсегдатаи – Жозеф Фукасс, Луи Пуаро и наш старый доктор Симон Кюсонне, но я обратил внимание на то, что остальные посетители совсем молодые и почти все мне не знакомы. Лишь одного парнишку я знал хорошо – сына Жозефины, Жана-Филиппа. И только тут до меня дошло, что здесь какая-то молодежная вечеринка.

Ну, конечно! Праздновали чей-то день рождения. На барной стойке уже возвышался торт и кувшины с ледяным пуншем и лимонадом. Это был почти детский праздник – с музыкой, тортом и танцами, да и собрались здесь почти одни подростки, а я в такой компании всегда чувствую себя не в своей тарелке. Я уже повернулся, чтобы уйти, но Жозефина успела меня заметить.

– Куда вы, Франсис? Неужели уже уходите?

Мне показалось, что выглядит она довольно усталой; прядки каштановых волос выбились из шиньона, прикрепленного низко на затылке. Зато оделась она в ярко-красное платье – я его никогда на ней раньше не видел – и губы накрасила такой же яркой помадой, и я догадался, что она изо всех сил старается не испортить праздник.

– Я вижу, вы сейчас очень заняты, – поспешил сказать я, – так что я, пожалуй, пойду. Похоже, у вас тут чей-то день рождения празднуют.

– Ну да, празднуют. Но бар-то открыт. Пойдемте туда. И съешьте, пожалуйста, кусочек моего торта.

Праздновать я никогда толком не умел и сейчас с куда большим удовольствием пошел бы домой, но Жозефина меня не пустила. Она принесла вина и кусок праздничного торта на цветастой тарелке, так что пришлось сидеть и смотреть, как она обслуживает юных гостей сына. Пожалуй, она слишком возле него суетилась, и выражение лица у мальчика было одновременно и смущенным, и терпеливым. Жан-Филипп стал совсем большим и превратился в красивого светловолосого юношу с такими же, как у матери, глазами. Ростом он уже был выше Жозефины и такой же обаятельный, каким когда-то был его отец, Поль-Мари Мюска, пока алкоголизм и ненависть не превратили его в настоящее чудовище. Я помню, что ребенком Жан-Филипп часто играл с Розетт Роше, но теперь, разумеется, ему интересней с учениками лицея, где он учится. Почти все они родом из Ажена, но некоторые, как и Пилу, приезжают в лицей из соседних городов и деревень, разбросанных по берегам Танн.

Сейчас внимание Пилу было практически полностью поглощено хорошенькой русоволосой девушкой в джинсах и переливающемся топике. Праздничный торт они ели с одной тарелки и, как я заметил, держались под столом за руки.

– Это Изабель, подружка Пилу, – пояснила Жозефина, заметив, что я украдкой за ними наблюдаю. – Ей сегодня шестнадцать исполнилось. Она наполовину американка, но во Францию приехала, когда ей всего три года было.

Мне показалось, что голос Жозефины звучит без особого воодушевления. Оно и понятно: Жозефина с сыном всегда были очень близки, к тому же, кроме него, у нее никого нет. Правда, отец Пилу умер всего несколько лет назад, но они с Жозефиной давно стали чужими друг для друга; в общем, и Жозефина, и тем более юный Жан-Филипп Бонне горевали по нему не особенно долго.

– Хорошенькая девочка, – сказал я. – Это у них серьезно?

– Ее родители даже пригласили Пилу вместе с ними на все лето в Америку поехать, – с грустью призналась Жозефина.

В Америку! Да Жозефина его и в Ажен-то с трудом отпустила. И все же она должна его отпустить – она и сама не хуже меня это понимает, – если хочет, чтобы ее мальчик стал настоящим мужчиной. Одни родители с легкостью отпускают детей из родного гнезда. А другим это кажется чем-то невообразимым. Мне вовсе не нужно быть священником, не нужно выслушивать исповеди Жозефины Бонне, чтобы понять: переход сына от детства к взрослой жизни она воспримет тяжелее, чем большинство людей.

– Я иногда завидую Вианн, – вздохнула она, присаживаясь рядом со мной за столик.

– Правда? – Я был озадачен. – Но почему?

Я знаю, как они с Вианн были близки когда-то – хотя теперь Жозефина уже не так часто забегает к Вианн в chocolaterie. Мне кажется, это связано с тем, что их дети уже не дружат так, как прежде. А может, просто сама Жозефина стала более независимой.

Она с какой-то тоскливой улыбкой посмотрела на меня и сказала:

– Розетт всегда будет в ней нуждаться. Анук может и вовсе переехать куда-то, став взрослой, а Розетт никогда взрослой не станет и навсегда останется малышкой, которая так любила играть с Владом на берегу реки.

Влад – это собака Пилу. Когда-то эта троица была неразлучной. Но теперь Пилу целый день в школе, а пес стал старым и ленивым. Целыми днями спит возле барной стойки. Но стоило Жозефине произнести его имя, и Влад тут же приподнял одно ухо, словно отвечая на полузабытый призыв.

– Ваш сын тоже всегда будет в вас нуждаться, – неловко попытался я утешить ее. – Ведь вы его мать. – Впрочем, что я-то об этом знаю? Моя мать всегда была слишком занята собственными делами, чтобы думать о том, нуждаюсь ли я в ней. А своих детей у меня нет. И никогда не будет. В присутствии детей я почти всегда испытываю небольшой дискомфорт – исключение составляют лишь Розетт Роше и Майя Маджуби. Я был почти готов услышать от Жозефины, что лучше бы я занимался своими делами, а в чужие нос не совал, но она вдруг с надеждой на меня посмотрела и спросила:

– Вы так думаете? Нет, я, конечно, не собираюсь мешать его общению с другими ребятами, но мысль о том, как быстро он становится взрослым… – Она не договорила. Потом, понизив голос и не сводя глаз с сына, который, смеясь, болтал с друзьями и ничего не замечал, прибавила: – Я всегда считала себя не такой, как все; мне казалось, что и мой мальчик никогда не станет таким, как все прочие мальчишки. Это чистый эгоизм, я понимаю. Да и Вианн давным-давно объяснила мне, что наши дети нам не принадлежат, а потому нельзя вечно держать их при себе, рано или поздно их придется отдать. И все-таки я ей завидую. Ведь Розетт всегда при ней останется.

Праздничный торт оказался лимонно-ванильным, что меня, надо сказать, удивило. Обычно для таких случаев жители Ланскне предпочитают покупать торты в chocolaterie. И я что-то в этом роде сказал – просто чтобы сменить тему и хоть немного развеять охватившую Жозефину грусть, – но Жозефина вдруг как-то странно съежилась, затаилась, и я почувствовал, что со своим замечанием попал впросак.

– Пилу не хочет туда ходить! – с отчаянием пояснила она. – Я тут как-то забежала к Вианн – буквально на минутку! – так он просто места себе не находил, метался, как кошка на раскаленной плите. По-моему, он чувствует себя виноватым. Перед Розетт.

Я пожал плечами.

– Мальчики порой бывают очень неуклюжи. Я, например, как раз таким был.

Она улыбнулась мне уже почти по-настоящему.

– Почему-то никак не могу представить вас мальчиком.

Да, отец мой, и я не могу. Слишком уж мое детство пропахло дымом. Жан-Филипп Бонне был на противоположном конце зала, и я некоторое время смотрел на него, мечтая, чтобы и моя вина была столь же безобидной, как у него, попросту переросшего свои отношения с подругой детства.

– Ничего, и у Розетт новые друзья появятся, – сказал я, желая подбодрить Жозефину.

– Ох, Франсис, я очень на это надеюсь, – вздохнула она.

– И у вас тоже. – Я заторопился и несколько не к месту прибавил: – Вы же такая привлекательная женщина. А вашей преданностью сыну я просто восхищаюсь. Но если бы вы вдруг захотели вновь замуж выйти… то есть это было бы совершенно естественно!

Она бросила на меня какой-то странный, полный упрека взгляд, и я вспомнил, какой она была в те давние времена, когда ветер впервые занес в наш городок Вианн Роше. Тогдашняя Жозефина меня ненавидела – отчасти из-за того, что я не сумел обуздать ее мужа-насильника, а отчасти, наверное, потому, что я во многих отношениях просто был достоин ненависти. И какую же нежданную радость доставила мне внезапно возникшая между нами дружба, которая в последние годы как-то особенно окрепла. Хотя порой мне все-таки кажется, что это всего лишь иллюзия, что если бы Жозефина знала, кто я такой на самом деле, она бы тут же с отвращением от меня отвернулась.

– Ну, это вряд ли, – тут же возразила она. – Мне и одного брака хватило с избытком. Поль давным-давно излечил меня от всяких мыслей о повторном замужестве. – Она сказала это без горечи, но с какой-то тихой убежденностью.

– А все-таки этот праздничный торт у вас на славу получился. Невероятно вкусно! – снова похвалил ее я, и она тут же встрепенулась:

– Давайте я вам еще кусочек принесу!

Прости меня, отец мой. Но Жозефине удивительно легко удается заставить меня позабыть о долге священника. Есть у нее такой опасный талант, и мне к этому следовало бы относиться с осторожностью. Честно признаюсь: я и о Монтурах напрочь забыл. Она такая теплая, гостеприимная. От нее в доме светло и уютно, как от огня, горящего в камине. И что, в конце концов, плохого, если я немного посижу у этого огонька, чувствуя исходящее от Жозефины тепло и черпая в ее словах утешение?

Глава девятая

Четверг, 16 марта

Бедная Розетт! Представляю, каково ей сейчас. Мне тоже много раз доводилось переживать нечто подобное. Потерю друга трудней всего перенести, именно поэтому сама я всегда старалась держаться в сторонке, не влезать слишком глубоко в жизненные проблемы тех, кто рядом со мной, хотя мне далеко не всегда это удавалось. Слишком многих друзей я уже потеряла. И Розетт ждет то же самое, если она по-прежнему будет слишком многого ждать от дружбы.

Так хотелось бы найти мудрые слова, способные ее утешить! Вряд ли было бы достаточно сказать: «Мальчишки – такие дураки!» И моего шоколада тоже недостаточно, хотя шоколад – это единственное волшебство, каким я владею. Вот я принесла ей полную чашку, а она только посмотрела на нее, а пить не стала. Посидела немножко, а потом вдруг встала и молча вышла из дома с мрачным лицом, темным, как шоколад.

Я только и успела крикнуть ей вслед: «Розетт! Не уходи далеко!»

Она не ответила. Шла, не оборачиваясь, через площадь, и полы ее красной куртки хлопали на ветру. Куда же она направилась, моя зимняя девочка, такая молчаливая, такая сдержанная? Подозреваю, что в свой лес. Ее лес. Как странно это звучит. У меня-то никогда никакой собственности не имелось – ни земли, ни дома, ни хотя бы ножниц. Даже мое профессиональное оборудование взято на время; я арендую его в одной марсельской фирме, той самой, что мне и сырые какао-бобы поставляет. А эти деревянные ложки принадлежали Арманде, как и плоский медный тазик для варки варенья. Это старые, даже немного щербатые вещи, в них чувствуется почтенный возраст. Это руки Арманды придали им особую форму, отполировали ручки кастрюль и сковородок, которыми теперь пользуюсь я; почти все предметы у нее на кухне были изготовлены вручную неведомым, наверняка давно умершим мастером, почти все они покрыты многочисленными отметинами времени.

На мне тоже много таких шрамов-отметин. И эта мысль неожиданно принесла мне облегчение. Я ведь и впрямь похожа на старую деревянную ложку, или на старую разделочную доску, или на покрытый зарубками стол. Жизнь взяла да и сделала из меня нечто совсем отличное от того, чем я была прежде. Но что сумела изменить в себе я сама? Что мне удалось изменить в тех, кто рядом со мной?

В последние годы я все чаще и чаще об этом думаю. В молодости я довольно долго верила, что с легкостью сумею все поменять. Что смогу изменить жизнь человека всего лишь с помощью доброты, поддержки и шоколада. Теперь во мне уже нет прежней уверенности. Теперь, когда я смотрю на близких людей, меня терзают сомнения: а что, если я принесла им больше вреда, чем добра, но помочь так и не сумела? Вот Жозефина окончательно освободилась от мужа, но, несмотря на все ее грандиозные планы, так никуда из Ланскне и не уехала. И Гийом оплакивает очередную утрату, ибо тот пес, что сменил его старого друга Чарли, тоже умер. А семейства Маджуби и Беншарки[15] по-прежнему живут как бы в тени преступления. Арманда уже более шестнадцати лет в могиле, а я по-прежнему болезненно остро чувствую эту утрату – мне словно руку или ногу отрубили. Это ведь благодаря ей я так переменилась. А что сделала для нее я? Разве что ее смерть ускорила…

В молодости я была уверена, что смогу запросто прожить жизнь легко, как ветер пролетает над травой – едва касаясь ее верхушек и никому не позволяя к себе прикоснуться, – и буду разбрасывать свои семена где-то в поднебесье. В молодости. Но я и теперь еще не старая. А вот моя мать в моем нынешнем возрасте уже несла в себе семена рака, который ее и убил. Она не знала ни Анук, ни Розетт. Умерла, когда ей и пятидесяти не исполнилось.

Пятьдесят – это всегда звучало для меня как глубокая старость. Пятьдесят, полстолетия. А сейчас эти пятьдесят так пугающе близки. Ставни на утренней стороне моего дома уже закрыты, и я открыла те, что на стороне заката, чтобы следить, как становятся длиннее вечерние тени. Они пока еще невелики, но уже заметно, что растут они очень быстро, точно одуванчики весной. И остановить их рост невозможно; уже к обеду семена будут повсюду. Моя мать говорила: «Ты никогда не сможешь умереть, пока есть тот, кому ты нужна». Если бы это было так, то, пока у меня есть Розетт, я смогу жить вечно.

Интересно, на что похож ее лес? Я там никогда не бывала – это выглядело бы как вторжение. Но я рада, что у нее есть этот лес, хотя вся ситуация и вызывает у меня беспокойство. Не знаю, что Розетт будет делать с каким-то лесом?

Вчера вечером я впервые за много месяцев снова вытащила материны карты Таро. Каждая мне настолько знакома, что и смотреть на нее не нужно. Смерть. Шут. Башня. Перемена. Они опять не сказали мне ничего нового; все это мне давно известно. И о Розетт они ничего не сказали.

Может, Нарсис оставил ей лес, чтобы мы уж наверняка никуда из Ланскне не уехали? Нарсис всегда любил Ру, и Ру всегда оставался здесь, с нами, вопреки собственным склонностям. Но к Ланскне Ру доверия не испытывает. И даже теперь предпочитает жить в своем плавучем доме, подальше от здешнего общества. Иногда, правда, он остается ночевать в chocolaterie, но почти всегда уходит очень рано, до того как проснется Розетт; он любит спать в одиночестве под открытым небом, смотреть на звезды и слушать звуки реки.

Да и я, честно говоря, предпочитаю, пожалуй, чтобы Ру ночевал не в доме, где он чувствует себя неуютно, становится таким же беспокойным, как Розетт. Вообще, если бы у нас не было Розетт, он, по-моему, давно бы уже уплыл куда-нибудь вниз по течению, и река унесла бы его, как уносит куски плавника, во множестве появляющиеся на поверхности во время паводка. Если бы у нас не было Розетт, то и я, возможно, отправилась бы вместе с Ру и рекой туда, где всегда дует ветер и ничто не застревает на одном месте надолго.

Цветочный магазин на площади, похоже, кто-то уже снял. Исчезло объявление «СДАЕТСЯ ВНАЕМ», даже дверь со вчерашнего дня перекрасить успели. Раньше дверь магазина была спокойного зеленого цвета, а теперь стала ярко-пурпурной – Анук этот оттенок обожает, хотя в Ланскне такая дверь выглядит неуместно: чересчур вызывающе и абсолютно непрактично.

Кто же все это сделал? Странно, как это я ничего не заметила. Не видела даже, чтобы кто-то в бывший магазин входил или выходил оттуда. Пока совершенно неясно, кто же его новый хозяин. Магазин, конечно, совсем не обязательно будет цветочным: возможно, пурпурная дверь как раз об этом и свидетельствует; появится там, например, магазин подарков, где будут торговать всякой всячиной и сувенирами для туристов. Появление нового магазина в таком городке, как наш Ланскне, – это всегда событие. И всегда привлекает внимание любопытствующих – вот и сейчас люди тщетно пытаются хоть что-то разглядеть в щели между газетами, которыми завешена витрина. Но там пока и разглядывать-то нечего: никаких товаров на грузовике туда не привозили, и по-прежнему нет ни малейших признаков присутствия людей. А ведь там вполне может оказаться кто-то вроде меня – той Вианн, какой я была семнадцать лет назад, которая вместе с маленькой Анук, трубившей в игрушечную трубу, храбро распугивала призраков. Та Вианн уж точно не стала бы медлить, она сразу поздоровалась бы с новичком, кем бы он ни оказался, и пригласила к себе на чашку горячего шоколада. Но теперь я стала куда осторожней. И кое-чему научилась. Я теперь вообще совсем другой человек.

Но мне почему-то всегда не по себе, стоит лишь вспомнить ту, другую Вианн. Интересно, узнала бы она себя во мне теперешней? И как скрыть ту дыру, что образовалась у меня в сердце? Дыру в форме Анук? Дыру, сквозь которую тот ветер все более настойчиво проникает мне в душу?

Анук обещала приехать на Пасху. Сегодня утром от нее пришло эсэмэс:

Думаю, мы сумеем приехать на Пасху. Может, даже на несколько дней останемся. ОК? Не знаю, правда, когда точно сумею сорваться с работы. Напишу, как только буду знать. Люблю, А. ххх

Ну, конечно, ОК! Неужели нужно спрашивать? И все же что-то меня тревожит. Это «мы» – она, разумеется, имеет в виду себя и Жана-Лу – всегда делает ее визиты более официальными; лучше бы она, как всегда раньше, обрушивалась как снег на голову. И потом, она пишет «сумеем приехать», забывая слово «домой». Всего одно слово – и такая большая разница. А «несколько дней» – это сколько? Что она имеет в виду? Один уик-энд? Или целую неделю? Вряд ли больше. Анук теперь всегда приезжает очень ненадолго. Из-за работы. Из-за Жана-Лу. Я понимаю: в Париже ей хорошо, этот город прямо-таки создан для нее; и потом, перед ней еще целый неизведанный мир, ей еще только предстоит открыть его для себя. Но ведь мы с ней всегда были так близки! Мне никогда и в голову не приходило, что она может захотеть открывать какие-то новые места без меня.

Той, другой Вианн смешной показалась бы даже мысль о том, что Анук может захотеть уехать из Ланскне. Но та Вианн была наивна: ни время, ни жизненные перипетии еще не оставили на ней своих отметин. Она позволяла себе верить, что все всегда может оставаться по-прежнему, что перемен можно избежать. Теперь я даже начинаю сомневаться, а действительно ли та, другая Вианн была мною? Может, у меня всегда было больше родства с тем моим темным отражением, с которым я познакомилась в Париже? Ведь Зози де л’Альба, пожирательница чужих жизней, по-прежнему жива в моей памяти. Где она сейчас? Кто она сейчас? И почему даже по прошествии стольких лет у меня ощущение, словно она притаилась у меня внутри?

Зеркала

Глава первая

Пятница, 17 марта

Мой отец был человеком молчаливым; настолько молчаливым, что мы иной раз забывали, что он вообще тут, что он умеет разговаривать. Он часто повторял: его брат, мол, использовал все слова, какие им обоим достались, потому что, когда их при рождении разделили, один получил голос, а второй – сердце.

Он был одним из братьев-близнецов. Однако рождение двойняшек оказалось не по силам их матери, у нее и так уже было четверо детей, а потому одного из мальчиков отправили на север, в Нант, к какому-то родственнику, а моего отца взяла к себе и вырастила тетушка Анна. Она действительно приходилась ему теткой и овдовела, когда ее муж – первый муж – погиб во время Первой мировой войны; потом она снова вышла замуж, за своего деверя, но тот вскоре умер от инфлюэнцы, а детей они завести не успели.

Это была худая, какая-то колючая женщина, вся в черном, и на шее у самого горла носила серебристо-черный крестик на шнурке. А седые волосы она зачесывала назад так туго, что даже кожа на лбу натягивалась. Да уж, этот ее крестик я помню отлично! Его черная часть была из гагата и служила напоминанием об усопших. А серебряная по цвету очень подходила к ее волосам, ведь она, несмотря ни на что, была страшно тщеславна, и ей очень нравился тот образ, в котором она представала перед другими – ее, наверное, устраивала и определенная элегантность этого образа, и этакая приятная его строгость. Но в любом случае она была ревностной католичкой, причем по убеждению, как, впрочем, и многие другие. Да в те неспокойные времена не так-то просто было бы позволить себе быть кем-то еще.

Ни мне, ни моей сестре никогда и в голову не приходило, что мы можем оказаться евреями. Но, по всей видимости, как раз евреями-то мы и были – во всяком случае, по матери: ее имя было Наоми, а девичья фамилия – Зволасковски; в ее честь и мою сестру назвали Наоми, хотя мы обычно звали ее Мими – уж больно ее настоящее имя было громоздким для такой козявки. Как это ни грустно, но тетку я помню гораздо лучше, чем мать. Впрочем, мне ведь было всего четыре года, когда моя мать умерла, рожая Мими, и тетушка – когда-то имя ее было Ханна, но, как я уже говорил, времена были тревожные, и она стала писать свое имя так, как его обычно произносили во Франции: Анна, – приняла на себя заботы о девочке, проявляя ту же холодность и ловкость в обращении с детьми, что и при воспитании моего отца. Меня ведь в честь отца Нарсисом назвали, и в детстве это имя вечно служило причиной моего отчаяния, хотя постепенно я как-то с ним сжился; кроме того, отец пугал меня тем, что меня вполне могли назвать и Модестом – в честь его брата-близнеца.

Господи, неужели там все в таком роде? Ощущение, словно старик сознательно решил меня помучить. На многих страницах подробнейшим образом описано, как семья переезжала с места на место, как братья потеряли след друг друга, как второй из близнецов, Модест, женился, но вскоре был убит бошами. Связав меня обязательством, Нарсис обрел в моем лице пленника, вынужденного выслушивать его исповедь. Возможно, так он хотел расплатиться за все те бессмысленные проповеди, которые ему приходилось слушать в детстве. Видимо, эта его двоюродная бабка и впрямь была ревностной католичкой и строго следила за детьми, заставляя их каждое воскресенье посещать церковь, а всеми делами на ферме, ранее принадлежавшей мужу тетушки Анны, заправлял их отец. Прости, отец мой, но на сегодня хватит с меня чтения этой бесконечной исповеди. Схожу лучше к Вианн Роше, как еще вчера собирался: может, с ней будет легче договориться насчет полученного Розетт наследства, чем с Ру.

В chocolaterie никого не оказалось, кроме Розетт, занятой рисованием. Рисовать она любит, устроившись прямо на полу, и, когда в магазине много народу, надо быть очень осторожным, чтобы не наступить на ее цветные карандаши, мелки и пастель. Розетт сейчас почти шестнадцать, но на свой возраст она не выглядит и кажется совсем ребенком. У нее маленькое детское личико, прячущееся в пышном облаке вьющихся светло-рыжих волос. Когда я вошел, Розетт вскинула на меня глаза, не выпуская из рук черный карандаш, и внезапный порыв ледяного ветра, залетевшего в дверь следом за мной, несколько непристойно задрал подол моей сутаны и плотно облепил ею колени. Розетт засмеялась, прищелкнула языком и воскликнула:

– БАМ!

Вианн тут же высунула голову из кухни.

– Франсис! Как я рада вас видеть! Да еще во время Великого поста! – Она ласково улыбнулась, как бы давая понять, что и не собирается меня поддразнивать. – Позвольте угостить вас чашечкой горячего шоколада.

И я принял у нее из рук фарфоровую чашечку, содержимое которой было столь же темным и сладким, как грех. Сделав первый символический глоток, я спросил:

– Насколько я понимаю, Мишель Монтур решил самостоятельно заняться фермой Нарсиса и обновить ее?

Вианн кивнула:

– Да, они туда переезжают вместе с сыном, Янником. Они и дом свой уже на продажу выставили.

Откуда она все это знает, отец мой? Как ей удается узнавать такое, о чем до меня даже слухов не долетает? Правда, Монтуры никогда по-настоящему к моей пастве не принадлежали. Они приезжали сюда только из-за Нарсиса; впрочем, я, наверное, слишком строг и не имею права судить их. А если они и впрямь решили здесь остаться, то я, должно быть, и вовсе ошибался в отношении того, что, собственно, заставило их сюда приехать.

– И каков же их сын? Вы о нем что-нибудь знаете?

Она покачала головой:

– Не очень много. Ему пятнадцать. Он учился в какой-то школе-интернате, но, по словам Мишель, этот опыт оказался неудачным. И теперь она намерена учить его дома. Спрашивала у меня, как с домашним обучением у Розетт.

Услышав свое имя, Розетт подняла голову и одарила меня великолепной улыбкой.

– А как у Розетт с домашним обучением?

Вианн улыбнулась:

– Она счастлива.

Если бы все было так просто, подумал я. Хотя, может, для Розетт это действительно хорошо. Только мы оба, Вианн и я, отлично понимаем: девочка не получила того образования, какое ей следовало бы получить. Она, конечно, умеет читать и писать, и считать она тоже умеет, и у нее самый настоящий талант к рисованию. Но нам обоим ясно, что для шестнадцатилетнего человека подобных знаний маловато. Впрочем, в данном вопросе Вианн непреклонна: она больше не желает рисковать, посылая Розетт в школу. В прошлый раз, по ее словам, из этого «ужас что вышло». И второй подобной попытки она попросту не допустит.

– Она скучает по Нарсису, – сказала Вианн. – У нее ведь так мало друзей – особенно теперь, когда Анук уехала в Париж, а у Пилу снова начались занятия в школе. Нарсис всегда так много с ней возился, какие-то истории ей рассказывал, смешил ее.

Я посмотрел на Розетт.

– А она понимает? Я имею в виду – насчет завещания Нарсиса? – Что-то не похоже, чтобы она это понимала, по-думал я; однако, услышав мой вопрос, Розетт чуть наклонила голову вперед и издала какое-то негромкое стрекотанье, как белка или сорока.

– Нарсис оставил тебе изрядный кусок земли, – сказал я ей, медленно и старательно выговаривая каждое слово. – Весь тот лес, что тянется вдоль полей подсолнечника.

Розетт опять что-то прострекотала. На этот раз в точности как сорока.

– По-моему, она просто этого не понимает, – сказал я, снова поворачиваясь к Вианн. – Хотя лес, пожалуй, можно было бы продать в ее же интересах и использовать полученную сумму, дабы в будущем полностью девочку обеспечить. Как вам кажется?

– Мне кажется, что в намерения Нарсиса это не входило.

– А кто знает, что входило в его намерения? – Возможно, я сказал это более резко, чем собирался. – Он всегда был человеком непростым. Может, на самом деле он всего лишь хотел досадить дочери и зятю, вызвать конфликт и заставить меня участвовать во всевозможных неприятных разбирательствах? Кстати, не могли бы вы поговорить с Ру? Он, видимо, уверен, что может неким образом отказаться исполнить свой долг опекуна и взять на себя ответственность за…

Я не договорил, заметив, что Вианн улыбнулась, и понял, что говорю слишком громко и запальчиво.

– Что-то вид у вас усталый, – сказала она. – Вот, попробуйте-ка мои mendiants. Темный шоколад, маринованные вишни и щепотка острого черного перца. Это новинка. Мне интересно, понравится ли вам.

Я покачал головой:

– Спасибо, но мне пора идти. Обязанности приходского священника, знаете ли…

Глава вторая

Пятница, 17 марта

И вот он уже уходит, сухо кивнув на прощание, – мне эта его манера раньше казалась на редкость неприятной. Но теперь-то я его лучше знаю и понимаю, что он просто не доверяет теплому отношению, пугается любого проявления дружелюбия. Быть Франсисом Рейно – значит постоянно испытывать конфликт между естественными инстинктами и самодисциплиной, постоянно сопротивляться собственным безудержным страстям. Когда-то – Анук в те времена была еще совсем малышкой – я очень сильно его боялась и ненавидела. Теперь же я ему, пожалуй, скорее сочувствую. В Рейно таится некая тьма, но человек он в целом неплохой. Будь он плохим, Розетт сразу бы это почувствовала. Розетт вообще видит куда дальше и глубже, чем я.

Я заметила, что после смерти Нарсиса Розетт стала еще более замкнутой. Обычно она любит мне помогать, но в последние дни ведет себя отчужденно, и понять, что у нее на уме, не могу даже я. Не выдержав, я попыталась прочесть ее мысли, но это ни к чему не привело; попыталась найти в цветах ее ауры хоть какой-нибудь новый оттенок, хоть какой-нибудь ключ к пониманию того, что у нее на душе, но это так и осталось тайной, головоломкой, которую мне не решить.

Сегодня днем, пока у нас был Рейно, она все время что-то рисовала в альбоме. Она его повсюду с собой таскает. Этот альбом в твердой обложке ей подарила Анук, и обложка у него того самого яркого цвета, который Анук так любит. Не могу не восхищаться тем, как моя дочь создает на бумаге все эти образы – всего несколько уверенных, экономных штрихов карандашом или пером, так что поначалу кажется, будто все это случайные линии, но затем оказывается, что каждая из них значима. Должно быть, Розетт унаследовала свой талант от Ру, он ведь тоже хорошо рисует и любую вещь смастерить может. Я всегда считала, что дочерям передастся мое отношение к шоколаду, однако никакого особого интереса к нему ни у Анук, ни у Розетт так и не возникло. Розетт определенно увлекается рисованием, а вот чем увлекается Анук – это мне со временем становится все менее понятно. И виной тому отчасти Жан-Лу Рембо, молодой человек со своими амбициями и мечтами, а также с серьезным пороком сердца; этот недуг у него с детства, ему часто приходится ложиться в больницу, так что мне порой становится страшно за мою маленькую Анук, которая так решительно вложила свое сердечко в его хрупкие пальцы.

У меня никогда не было таких отношений с мужчиной – я всегда слишком боялась их утратить. Даже Ру – а он для меня гораздо больше, чем просто друг, – так и не стал моим полноценным партнером. Между нами как бы существует некая договоренность, которая устраивает нас обоих, а если у меня порой и возникает чувство одиночества и некоторой его отчужденности, я тут же начинаю убеждать себя, что так лучше. Что я могу полностью сосредоточиться на Розетт.

– Что ты рисуешь?

Розетт не ответила. Продолжала рисовать, почти уткнувшись носом в бумагу. Она изобразила сценку, куда более сложную, чем те, которые она обычно предпочитает; в основном она работала простым карандашом, но некоторые детали выполнила в цвете. Маленькая девочка бежит по заросшей лесной тропинке. Она очень похожа на Розетт – какой она себя обычно изображает, – но ей всего лет семь или восемь, у нее завивающиеся в спиральки пышные волосы цвета манго, на плечах красный плащ с капюшоном, как у Красной Шапочки, а в руках корзинка земляники. Девочка не видит, что за ней по тропе крадется волк: нос уткнул в землю, глаза хищно сверкают. У волка гибкое тело, темная шерсть, и во всем его облике чувствуется затаенная угроза. Глаза у него чуть прищурены и кажутся обманчиво сонными. И вот что интересно: его тень Розетт нарисовала почему-то ярко-красным карандашом – тень просто гигантская, в половину альбомного листа.

Было в этой картине нечто такое, отчего мне стало не по себе. В ней словно заключалось некое тайное послание. Многие картины Розетт обладают подобным свойством, но эта почему-то напомнила мне некоторые из тех снов, что бывали у меня, когда мы жили в Париже. И вообще во всем рисунке чувствовались определенные отличия от привычной манеры Розетт. А у меня любая перемена всегда вызывает тревогу; перемена означает, что тот ветер снова поднялся и вскоре прилетит. А ведь мы так давно отказались слушать его призывы. И уже много лет никак на них не реагируем. Но голос его я слышу по-прежнему; этот голос зовет меня, но больше уже не пытается ни льстить, ни обманывать, а открыто угрожает. И звучит весьма мрачно. Думала, что сумеешь от меня спрятаться, Вианн Роше? Думала, что в своем маленьком домике ты в безопасности? А ведь я запросто могу все это взять и унести. И Анук. И Розетт. И твой домик. Дуну – и его как не бывало.

Я снова глянула на картину Розетт. Меня преследовала мысль, что это, возможно, некое послание, предназначенное для меня, предупреждение – может быть, об испытываемом ею страхе, который она способна выразить только с помощью карандаша и бумаги. Чем-то ее рисунок напоминает изображения на рубашке карт Таро, которые достались мне от матери: карандашная графика, исполненная глубокого смысла и тайной угрозы.

Дул Хуракан.

Нет. Мое дитя в безопасности. Она не услышит призывов этого ветра!

– Что это, Розетт? – снова спросила я.

И на мгновение мне показалось, что она, возможно, сейчас мне все расскажет. Оторвавшись от рисунка, она подняла на меня глаза, и наши взгляды встретились, однако она тут же отвела взгляд и уставилась на пурпурную дверь нового магазина, который раньше был цветочным, а теперь может стать каким угодно…

– Розетт?

Я тоже посмотрела в ту сторону: свежевыкрашенная дверь, витрина закрыта газетами. Ничего особенного. Ничто не дает оснований предполагать, что там затевается нечто необыкновенное. За исключением, пожалуй, тончайшей полоски света, просачивавшегося из-под двери, и какого-то странного мазка в воздухе, который вполне мог оказаться и чьей-то тенью, и чьим-то отражением…

Я знаю, Розетт любопытна. Как и я. Знаю, что ей кажется, будто нам следовало бы первыми пойти туда и принести новому хозяину магазина что-нибудь в подарок. Но в Ланскне все так сильно переменилось с тех пор, как меня впервые занесло сюда порывистым ветром. На собственном опыте я убедилась, что порой лучше проявить осторожность. Но Розетт редко бывает осторожна. И мне вдруг пришло в голову, что она, возможно, уже успела что-то такое заметить там, внутри, за закрытой витриной. А может, уже и познакомилась с этим неуловимым арендатором.

– Ты туда ходила? – спросила я. – Заходила в магазин Нарсиса?

На мои вопросы Розетт отвечает далеко не всегда. Но сейчас мне показалось намеренным и это нежелание отвечать, и полное отсутствие какой бы то ни было реакции на мои слова. Взяв темно-синий карандаш, она принялась изображать на своей картине тени, более всего похожие на извивающиеся и переплетенные друг с другом побеги плюща, изгибы которых повторялись с какой-то неестественной регулярностью.

– И какой же там будет магазин? Розетт, ты его нового хозяина видела?

Розетт никогда не лжет. Но ее молчание зачастую куда красноречивее слов. Я уверена: она явно что-то видела. И это «что-то» сильно ее встревожило. И потом, эти странные образы на ее картине: волк с огромной красной тенью, сплетение теней, похожих на побеги плюща, – все это свидетельства того, что Розетт пытается осмыслить и выразить в рисунке нечто чересчур сложное, такое, что обычными средствами не выразишь. Все ясно: я пользуюсь шоколадом, а она – своим искусством. То и другое – просто различные формы ворожбы.

– Послушай, Розетт. Я хочу попросить тебя пока держаться подальше от нового магазина. Хотя бы одна туда не ходи. И не пытайся заглянуть внутрь. Подожди. Когда я буду готова, мы с тобой вместе туда сходим и, возможно, преподнесем его владельцу в подарок какое-нибудь лакомство.

Она лишь мрачновато на меня глянула, и я поспешно продолжила:

– Я тебя понимаю. Но и ты должна понять: ни к чему мешать людям, когда они еще только начинают устраиваться на новом месте. Обещай, что подождешь немного. Хорошо, Розетт? И не ходи в этот магазин одна.

Прямо она, разумеется, ничего мне не ответила, но все же издала негромкий сорочий клич, а потом резко захлопнула альбом, вышла из дома и пошла куда-то по улице – как та ее девочка по лесной тропе.

Глава третья

Пятница, 17 марта

Я ничего не сказала маме о той женщине, которую увидела за стеклом витрины. Думаю, так будет лучше. Она бы только зря беспокоиться стала; и потом, нет никаких причин считать Случайностью то, что я там увидела. Случайности – вещи довольно шумные. В Париже, когда я была маленькой, Случайности происходили довольно часто, особенно если меня что-то огорчало. У нас просто вещи по воздуху летали, а зачастую и разбивались, если я была в расстроенных чувствах. Но это все в прошлом. Теперь я знаю, что делать в случае чего. В общем, я отложила законченный рисунок в сторону и поспешила выскользнуть из дома через приоткрытую дверь.

Из-за визита Рейно мне снова захотелось пойти проверить, как там мой лес. Мне приятно произносить эти слова. Мой лес. Моя земляничная поляна. Моя тропинка. Мои деревья. Моя ограда. Мой колодец желаний. Ведь Рейно сказал, что все это теперь мое. И принадлежит не Ру, не маме, а мне. И я могу делать там что захочу. Хотя единственное, чего мне иногда хочется, это остаться в одиночестве – петь, кричать, бегать сломя голову, разговаривать с самой собой своим теневым голосом. Там я теперь могу заниматься чем угодно. Лес, поляна, старый колодец – все это мое, и я могу там играть сколько захочу. И больше никто уже не скажет, что я нарушаю границы чужих владений. Я сама теперь хранительница священного места.

Вот какие мысли бродили у меня в голове, пока я шла через поля к ферме Нарсиса и моему лесу, огороженному проволочной сеткой. Хотя день клонился к вечеру, солнце все еще приятно пригревало, и повсюду пели птицы. Мне больше ни от кого не нужно было прятаться, не нужно было пользоваться той заветной щелью в ограде, но в лес я все-таки проникла именно через эту щель – во-первых, по привычке, а во-вторых, потому, что ключа от ворот у меня по-прежнему не было; и потом, мне нравится, когда никто не знает, где я. А когда я в лесу, я могу делать все, что захочу, и ничуть не беспокоиться насчет всяких Случайностей.

Бам убежал вперед. Он всегда так делает, смеется, перелетает с дерева на дерево. И о нем мне здесь тоже не нужно беспокоиться. Здесь он волен вести себя как ему нравится. Стая черных дроздов вылетела из гущи ветвей с таким треском, словно в зале рассыпались аплодисменты. Я призвала их к порядку на дроздином языке и бегом бросилась на земляничную поляну.

Для ягод было еще слишком рано. Зато всю поляну покрывал ковер из земляничных листьев, и среди них светились мелкие беленькие цветочки, точно упавшие звездочки. Колодец желаний, закрытый решеткой, тоже весь зарос земляникой, и только тот, кто знает, что он там есть, сумел бы его заметить. Можно подумать, под этой густой зеленью спрятана просто какая-нибудь тачка или тележка и где-то тут поблизости живут эльфы или гоблины. И, кстати, возле колодца уже кто-то сидел спиной ко мне.

Сперва я, конечно, решила, что это кто-то из волшебных существ – фея, эльф или, может, тролль. Но оказалось, что ничего волшебного в нем нет, и ничего особенного, как, например, в Баме тоже. Теперь я уже разглядела, что это обыкновенный мальчишка, причем довольно толстый, так что майка на нем натянута, как на барабане, и у него растрепанные каштановые волосы. Мальчишка сидел на траве, уставившись куда-то в гущу спутанных зеленых листьев и стеблей, и даже спина его выглядела совершенно несчастной. Увидев его, я чуть было не бросилась бежать, но потом вспомнила, что это мой лес, а если кому-то и следует оттуда убраться, так это ему, этому незнакомому мальчишке, который больше всего похож на медведя, сидящего посреди земляничной поляны.

Говорить мне ничего не хотелось, и я просто крикнула, как рассерженная галка: «КРРАУ!»

Но мальчишка не обернулся. Он даже не пошевелился. Пришлось снова издать галочий клич и заставить танцевать листья на дубах. Я еще и сама не была уверена, то ли я сержусь, что он сюда забрался, то ли мне просто любопытно. А может, все вместе. Вообще-то, конечно, хотелось узнать, что он тут делает. Может, он путешественник? Может, ему просто переночевать в моем лесу захотелось? Ну что ж, тогда я, возможно, ему это позволю, решила я. А еще он мог бы стать моей тайной.

– Рук, – сказала я, сменив тон на более дружелюбный.

Но он опять ничего не ответил. И я подошла чуть ближе: может, он глухой? Или просто притворяется? Сев неподалеку на траву, я хорошенько его разглядела и поняла, что он примерно мой ровесник, но, конечно, куда крупнее меня; лицо у него было круглое и очень бледное, а глазки маленькие и злые.

– Иди отсюда! – сердито сказал он.

Я снова крикнула по-галочьи, но на этот раз куда более настойчиво. Галки всегда камнем падают сверху на тех, кто осмелился слишком близко подобраться к их гнезду. А этот мальчишка, между прочим, в мои законные владения проник! Уж если кто и должен уйти, так точно не я!

– И перестань вопить, – потребовал он. – Я очень чувствительный. Мама говорит, что меня нельзя расстраивать.

Я рассмеялась. Просто не смогла удержаться. Он был такой смешной и такой ужасно сердитый. Сидит на моей поляне и указывает, что мне делать, а чего не делать! Если б у меня были с собой карандаши и альбом, я бы непременно его нарисовала в виде бурого медведя, толстого и ворчливого. А пока я ограничилась тем, что, изо всех сил надув щеки, заставила танцевать все листья и ветви на деревьях. Но не сердито, а весело и смешно, даже игриво чуть-чуть. А потом я спела свою песенку: Бам-бам-бам, Бам-бадда-БАМ! – и засмеялась, такое у него стало выражение лица.

А он внимательно посмотрел на меня и сказал:

– Ты – Розетт Роше. – Теперь голос его звучал совсем иначе – без злобы и с любопытством. Все равно он – медведь, подумала я, правда, совсем не свирепый. Может, он просто ищет, чего бы ему поесть? Ягоды, мед, желуди? А он прибавил: – Я о тебе уже слышал.

Я только плечами пожала. Обо мне все тут слышали.

– Меня Янник зовут.

В ответ я снова заставила листья танцевать. Мне хотелось этим сказать: это мое место, я могу здесь делать все, что захочу; могу, например, заставить тебя немедленно отсюда убраться. Впрочем, скорее всего, я бы этого не сделала. Уж больно он казался печальным. Печальный медведь, у которого нет меда.

– Может, все-таки что-нибудь скажешь? – поинтересовался Янник.

Я снова пожала плечами. Не люблю разговаривать. Предпочитаю объясняться с помощью жестов, или петь, или болтать, как обезьянка, или лаять, как собака. Собаки людям нравятся. А я – не очень. Теперь я это хорошо понимаю. А раньше не понимала. Мне казалось, что если бы я была собакой, то понравилась бы другим детям. Однако этого не произошло: они продолжали считать меня дурочкой, говорить, что я не в себе – видимо, хуже этого для них ничего и быть не может. Впрочем, даже Пилу считает меня немного дурочкой – по крайней мере, когда он в компании своих новых друзей. А у меня, в общем, и друзей-то никаких нет. У меня есть только Ру, Анук, мама и Пилу – ну и Бам, конечно.

Иногда в разговоре с другими мама называет Бама «моим невидимым дружком». Только это неправда. Она-то его видеть может. И Анук. Да и некоторые другие люди тоже. Но мама говорит, что ей проще сказать так, чем объяснять людям, что такое Бам на самом деле; и потом, говорит она, разве это имеет какое-то значение? Ведь все люди разные. И некоторые просто более разные, чем другие.

Янник опять очень внимательно на меня посмотрел, и я увидела, что глаза у него вовсе не злые, как мне сперва показалось; просто они меньше, чем у большинства людей. А потом он улыбнулся – и у него получилась такая широкая большая улыбка, что я даже рассмеялась, – и сказал:

– Знаешь, а ты очень забавная.

Я знаю, сказала я с помощью жестов.

– Ты что, глухая? Или немая? Или то и другое?

Я засмеялась и покачала головой, а потом снова заставила листья танцевать и смеяться со мною вместе. И Янник тоже улыбнулся. Он становится очень симпатичным, когда улыбается.

– Ну ладно, – сказал он, – но, по-моему, нам пора бы немного перекусить. Я просто умираю от голода.

Хорошо. Где?

– Идем со мной. Я тебе покажу одно хорошее местечко.

И я последовала за ним.

Глава четвертая

Пятница, 17 марта

Душа у отца была нежная, а тетушки Анны он боялся не меньше, чем я. Молчаливый – и от природы, и по собственному выбору, – он совсем недолго учился в школе и успел получить лишь зачатки знаний, читать да писать научился, а потом его из школы забрали: нужно было помогать на ферме. Тетушка Анна сохранила все его школьные аттестаты – по одному за каждую четверть, – написанные старомодным красивым почерком.

«Нарсис – спокойный, воспитанный мальчик, однако особых способностей не проявил».

«Нарсис – мальчик спокойный, на уроках внимателен, но часто делает ошибки, путая буквы алфавита. Прилежные занятия чтением и дополнительная практика в письме могли бы существенно исправить имеющиеся у него недостатки».

«Нарсис – ученик внимательный, однако страдает заиканием, что мешает ему принимать участие в школьных спектаклях и выступать с чтением стихов. К тому же он по-прежнему часто путает буквы алфавита, а потому снова оказался в числе отстающих».

Впрочем, я долгое время понятия не имел ни об отцовской дислексии (это слово я впервые услышал лишь через несколько десятилетий после его смерти), ни о его заикании. Мне и в голову не приходило, что отец предпочитает помалкивать не потому, что сам так захотел, а потому, что просто боится говорить.

За столом он никогда не произносил ни слова, разве что благодарил тетушку Анну за обед или завтрак, что делал с таким смирением, какое обычно приберегают исключительно для Бога. Большую часть времени он проводил в саду или на ферме, а тетушка Анна вела дом, готовила еду и воспитывала детей – наилучшим, по ее представлениям, образом, хотя этот метод воспитания был, пожалуй, несколько более жестким, чем предпочел бы наш отец. Но ферма принадлежала тетушке Анне, так что важно было только ее мнение. И, согласно этому мнению, дети должны были хорошо себя вести, быть послушными, непременно посещать церковь и молиться, а также с должным почтением относиться к старшим.

Тетушка Анна замечала все: капельку засохшей грязи на школьном комбинезоне, отсутствующую пуговицу на рубашке. Исполненная сознания долга, она, увы, была начисто лишена душевного тепла: о нас она заботилась исключительно ради спасения наших душ, а не ради того, чтобы поселить в наших детских сердцах добро. Особое беспокойство доставляла ей моя сестренка Мими. Девочка так и осталась какой-то слишком маленькой и с рождения была подвержена припадкам и судорогам; все считали, что такой младенец долго не проживет. Однако Мими выжила, и тетушка Анна восприняла это скорее как проклятие, чем как милость.

В семье это был еще один лишний рот, а еды хватало далеко не всегда. Да и вообще девчонка была совершенно бесполезной – в те времена домашний скот ценился куда выше. И в довершение всего рождение Мими послужило причиной смерти нашей матери – в общем, все это вместе никак не давало оснований радоваться тому, что девочка выжила. Мало того, Мими не просто выжила, хотя тетушка Анна была с самого начала уверена, что девочка приговорена, но и продолжала жить – несмотря на смехотворный рост и вес, несмотря на отказ брать грудь, несмотря на постоянные судорожные припадки и необъяснимые приступы смеха. Маленькая Мими цеплялась за жизнь и росла, как упрямый одуванчик, который ухитряется пустить корни и расцвести даже в самом негостеприимном месте. Мими, эта упрямая крошка, жила и росла, стараясь во что бы то ни стало дотянуться до света.

Можно, наверное, подумать, что уход за такой беспомощной младшей сестренкой должен был стать для меня невыносимым бременем? Ведь мне, в конце концов, было всего четыре года, когда Мими, точно нежеланный подарок, «свалилась» на нашу семью, заняв место моей матери. За одно это мне, наверное, следовало бы возненавидеть это жалкое существо. Однако ненависти во мне почему-то не возникло, а вот любви и внимания мне отчаянно не хватало. И я научился любить свою сестренку. Сначала это была любовь-сострадание, которую может испытывать ребенок, скажем, к сломанной игрушке или бродячей собаке, а потом это переросло в яростное стремление ото всех ее защищать. И дело было вовсе не в том, что отец к нам особой любви не испытывал, как раз наоборот, он очень нас любил, однако показывать нам свою любовь так и не научился. Ну, а тетушке Анне, по-моему, вообще подобные чувства не были свойственны; она терпеть не могла хоть в чем-то проявлять слабость. Отца моего она поднимала одна – к этому времени она уже успела похоронить обоих мужей, – и если когда-то она и была способна проявить хоть какую-то мягкость характера, то теперь характер ее уже полностью обызвестковался, и она стала похожа на тот крест, который постоянно носила: твердая, с острыми краями и абсолютно безжалостная. Нет, в глубине души она, пожалуй, не была ни особенно злой, ни особенно жестокой, но доброты в ней все же не было ни капли; в ней жило лишь чувство долга, которое она ошибочно принимала за преданность Богу, однако оно, это чувство, было, по-моему, вызвано скорее ее потребностью гордиться собой, а также опасениями на тот счет, что о ней могут сказать соседи.

Она воспитывала меня, не испытывая ко мне ни капли нежности, но с твердым намерением сделать из меня когда-нибудь настоящего мужчину и достойного гражданина. А у Мими даже и подобного потенциала не оказалось. Ведь она была девочкой, а значит, бесполезным бременем для семьи. Такую, как Мими, никто и никогда даже замуж не взял бы и при наличии достойного приданого. Тетушка была уверена, что Мими никогда не научится ни говорить, ни понимать самые простые указания и вечно будет страдать загадочными судорожными припадками. И хотя Мими была, казалось, вполне довольна своей судьбой – а иногда выглядела даже совершенно счастливой, – тетушка Анна продолжала воспринимать ее как наказание Божие за некий неизвестный грех, и сердце ее все больше ожесточалось.

Я все это рассказываю, чтобы вы, Рейно, поняли: в моей неприязни к церкви нет ничего личного. Это всего лишь воздействие тетушки Анны, ВЕРА которой была холодна, как камень, и суха, как пыль; а Бог так ни разу и не ответил ни на одну из тех бесчисленных молитв, которые я ему возносил.

Какая чушь! Неужели он и впрямь думал, что Бог реально отвечает на чьи-то там молитвы? Да у Него попросту нет времени, чтобы выслушивать всякие мелкие жалобы. Неужели Нарсису казалось, что Бог все бросит и заинтересуется его жалкой, крошечной судьбой? Неужели он действительно надеялся на божественное вмешательство, когда в их странной семье творилась обыкновенная бытовая жестокость? Видимо, отец мой, проблема именно в этом. Люди вообще склонны все воспринимать буквально. Им кажется, что мир начнет вертеться в другую сторону из-за их личных маленьких проблем и забот. Они совершенно не имеют представления ни о глобальности некоторых явлений, ни о собственной незначительности. Господь не внял вашим мольбам? Не думайте, что вы один такой. Бога не заботит ни ваше одиночество, ни ваши страдания. Если Бог создает звезды, то с какой стати Ему беспокоиться о том, соблюдаете ли вы хотя бы Великий пост, злоупотребляете ли вином, умерли вы или еще живы…

Да простит меня Господь, но я никогда не умел проявлять должное терпение по отношению к своей пастве. Мои подопечные, похоже, считают, что Бог просто обязан уделять им внимание. А если Он им внимания не уделяет, то это должен делать я. О, мои агнцы – животные весьма ограниченные! Вечно блеют на разные голоса, разбредаются кто куда, а потому деятельность моя далека от пасторальной; мне приходится строго следить за моим стадом и по возможности контролировать его действия. Не то чтобы я мог представить себя на каком-то ином поприще, однако на этой стезе мне, безусловно, пришлось пойти на определенные жертвы. Так что Нарсис не единственный из взывавших к Богу, но ответа от Него так и не получивших.

Поскольку иной отдушины у меня не было, средоточием моей любви стала Мими. Эта странная малышка, так и не научившаяся произносить толком и десяти слов, зато отлично умевшая в любой момент улыбнуться или засмеяться, стала мне ближе всех на свете. Потому-то, наверное, и Розетт Роше теперь так много для меня значит. Она чем-то очень похожа на Мими – во всяком случае, такой Мими могла бы стать, если бы ее в семь лет не настигла смерть, жестокая и бессмысленная, а внимание Бога в этот миг не было бы обращено на что-то другое…

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сборник "Про женщин, секс и про любовь" собирает 13 рассказов о взаимоотношениях молодого человека, ...
Ключевое место во всех описаниях Второй мировой войны занимало представление о нацистской Германии к...
«Автостопом по Галактике».Культовый сериал, равно любимый и критиками, и читателями. Сериал, послужи...
Сегодня против России применяются те же методы борьбы, что применялись против Советского Союза накан...
Они отправились в прошлое не по воле судьбы, а по велению долга! Они заняли ключевые посты в Империи...
«Спасение» России продолжается!На помощь двум друзьям, занявшим должности наследника русского престо...