День Праха Гранже Жан-Кристоф
Теперь она различает шепот, похожий на шуршание пауков в паутине. Открыв глаза, она видит множество Посланников в белых рубахах и шляпах, с рыжими волосами; все они склонились над ней.
Их голоса не умолкают, но губы не шевелятся, а руки тянутся к ней, касаются ее кожи. Ивана пробует пошевелиться, но не может двинуть и пальцем – усталость парализовала все тело. Пальцы, голоса… Теперь она уверена, что это молитвы, какие-то неизвестные псалмы. И вот появляется распорядитель церемонии.
Это зверь с коричневатой мордой, словно вылепленной из глины и усеянной клыками. Да-да, именно так: клыками, но не во рту, а вокруг него. Эти страшные клыки прорывают кожу около зубастой пасти, обрамляя ее на манер бородки цвета слоновой кости…
И внезапно Ивана понимает слово, которое твердят Посланники:
– Das Biest… das Biest… das Biest…[28]
Внезапно она проснулась от конвульсивного толчка, совсем как Риган, одержимая девочка из «Экзорциста»[29]. И сразу же закашлялась с ощущением, что ее сейчас вырвет. На лице выступил пот, едкий, холодный пот бывшей наркоманки. Черт… неужели это от одного-единственного «косяка»? Видать, ты уже старовата для таких глупостей, милочка моя…
Ивана медленно приходила в себя среди ночного спокойствия палатки, нарушаемого лишь храпом, вздохами и шорохом одеял… Но остатки ее сонного кошмара не исчезли: шепоты все еще звучали.
Ивана яростно поскребла голову, словно пыталась изгнать последние обрывки сна… Тщетно: шепоты не затихали. И звучали они не в ее воображении, а доносились снаружи. Приподнявшись, она стала вслушиваться. Плотная ткань палатки приглушала голоса. Ивана только и смогла различить, что двое мужчин – ибо это были мужчины – говорили по-немецки. Притом на старонемецком, малопонятном языке, который предпочитали анабаптисты.
Сосредоточившись, Ивана уловила обрывки разговора:
– Зверь там…
– Нет еще.
– Ты же знаешь… его возвращение… предсказано…
Ветер уносил части фраз. Ивана ничего не понимала. Но уловила главное: «Зверь…» Как в ее сне.
Выждав несколько минут, она решилась выйти. Снаружи ее встретил только холод, и ночные звуки, словно застывшие в этом холоде, звонко отдавались у нее в голове.
Она крадучись обогнула палатку и взглянула на заднюю стенку (на то место, откуда до нее донеслись шепотки людей, обсуждавших свою тайну). Никого. Насколько ей помнилось, в их голосах явственно звучал страх…
Das Biest… О ком же они говорили? О библейском звере?[30] О каком-то старинном поверье? Или… об убийце Самуэля?
Внезапно Ивана обернулась: ей почудилось чье-то присутствие у себя за спиной. Но тщетно она всматривалась в темноту – там никого не было. И тогда, словно по велению какой-то неведомой силы, она встала на одно колено и приложила ладонь к земле.
Зверь был там, в недрах.
Ивана поднялась, растерла плечи и свирепо потрясла головой.
Что ж это такое – она провела здесь всего-то три дня и уже наполовину свихнулась!
Девушка скользнула ко входу в палатку, как вдруг ее внимание привлекла странная процессия. Через лагерь двигалась вереница женщин, одетых точно так же, как днем на винограднике, – в черные платьях, фартуках и белых чепцах. Они несли в руках стопки такой же одежды – выстиранной и выглаженной для завтрашней работы. Все они направлялись к санитарным блокам, чтобы оставить ее в большом плетеном коробе с крышкой, специально предусмотренном для этой цели.
Ивана прошла в палатку и еще несколько минут понаблюдала за ними в щель полога. Эти ночные посетительницы лагеря не просто доставляли сюда одежду – они символизировали особое восприятие мира, чистоту нового дня, красоту предстоящего труда.
Невинные существа, воодушевляемые только идеей Добра.
Но вправду ли невинные?
Какой-то внутренний голос шепнул Иване: «Да услышит тебя Господь…»
15
Ньеман не пошел ужинать. И почувствовал от этого тайное легкое удовлетворение. Каждая пропущенная трапеза, каждая скромная победа в области диеты преисполняла его какой-то дурацкой гордостью. С возрастом он начал полнеть и расценивал это как личное оскорбление. Ему ужасно хотелось подражать садху[31], которые довольствовались чашкой риса раз в день. Эдакий стоик, отвергающий искушение жратвой. Увы, к сожалению…
Зазвонил мобильник, это была Деснос:
– Мы ждем вас внизу.
Ага, значит, она собрала свою команду. Ньеман встал с кровати, стараясь не смотреть на пожелтевшие обои своего двенадцатиметрового номера, чьим узорам в стиле Жуи[32] грозил скорый бесславный конец.
На церемонии открытия OCCS [33] префект ему сказал: «Счастливчик, вы теперь сможете путешествовать по всей Франции!» И вот пожалуйста: единственное путешествие, какое сейчас выпало на его долю, – это посещение местного морга. Гастрономические утехи ограничивались сэндвичами, съеденными наспех в машине. А что касается очарования провинциальных городков, то оно заключалось в гнусных гостиничных номерах и трупах, обнаруженных в какой-нибудь канаве.
Честно говоря, Ньемана это вполне устраивало: его интересовали только Зло и Смерть. Остальное он предоставлял обычным людям, предпочитавшим жизнь и старавшимся забыть о смерти. То есть тем, кого он защищал, хотя в реальности плохо переносил их общество.
В ресторанном зале его ожидали несколько жандармов. Молодчики, выряженные в стеганые куртки цвета морской волны, стояли посреди зала с пожухшими стенами, освещенного маленькими лампочками под восково-желтыми абажурами и увешанного мушкетами семнадцатого века…
Стефани представила ему каждого из этих служивых, но их имена звучали так затейливо, что запомнить их все равно было невозможно.
Двое из них явно принадлежали к высшей весовой категории. Двое других то ли недавно закончили свое обучение, то ли недавно его начали. Еще один выглядел готовым пенсионером. И только шестой показался ему годным к службе – усатый служака лет сорока, стандартных габаритов.
– Садитесь, – скомандовал Ньеман так, словно выкрикнул «вольно!».
Жандармы скинули куртки и подтащили стулья к самому большому столу.
– Первым делом нам нужны эксперты, – объявил майор.
– Они приедут завтра утром.
– Прекрасно. Пускай обследуют каждый сантиметр часовни.
– Но…
– Но что?
– Вы же ее видели, как и я. Она была расчищена, осмотрена, и по ней ходили. Я не знаю, что еще там можно…
– Деснос, я тебе уже говорил: перестань давать ответы, прежде чем задать вопрос. Мне нужны отпечатки пальцев, образцы пород камня, слепки. То есть все, чем я смогу озадачить лабораторию в Страсбурге! Возможно, эти анализы что-нибудь и дадут.
Стефани сделала запись в блокноте. Жандармы исподтишка переглядывались.
– Второе: обследование ближнего пространства.
– Что значит «ближнего»? – спросил усатый жандарм.
– Часовни. Мы должны учитывать гипотезу, что этот «несчастный случай» на самом деле убийство, вызванное специально обрушенными подмостками.
Вытаращенные глаза, уставившиеся на него, ровно ничего ему не говорили: скептицизм явно был общим.
– Одно из двух: преступник либо кто-то из Посланников, либо посторонний – сезонник, местный житель… В любом случае ему пришлось добираться до часовни тем или иным способом – пешком, на велосипеде, в машине, на мотоцикле… Поручаю вам опросить здешних фермеров – тех, кто живет у дороги, тех, кто ездил по департаментскому шоссе в этом временном промежутке. Возможно, кто-то из них что-нибудь видел.
– Но мы уже проделали эту работу, – обиженно заметила Стефани.
– Значит, придется повторить. Ваш отчет пока еще тоньше, чем моя налоговая декларация.
Эти последние слова были встречены ледяным молчанием. Теперь Ньеман ощущал вокруг себя не робость, а скорее зарождавшуюся враждебность. Но ему было плевать на это.
– И третье: я хочу, чтобы вы всерьез занялись сезонниками. Их анкетными данными, гражданством, наличием судимости и так далее.
– Это значит отнестись к ним как к преступникам.
– Нет, это значит проявить здравомыслие. Мне тут твердят, что анабаптисты против насилия, что у них не могло быть никаких поводов для убийства. Ладно, предположим. Тогда кто остается? Самые близкие к этому месту – сезонники, которые ночуют меньше чем в пятистах метрах от часовни. Значит, стоит покопаться и в этом.
Усатый задал уточняющий вопрос:
– Мы должны допросить всех без исключения?
– Именно так. Проверить и перепроверить их алиби. Потребовать от кооператива их рабочие карточки.
Жандармы ерзали на своих стульях. Деснос откашлялась.
– В чем дело? – осведомился Ньеман.
– Это будет трудновато – ведь такая операция рискует затянуть сбор винограда.
– Ага, вот спасибо, что напомнили. Я хочу сразу расставить все точки над «и»: погиб человек, это не шутки. И я больше не желаю слышать эти причитания о сборе винограда. Наше расследование важнее всего.
Один из пары толстяков рискнул взять слово. Как ни странно, он говорил без всякого вогезского акцента:
– Предположим, что кто-то из сезонников вызвал разрушения в часовне, но с какой целью? Чтобы убить Самуэля? А зачем?
– Давайте сперва отработаем мои версии и посмотрим, что будет в сухом остатке, – отрезал Ньеман и, прижав к ладони большой палец, растопырил четыре остальных. Четвертый означал следующее распоряжение.
– Потрясите также строителей, пока они тут. О них мы еще не говорили, но на самом деле им было легче всего разрушить леса.
Деснос хотела возразить, что этих людей тоже опросили – и Ньеману это известно, – но воздержалась.
– А вот пятый этап – самый сложный…
И он понизил голос, словно хотел донести до них свою идею как можно деликатнее:
– Нужно вернуться к тому камню во рту и расспросить Посланников.
– Но я вам уже сказала…
– Что они не подписывают свидетельства? Хорошо, тогда убедите их, что это простой разговор.
– Они не будут говорить. Да им и нечего сказать. Мы уже…
– Повидайте близких друзей Самуэля. Я признаю, что все они одним миром мазаны, но все равно у каждого из них должны быть какие-то личные особенности. И еще: я хочу получше разузнать, что собой представлял пострадавший.
– Умерший, – поправила Деснос.
– Хорошо, пусть будет умерший, – согласился Ньеман.
На самом деле он разделял сомнения Стефани: хозяева виноградника не заговорят, а если и заговорят, то лучше бы они смолчали. Но он был здесь главнокомандующим, а значит, ему надлежало верить в победу – и ради себя самого, и ради других.
Будущий пенсионер поднял руку:
– Я знаю, что вы приехали с целью продвинуть расследование, – сказал он, – такая у вас работа, все ясно. Но могу я задать вам вопрос?
– Слушаю.
– Откуда у вас такая уверенность, что это убийство?
Ньеман подумал о камне во рту погибшего. Вроде бы пустяк, но чутье подсказывало ему, что это та самая песчинка, которая застопорила ход всей машины расследования.
Он обернулся к Деснос, сделав вид, будто перепоручает ей важную миссию:
– Это вам объяснит капитан. – И тотчас же продолжил: – Я также хочу, чтобы вернули на место рухнувшие подмостки.
– А зачем? – спросил кто-то.
– Затем, что эксперты наверняка потребуют этого. Кроме того, я надеюсь… Если это действительно преступление, то орудием убийства вполне могла послужить металлическая стойка. А еще нужно, чтобы вы разыскали фрагменты потолочной фрески.
– Но их никто и не прячет!
– Так где же они?
– Наверняка их сложили в надежном месте. Эти фрески очень важны для живущих в Обители.
– Вот именно. И я хочу знать, почему столь посредственное произведение искусства так важно для христиан, отвергающих любую другую религиозную символику.
И Ньеман положил руки на стол – больше ему нечего было отсчитывать.
– Вот так-то. И не забывайте при этом о повседневных задачах. Проверьте, например, не было лив этом регионе подобных случаев.
Стефани сунула блокнот в карман брюк:
– Вы задали нам немало работы… Завтра утром я распределю обязанности и…
– Нет. Начинайте прямо сейчас.
Семь пар бровей поднялись одновременно. Ньеман послал им улыбочку, которой надеялся изобразить сочувствие:
– Сожалею, ребята, но придется приналечь, чтобы компенсировать потерянное время.
– Вы намекаете на то, что мы плохо работали? – спросила Деснос, и ее щеки запылали, как красные огни светофоров.
– Нет, но вы работали в полной уверенности, что вам нечего искать. Вот почему меня и прислали сюда – чтобы все начать с нуля.
В знак солидарности он проводил их до самой двери отеля. Темная улица Бразона, ледяной ветер, фонари с дрожащими огнями… Все это подтверждало его всегдашнее убеждение: с наступлением ночи провинция наводит на людей преувеличенный страх.
Жандармы уже сели в свой автобус, как вдруг Ньеман окликнул Деснос:
– Я хочу, чтобы ты лично занялась камнем во рту Самуэля. Это, без сомнения, указывает на какой-то ритуал. И нужно разузнать, не было ли других подобных случаев – недавно или за прошедшие века.
– Вы хотите, чтобы я взялась за это сию же минуту?
Ньеман не ответил; ему казалось, что это само собой разумеется.
– Майор… – продолжала она, сурово глядя на него, – вы нам объяснили, каким образом нужно возобновить расследование; могу ли я, в свою очередь, дать вам совет?
– Be my guest[34].
– Если бы вы смогли отказаться от ваших замашек мелкого босса и от своего парижского презрения к провинции, я думаю, это вдохновило бы нас на более интенсивную работу.
– Да я…
– Каждый раз, как вы на нас смотрите или обсуждаете наши действия, у вас такой вид, будто вы вляпались в кучу дерьма.
– Но я…
Стефани шагнула вперед, по-прежнему теребя свой форменный пояс:
– Скажу вам еще кое-что, майор. Хотя я родилась в Гебвиллере, проработала жандармом только восемь лет и ем торт «фламбэ»[35] два раза в неделю, я не глупее всех прочих; и если Самуэля действительно прикончили, я наизнанку вывернусь, чтобы арестовать убийцу.
Ньеман расхохотался.
– Когда мы его отловим, ты пригласишь меня разделить с тобой один из них.
– Один из… чего?
– Один из этих «фламбэ».
– Запивая его вином из Обители, – добавила она и одарила Ньемана сияющей улыбкой от уха до уха.
16
Вернувшись в свой номер, Ньеман увидел на экране мобильника номер Циммермана. Он не слышал его звонка: по какой-то непонятной причине на первом этаже отеля соединение не работало.
Он тотчас перезвонил ему: этот поздний вызов позволял надеяться, что у врача появилась какая-то важная информация.
– Я перечитал свои записи, – начал тот. – И понял, что Самуэль наверняка умер до обрушения кровли.
– Откуда такой вывод?
– Я вспомнил, что на теле было довольно мало крови. И хотя камни сильно повредили грудную клетку, я не нашел и намека на внутреннее кровотечение.
– И вы только сейчас мне об этом говорите?
– Весьма сожалею… Но когда я увидел труп, он представлял собой неразличимую массу, покрытую пылью. Повреждения от обломков кровли были настолько велики… Мне даже в голову не пришло, что смерть могла наступить до этой бойни.
– А вы можете мне назвать реальную причину смерти?
– Если откровенно, никак не могу.
Ньеман понимал, что давить на этого доморощенного судмедэксперта бесполезно.
– Вы можете написать мне рапорт по этому поводу?
– Но… это значит, что я должен обвинить самого себя.
– Вот именно.
Наступила короткая пауза: видимо, врач взвешивал все «за» и «против».
– О’кей. Я это сделаю.
– И пожалуйста, как можно скорее.
Ньеман выключил телефон. Он не испытывал никакой радости от этой первой победы. Все происходило именно так, как он предсказал, но это нельзя было считать хорошей новостью. Убийство. Ритуальное убийство. И это странное противоречие: убийца пытался одновременно и «подписаться» под ним, и закамуфлировать его.
Внезапно он понял, почему не пошел ужинать, и почему его настроение упало до нуля. Она не позвонила. Она, Ивана, его верная помощница, его маленькая славяночка… Они не могли заранее точно условиться о связи, но ведь она знала, что он должен приехать сегодня, и надеялся…
Ньеман взял досье, которое ему составили в Париже. Спать он все равно не мог. Так лучше уж посидеть с открытыми глазами, чтобы дополнить это досье и побольше разузнать о секте.
На самом деле он уже знал историю анабаптистов. Знал о ее протестантском периоде – или, по крайней мере, попытке приобщиться к протестантству – и много читал о веке Реформации[36]. В тени этого движения утвердилось и еще одно – Реформация церкви; мало того что она требовала вернуться к основам Библии – прежде всего нужно было приобщить людей к вере времен Христа, а именно – креститься во взрослом возрасте, полностью сознавая все значение этого священного акта.
И появились анабаптисты. Их преследовали, пытали, казнили, и большинство бежало в другие страны. Меннониты, амиши, гуттериты спасались в Восточной Европе и Новом Свете. Посланники Господа, более или менее защищенные своим вином, остались. И в течение пяти веков держались в стороне от бренного мира тех, кто не жил согласно заповедей Христовых. Они избрали для себя сознательную изоляцию (по-немецки: Meidung), основанную на стремлении жить в чистоте, вдали от государства, политики и даже Церкви, скомпрометировавшей себя жаждой светской власти. Век за веком жили они в Обители, и каждый новый век походил на предыдущий. Вино, преследования властей, строгий образ жизни… И все-таки в двадцатом веке появилась личность, возглавившая это сообщество, которое не знало вождя целых четыре века.
Отто Ланц был не вождем, а скорее реформатором и соединял в себе самые противоречивые качества. Во-первых, он не происходил из исторически сложившихся семей анабаптистов. Это был чужак, мирянин. Далее: он был живописцем, что противоречило принципам этого сообщества, отрицавшего любые изображения и любое личное мнение. И наконец, он был агрессивен.
Правда, он не проповедовал войну – только стойкость. Именно он обнес Обитель надежной изгородью и создал нечто вроде «территориальной полиции», призванной охранять границы их тесных владений. И он же, тщательно изучив французские законы, выстроил целую систему правил, легально защищавших Обитель и ее жителей от вторжения внешнего мира.
Ньеман понимал, что следует покопаться в прошлом этого авантюриста, но у него не хватило духа заниматься этим в такое позднее время. Он взглянул на часы: полночь, а Ивана все еще не позвонила. Но беспокоиться не стоило: вполне возможно, что после трех дней изнурительной работы на винограднике она просто выбилась из сил, вот и все.
Ньеман решил, что и ему пора на боковую. Он принял душ в кабинке, похожей на стоячий гроб, включив максимально горячую воду. И несколько минут спустя уже лежал в темноте с чувством полнейшей внутренней пустоты. Его кожа все еще горела от обжигающего омовения, и ему чудилось, будто он превратился в бездонный кратер. Мысли путались, блуждая между явью и сном.
И в этом промежуточном состоянии ему вдруг явственно вспомнилась одна вещь. Когда-то давным-давно он попытался выучить японский язык – неизвестно зачем. Культурные притязания Ньемана, принципиального самоучки, всегда возникали хаотически. В один прекрасный день он увлекался современной архитектурой. В другой – композитором по имени Шарль Кеклен[37]. В третий – протестантизмом… Эти увлечения далеко не заходили, но все лучше, чем ничего.
Так вот, однажды он загорелся мыслью учить восточные языки. Японию он совсем не знал, и японская культура не так уж привлекала его. Зато его буквально зачаровывали причудливые иероглифы кандзи[38]. В них ему виделись – вернее, он надеялся увидеть – другой образ мира, символика, которая подарит ему, если он ее освоит, новый образ реальности (в тот момент ему было уже тридцать лет и он успел основательно хлебнуть жестокости улицы). Но через несколько месяцев он это дело бросил: трудно посещать вечерние курсы, когда весь день следишь за насильником-мультирецидивистом или за убийцей, который уносит головы своих жертв домой, чтобы там, на свободе, заниматься фелляцией.
От этого периода у него осталось в памяти только одно кандзи, означавшее реку. Вертикальная черточка, рядом вторая, покороче, – это были берега. А между ними стояла третья, совсем коротенькая, – река. Этот иероглиф и сам по себе выглядел великолепно. Но было у него еще одно достоинство: вдобавок он символизировал семью – вернее, спящую семью. В первые годы жизни своего ребенка родители-японцы кладут его спать между собой, и этот иероглиф обозначает всех троих: отец и мать подобны берегам, защищающим своего малыша – речку…
Отчего ему сейчас вспомнилось это кандзи, единственный знак во мраке забвения? Ведь у него самого не было ни жены, ни ребенка. Он был неполным кандзи. Одинокой черточкой. Вот почему Ивана Богданович стала ему так дорога. Она не была ни его вторым берегом (женой), ни речкой (ребенком) – и все же чуть-чуть обоими сразу, неким присутствием, мешавшим ему стать зияющей пустотой над бездной, делавшим его более человечным, более добрым существом. Человеком, который мог позаботиться о юной девушке, попавшей в беду, но также и согреться рядом с ней, когда его внутренний холод достигал температуры вечной мерзлоты.
Ньеман уже погружался в сон, но внезапно вздрогнул и схватился за мобильник, чтобы в последний раз проверить, нет ли вызова. Вызова не было. Он увидел лишь отражение собственного лица, окруженного темнотой и одновременно озаренного мерцанием экрана – миллиардами жидких кристаллов уныния и тоски. Только тогда он сдался и заснул, продолжая даже во сне спрашивать себя: почему… ну почему она не позвонила?
17
Боль в коленях.
В суставах.
Во всем теле.
Когда Ивана проснулась, она почувствовала себя еще более усталой, чем накануне. При одной мысли о возвращении на виноградник хотелось блевать. И это не считая сонного кошмара, который все еще гнездился у нее в мозгу, – той жуткой хари, ощетиненной клыками, и того шепота. Das Biest…
Утренний подъем в лагере представлял собой строгий ритуал: нужно было встать, заправить постель, принять душ (мыло кустарного производства пахло землей, свежескошенной травой и еще чем-то пряным, похожим на ладан), затем натянуть свежую рабочую одежду (она тоже испускала какой-то растительный запах, но с примесью гари).
И сразу же после этого Ивана вместе с другими сезонниками очутилась в большой палатке с электрическим освещением, за столом, где их ждал обильный завтрак. Нужно признать, что кормили здесь великолепно.
Особенно на ее вкус – она была веганкой.
Благоговейно, как монахиня за молитвой, Ивана принялась за ячменные хлебцы и полбу, добавив к этому кукурузный пудинг. Единственная проблема: анабаптисты предлагали работникам также пироги с салом, копченую ветчину и масло: ешь – не хочу…
– Ну, как спалось? – спросил Марсель, уселся рядом и, не ожидая ответа, проворчал: – А у меня башка раскалывается. Это от той отравы, которую мы вчера смолили. Вот уж дерьмо так дерьмо!
И он начал жаловаться на все подряд – на боли в спине, на ломоту, на расстройство желудка. Потом перешел к зарплате (не такая уж она завидная!) и к соцобеспечению (ну просто жалкое!).
– Мы ж все-таки люди, не скоты, черт подери!
Ивана его не слушала. Она смотрела на стоявший перед ней стакан молока, чья белизна так контрастировала с пестротой варений и джемов – их яркие, насыщенные, глянцевые цвета образовывали богатую палитру красок на столе. И казалось, все это исходит из одного источника, источника чистоты.
Вот что и пленяло ее в Обители – идеальная слаженность ансамбля. Золотистый виноград и черные одежды, рыжие бороды и белые воротнички, медленные жесты и беззвучные молитвы – все это было порождением одного и того же источника, подобия волшебного кристалла, испускавшего сперва слабый, а затем ослепительный свет – свет Божий…
Решившись наконец, она схватила стакан и залпом осушила его. Ощущение прохлады во рту сменилось целой гаммой других, слишком тяжелых для ее желудка, и горьким привкусом святотатства: веганы не имеют права потреблять продукты животного происхождения. Она сомневалась, что сможет переварить такое – и в прямом, и в переносном смысле этого слова, но приятный холодок в горле внушил ей намерение сегодня же повидаться с Рашель. Увидеть ее и расспросить.
18
Ньеман проспал всего несколько часов – да и то вполглаза, борясь с кошмарами, в которых мертвецы сосали камни, – и проснулся в полном смятении, с тяжелой головой.
В шесть утра он спустился на первый этаж, там не было ни души. Ему не удалось включить кофе-машину ресторана. Прихватив пальто, он решил прогуляться и осмотреть город. И Бразон ударил ему в голову, как стальная баба в дом, идущий на снос.
Он мгновенно все вспомнил. Но это были не те воспоминания, к которым он готовился. Ни страшного пса, ни брата-шизофреника, ни пыток с применением клыков или тормозного троса. Всего лишь обрывки эпизодов из детства, которые не делали его ни счастливым, ни несчастным.
Ньеман никогда не знал легкости бытия раннего детства, незамутненной радости мальчишки, живущего одним днем. Его всегда мучила какая-то глухая тоска, беспричинная тревога. По поводу настоящего, будущего, смерти или еще чего-то неведомого… В конечном счете именно работа в полиции подарила ему определенность, стабильность – жизненный путь. Некоторые люди, дабы обрести устойчивость, прибегают к алкоголю, наркотикам, анксиолитикам[39]. Его лекарством было расследование преступлений.
Бразон ничем особенным не выделялся. Он походил на Гебвиллер и на все прочие мелкие городки этой долины – дремотные, тесные, как плохо сшитый костюм, и трогательные, как памятник павшим. Еще не рассвело, и Ньеману мало что было видно, но он не глядя угадывал близость кафе с табачным киоском, тускло-серое здание мэрии, магазинчики самообслуживания с полупустыми полками.
Зато перед отелем его ждал приятный сюрприз – Стефани Деснос в безупречно сидящем мундире и с улыбкой, стоившей всех завтраков на свете.
Не грусти, Ньеман, жизнь не так уж печальна…
– Кофе? – предложил он, переводя дух после своей утренней прогулки.
– Спасибо, сойдет и так.
– Ну что, есть подвижки? – спросил он, растирая руки, чтобы согреться.
– Эксперты из TIC уже приехали в часовню и начали снимать отпечатки.
– Супер! Но сначала они должны все передать в «Bluestar»[40]. Сегодня ночью мне звонил наш эскулап. Оказывается, Самуэль погиб ДО обрушения кровли.
– Вот как?! Значит, Циммерман изменил свои показания?
– Да что с него взять – клоун! Теперь уже слишком поздно, чтобы вызывать другого спеца или эксгумировать труп. В любом случае я уверен, что, если мы обратимся к «Bluestar», нас ждут сюрпризы. Хорошенькие такие сюрпризы.
– То есть печальные?
– Не играй словами, – возразил Ньеман, все еще вздрагивая от холода. – Ты уверена, что не хочешь кофе?
Зал ресторана ожил, хотя это было сильно сказано. Но лампы уже горели, а за стойкой бара суетилась юная официантка. Под охотничьими трофеями – звериными головами, развешанными по стенам, – витал аромат кофе, в общем-то вполне ободряющий.
Ньеман провел короткую беседу с молоденькой служащей, состоявшей при кофе-машине и ловко управлявшейся с ней. Он заприметил эту девицу еще вчера. Прожив на свете полвека, он сохранил вкусы и желания своих двадцати лет, просто они стали несколько утонченнее, словно сапфировая игла звукоснимателя в сравнении со стальной.
– Эй, Ньеман, вы меня слушаете?
– Что? Да-да, извини.
Они сидели у стойки, опираясь локтями на сверкающий цинк, прямо как в вестерне.
– Так что ты говорила?
– Я рассказывала об опросе жителей…
Кофе поспел. Его аромат проник ему в кровь и сразу согрел.
– Мы начали опрос прямо на рассвете, но, с учетом местной топографии, надежды мало. Вокруг Обители всего несколько отдельных ферм. Да и те стоят вдалеке от департаментской трассы. Поэтому у нас нет никаких шансов, что люди могли кого-то увидеть на шоссе.
– И никто не работал в поле?
– Это посреди ночи-то? Нет, бросьте эту затею, Ньеман.
– А сезонники?
– Придется просить разрешения.
– У кого?
– Ньеман, вы знаете законы не хуже меня: мы имеем право опрашивать рабочих только по очереди, одного за другим. Чтобы сэкономить время, придется это делать прямо там, на винограднике. А если вы захотите попасть в Обитель, нам понадобится разрешение ее хозяев…
Ньеман не ответил. Он всегда пренебрегал подобными формальностями, но прекрасно понимал, что здесь не Париж и Шницлер его не поддержит.
– И все же мы с коллегами кое-чего добились, – продолжала Деснос. – В списке URSSAF[41] нам удалось найти имена сезонников – ведь даже Посланники обязаны сообщать данные о своих наемных рабочих. Теперь мы проверяем, нет ли там сведений о прошлых судимостях.
«Прекрасная идея, лапочка!» – чуть было не сказал Ньеман, но в последний момент прикусил язык. Он не хотел, чтобы его уличили в фамильярности и, пуще того, в дискриминации женского пола.
– А как с бригадой строителей?