Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции Уральский Марк

Марк Алданов

Писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции

…моим правилом было всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли и что после того, как мы сделали все возможное с окружающими нас предметами, то, что нам не удалось, следует рассматривать как нечто абсолютно невозможное.

Рене Декарт

…как же я мыслю конец Кремлевского коммунизма? <…> я всякой революции совсем не поклонник, ни прежде, ни теперь. Она моей природе отвратна <…>. Тогда на что же такие люди, как я, могут надеяться? В душе только на эволюцию советского режима, под влиянием необходимости, угроз и революцией, и войной, но только угроз ими, а не осуществления этих угроз.

М. Алданов – В. Маклкову, 12 мая 1951 года.

В морали, как в искусстве, надо иметь чувство меры, надо знать, где кончается законная правда жизни и где начинается духовная порнография.

М. Алданов «Загадка Толстого»

Марк Алданов – исторический романист ХХ века

Классическая русская проза XIX в. начиналась с исторических романов, первым из которых является «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина, вышедший в 1829 году. По прошествии столетия русская историческая проза, представленная романами И. И. Лажечникова, К. П. Масальского, Р. М. Зотова, Н. А. Полевого, Ф. В. Булгарина, П. Свиньина, А.К. Толстого, Г.П. Данилевского и др., становится одним из самых популярных жанров отечественной беллетристики. В истории мировой литературы Льва Толстого по праву можно считать создателем исторического романа нового типа – романа философии истории, в котором имеет место «перевод дискретного ряда философствования об истории на язык универсальных символов-мифологем» [ПОЛОНСКИЙ В. В.], коим оперирует художественная проза. По мнению историков литературы, к середине XX в. именно Марк Алданов в своей беллетристике кристаллизует тот предел – «абсолютный уровень», которого достиг русский историософский роман. По крайней мере, в русском Зарубежье на протяжении более 40 лет для всякого человека, кто так или иначе сверял свою судьбу с национальной историей, книги Алданова являлись значимым в духовном отношении событием.

Один из самых авторитетных литературных критиков эмиграции «первой волны» Марк Слоним в статье «Романы Алданова» (1925) писал, что обычно исторический роман развивается в двух направлениях: реалистическом, изображающем явления, и психологическом – «драмой глубоких движений ума и сердца». Алданов ко всем этому добавляет «“антикварную находку”, некий “раритет” и не раз на его страницах попадается упоминание о книге, о факте, о подробности быта, которое вызывает мысль о литературном коллекционерстве». И действительно, фактографическая точность принципиально важна для Алданова, как ни для какого другого исторического беллетриста. Например, в письме к другому известному литературно-общественному деятелю эмиграции – Марку Вишняку, касаясь предстоящей публикации своего романа «Заговор», он с огорчением говорит: «Вчера заметил в корректуре две очень неприятные опечатки. <…> у меня было сказано: вода текла “по волосам”, а набрали “по усам” (это при Павле усы!)».

Строя свои произведения на документальных источниках, Алданов скрупулезно следует фактам, стараясь не привносить в текст свои домыслы, а тем более недостоверную информацию. Отсюда вытекает столь трепетное его отношение к книгам, библиотекам и архивам. Так, например, он пишет Рудневу – редактору крупнейшего русского журнала «Современные записки» (Париж): «Дорогой Вадим Викторович, я в ужасе. Сегодня открылась <…> Национальная библиотека. Только что я оттуда вернулся – там тех книг, которые необходимы мне для статьи, нет! <…> И в Тургеневской и на рю Мишле их также нет. Я готов их выписать из СССР, но ведь это займет три недели. Без них начатая мною статья была бы совершенно неинтересна». Подобное стремление к исторической корректности не может не восхищать, особенно в нашу эпоху фэйков и постправды.

Однако Марк Алданов не был лишь только «антикваром» и «коллекционером» исторических раритетов. В первую очередь его книги заявляют особого рода концепцию истории, в которой определяющим фактором является СЛУЧАЙ – феномен неожиданности и непредсказуемости, проявляющийся всегда и повсюду и являющийся, по мнению автора, катализатором всех перемен. Даже Наполеон в алдановском романе «Святая Елена, маленький остров» приходит к этому выводу: «Чтобы развлечь себя и приближенных, Наполеон стал диктовать им историю своих походов. Но скоро понял, что другие ее напишут лучше и выгоднее для него: сам он слишком ясно видел роль случая во всех предпринятых им делах, в несбывшихся надеждах и в нежданных удачах». Сила случая, по убеждению Алданова, не зависит ни от культуры, ни от социального строя, ни от уровня технического прогресса, достигнутого в тот или иной период обществом. Алданов писал о разных эпохах Нового и Новейшего времени – от конца XVIII до середины XX столетия. Но чем менее схожи костюмы, манеры поведения, окружающая обстановка и внешность персонажей в его повестях и романах, тем нагляднее выступает неизменность поведенческих мотивов, общность характеров и непредсказуемость судеб их главных героев и персонажей.

Основоположник русской историографии Н. М. Карамзин утверждал, что человек, читая о далеком прошлом, будет непременно соизмерять его с актуальной реальностью: история «мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости…».

Поколению русских изгнанников, потерявшему свою Родину, утешение такого рода было особенно необходимо. Размышление о катастрофах прошлого неизбежно приводило к мыслям о том, что совсем недавно произошло с ними самими, о собственном трагичном опыте. Но не только читателю хотелось на примере уроков из прошлого понять причины русской революции, сам писатель испытывал сходные чувства. Смеем предположить, что творчество Алданова было и своего рода переживанием травматического опыта и рефлексивной потребностью найти собственное объяснение случившейся в России исторической катастрофы.

Первый крупный историософский цикл Алданова – тетралогия «Мыслитель», начинается с Термидора, ознаменовавшего конец якобинской диктатуры, а с ней и наиболее кровавого периода Великой Французской революции, и заканчивается апофеозом роялистской контрреволюции – смертью Наполеона на острове Св. Елены в 1821 г.

Сюжетные коллизии романов тетралогии организуются благодаря точке зрения главного героя, некоего «свидетеля времени». Это вымышленная фигура: достаточно ординарная личность, молодой русский дворянин-офицер Юлий Штааль. Волей случая оказавшийся в Париже, он наблюдает казнь жирондистов, присутствует при «падении» Робеспьера. Штааль, умудрившийся по воле автора в буквальном смысле проспать важнейший исторический момент – низложение Робеспьера в Конвенте 9 термидора (27 июля), никак не влияет на ход истории, все события происходят при его пассивном соучастии в лучшем случае. С другой стороны, даже такое незначительное лицо, пассивный наблюдатель, косвенно влияет на цепь причин и следствий, тем самым оказываясь одним из бесчисленных случайных факторов, которые и определяют развитие истории.

С точки зрения современной теории хаоса здесь Алдановым иллюстрируется «эффект бабочки», который, в свою очередь, у современного читателя вызывает и аллюзию к рассказу Рея Брэдбери «И грянул гром» (1952), где гибель бабочки в далёком прошлом изменяет мир очень далекого будущего, так и к сказке братьев Гримм «Вошка и блошка» (1812), где ожог главной героини в итоге приводит ко всемирному потопу. Подобного рода концепт является важнейшим мировоззренческим принципом, на котором строится вся историософия Алданова-мыслителя.

В предисловии к роману «Чертов мост» (1925) Алданов прямо формулирует ключевые принципы своего подхода к исторической беллетристике: «Критики (особенно иностранные), даже весьма благосклонно принявшие мои романы, ставили мне в упрек то, что я преувеличиваю сходство событий конца 18-го века с нынешними <…>. По совести я не могу согласиться с этим упреком. Я не историк, однако извращением исторических фигур и событий нельзя заниматься и романисту. <…> я <…> никаких аналогий не выдумывал. Эпоха, взятая в серии “Мыслитель”, потому, вероятно, и интересна, что оттуда пошло почти все, занимающее людей нашего времени. Некоторые страницы исторического романа могут казаться отзвуком недавних событий. Но писатель не несет ответственности за повторения и длинноты истории».

Историзм Алданова – не иносказательное изображение той или иной эпохи, это, скорее, документальные фрагменты, наподобие фотографий из семейного фотоальбома, где в чертах людей, живших веком ранее, их потомок улавливает собственные черты. Отметим также, что особый акцент на соответствие изображаемых автором картин, информации, взятой им из достоверных источников – лейтмотив каждого алдановского предисловия в книгах тетралогии, как, впрочем, и в большинстве его других крупных исторических работ.

Помимо снятия барьеров между эпохами Алданов также уменьшает дистанцию между ролевыми историческими фигурами и безвестными обывателями: писатель доказывает, что люди по большей части одинаковы, у всех есть свои слабости, пристрастия, вредные привычки, а героические ореолы великих личностей – не более чем заслуга окружавших их льстецов. Императрица Екатерина, граф Воронцов, Робеспьер, Талейран, – все они говорят банальности, их повседневное поведение лишено какого-то особого величия. Так, во время одного из придворных приемов сиятельный вельможа граф Воронцов, страдая от головной боли, только и думает о том, когда уже всё это закончится, а после встречи со Штаалем отрешенно сидит у камина, «рассеянно подталкивая прутом тлеющие угли». Суворов в романе «Чертов мост» далек от эпического образа полководца, вселяющего ужас во врага. Вместо положенных «по штату» великому человеку глубокомысленных рассуждений он занимается всякого рода чудачествами: капает своему денщику на нос раскаленным воском, облаивает волкодава за три часа до рассвета и забавы ради на обсуждении плана боя презентует графу Бельгарду свои любительские опыты в стихосложении. Наконец, Наполеон на острове Св. Елены развлекается, кидая камешки в воду, жульничает при игре в карты и при перемене настроения становится обидчивым и язвительным. Здесь же отметим, что главной целью Алданова – в отличие от боготворимого им Льва Толстого! – не дегероизация Наполеона, а попытка выделить в образе императора Франции черты обычного человека, с его достоинствами и недостатками.

Вслед за тетралогией «Мыслитель» Алданов опубликовал трилогию о России эпохи Октября – «Ключ», «Бегство», «Пещера» (1929– 1936). В этих его романах картины переломной эпохи предстают как иллюстрации хроники жизни частных лиц из русского интеллигентского сословия – людей мыслящих, но инертных и бездеятельных, а потому не способных хоть как-то повлиять на ход происходящих вокруг них событий. Для Алданова любая революция – это, прежде всего, катастрофа. В своем историософском шедевре – романе «Истоки» (1943) – он, устами одного из персонажей, говорит: «Революция – это самое последнее средство, которое можно пускать в ход лишь тогда, когда больше решительно ничего не остается делать, когда слепая или преступная власть сама толкает людей на этот страшный риск, на эти потоки крови… Там, где еще есть хоть какая-нибудь, хоть слабая возможность вести культурную работу, культурную борьбу за осуществление своих идей, там призыв к революции есть либо величайшее легкомыслие, либо сознательное преступление».

Это утверждение звучало в те годы резким диссонансом широко распространенным в тогдашнем мировом сообществе социальным иллюзиям. И в СССР, и Западном мире идея Революции, социалистической или консервативной (фашизм), тепло принималась интеллектуалами разного толка. В Революции видели закономерный и неизбежный результат исторического процесса, его катарсис, очищение от накопившегося за века бытийного мусора. Алданов же, как прагматик-реалист, твердо стоящий на почве фактов истории, заявлял совсем иную концепцию.

Со свойственным форме его высказываний ироническим подтекстом он утверждал, что XX в. явно «начитался» Достоевского, герои которого, в свое время явно выдуманные русским писателем, буквально шагнули в жизнь, заселили землю, стали нашими современниками, соседями, друзьями и врагами, политическими деятелями и литераторами [ТУНИМАНОВ]. Таковыми представляются и персонажи многих произведений самого Алданова: например, один из основных участников дела Дрейфуса, помощник начальника контрразведки майор Анри из очерка «Пикар», вождь анархистов Себастьян Фор («Убийство президента Карно»), Азеф из одноименного очерка и многие другие

Алданов, постоянно, отметим, декларировавший свое категорическое неприятие мировоззренческой проповеди Достоевского, тем не менее, всегда ссылался на его человеческие типы, когда дело касалось необычных, выпадающих по своим поведенческим принципам из традиционного общества, личностей: «Какой бы роман мог бы написать о нем Достоевский», «Он был рожден, чтоб стать героем Достоевского».

Малая проза занимает особое место среди произведений Алданова. Его очерки появляются в газетах, преимущественно различных эмигрантских периодических изданиях, с середины 1920-х годов. Объектами изображения в них становились политики и их убийцы, а также всякого рода авантюристы – Мата Хари, например, или графиня Ламотт, чьи судьбы пересекались с миром политики, а скандалы, связанные с ними, имели громкий политический резонанс. Жанр очерка позволял автору отбросить маску резонера и напрямую высказывать свои суждения или предположения и комментировать свои принципы работы с источниками. Читая в 1937–1939 гг. очерки «Сент-Эмилионская трагедия», «Зигетт в дни террора» и «Фукье-Тенвиль», связанные с эпохой террора Великой французской революции, читатель неизбежно проводил параллели с тем, что происходило в СССР, где свирепствовал сталинский террор, сопровождавшийся показательными процессами над «врагами народа». В статьях, посвященных политикам-современникам, автор, декларирующий обычно свое недоверие к политическим пророчествам, делает все же долгосрочные прогнозы. В очерке «Гитлер» написанном за год до захвата Гитлером власти (1932), когда этого одиозного политика никто в Европе всерьез не воспринимал, Алданов пишет: «Разные дороги ведут в фашистский Рим, но, очевидно, диктатура Гитлеру необходима». В 1941 г. он предрекал Муссолини: «либо поражение в войне, либо служба у Гитлера на вторых ролях». В итоге, по воле всесильного случая, реализовались оба сценария. По мнению эмигрантского рецензента Владимира Варшавского, «возможно, что именно эссеизм на историческом материале является литературной формой, наиболее “адекватно” выражающей формальный писательский состав Алданова».

С началом войны, после эмиграции и эвакуацией в США Алданов осваивает жанр рассказа, – более злободневный в его исполнении и часто пишущийся по следам актуальных событий. Некоторые произведения, как например, рассказ «Грета и Танк», отличаются стремительной динамикой, но остаются с открытым, новеллистическим концом, призывающим читателя домыслить финал по своему усмотрению. Другие – это скорее эскизные зарисовки. Среди них неоднозначно принятый американской критикой рассказ «Тьма», повествующий о французском Сопротивлении. В тщательно проработанном на предмет исторических деталей рассказе «Номер 14», центральным персонажем становится Муссолини. После войны в большинстве случаев героями рассказов опять выступают вымышленные персонажи. На их примерах автор либо исследует различные поведенческие модели людей в экстремальных ситуациях, либо сталкивает между собой в конфликтных ситуациях различные человеческие типы («Ночь в терминале», «На “Розе Люксембург”»), либо под прикрытием мелодраматического сюжета делится с читателем своими суждениями о жизни и политике

Ключевая книга для понимания алдановской историософии – «Ульмская ночь», Она написана в оригинальной форме «рефлексивного диалога» между двумя ипостасями автора – химиком Л (Ландау – настоящая фамилия писателя) и литератором А (Алданов – его псевдоним). Шесть диалогов в книге посвящены роли Случая в истории. Этим понятием определяется «совокупность причин, способствующих определению события и не оказывающих влияния на размер его вероятности, то есть на отношение числа случаев, благоприятных его осуществлению, к общему числу возможных случаев». Таким образом Алданов заявляет о бессмысленности каких-либо исторических прогнозов, ибо причинно-следственные цепи не связаны друг с другом, а решения зависят не столько от тщательного расчёта, сколько от случайных, зачастую сугубо человеческих факторов, например, эмоций, а также и форс-мажорных обстоятельств. Противостоять хаосу истории в мировоззренческой модели Алданова способны отдельные сильные личности, которые имеют чуть больше шансов склонить чашу весов в свою пользу. Так, рассуждая об успехе Ленина, Алданов подчеркивает, что в его случае: «личная цепь причинности очень сильного волевого человека столкнулась с гигантской совокупностью цепей причинности русской революции». Вся история человечества, по мнению Алданова, – это борьба со случаем, в которой отлаженная в веках система морально-этических ценностей и приоритетов становится фундаментом развития цивилизации. Претворять эту систему в жизнь надлежит так называемому «тресту мозгов» – аналогу «государства философов» Платона. В Древней же Греции берет начало и центральный для книги принцип «калокагатии» («красоты-добра»), способствующий нравственной гармонизации обыденной действительности. «Красота-добро» проецируется на русскую литературу и культуру – и оказывается, что именно это, а не «бескрайность», является её ключевым принципом.

Как замечает А. И. Гершун-Колин в некрологе-обзоре «Марк Алданов: С признательностью в дань памяти» [GUERSHOON. Р. 40]: «существовало две грани бытия, которые он уважал и на которые не распространялась его ирония: знание и красота»1. Знание, научный прогресс, как способ устранения страдания и постижения окружающего мира, были крайне значимы для Алданова. Будучи химиком-профессионалом, он был прекрасно осведомлён о могуществе науки, ее способности преображать окружающий мир и одновременно опасностях, которые она в него привносит. В качестве небольшой детали, указывающей на значение энциклопедического знания для алдановской репрезентации своего «Я», отметим следующий факт: как характеристику, особо значимую для его имиджа писателя, Алданов называет заметку о себе в Британской энциклопедии. Так в постскриптуме письма к С.М. Соловейчику от 20 декабря 1955 г.2, касающемся его номинирования <на этот раз, увы, последнего! – С. П.> на Нобелевскую премию по литературе, он пишет: «Можно ли и в этом году, т.е. в наступающем, просить Вас о том же, дорогой Самсон Моисеевич: пошлите в середине января воздушное письмо в Стокгольм, Шведской Академии, – уж если Вы так мило и любезно д<ел>али прежде. Упомяните и о последнем моем произведении, о «Бреде», – так полагается; если же у Вас осталась копия моих “титров”, – переведен на 24 языка, есть в Британской и других энциклопедиях <курсив наш – С. П.>, просто повторите. По-прежнему, ни малейших надежд не имею, но такие письма посылают каждый январь друзья еще 30 писателей разных стран, и их пример действует заразительно. Пеняйте на себя, на свою любезность. Заранее от души благодарю. Кроме Бунина и Вас, меня никто никогда не выставлял». О нобелиане М. Алданова подробнее написано в книге, которую читатель держит в руках. Ссылки на авторитет энциклопедических справочников можно также обнаружить и в текстах Алданова: он нередко ссылается на «Французский революционный словарь», «Русский словарь, вышедший на рубеже веков» и, разумеется, Британскую энциклопедию. В романе «Пещера», например, Браун ищет в энциклопедическом словаре значение понятия «бессмертие». Этот эпизод подается Алдановом в присущей ему иронической манере. Ознакомившись с содержанием заметки на данную тему, Браун недовольно замечает: «Да, это очень ценный вывод». О творчестве М. Алданова написано несколько монографий, десятки статей и научных диссертаций, как в современной России, так и за рубежом. Однако биография писателя до сегодняшнего дня оставалась «терра инкогнита» алдановедения. Возможно, жизнеописание писателя, мыслителя и – по определению Ивана Бунина, «последнего джентльмена» русской эмиграции, не представлялось историкам литературы интересным в силу скромности и неаффективности его личности. К тому же Алданов, как человек, тщательно оберегавший от постороннего глаза подробности личной жизни, не оставил биографам достаточно информации о своей персоне. Поэтому книга Марка Уральского по праву может считаться уникальной, это действительно прорыв в историческом алдановедении. Автору удалось собрать уникальный фактический материал, разыскать и ввести в научный оборот ранее неизвестные документы, касающиеся личности как Марка Алданова, так и его родственников. Вместе с тем книга Марка Уральского не является сугубо научной монографией. Она написана живо, с привлечением разнообразного историко-литературного материала, а потому вполне может быть отнесена к разряду произведений типа «Жизнь замечательных людей». Для поклонников литературы нон-фикшн, новая книга М. Уральского без сомнения окажется интересной читательской находкой.

Станислав Пестерев(Уральский федеральный университет им. первого Президента России Б.Н. Ельцина,Екатеринбург)

Марк Алданов – «русский европеец», историософ и идеолог российского европоцентризма

Если говорить о Марке Алданове как о мыслителе-интеллектуале, то здесь, не в последнюю очередь, должна прозвучать тема его европеизма. Алданов являл собой знаковый для русской культуры образ «русского европейца3 (кн. Антиох Кантемир, кн. П.Б. Козловский, кн. П.В. Вяземский, А.И. и И.С. Тургеневы), человека, для которого русская и европейская культурные традиции образуют единое поле историософского дискурса. Владея несколькими европейскими языками, Алданов при всем том предпочитал французскую культуру, которую считал квинтэссенцией европеизма. В особенности ему импонировал присущий французскому духу скептицизм и уважение к чужому мнению и независимости мышления. Поэтому в актуальных дискуссиях, когда французские интеллектуалы, говоря о событиях в России, восхваляли историю Великой французской революции, Алданов ставил под сомнения их безоговорочные восторги, напоминая оппонентам о реалиях того времени – кровавом терроре, грязных махинациях отдельных революционеров, уничтожении памятников культуры. Видя в русской революции отражение собственной истории, французы в своем большинстве ей сочувствовали, предпочитая списывать все кровавые эксцессы и истребительную Гражданскую войну на «ам слав» – т.е. национальные особенности русского народа. Алданов же, напротив, утверждал вненациональную закономерность происходящих в России потрясений. Он, в первую очередь, видел в них результат высвобождения хаотически-разрушительной стихии, что, по его глубокому убеждению, основанному на анализе документальных фактов, является следствием любого революционного процесса. В своих публицистических произведениях и историософской беллетристике Алданов заявлял французам, что по воле слепого Случая мы имеем все то, что не раз переживали вы сами в своей революционной истории, хотя и в иной исторической парадигме и, конечно, с элементами русской специфики. Однако «русское» в культурологическом плане заявлялось им как составная часть общеевропейского. По своим политическим взглядам, говоря языком современной политологии, Алданов был европоцентристом, заявляющим ценности современной западной цивилизации в качестве эталона мирового культурно-исторического развития. Европейское сообщество, в котором России отводилась бы роль полноправного уважаемого партнера, русский патриотизм без зазнайства, высокомерия и самоуничижения – вот основные идеологические составляющие политической платформы Алданова, мечтавшего после окнчания Второй мировой войны о создание единого европространства по оси Лондон – Париж – Берлин – Москва. Функции управления и стратегического планирования в единой Европе делегированы были бы, как он писал в своем философском трактате «Ульмская ночь», некоему «мозговому тресту» типа современного «совета Европы». Такого рода взгляды, декларируемые Алдановым в его публицистике, историософской беллетристике и обширной переписке с интеллектуалами русского Зарубежья, снискали ему уважение широких слоев русской эмиграции. Недаром в поздравлении к семидесятилетию писателя, опубликованном в «Новом журнале» (1956. № 46. С. 238.) говорится:

В лице М. А. Алданова эмиграция видит не только одного из выдающихся русских писателей нашего времени, сумевшего получить широкое международное признание. Для нее он еще и один из самых любимых писателей, с которым она ощущает себя особенно тесно связанной.

Русская революция расщепила древо отечественной культуры на две составляющих, которые, развиваясь независимо друг от друга, всегда, как утверждал Алданов, оставались «в духе» частями единого целого. В этом целом явили себя два культурологических феномена – советская литература и литература русского Зарубежья. Одной из самых ярких фигур, которых выпестовала русская диаспора, несомненно, был Марк Алданов, писатель, горячо ратовавший за вестернизацию русского общества в тот исторический период, когда оно насильственно модернизировалось в духе идей марксизма-ленинизма.

В своей работе «Оправдание черновиков» [АДАМОВИЧ (VI)] крупнейший литературный критик русского зарубежья Георгий Адамович отмечает, что в литературных текстах писателей-эмигрантов существуют своего рода семантические подуровни, напоминающие своеобразную криптопись. Поэтому, если в процессе их прочтения использовать особый методологический «ключ», то читателю открываются новые, а подчас и совершенно иные по сравнению с обычным подходом, смысловые ходы и оттенки, связанные с особым ракурсом эмигрантского видения и мировосприятия. Об этом феномене пишет также В. Набоков в постскриптуме к русскому варианту «Лолиты» (Ardis, 1976) и В. Яновский в своих мемуарах «Поля Елисейские», где упоминает в этой связи и творчество Алданова, которое особенно насыщенно такого рода эмигрантскими реминисценциями.

Эти же замечания, несомненно, применимы и к анализу прижизненной критики произведений Алданова. Они позволяют нам дать более достоверное истолкование жизнетворческой поэтики, присущей культуре эмиграции, и таким образом достигнуть лучшего понимания того, что старались донести до своих читателей эмигрантские мыслители-интеллектуалы. Дополнительным подспорьем здесь служат отзывы о Марке Алданове, выбранные из перписки, мемуаров и рецензий и содержащие сведения, излагаемые с точки зрения своего рода автобиографической поэтики. Все они, несмотря на запредельную субъективность, позволяют, тем не менее, «вжиться в образ персонажа», войти в глубинную сущность его творческой лаборатории, воссоздаваемой на основании свидетельств «живых лиц». Пример такого подхода с успехом демонстрирует автор книги «Марк Алданов: писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции».

Глеб Струве в обзорном труде «Русская литература в изгнании», на протяжении многих лет служившем важнейшим, а порой и единственным пособием для тех, кто занимался эмигрантикой, писал: «Из всех эмигрантских писателей Алданов имел наибольший успех у не-русского читателя». И действительно, творчество Марка Алданова, отстаивающего идею вестернизации русской культуры, находится в своего рода послании к западному читателю. Не даром же он так гордился количеством переводов своих книг на иностранные языки. В письме от 9 марта 1948 года Бунину по поводу издательства «Истоков» на бенгальском языке мы можем прочитать: «Это мой двадцать четвертый язык. Когда будет двадцать пятый, угощу Вас шампанским. Вы верно за 25 языков перевалили?» [ГРИН (II). С. 140]. Как видно из книги М. Уральского, об этом факте упоминают и А. Бахрах, и Б. Зайцев, и А. Седых. Двадцать четыре языка стало в какой-то степени крылатым выражением, когда речь заходит об Алданове. Владимир Варшавский, анализируя схемы преемственности западной культуры в творчестве Алданова, предполагает, что он может остаться в истории русской эмиграции и русской литературы как самый известный автор публицистической беллетристики, написанной под влиянием западных моделей: «Недавно еще я слышал: на одном литературном собрании критик N., возмущенный успехом книг Алданова у эмигрантской читающей публики, говорил: “как будто бы никто не знает, что это заимствованный жанр”. В качестве первоисточника критик назвал какого-то английского автора. Я не читал этого автора. Может быть, действительно, Алданов ему подражает, но может быть английского в Алданове только та “первосортность”, о которой он говорит, описывая Лондон: “здесь все первосортно…” На западе, во Франции например, культура публицистической беллетристики очень высока. По русски же хороших книг этого жанра очень мало. Алданов начинает почти на пустом месте» [ВАРШАВСКИЙ (I)].

В рецензии на роман «Ключ» В. Варшавский обращается также к алдановской европейскости: «Одно из самых больших очарований книг Алданова заключается в какой-то их европейской элегантности и первосортности. Но этот “хороший тон”, европейское благообразие, отсутствие неистового и неграциозного, не приводят к сухости и условности. Благородная простота словесного материала не мешает ритму слов передавать ритм мыслей, и Алданов часто заставляет забыть о том, что между его мышлением и сознанием читателя стоят слова. Если прав Бергсон, в этом единственная тайна и единственное условие хорошей прозы» [ВАРШАВСКИЙ (II)].

В «Русской литературе в изгнании» Глеб Струве повторяет мысль, высказанную Владимиром Вейдле, по которой за алдановскими романами стоит традиция не русская, а западноевропейская, по преимуществу французская.

В современном алдановедении, например, в предисловии к французскому переводу «Самоубийства», вышедшего в 2017 г., Жервез Тассис развивает также идею европейскости алдановской исторической беллетристики [TASSIS (III)]. Со своей стороны, Марк Уральский однозначно утверждает: «В мировоззренческом плане Алданов являет собой культурно-исторический тип русского “западника”. В ряду такого рода знаменитостей – от Петра Чаадаева, Виссариона Белинского, Тимофея Грановского и Александра Герцена, до Дмитрия Мережковского и Максима Горького, Алданов ближе всего стоит к Ивану Тургеневу». С этим трудно не согласиться. Прожив во Франции в общей сложности около 35-ти лет, в совершенстве владея французским и зная французскую культуру на энциклопедическом уровне, Алданов не мог не офранцузиться. В изысканно-ясных с точки зрения русского языка текстах его произведений просвечивают французские структуры мышления, нередко встречаются галлицизмы, а то и целые французские выражения. Однако – на этом настаивал еще Г. Адамович, – несмотря на искушение французского культурно-интеллектуального окружения, Алданов остался верен русской литературе: «Казалось бы, в изгнании ему легче было, чем другим, сделаться Джозефом Конрадом или Анри Труайя. Давно бы уже был “бессмертным” <т.е. членом французской Академии – С.Г.>. Вместо этого предпочел влачить тяжелую жизнь русского писателя заграницей и не изменять русскому языку» [АДАМОВИЧ (I). C. 119]. Да и сам Алданов в письме к Г. Струве говорит: «Очень медленно, в течение ряда лет, пишу очень длинную, тяжелую и вероятно, скучную философскую книгу. По необходимости пишу ее по-французски, так как русского издателя для такой книги не найти. Художественной книги я никогда на иностранном языке писать не стал бы, но философскую можно. Называется она “La Nuit d’Ulm” <“Ульмская ночь”> (название из биографии Декарта)» [СТРУВЕ (III)].

Нина Берберова писала: «Большинство из нас, во всяком случае большинство “молодых” – и в том числе и я – с благодарностью и благоговением брали от Франции, что могли. Все мы брали разное, но с одинаковой жадностью <…>. Между двумя войнами нам было из чего выбирать: Алданову и Ремизову, Бердяеву и Ходасевичу, Поплавскому и Набокову было что “клевать”, и не только клевать, но и кормить своих детенышей» [БЕРБЕРОВА (III). С. 565].

Эмигрантская критика небезосновательно прибавляла к влиянию Л. Толстого на Алданова, также и влияние Анатоля Франса. В предисловии к «Самоубийству» Алданов характеризуется Адамовичем как «русский Анатоль Франс» [АДАМОВИЧ (VI)].

В рецензии на «Одиночество и свободу» критик замечает, что «Алданова не раз сравнивали с Анатолем Франсом, подчеркивая общий для обоих романистов уклончиво иронический скептицизм (не так давно в печати промелькнуло сравнение более причудливое: “наш современный Петроний…”). Но при всем своем прирожденном западничестве, при всем своем европеизме Алданов в глубине творчества ведет и продолжает линию скорей традиционно русскую, чем анатоль-франсовскую». В. Варшавский, рецензируя «Портреты Алданова», настаивает на флоберовском влиянии на алдановское творчество [ВАРШАВСКИЙ (III). С. 221]. Александр Кизеветтер чувствует в тексте Алданова отсылку к стихотворению «Chanson d’automne» («Осенняя песнь») Поля Верлена [КИЗЕВЕТТЕР. С. 478]. Известна высочайшая оценка, которую не приемлющий в целом модернизма Алданов давал прозе Марселя Пруста: «Думаю, что именно в изумительном знании людей, соединенном с огромной изобразительной силой, главная сила Пруста» [АЛДАНОВ (ХХ)].

В предисловие к бунинской книге «О Чехове», которое является исключительно интересным с литературоведческой точки зрения, Алданов ставит пример Чехова на французскую почву: «Перед кем, например, из французских писателей так рано открывался доступ в Академию, в Comdie franaise, кому из них издатели платили такие деньги?». Как бы проводя параллель своей жизни с чеховской биографией, Алданов-критик обращает внимание на тот факт, что внимание Чехова также занимали переводы его книг на иностранные языки: «В одном из своих писем он отмечает – очевидно, как “событие”, – что его перевели на датский язык, и забавно добавляет: “Теперь я спокоен за Данию”» [АЛДАНОВ (ХХI)].

В этой перспективе для Алданова становится важен вопрос: как Запад относится к творчеству двух последних классиков русской литературы? Он выделяет тот факт, что на Западе у Чехова больше ценятся пьесы, а не рассказы, у Бунина же знаменитым является вестернизированный рассказ «Господин из Сан-Франциско», а не насыщенную русским колоритом «Жизнь Арсеньева».

В книге «Одиночество и свобода» Г. Адамович с похвалой отмечает художественные особенности алдановских романов: «Есть во всем, что пишет Алданов, одна особенность, которую не могут не ценить читатели: необычайная “занимательность” чуть ли не каждой страницы»; «У него – особый, редкий дар: он как бы непрерывно заполняет пустоты в читательском сознании, ни на минуту его не отпуская, но при этом нисколько не утомляя». Адамович указывает на объективность алдановского письма и отсутствие в нем субъективно-личностных взглядов: «Алданов как будто стесняется занимать читателя самим собой, т.е. подчеркнуто личным взглядом на что-либо, каким-либо исключительно индивидуальным чувством». Алдановские мысли и присущее ему мировидение остаются неуловимыми в его романах: «Алданов, при внимательном и долгом чтении его книг, становится близок и ясен в целом, но то, что обычно определяется как “мировоззрение” – т.е. не психологический склад, а мысли и взгляды, – это остается неуловимо (по крайней мере, в романах его)». «Ни один из современных русских писателей не создал чего-либо достойного сравнения с романами Алданова по сложной стройности частей, по законченности и четкости архитектоники. Композиционный дар, обнаружившийся давно, уже в исторической алдановской трилогии, – явление у нас исключительное, а кому кажется, что композиция в повествовании не бог весть как важна, тому следовало бы вспомнить пушкинские знаменитые слова о “едином плане дантова Ада…”». Им также приводятся примеры стилистического параллелизма между Достоевским и Алдановым, не ведущие, однако, к общему складу написания прозы: отсутствие природы, отвлеченность тем в диалогах, действующие и говорящие герои, «загадочно-двоящийся» тон фабулы. «Смелость» и «твердость» являются также двумя существенными художественными характеристиками алдановского творчества. Выходя за вопросы литературной техники, Адамович отмечает у него отсутствие поэтического вдохновения, что ведет его прозаизм к прочной композиции романов. И в отсутствии поэтического критик видит глубокий общечеловеческий смысл [АДАМОВИЧ (III). С. 129, 130–131; 144; 148].

Интересная черта алдановской поэтики отмечается в рецензиях на роман «Бегство» В. Вейдле: «Люди привлекают его не поскольку они неповторимы, а поскольку они повторяются» [ВЕЙДЛЕ (II)], и М. Цетлина: «Критика уже отмечала, что к современности Алданов подошел отчасти как исторический романист. Мало того, связанные единством личности их автора его герои имеют порой нечто схожее между собой, известный air de famille4» [ЦЕТЛИН (I)]. Варшавский в рецензии на роман «Ключ» описывает пустотность, картонность мира алдановских романов, основанных на реальности движения в пустотном пространстве: «Люди Алданова, несмотря на всю их жизненную несомненность, вдруг представляются слегка картонными, как бы пустыми внутри, лишенными реальных душ. Они только брызги и пыль, мелькание какого-то движения. Возможно, что это движение – единственная реальность, о которой рассказывается в “Ключе”. Но это необъяснимое в самом себе движение свершается как бы на краю пустоты, так как мир Алданова ничем не объемлется и ни на чем не зиждется» [ВАРШАВСКИЙ (III). С. 221].

На примере последних глав «Заговора» Г. Адамович разрабатывает концепцию фрагментарности/эпизодичности, складывающейся в единое эстетическо-этическое целое: «ведь романы Алданова по самой природе “отрывочны”. Они составлены из ряда ярких картин или эпизодов; каждый из эпизодов живет самостоятельной жизнью, все вместе складываются в нечто цельное, – складываются, но не сливаются. Это отличительная черта алдановской манеры» [АДАМОВИЧ (VII)].

Помимо уникальной для русской литературы «поэтики вестернизации», литературный успех Алданова можно объяснить и тем, что, уходя в историческую событийность, он всегда опирается на эмигрантскую современность. При этом он «ни к чему не призывает, он не столько проповедует, сколько внушает, и, не мешая никому жить, “как хочешь”» [АДАМОВИЧ (III). С. 149]. Здесь можно также привести в качестве примера алдановскую пьесу «Линия Брунгильды». Михаил Цетлин писал: «успех пьесы Алданова не случаен. Действительно, не только своей темой, но всем своим “воздухом” – языком, духом – она связана с эмиграцией. Хотя ее действиe происходит в сравнительно далеком прошлом, но прошлое это для нас так живо, как едва ли жив и вчерашний день, ведь этo перелом нашей жизни, бегство, начало эмиграции» [ЦЕТЛИН (II)].

И все же современники не раз задавались вопросом: художественна ли, в самом деле, алдановская проза, «та сочиненность его, – как писал Набоков-Сирин, – о которой глухо толкуют в кулуарах алдановской славы» [СИРИН]? Васили Яновский критически относившийся к алдановской прозе, считал, что: «Алданов, талантливейший, культурнейший публицист, почему-то задумал писать бесконечные романы. И это была роковая ошибка» [ЯНОВСКИЙ В.]. В рецензии к «Портретам» Владимир Варшавский, поднимая этот вопрос, писал: «Образы героев сделаны на основании чисто фактического материала. И все-таки, я думаю, что эта книга художественная литература, а не публицистика; если, конечно, критерием художественности признавать не какие либо формальные определения, а соответствие требованию, что бы произведение являлось “бескорыстным”, неутилитарным выражением души писателя и того, как в ней отображается мир» [ВАРШАВСКИЙ(III). С. 221].

Уже после кончины Алданова, как бы подводя итог, Г. Адамовича писал И. Чиннову 20 ноября 1957 года: «Поверьте, я знаю и понимаю, почему Вам <…> и другим Алд<анов> кажется плоским и пустым. Вы на 9/10 правы: он никак не художник, ни в чем. Но у него есть грусть, а грусть – это все-таки эрзац поэзии, и мне этот эрзац лично по душе больше, чем подделки иные. Кроме того, он – не притворяется ничем и никем. Он – то, что он есть, и, во всяком случае, не выдает фальшивых драгоценностей за бриллианты от Фаберже. Я это в нем ценю и люблю. <…> “il n’y a pas de plaisir vivre dans un univers o tout le monde triche”»5 [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 44]. Из более позднего письма от 30 апреля 1960 года к тому же адресату мы видим, что критерий правдивости, «человеческого документа» чрезвычайно важен для критика в его оценке алдановского творчества: «Алданов – предмет моего вечного расхождения со всеми литературными сливками, и я остаюсь, при своем, твердо. Кое в чем Вы (т. е. Вы все) правы, но мне дорого у Алд<анова> анти-жульничество, которого Вы (опять все, все) не хотите оценить» [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 55].

Поэт Юрий Терапиано писал из Парижа литературоведу из эмигрантов «второй волны» В.Ф. Маркову в Лос-Анжелес 27 марта 1957 года: «Очень огорчила здесь всех смерть Алданова. Оставляя в стороне его значение как писателя и мыслителя, человечески многие очень его любили. Явление редкое – А<лданов> действительно был хорошим коллегой, не сплетничал, не завидовал и никого не ругал, как Бунин, например» [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 277]. Георгий Иванов в письме к М. Алданову за 6 февраля 1948 года, приведенном в книге М. Уральского, особо отмечал присущее этому русскому писателю «безукоризненное джентльменство – и житейское, и литературное». Писательское сообщество, как известно, состоит из людей язвительных, самолюбивых, завистливых, склонных к различного рода эффектам, в том числе клевете и эпатажу. В эмиграции, где писательская братия чувствовала себя особенно обойденной вниманием, никому не нужной и неустроенной, эти качества проявлялись особенно остро. Например, в «Полях Елисейских» желчный Яновский пишет: «все знали, что Осоргин и Алданов никогда ни от каких “обществ” или частных жертвователей субсидий не получали и не желали получать. Но это вызывало только циничные замечания Иванова, стригшего без зазрения совести и трусливых овец, и блудливых волков». И далее уже про Алданова: «даже на его доброжелательности, услужливости, порядочности был какой-то налет лжи, которую так ненавидел обожаемый Алдановым Лев Толстой» [ЯНОВСКИЙ В.]. Но все эти выпады против личности Алданова, отмеченные нами для полноты исторической картины, – капли в море славословий, расточаемых современниками в адрес этого, по определению Бунина, «последнего джентльмена эмиграции».

Представляется вполне закономерным, что взгляды на феномен русской эмиграции могут отличаться. В культурно-исторической оценке ближних своих представители эмиграции часто бывали предвзяты или излишне субъективны. Это, в частности, проявляется и в отношении ближайших современников к алдановскому наследию. В «Полях Елисейских» Яновский вспоминает о своем разговоре касательно романов Алданова с Ильей Фондаминским, бывшим одним из редакторов журнала «Современные записки», в котором они всегда публиковались:

– Почему вы так дурно отзываетесь об Алданове? – спросил меня раз Фондаминский. Я объяснил, потом добавил:

– Через двадцать лет после смерти автора никто серьезно не вспомнит про его романы.

Фондаминский отрицательно покачал головой:

– Вы ошибаетесь. Не через двадцать лет, а гораздо раньше! – и рассмеялся».

<…>

Когда Адамович хвалил Алданова, ему, вероятно, казалось, что большого греха в этом нет, через пятьдесят лет все равно лопух вырастет…[ЯНОВСКИЙ В.]

Да и сам Алданов невысоко ставил значение своей прозы в сравнении со значимостью его же научных работ в области физической химии – см. в книге его письмо к И. Бунину за 7 июля 1936 года. И писатель, и вышепоименованные его собратья по перу ошибались. Прав оказался лишь их общий товарищ Андрей Седых, напророчивший: «Алданова не забудут» [СЕДЫХ (I). С. 54]. И действительно, по прошествии 30-ти лет со дня смерти писателя его открыли в России, где его книги и собрания сочинений стали издаваться внушительными тиражами. В родном отечестве Алданова прочли заново, свежим взглядом, и продолжают читать и изучать по сей день. В чем же действительно состоит тайна Алданова – мыслителя, «русскоцентриста», «франкофила» и беллетриста-историософа, на этот вопрос, можно полагать, ответит время.

Один из ведущих современных алдановедов филолог-славист Жервез Тассис пишет в начале своей книги, опубликованной в Швейцарии в 1995 году, что о подробностях личной жизни Марка Алданова историкам литературы почти ничего не известно [TASSIS. С. 3]. Через неполных четверть века появилась на свет книга М. Уральского «Марк Алданов: Писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции», впервые представляющая читателю подробное жизнеописание этого писателя. Автору удалось, почти что ex nihilo, вводя в научный оборот открытые им архивные материалы и фактические данные, тщательнейшим образом препарированные из алдановской переписки и воспоминаний современников, осуществить широкомасштабную реконструкцию алдановской биографии. Кроме того в книге М. Уральского приводятся обширные сведения о русской эмиграции «первой волны», что позволяет «читателям, интересующимся дальнейшей судьбой “живых образцов” за горизонтом “правдивой повести”», осмыслить особенности жизненного пути Алданова в контексте истории того времени.

В заключении хотелось бы пожелать, чтобы книга «Марк Алданов: писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции» стала бы своего рода краеугольным камнем биографической галереи писателей русского Зарубежья, чьи биографии в большинстве своем не написаны.

Светлана Гарциано(Лионский университет им. Жана Мулена).

Часть I: Молодой Алданов – счастливые годы (1886–1917 гг.)

  • В надежде славы и добра
  • Гляжу вперед я без боязни.
Александр Пушкин

Глава 1. «Кiевъ-градъ» (1886–1910 гг.)6

  • Слава, Киев многовечный,
  • Русской славы колыбель!
  • Слава, Днепр наш быстротечный,
  • Руси чистая купель!
Алексей Хомяков

Чужая жизнь тайна – это давно сказано. Мы ничего ни о ком толком не знаем. Из малого числа известных нам о человеке важных фактов (для ясного понимания которых нужно было бы знать огромное число фактов не столь важных и поэтому неизвестных) биограф создает более или менее вероятную схему и старательно укладывает в нее жизнь своего героя: первый период, второй период, третий период…

[«Клемансо» АЛДАНОВ-СОЧ (IV)].

Биография Марка Алданова – одного из самых видных и, несомненно, самого популярного писателя русского Зарубежья, до сих пор не написана. Особенно мало сведений имеется о его доэмигрантском периоде жизни. Даже в обобщающей творческий путь писателя статье английского слависта Андрея Гершун-Колина [GUERSHOON], с которым Алданов был лично знаком, о происхождении Алданова и его жизни в России сказано буквально несколько слов. Отметим, как печальное совпадение, что статья «Марк Алданов: оценка и память» увидела свет через 10 месяцев после смерти писателя, в декабре 1957 г., который, увы, стал и годом кончины ее автора – Гершун-Колина.

Никак не прояснены детали дореволюционной жизни Марка Алданова в работах других алдановедов, в частности Андрея Чернышева – историка литературы, открывшего современному русскому читателю творчество Алданова: см., его предисловия к различным его собраниям сочинеий Алданова и работу «Материк по имени «Марк Алданов» [ЧЕРНЫШЕВ А. (I)].

Не вдаваясь в анализ причин подобного равнодушия к биографии знаменитого писателя, отметим как очевидный факт, что историю его жизни не составляет большого труда кодифицировать, разбить, говоря его словами, по графам, затем сложить их воедино. Картина получилась бы довольно простая, ибо в отличие от героя одного из его литературных портретов – знаменитого французского политика начала ХХ в. Жоржа Клемансо, Алданов и в конце жизни старательно служил тому, чему посчитал своим долгом служить в начале своей карьеры. И хотя очень часто жизнь незаурядного человека на самом деле много сложнее, чем кажется по результату простого обобщения отдельных ее «граф» и «периодов», у Алданова на протяжении 50 лет его духовного служения идее красоты – добра (калогатия7) наблюдается четкая согласованность декларируемого им образа мыслей и диктуемых ими поступков. И это при том, что жизненный путь Алданова, как и всего поколения людей эпохи «Серебряного века» – это воистину «хождение по мукам».

Молодой Алданов, после крушение всех своих надежд на лучшую долю Отечества, вынужден был бежать из России – первая эмиграция (1919–1941). Затем последовали второе вынужденное бегство – из Франции, страны, гостеприимно давшей ему, апатриду, приют, и трудный период налаживания личной жизни в США (1940–1946). И, наконец, к концу жизни, и счастливое возвращение во Францию, ставшей его второй родиной, в полюбившуюся ему Ниццу. Марк Алданов скончался в этом средиземноморском городе на Лазурном берегу 25 февраля 1957 года и был похоронен там же, на муниципальном кладбище Кокад (Cimetire Caucade)8.

Однако в современном алдановедении, – а Алдановым, отметим, в последние десятилетия занимаются главным образом в России!9 – биография писателя, особенно ее дореволюционная составляющая, до сих пор окутана дымкой неизвестности, хотя в целом его образ, как русского писателя-эмигранта «первой волны», достаточно прояснен.

Что касается происхождения Алданова, то обычно указывается только то, что он родился в Российской империи, в Киеве, в состоятельной и культурной еврейской семье. В Киеве прошла его молодость, т.е. пора физического и духовного созревания. Но в каких условиях, в какой обстановке – семейной и общественно-политической, взрастал Алданов? На фоне какого природного и урбанистического ландшафта – фактор исключительно важный для формирования личности русского человека ХIХ столетия! – проходило его взросление и возмужание? В каком «культурном бульоне» варился этот человек в годы своей молодости? Все эти вопросы до сих пор остаются без ответа. А ведь Алданов, подчеркнем, навсегда покинул родину уже зрелым, сложившемся в духовно-интеллектуальном отношении человеком 33 лет отроду!

Имеются, несомненно, и объективные факторы, сильно осложняющие поиск биографических подробностей жизни Алданова.

Во-первых, все архивные документы, которые могли бы пролить дополнительный свет на личность отца Марка Алданова старшего, погибли в России или бесследно исчезли после того, как «достались немцам»10, которые разграбили парижскую квартиру бежавших на юг Франции Алдановых в 1940 г.

Во-вторых, что представляется особенно важным, Алданов по характеру был человек скрытный, тщательно оберегающий от посторонних глаз свою личную жизнь. О «закрытости» Алданова свидетельствует, например, публицист и мемуарист «русского рассеяния» Александр Бахрах, который был «с ним знаком с незапамятных времен». В очень теплой и подробной статье «Вспоминая Алданова» он пишет, что

Алданов был человеком с двойным, если не с тройным, дном и его внешняя застегнутость была в какой-то мере показной, некой самозащитой, не столько от посторонних, сколько от самого себя. Он был, несомненно, много сложнее того, каким он виделся со стороны. <…> …игру мысли Алданова-писателя можно без особого труда раскрыть и, собственно, свести ее к великим словам Екклезиаста о суете, но образ Ландау-человека, если отбросить его литературный псевдоним, разгадать много труднее. Свое подлинное «я» он умышленно затемнял и прикрывал его, если не маской, то, во всяком случае полумаской [БАХРАХ (I)].

Третьим отягчающим обстоятельством для биографов является тот факт, что

Алданов не оставил воспоминаний и завещал уничтожить часть своего архива, не желая сообщать каких-либо сведений о себе и своих современниках, тем более, еще живых. В то же время характерно его стремление увековечить текущий момент и осознание особой роли эмиграции, при котором факт личной биографии становился частью общеэмигрантской истории, а миссионерские представления диктовали поведение в быту,

– в частности «джентльменство», «чистоту политических риз», «всеотзывчивость» и тому подобные качества, долженствующие по его глубокому убеждению быть присущими представителям «ордена русской интеллигенции». К ним относится и личная скромность и скрытность, столь свойственные Алданову. В его кипучей общественной деятельности интимные подробности биографии старательно замалчиваются, а упор всегда делается на соблюдении кодекса эмигрантской чести и постоянную борьбу за репутацию русской эмиграции в целом.

Осознание себя как объекта истории и как представителя эмиграции накладывало особую ответственность за свою репутацию, в первую очередь, политическую, а личная биография становилась политическим аргументом в борьбе большевистской и эмигрантской идеи. В этом смысле Алданов уподоблял себя дипломату, ежедневно в официальных выступлениях и в быту представляющего свою страну и являющегося ее лицом. С другой стороны, его деятельность вполне вписывалась и в масонские представления о жизнестроительстве, а он, как многие другие эмигрантские политики и общественные деятели, был масоном. В итоге ему одному из немногих эмигрантских общественных деятелей удалось сохранить свою биографию незапятнанной, заслужив таким образом звания «последнего джентльмена русской эмиграции» и «принца, путешествующего инкогнито» [ЛАГАШИНА (II)].

Великий знаток человеческой натуры Зигмунд Фрейд утверждал, что:

«Чем безупречнее человек снаружи, тем больше демонов у него внутри».

Можно полагать, что внутри Алданова пребывало немало демонов – и демон сомнений, и демон неуверенности в себе, и демон страха жизни, но всех их он крепко держал в узде, являя себя в глазах окружающих в высшей степени комильфо. Поэтому реконструкцию живого образа Алданова приходится вести буквально по крохам, собирая и расшифровывая случайные оговорки и упоминания биографического характера в его переписке, данные исторических документов и воспоминания свидетелей времени.

Мордехай-Маркус Израилевич Ландау11, он же впоследствии Марк Александрович Ландау-Алданов (Алданов – анаграмма-псевдоним, ставшая затем настоящей фамилией) – коренной киевлянин. Он не только родился 26 октября (7 ноября) 1886 г. в Киеве, но и детство и юность его неразрывно связаны с этим городом. Таким образом, можно полагать, что Алданов по своей природе был, что называется, человек городской. Однако сельский ландшафт не являлся в детско-юношеские годы для него совсем чужим. Так, в письме к Ивану Бунину от 22 августа 1947 года он сообщает:

Я не совсем городской житель: до 17 лет, а иногда и позднее, я каждое лето проводил в очаровательной деревне Иванково, где был сахарный завод моего отца, с очаровательным домом, парком и заросшей рекой. (Позднее, окончив гимназию и став «большим», начал ездить заграницу, а с 1911 в этом раю не бывал совсем). Но эта деревня была в Волынской губернии, т. е. в Малороссии.

Великорусской деревни я действительно не знаю, – только видел кое-что, как Ясную Поляну в 1912 году [ЗВЕЕРС (IV). C. 139].

Волынская губерния ее главным городом Житомиром была самой западной окраиной Российской империи, граничившей с Австро-Венгрией. Основное население ее составляли малороссы (украинцы) – более 70% и евреи – более 13 %. Из промышленных производств особенно процветало сахарозаводчество. Купцами 1 и 2-й гильдии в губернии являлись только евреи [ЕврЭнц. T. 5. Стлб. 738–743]. Отец Марка Алданова – Александр (Израиль) Моисеевич Ландау, имевший на Волыни, в нынешней Херсонской области, свое предприятие – Иванковский сахарный завод, относился к их числу.

Но все же детство и юность Алданова прошли главным образом в Киеве.

На рубеже ХIХ–ХХ столетий Киев являлся не более чем крупным губернским центром, седьмым по численности населения в Российской империи – после Ст.-Петербурга, Москвы, Варшавы, Одессы, Лодзи и Риги (около 250 тыс. человек) [ЭнцСлов-БрЕ. Т. 27а (54). С.83].

Несмотря на «провинциальность», Киев, по своему историческому значению стоял вровень с Москвой12 – столица древней Руси, город Святого Равноапстольного Князя Владимира, который, согласно летописи, в 987 г. на совете бояр принял решение о крещении Руси «по закону греческому». Решение это, напомним, носило сугубо политический характер. Против тогдашнего византийского императора Василия II Болгаробойца (958–1025) взбунтовался его военачальник Варда Фока Младший, который одержал несколько побед, вследствие чего

…побудила его <императора Василия> нужда послать к царю русов – а они его враги, – чтобы просить их помочь ему в настоящем его положении. И согласился он на это. И заключили они между собою договор о свойстве и женился царь русов на сестре царя Василия <Анне>, после того как он поставил ему условие, чтобы он крестился и весь народ его стран, а они народ великий <…>. И послал к нему царь Василий впоследствии митрополитов и епископов и они окрестили царя <…>. И когда было решено между ними дело о браке, прибыли войска русов также и соединились с войсками греков, которые были у царя Василия, и отправились все вместе на борьбу с Вардою Фокою морем и сушей [РОЗЕН].

Киев был славен священной для русских сердец историей и при этом очень красив. Николай Гоголь со свойственной ему романтической пылкостью писал:

В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве, увенчанном многоплодными садами, опоясанном моим южным прекрасным, чудным небом, упоительными ночами, где гора обсыпана кустарниками, со своими как бы гармоническими обрывами, и подмывающий ее мой чистый и быстрый, мой Днепр [ВЕРЕСАЕВ. С. 148].

В одном, например, путеводителе конца ХIХ в. указывалось:

…общий вид Киева настолько живописен, что вообще мало есть городов, которые могли бы с ним соперничать в этом отношении, разве что один только Константинополь [АНДРЕЕ-ПУТ].

В конце ХIХ – начале ХХ в. Киев, центральные улицы которого с дорогими магазинами и ресторанами быстро застраивались многоэтажными домами, помимо красоты обрел и особую атмосферу, возможно, не настолько притягательную, как у Парижа или Вены, но, тем не менее, запоминающуюся на всю жизнь. Панегирики Киеву писали многие киевляне-современники Марка Алданова, ставшие знаменитыми людьми, например, Михаил Булгаков:

Эх, Киев-город! Красота!.. Вот так – Лавра пылает на горах, а Днепро, неописуемый свет! Травы! Сеном пахнет! Склоны! Долы!..

<…>

Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест Св. Владимира, висящий в высоте… Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских.

<…>

… в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег…[БУЛГАКОВ].

Николай Бердяев, с которым в 1950-е годы дискутировал Алданов, вспоминая в своем философско-автобиографическом труде «Самопознание» о детстве, писал:

Киев один из самых красивых городов не только России, но и Европы. Он весь на горах, на берегу Днепра, с необыкновенно широким видом, с чудесным Царским садом, с Софиевским собором, одной из лучших церквей России [БЕРДЯЕВ (I). Гл. I].

А вот хвалебное лирическое слово городу урожденного киевлянина Константина Паустовского:

На Бибиковском бульваре распускались клейкие пирамидальные тополя. Они наполняли окрестные улицы запахом ладана. Каштаны выбрасывали первые листья – прозрачные, измятые, покрытые рыжеватым пухом.

Когда на каштанах расцветали желтые и розовые свечи, весна достигала разгара. Из вековых садов вливались в улицы волны прохлады, сыроватое дыхание молодой травы, шум недавно распустившихся листьев.

Гусеницы ползали по тротуарам даже на Крещатике. Ветер сдувал в кучи высохшие лепестки. Майские жуки и бабочки залетали в вагоны трамваев. По ночам в палисадниках пели соловьи. Тополевый пух, как черноморская пена, накатывался прибоем на панели. По краям мостовых желтели одуванчики.

Над открытыми настежь окнами кондитерской и кофеен натягивали полосатые тенты от солнца.

Сирень, обрызганная водой, стояла на ресторанных столиках. Молодые киевлянки искали в гроздьях сирени цветы из пяти лепестков. Их лица под соломенными летними шляпками приобретали желтоватый матовый цвет.

<…>

…Мариинский парк в Липках около дворца. Он нависал над Днепром. Стены лиловой и белой сирени высотой в три человеческих роста звенели и качались от множества пчел.

Среди лужаек били фонтаны.

<…>

…Кто не видел киевской осени, тот никогда не поймет нежной прелести этих часов.

Первая звезда зажигается в вышине. Осенние пышные сады молча ждут ночи, зная, что звезды обязательно будут падать на землю, и сады поймают эти звезды, как в гамак, в гущу своей листвы, и спустят на землю так осторожно, что никто в городе даже не проснется и не узнает об этом [ПАУСТОВСКИЙ. Кн. 1. Гардемарин].

Другой урожденный киевлянин, современник Алданова – Илья Эренбург, вспоминал:

Летом на Крещатике в кафе сидели люди – прямо на улице, пили кофе или ели мороженое. Я глядел на них с завистью и с восхищением. <…> Потом всякий раз, приезжая в Киев, я поражался легкости, приветливости, живости людей. Видимо, в каждой стране есть свой юг и свой север [ЭРЕНБУРГ. Кн. 2. Гл. 9].

Знаменитый балетмейстер, хореограф и танцовщик Серж Лифарь, тоже киевлянин, говорил о своём родном городе:

За двадцать лет моих бесконечных скитаний я нигде не видел более красивого города, в котором сочетаются и будущее, и прошлое, где живёт человеческий гений, где можно быть свободным и где глаз открывает бесконечный горизонт, озарённый солнцем [ЛИФАРЬ].

Ученые люди, как историки, так и экономисты, в один голос заявляют, что Киев всегда находился на перекрёстке торговых путей, имея важное значение «как в прошлом, так и в настоящем» [НЕВЗОРОВ. С. 194]. Исторически он являлся средоточием всего Юго-Западного края Российской империи, центральным местом его деловой активности. Вся торговля Юго-Западного края была сосредоточена в Киеве, а по объему торговли сахаром город был главный центром всей страны.

К началу ХХ в. полностью проявилась специализация крупнейших украинских финансовых центров, где существовали товарно-фондовые биржи (в Киеве <…>, Одессе и Харькове). В этих городах были сосредоточены операции с ценными бумагами, быстро развивалась сфера финансовых услуг и сформировались бизнес-сети, каждая из которых имела особенности своего развития. С этими сетями было связано и зарождение финансовой элиты, сосредоточившей в своих руках значительные капиталы, полученные от производства сахара в Киеве, экспорта зерна в Одессе, <…> развития металлургической промышленности на востоке Украины. Киев, «столица сахара», сформировался как финансовый центр за счёт экспорта сахара, производившегося на заводах Киевской13 и других губерний центральной Украины. Высокая прибыльность сахарной промышленности обеспечивала этот финансовый центр значительными капиталами, а за право инвестировать капиталы в производство сахара шла конкурентная борьба между крупнейшими банками. Финансовая инфраструктура города к началу ХХ в. была весьма разветвлённой, а киевские банкирские конторы использовали капиталы сахарных магнатов для игры на повышение на Петербургской бирже [МОШЕНСКИЙ. С. 23, 16–17].

По национальному составу Киев был выражено русский город: в конце ХIХ начале ХХ в. русские составляли около 56% от общего числа всех его обитателей, украинцы – 22% и евреи около 14 % [НАС-КИЕВ]14. Евреи играли исключительно активную роль в деловой жизни города [НАТАН], например, в списке Евреев Киева купцов 1-й гильдии числится 279 человек – одна треть всего списочного состава [СПИСОК ЕврКИЕВА], евреи составляли 44% киевского купечества, а на еврейские производства приходилась четверть выпускаемой в городе продукции.

Евреи заправляли киевской биржей, которая играла огромную роль не только в деловой жизни города, но и в общероссийской системе торговли ценными бумагами и сырьевыми продуктами.

В быстром превращении Киева в один из финансовых центров решающую роль сыграл общемировой экономический подъём конца ХIХ века, в эпоху экспорта капитала достигший Киева.

<…>

…Киевская биржа считалась «биржей второго разряда» вместе с Одесской и Варшавской (к «первому разряду» относилась только Петербургская биржа). <…> …в середине 1890-х годов начался новый период экономического подъёма. Это отразилось и на активности рынка ценных бумаг, в том числе и на региональных биржах. Биржевой ажиотаж охватил «кроме обеих столиц… почти все крупные города». Харьков, Варшава, Киев «отчасти оперируют на своих собственных биржах и отчасти поддерживают беспрерывные телеграфные сношения с Петербургской биржей».

«В Киеве играет стар и млад», – говорили в 1910-е годы, когда спекуляция ценными бумагами особенно расцвела. В этом отношении Киевская биржа была гораздо более активной, чем Одесская, где биржевую игру вела небольшая группа опытных дельцов, а случайных частных участников почти не было. В сентябре 1894 г. началась игра на повышение, и «передовая роль в этой кампании принадлежала киевским спекулянтам, которые задают своими приказами на покупку и продажу лихорадочную работу киевским банкирским конторам. Изображая собой посредников между киевскими спекулянтами и Петербургской биржей, наши конторы зарабатывают солидные куртажи. Говорят, что есть счастливцы банкиры, загребающие в качестве куртажа по тысяче и более рублей в каждый биржевой день».

<…>

Официальные маклеры и неофициальные биржевые игроки мирно уживались друг с другом. «Биржевые зайцы» ежедневно приходили к зданию биржи и тут находили свою клиентуру. Они собирались на улице перед биржей или же в первой половине дня в бывшей рядом кофейне «Кондитерская Семадени», принадлежавшей швейцарцу Бернару Семадени. Кофейня Семадени считалась одной из лучших в городе и была расположена в здании, где помещался Дворянский банк. Кроме того, Б. А. Семадени был владельцем кондитерской и ресторана, находившихся рядом с кофейней. Особенно многочисленными собрания биржевиков у Семадени стали после 1895 г., когда полиция стала запрещать собрания «уличных биржевиков», встречавшихся на различных бульварах в центре города. В кофейне Семадени стояли трёхногие мраморные столики, исписанные цифрами – «у Семадени собирались биржевые дельцы и подсчитывали на столиках свои прибыли и убытки» [МОШЕНСКИЙ. С. 24, 25, 52–54, 59].

Вот, например, интересный с исторической точки зрения литературный этюд «О бирже на Крещатике», принадлежащий перу Шолом-Алейхема:

Я втерся в компанию маклеров и сам стал, с Божьей помощью, не из последних, сижу уже у Семадени наравне со всеми за белым мраморным столиком, как в Одессе, и пью кофе со сдобными булочками. Такой уж здесь обычай – не то подходит человек и выгоняет вон.

Тут, у Семадени, и есть самая биржа. Сюда собираются маклеры со всех концов света.

Здесь всегда крик, шум, гам, как – не в пример будь сказано, – в синагоге: все говорят, смеются, размахивают руками. Иной раз ссорятся, спорят, затем судятся, потому что при дележе куртажа вечно возникают недоразумения и претензии; без суда посторонних лиц, без проклятий, кукишей и оплеух никогда ни у кого – в том числе и у меня – не обходится [ШОЛОМАЛЕЙХЕМ].

«Духовность» патриархального Киева быстро сдала позиции под натиском мощной волны предпринимательства, ворвавшейся в город вместе с индустриальной эпохой «модерна». Лихорадочный «еврейский» импульс деловой активности сильно повлиял на ментальность коренных киевлян, что отмечал еще Николай Лесков в 1883 г.:

Тут мы, молодыми ребятами, бывало, проводили целые ночи до бела света, слушая того, кто нам казался умнее, – кто обладал большими против других сведениями и мог рассказать нам о Канте, о Гегеле, о «чувствах высокого и прекрасного» и о многом другом, о чем теперь совсем и не слыхать речей в садах нынешнего Киева. Теперь, когда доводится бывать там, все чаще слышишь только что-то о банках и о том, кого во сколько надо ценить на деньги. Люди нынешнего банкового периода должны нам простить романтическую чепуху нашего молодого времени.

Любопытно подумать, как это настроение отразится на нравах подрастающего поколения, когда настанет его время действовать… [ЛЕСКОВ. Гл. 2. С. 135].

Через тридцать пять лет, когда настало время активных действий, и, как заметил Михаил Булгаков, «вышло совершенно наоборот», лишь малая часть этого поколения пошла за «белыми», другая встала на сторону «красных». Дореволюционные знаменитости – те, кто составлял славу Киева и обеспечивал городу процветание, эмигрировали. В их числе и семья Зацйевых-Ландау. Все всё потеряли, а приобрели то, о чем отнюдь не мечтали и не стремились обладать… Что касается евреев, то время обошлось с ними особенно жестоко. Илья Эренбург – то же урожденный киевлянин, писал в своих знаменитых воспоминаниях «Люди, годы, жизнь»:

В Киеве жило много евреев. Когда я еще был мальчишкой, мой двоюродный брат, студент, показал мне на Крещатике человека в очках, с длинными волосами и почтительно пояснил: «Это – Шолом- Алейхем». Я тогда не знал о таком писателе, и мне он показался одним из ученых чудаков, которые сидят над книгой и выразительно вздыхают. Много позднее я прочитал книги Шолом-Алейхема, я и вздыхал, и смеялся, мне хотелось вспомнить лицо ученого чудака, мелькнувшее на Крещатике. Шолом-Алейхем называл Киев «Егупцем», и люди этого города заполняют его книги. Их дети и внуки простились с Егупцем в Бабьем Яру15…[ЭРЕНБУРГ. Кн. 2. Гл. 9].

К началу ХХ в. Киев стал и важным центром транспортного сообщения Российской империи, контролируя экспорт зерна по железной дороге и по реке Днепр. Некоторые новые технологии в Российской империи впервые внедрялись именно в Киеве: в 1892 г. была запущена первая электрическая трамвайная линия в Российской империи, в 1912 г. построены первый стационарный стадион и первый и единственный в дореволюционной России небоскреб высотой более 60 м16. Здание возводилось по заказу строительного магната, купца 1-й гильдии Льва Гинзбурга, входившего в десятку самых богатых киевлян. Оно было наиболее современным в Киеве, поскольку имело редкие в то время кованые лифты американской фирмы «Отис». Жилые дома такой высоты, как «небоскрёб Гинзбурга», в начале XX в. существовали лишь в США, Германии, Аргентине и Канаде.

В Киеве работали такие выдающиеся деятели авиации, как пионер в области высшего пилотажа Петр Нестеров и знаменитый авиаконструктор Игорь Сикорский—создатель первых в мире многомоторных самолетов «Русский витязь» и «Илья Муромец».

Со второй половины ХIХ в. в городе постепенно развивалась театральная и музыкальная жизнь. С 1870-х годов в Киеве жил и работал композитор Н.В. Лысенко, создатель украинской оперной классики. Киевскую оперный театр – «Русская опера» (открыт в 1867 г.), неоднократно посещал П.И. Чайковский и оставил положительные отзывы как о мастерстве актёров и музыкантов, так и о художественном оформлении спектаклей. В 1890 году композитор сам руководил постановкой в Киеве своей оперы «Пиковая дама». В 1890-е годы была осуществлена постановка «Снегурочки» Н.А. Римского-Корсакова, на которой присутствовал автор, а С.В. Рахманинов выступал в качестве дирижёра на постановке своей оперы «Алеко».

С сезона 1869–1870 гг., когда в Киеве начали гастролировать театры оперетты, этот музыкальный жанр приобрел особую популярность у киевлян. 1901–1912 гг. в Киеве ежегодно бывал петербургский театр С.Н. Новикова «Пассаж», в котором выступали многие звезды российской оперетты. По данным адресного справочника за 1907 год, в Киеве на тот момент существовало семь постоянных театральных сцен – театры Соловцова, Бергонье, два народных дома, «Русская опера», театр в Контрактовом доме и «Малый театр» – см. [РИБАКОВ].

Особенно славилось Музыкальное Училище Киевского Отделения Императорского Русского Музыкального Общества, преобразованное в 1913 г. в Киевскую консерваторию, из стен которой вышел величайший пианист ХХ столетия Владимир Горовиц. В этом учебном заведении работали такие выдающиеся музыканты и педагоги, как Рейнгольд Глиэр, Григорий Беклемишев, Феликс Блюменфельд. Училище было в учебно-образовательной системе Российской империи на редкость либеральным заведением, в него принимались без ограничения «лица обоего пола, всех наций, сословий, вероисповеданий» – см. [ЗИЛЬБЕРМАН].

Проживание в Киеве значительного числа еврейских <…>, учителей, юристов, врачей способствовало развитию интенсивной просветительской деятельности. Киевское отделение Общества для распространения просвещения между евреями в России содержало два еврейских детских сада, образцовый хедер, субботнюю школу для взрослых, библиотеку (около шести с половиной тысяч книг) и другое17. Вместе с тем в еврейской среде, особенно в ее зажиточных слоях, росла тяга к ассимиляции. Еврейские дети составляли семь-девять процентов от общего числа учеников в нееврейских средних учебных заведениях, в университете в 1911 г. около 17% от общего числа студентов составляли евреи, а в Музыкальном училище число студентов-евреев в отдельные годы превышало 50% – см. [ЗИЛЬБЕРМАН].

И все же в культурном отношении Киев явно уступал не только обеим российским столицам, но и Одессе. Особенно это касалось литературного сообщества. Здесь в 1903–1905 гг. обретался гений идишевской литературы Шолом-Алейхем, но, судя по отсутствию каких-либо упоминаний имени этого еврейского писателя в эпистолярии Алданова, его персона гимназиста Марка Ландау ни в каком качестве не интересовала. Из русских литераторов конца ХIХ начала ХХ в., получивших всероссийскую известность, в этом городе несколько лет жил только Александр Куприн (1894–1901 гг.). В некрологе «Памяти А.И. Куприна» (1938) Алданов писал:

Не принадлежа к числу самых близких к нему людей, я очень его любил и хорошо знал, – впервые увидел лет тридцать пять тому назад, еще будучи гимназистом [АЛДАНОВ-СОЧ (IV].

Говоря о киевских писателях, нельзя не упомянуть также такого знаменитого уроженца этого города, как Александра Вертинского, который в годы своей молодости (1905–1913) подвизался в Киеве в качестве литератора: он писал театральные рецензии на выступления знаменитостей, публиковал небольшие «декадентские» по духу рассказы в местных газетах: в «Киевской неделе» – «Портрет», «Папиросы Весна», «Моя невеста», в еженедельнике «Лукоморье» – рассказ «Красные бабочки» – см. [СКОРОХОДОВ]. Вертинский был завсегдатаем литературно-художественного салона Софьи Зелинской, где собирались такие выдающиеся деятели первого русского авангарда, как художники Александра Экстер, Марк Шагал, Казимир Малевич, Александр Осьмеркин, Натан Альтман, поэты Михаил Кузмин, Бенедикт Лифшиц и др. Салон С.Н. Зелинской – единственный в своем роде киевский «культурный очаг», оставивший яркий след в истории русской культуры начала ХХ в. Но, отметим, молодой Марк Ландау в число птенцов этого гнезда русского модернизма не входил и ни с кем из вышеперечисленных его завсегдатаев никогда не поддерживал отношений.

Киеву как «альма-матер» повезло с мыслителями «серебряного века»: здесь родились и жили такие выдающиеся русские философы-персоналисты, как Николай Бердяев и Лев Шестов. С ними Марк Алданов познакомился и поддерживал отношения в 1920-х гг., находясь уже в эмиграции. В одном университете с Алдановым, как он сообщал Василию Маклакову, учился выдающийся русский православный историк Василий Зеньковский:

Книга его об истории русской философии ценна и беспристрастна18. Он очень ученый человек. Мы с ним когда-то учились в университете, но он был тремя курсами старше меня, а с тех пор я его ни разу не видел. В ту пору он был, как и я, на физико-математическом факультете […НЕ-СКРЫВ-МНЕНИЯ. С. 41].

Такова в общих чертах физиономия города, в котором появился на свет Марк Ландау, в котором прошли его детство, отрочество и студенческие годы.

У Алданова можно найти характеристики самых разных городов. Порой они сопровождаются сопоставительными размышлениями о России. Например:

Шартр. Маленький прелестный городок. Утром кажется: здесь бы прожить всю жизнь. А в тот же вечер справляешься: нет ли поезда, чтобы сейчас же уехать.

В двух шагах от знаменитого собора – Maison du Saumon19 – дом XV века. Такие дома во Франции есть везде; у нас, если не ошибаюсь, был только один частный дом, насчитывавший три столетия жизни: обилие лесов в России было несчастьем русского искусства [АЛДАНОВ-СОЧ (VI)].

Сложил Алданов и своего рода хвалебную песню «Мiй Кiев»:

Большой сезон открылся очень рано, еще до морозов. Обычно он в Киеве начинался позднее: со знаменитой ярмаркой, называвшейся «Контрактами». На нее съезжались не только купцы со всех концов России, но и помещики, великорусские, малорусские, польские, даже те, которые никаких контрактов заключать не предполагали. Ярмарка была перенесена в Киев приказом Павла I из какого-то другого города, и обычаи на ней были очень старые, частью русские шестнадцатого века, частью польские, частью даже перешедшие с турецких рынков. Были ряды серебряный, суконный, шелковый, меховой, ковёрный, ножевой, восточных ароматов. Всё продавалось очень дешево <…>. Особенно славились сласти, варенье, пряники.

Киевские купцы признавались иностранцами самыми честными в России после псковских (худшими считались московские). Торговали преимущественно хохлы, но также кацапы, евреи, армяне и греки. Как- то все уживались. <…>.

Сглаживалась национальная рознь и в обществе. Коренные хозяева города вообще недолюбливали и великороссов, и поляков. С поляками были вековые исторические счеты. В домах коренных киевлян можно было услышать иронические словечки о «панах». Приглашая гостей к ломберному столу, хозяин благодушно говорил: «До брони, панове, до брони!..» За игрой люди ставили карбованцы «на алтарж ойчизны» или, признаваясь в опрометчивом ходе, поясняли: «Мондрый поляк по шкодзе». Так и нерасположение к великороссам выражалось преимущественно в разных словечках и поговорках: «С кацапом дружись, а за саблю держись», «От москаля хоть полы обрежь, да беги!», «Коли москаль скаже “сухо”, поднимайсь по самое ухо, бо вин бреше», «Мам, черт лезе в хату! – Дочка, абы не москаль!».. Да еще иногда пили в память Мазепы. В пору контрактов и это смягчалось <…>. Сахарные заводы строили в губернии великороссы, украинцы, поляки, евреи, немцы, и в деловых отношениях никто с национальностью не считался. Политикой в Киеве интересовались мало. <…> К действиям петербургского правительства относились иронически. Когда одновременно были заложены какой-то дворец и какой-то мост, остряки в Киеве так определяли разницу: «дворца мы не увидим, но его увидят наши дети; мост увидим мы, но наши дети его не увидят; отчета же в деньгах не увидит никто на земле». Впрочем, сходную шутку приписывали в Петербурге князю Меншикову. К западным странам ни малейшей враждебности не чувствовали; напротив – относились с большим интересом и уважением Позднее патриотические куплеты Ленского: «…Где вам, западные цапли, – до российского орла» в Киеве ничего не вызывали, кроме насмешек над сочинителем.

Перестройке и украшению древнего города способствовали вечные пожары. На них обычно, даже ночью, приезжал сам «Безрукий», – так в Киеве называли генерал-губернатора Бибикова, потерявшего руку в Бородинском сражении. При нем в городе шла годами перестройка20. Центр переходил с Печерска в прежнюю Крещатикскую долину. Там уже возвышался над другими домами двухэтажный почтамт и говорили, что скоро будет выстроен каким-то отчаянным человеком трехэтажный дом. Прежнее Кловское урочище уже называлось Липками, хотя великолепные липы главной аллеи давно были вырублены. Липки, особенно же Шелковичная, позднее Левашевская, улица, стали аристократической частью города. На Печерске, на Подоле, в Старом городе чуть не на каждых воротах висела дощечка с надписью «К слому», – владельцам разваливавшихся домов отводились бесплатно участки земли за Бессарабкой и у Золотых Ворот. Открывались всё новые магазины, и чтобы никого не отталкивать в разноплеменном населении, владельцы часто составляли вывески на французском языке: «Magasin de братья Литовы», «Magasin de Ривка», «Magasin de Грицько Просяниченко».

Большой весенний сезон открывался балом, который дворянство давало генерал-губернатору. Затем на город начинал литься золотой дождь. Богатые вельможи приезжали в Киев, захватив с собой боченки золота и серебра: хотя в городе уже существовало отделение государственного банка, помещики к нему относились недоверчиво. Деньги тратились очень быстро, особенно вследствие карточной игры. В польском обществе говорили: «Варшава танцует, Краков молится, Львов влюбляется, Вильна охотится, Киев играет в карты». <…>.

Русские <…> спектакли пользовались большим успехом. Шел «Гамлет», сочинение г. Висковатого, подражание Шекспиру в стихах. Шел «Ревизор», с «Настоящим Ревизором», продолжением сочинения г. Гоголя. Шли «Роберт-Дьявол», сочинение г. г. Скриба и Делавиня под музыку г. Мейербера, «Кремнев, русский солдат», народное представление с военными песнями и танцами, сочинение г. Русского Инвалида, «Никому кроме короля, или хлебопашец каштанового леса», сочинение г. Дона Франциска де Рохас, «Знаменитые разбойники», большой балет, сочинение г. Дидло. Ставились «Двумужница», «Отелло», «Полковник старых времен», «Матушкина дочка, или суматоха на даче». Труппа была только одна, так что одна и та же любимица публики спасала своим кротким пением мятущуюся душу Роберта- Дьявола, декламировала куплеты «Смирно, женщины» и в венгерской хижине танцовала перед знаменитыми разбойниками. Перед бенефисами видные артисты и артистки объезжали помещиков и купцов первой гильдии и оставляли им почетные, отпечатанные золотом на атласной бумаге, билеты. К купцам второй гильдии ездили редко, так как те были люди малообразованные, – кричали во время спектакля, когда хорошей девушке грозила опасность от злодея: «Не поддавайся, Маша!»

На ровных параллельных Крещатику улицах Липок тянулись одноэтажные дома, почти все деревянные: лес был очень дешев, да и жить в каменных домах считалось вредным для здоровья. В старом городе были площади больше парижской «Place de la Concorde», прекрасные церкви и монастыри, – некоторые древнее Кёльнского собора. Над Днепром и позади нового университета были лучшие в России бесконечные сады, – киевляне язвительно говорили столичным жителям: «Да-с, это вам не Летний сад и не ваши московские огороды»! Весь необыкновенный по красоте город именно утопал в зелени.

Люди ходили по Крещатику медленнее, чем петербуржцы по Невскому, а после обеда спали дольше, – торопиться здесь было уж совсем некуда. Непристойных слов употребляли, по сравнению с Великороссией, очень мало, но непристойных примет было достаточно. Кое-кто, как и в Великороссии, не ел картофеля, приписывая ему весьма странное происхождение. Ели же вообще и пили много. В Киеве не было таких богачей, как в Петербурге, но средний класс, в который уже входили и так называемые разночинцы, жил, пожалуй, лучше, чем в столицах. <…> … в Киеве, во всяком случае, гастрономия была <…> утонченная. Из Одессы привозились устрицы и кефаль. Белугу и стерлядь доставляли с Шексны, так как считалось, что волжская рыба, входя в Шексну, становится гораздо лучше. Порою даже привозилось из Беловежской пущи мясо зубров. Только в напитках Киев еще отставал от столиц. Шампанское, которым завоевал Елизавету Петровну и ее двор маркиз де ла Шетарди, распространялось по России медленно. В Киеве его подавали лишь в самых богатых домах. Пили больше вареный и ставленный мед, наливки, водку всех национальностей: русскую, кизлярку, горилку, пейсаховку. Сами варили пиво и держали его в боченках на дне колодцев. Свои колодцы были во многих домах. В другие же доставляли воду водовозы. Вопреки всем литературным традициям, они не были кривыми, не играли на бандуре и не пели «старинных казацких песен о Наливайко и Сагайдачном».

Гостеприимство было сказочное. За обедом, после какого-нибудь десятого блюда, хозяева приставали к гостю: «Верно, не вкусно? А то, может, вы нас не любите? Чем же мы вас обидели?» – и гость с готовностью ел одиннадцатое блюдо. Люди непьющие, непейки, доверием не пользовались и чуть даже не казались подозрительными: уж не шулер ли?

Шулера в Киев, в пору контрактов, съезжались даже из-за границы. Играли в банк, в вист, в ломбр, в квинтич. Устраивались частные и общественные балы. На них танцевали круглый польский, мазурку, французскую кадриль; были записные танцоры, учившиеся у самого Сосницкого: этот знаменитый петербургский актер, поляк по происхождению, считался лучшим танцором в России и давал уроки мазурки. Мылись казанским яичным мылом, а лет за двадцать до того появился и одеколон. По утрам ездили в Минерашки над Днепром и пили там кислые воды. Многие дамы умели падать в обмороки коловратности и Дидоны, давно вышедшие из моды в столицах.

По вечерам на гулянье в Минерашках почти всегда можно было увидеть осанистого человека в странном, похожем на халат, синем с золотым шитьем одеянии. На него, как на достопримечательность, киевляне показывали приезжим: «Да, тот самый: убийца Лермонтова!» Лицо у Мартынова было скорбно-таинственное. Гулял он всегда с дамой тоже таинственного вида. Один шалый киевский студент, весельчак и силач, держал пари, что на гулянье поцелует эту даму. Пари он выиграл, к большому удовольствию «Безрукого», который очень недолюбливал скорбно-таинственного человека. Студенты вообще жили в Киеве весело, учились мало, переполняли кондитерскую Беккера и Английскую гостиницу, играли на биллиарде и в карты, – кто-то из них прославился тем, что дочиста обыграл и оставил без гроша заезжего Франца Листа. Весело жили и офицеры, чиновники, профессора.

Быт был вековой, отстоявшийся, уютно-провинциальный, – такой быт, о котором с грустью и любовью позднее вспоминают люди, прожившие бурную жизнь. И все же где-то, почти незаметно, шло так называемое «брожение». Либерализм молодежи, правда, сказывался преимущественно в том, что студенты, рискуя карцером, выходили на улицу в табельные дни не в парадном мундире, или без треуголки, или без шпаги. Но были также маленькие революционные кружки, особенно польские, – дело одного кружка кончилось трагически, отдачей в солдаты и даже каторжными работами. Было украинское общество Кирилла и Мефодия. Среди отсталого еврейского населения читались воззвания короля Зигфрида-Юстуса I: какой-то немецкий купец из Герлитца, христианин, Фридрих Густав Зейфарт, по непонятным причинам объявил себя сионистом, еврейским королем, освободителем Израиля и выдавал дипломы за услуги по предстоявшему завоеванию Палестины.

Большинство же пятидесятитысячного населения города, вообще ничем таким не интересовалось. Люди только разводили руками, если что всплывало на поверхность, особенно если начиналось следственное дело. В общем, все любили Киев и с гордостью передавали слухи, будто император хочет сделать его третьей столицей. Охотно живали в нем и великороссы, «Как хорош, как хорош Киев, как я люблю этот город!» – писал позднее Иван Аксаков [«Повесть о смерти» АЛДАНОВ-СОЧ (IV)].

Киев слыл так же столицей проституции. В городе насчитывалось более 29 домов терпимости, десятки тайных притонов, замаскированных под мастерские или дешевые «минерашки», где, выпив стакан минеральной воды, можно было поиметь девицу за пятак; пятым в списке самых распространенных заболеваний среди населения был сифилис. Александр Куприн в повести «Яма» (1905 г.) описывает Киев конца XIX – начала XX вв. как «сплошной бордель» – см. [КРАСОВСКАЯ]. Нельзя не отметить, что повышенный «эротический импульс» Киев-града на темпераменте Алданова не сказался. Несмотря на то, что молодой Алданов был весьма хорош собой, его личный интерес к прекрасному полу, по всей видимости, не выходил за границы основной черты его характера – умеренной сдержанности. Современники даже считали его женские образы безжизненно схематичными. Александр Бахрах пишет:

Писательская натура Алданова затрудняла ему выпуклое изображение женских типов. Женскую капризность и переменчивость он внутренне не чувствовал. Его женщины все по одному шаблону – либо матроны, либо их подрастающие дочери. Он относится к ним с интересом и даже порой с нежностью, но едва ли их понимает и они точно описаны с чьих-то чужих слов [БАХРАХ (II). С. 160].

А вот высказывание на сей счет Василия Яновского, самого язвительного мемуариста эмиграции «первой волны», особенно по отношению к литературным знаменитостям из старшего поколения:

На Монпарнасе <Георгий> Иванов цитировал строчку из нового отрывка Алданова: там его героиня Муся старалась походить на женщину. Алданов, увы, был вне сексуальных тяжб21. Как многие наши гуманисты, он, однажды обвенчавшись, этим самым разрешил все свои интимные проблемы: ни разу не изменив жене и ни разу не прижив с ней ребенка [«Поля Елисейские» ЯНОВСКИЙ В.].

В «Повести о смерти» Алданов делает особый акцент на том, что даже такому знаменитому французу, как Оноре де Бальзак, нравилось жить в «варварской» – по мнению многих его соплеменников, России. Ему особенно приятно, что великий парижанин восхищался его родным Киевом22: Бальзак называл его «северным Римом» и, сравнивая этот древний западнорусский город с другими российскими столицами, писал:

Петербург23 – город-младенец, Москва – взрослый человек, Киев же – старец, чей возраст – вечность [БАЛЬЗАК].

Марк (по метрикам Мордехай-Маркус) был вторым ребенком, родившемся 26 октября/7 ноября 1886 года в интеллигентной и очень состоятельной еврейской семье австровенгерского подданного Израиля (Александра) Моисеевича Ландау и Шифры (Софьи) Ионовны Ландау, урожденной Зайцевой. К моменту рождения у него уже был старший брат Лев (Иосиф-Лейба; 1884 г.р.)24, а впоследствии появились младшие брат – Яков (1889 г.р.) и сестра – Любовь (1893 г.р.). Татьяна Осоргина – последняя жена писателя-эмигранта Михаила Осоргина25, рассказывала26, что подбор достойного жениха для Софьи Ионовны Зайцевой продолжался довольно долго, из-за отсутствия в ближайшем окружении Зайцевых достойного кандидата. В конце концов, Зайцевы выписали из Австро-Венгрии молодого еврея хорошей семьи, сына раввина, чтобы он женился на их дочери, будущей матери Марка Александровича27. Сам Алданов, по понятным причинам28, не очень любил говорить об этом.

Однако в статье «Русские евреи в 70–80-х годах» (1942 г.)29 он все же отметил, что его прадед по отцу был главным раввином Праги (sic!). Без всякого сомнения, Алданов имел в виду Йехезкеле Ландау – видного еврейского общественного деятеля и галахического авторитета XVIII века.

В 1754 г. он был приглашен на один из самых важных постов в руководстве центральноевропейским еврейством – раввина Праги и всей Богемии. Представляя евреев Богемии перед австрийскими властями, Ландау развернул также активную общественную и раввинистическую деятельность. В Праге он возглавлял одну из крупнейших иешив того времени, привлекавшую сотни учащихся из разных стран. Главный труд Ландау «Нода б-Ихуда» (ч. 1 – 1776; ч. 2 – 1811) <…> неоднократно переиздавался с глоссами и комментариями видных ученых позднейших поколений, как и его другие сочинения в области Галахи <…>. Сборник проповедей и надгробных речей Ландау «Ахават Цион» («Любовь к Сиону») вышел в свет в 1827 г.

<…>

Первоначально благосклонное отношение Ландау к Хаскале изменилось под влиянием нападок некоторых ее деятелей на раввинов. Ландау запретил пользоваться Библией на немецком языке <…>, «дабы не стала наша Тора прислужницей и распространительницей среди населения чужой речи» <…>.

Несмотря на это, Ландау не возражал против занятий историей, грамматикой, естественными науками и т.п. <…> … призывал евреев к укреплению корректных отношений с нееврейской средой и к лояльности по отношению к государству.

Многие галахические решения Ландау отличаются смелостью и терпимостью, свидетельствующими о сознании им своей ответственности перед общиной и умении находить компромисс между постановлениями Галахи и требованиями времени30.

Как пример «иронии судьбы» отметим, что рабби Йехезкель Ландау, чей правнук вошел в либерально ориентированную хасидскую семью Зайцевых, являлся не только противником либерализма в духе Хаскалы, но и зародившегося в середине ХVIII в. хасидизма. Вот что об этом пишет сам Алданов:

Известный главный раввин Праги Иехезкл Ландау, прадед31 пишущего эти строки, был подлинной крепостью консерватизма. Он был политическим и идеологическим противником либералов, во главе которых стоял тогда Моисей Мендельсон. На похоронах королевы <Марии-Терезии > пражский раввин произнес пламенную монархическую речь. У моего отца в библиотеке находилась письмо канцлера Марии-Терезии, графа Кауница, адресованное этому реакционном раввину. О нём существует обширная,но мало известная литература, к который я не имел доступа [АЛДАНОВ (I). С. 52].

Спустя семь лет в письме из Ниццы к своему хорошему знакомому Г. Лунцу от 21 июля 1949 года Алданов сообщает о том, что миллионер-меценат из среды русской эмиграции Френк Атран:

Атран <…> по воздушной почте прислал мне статью из «Форвертса» о семье Ландау и заодно обо мне! По моей просьбе, мне ее здесь перевел знакомый. Очень мило написано, генеалогическая эрудиция автора замечательная, но у него, видно, есть свободное время [М.А.-ПИСЬМА-НИЦЦА].

Речь идет о статье известного еврейского публициста и общественника Гершона Света «Потомок пражского гаона р. Иехезкеля Ландау получила в Нью-Йорке литературную премию» в нью-йоркской еврейской «Форвертс» от 2.07.1949 г.32 В статье рассказывается о некоей американской аспирантке по фамилии Ландау, являющейся прямым потомком пражского раввина Иехезкела Ландау. Молодая женщина-ученый получила престижную премию за работы в области филологии. Одновременно автор приводит обширные сведения о еврейском роде Ландау, давшем миру много талантливых людей. Среди двух десятков носителей этой фамилии – раввинов, врачей, журналистов и т. д., упомянут также и Марк Алданов, как выдающийся русский романист, чьи произведения в переводе на идиш публиковались, в частности, и в «Форвертс». В статье также говорится о прямом родстве Марка Ландау-Алданова с Ионой Зайцевым, причем этот факт подается в связке с «делом Бейлиса».

Как видно из текста письма, восторга по поводу этой публикации Алданов не выказал. С учетом же присущей ему корректности в выражениях, касающихся третьих лиц, фразу «у него, видно, есть свободное время», можно трактовать как показатель глубокого равнодушия писателя к еврейскому контексту, даже в случае, когда его имя в нем упоминается в высшей степени комплиментарно.

Судя же по родословному древу Йехезкеля Ландау33 и сообщению, полученному из архива Еврейского культурного сообщества Вены (IKG Wien), у знаменитого «Пражского рава» было нескольких сыновей. Один из них – рав Израиль Ландау (1758–1829), живший в Кракове, Львове и Бродах34, имел от второго брака сына – рава Элизара Ландау (1778–1831), а у того, в свою очередь, имелся сын Мозес, родившийся ок. 1815 г. в городе Броды или Кракове и служивший затем раввином в Кракове и Пинске35. Его младший сын Израиль бен Мозес (Израиль Моисеевич) Ландау – правнук «Пражского рава» Йехезкеля, родившийся, по-видимому, где-то в районе 1850 г., вопреки семейной традиции стал не раввином, а предпринимателем. Он перебрался на жительство в Российскую империю, занялся производством сахара на Волыни и женился на Шифре (Софье) Зайцевой, дочери киевского «сахарного магната» Ионы Зайцева. Скончался Израиль Ландау где-то ок. 1903 года, т.е. сравнительно молодым36. В Государственном архиве Киевской области (ДАКО) хранится дело «По ходатайству австрийского подданного еврея Израиля Ландау о принятии его с семейством в подданство России», датированное 1896–1897 гг.37. По-видимому, и это прошение тогда было отклонено, т.к. в архиве имеется дело «По ходатайству австрийского подданного Мордехая-Маркуса Ландау о принятии его в подданство России», датированное 1908–1909 гг.38 с положительным по нему решением. Судя по этим документам, можно полагать, что царское правительство всячески затрудняло получение евреями, даже из состоятельных сословий, гражданства Российкой империи. В результате некоторой либерализации законадательства после революции 1905–1907 гг. в этом вопросе имели, видимо место, некоторые послабления.

Таким образом, упомянутый выше Марком Алдановым «Известный главный раввин Праги Иехезкл Ландау» приходится ему не прадедом, а прапрадедом с отцовской стороны. Сам же будущий знаменитый русский писатель и горячий патриот «великой России» по рождению был австрийцем и стал поданным Российской империи уже в зрелом возрасте, будучи 23 лет от роду (sic!)39.

Мать же Марка (Мордехая-Маркуса Ландау) – урожденная Софья (Шифра) Ионовна Зайцева являлась дочерью киевского сахарозаводчика купца 1-й гильдии40 Ионы Мордковича (Марковича) Зайцева, чье имя увековечено в истории города Киева – см. [КАЛЬНИЦКИЙ]. У Ионы Зайцева и в Киеве было несколько домов. Сам он жил на Александровской улице в доме в № 17, а расположенный на ней же дом № 49 принадлежал его сыну Маркусу со своими детьми. Софья Ландау проживала в старинном киевском районе Липки по адресу Левашевская (ныне Шелковичная ул.) дом 27. Дом этот, также принадлежавший Ионе Зайцеву41,42, скорее всего, достался ей по наследству. Можно с уверенностью полагать, что гимназические и студенческие годы Марка Ландау-Алданова прошли именно в этом доме.

Иона Зайцев был не только миллионером, но и известным филантропом. В 1893 г., например, он основал небольшую бесплатную хирургическую больницу на 7–10 коек в нанятом здании. Это благотворительное учреждение получило название в честь «бракосочетания Их Императорских Величеств (Николая ІІ и Александры Федоровны) 14 ноября 1894 г.», а в 1897 г. выстроил на Кирилловской улице одноэтажное на цокольном полуэтаже каменное здание, в котором расположилась «больница Зайцева». Здесь каждый год проводилось около 400 операций. При больнице действовала также амбулатория, где больные могли бесплатно получить хирургическую, ортопедическую или отоларингологическую консультацию. Главным врачом больницы был знаменитый хирург Григорий Быховский. Хотя больница Зайцева обслуживала, прежде всего, неимущих евреев, кто-либо другой из местной бедноты тоже мог рассчитывать здесь на медпомощь.

В 1899 г. Иона Зайцев приобрел также усадьбу Багреевых с кирпичным заводом43 (там еще продолжались археологические изыскания). Общая площадь его владений под склоном Юрковицы превысила 10 гектаров. Когда почтенный филантроп умер (в 1907 г.), эту недвижимость унаследовал его старший сын Маркус44. Он оказался достойным продолжателем отцовского дела. В начале 1911 г. Зайцев-младший начал строительство новой больницы, в которой предполагалось поместить еврейский приют-богадельню и небольшую синагогу. Возведением красивого сооружения в стилистике модерна руководил выдающийся киевский зодчий, тогдашний главный городской архитектор Эдуард Брадтман.

Однако через несколько дней после того, как газеты известили о закладке богадельни Зайцева, Киев всколыхнула весть о зверском убийстве 13-летнего мальчика по имени Андрей Ющинский. Его мертвое тело с многочисленными ножевыми ранениями нашли в пещере на склоне Юрковицы, неподалеку от усадьбы Зайцева. Непредубежденные следователи быстро выяснили: произошла уголовная расправа. После первых допросов стало известно о дружбе несчастного Андрюши с детьми местных уголовников и о том, что во время детской ссоры у мальчишки вырвались неосторожные высказывания («А я всем расскажу, что у вас в доме воровской притон!»). Но внезапно течение следственного дела уклонилось от этого направления. Обнаружились «свидетели» из среды местной шантрапы, которые указали на причастность к преступлению еврейского обывателя Менахем-Менделя Бейлиса. Tот был служащим кирпичного завода Зайцева и жил в небольшом домике на территории заводской усадьбы.

Зачем ему было убивать мальчика? Обвинители выдвинули две версии: для того, чтобы воспользоваться христианской кровью для приготовления мацы (приближалась иудейская пасха), или чтобы оросить этой же кровью место сооружения будущей синагоги при богадельне. По указанию из Петербурга официальное следствие принялось отрабатывать ритуальную версию «дело Бейлиса» [ТАГЕР], а сам подозреваемый на два года оказался за решеткой. После длительной следственной волокиты осенью 1913 года в Киевском окружном суде (ул. Владимирская, 15) состоялся судебный процесс, на котором Бейлис был оправдан, хотя настоящие убийцы так и остались ненайденными.

Следует отметить, что приговор присяжных оказался половинчатым. Сняв обвинение с Бейлиса, присяжные не согласились с доводами защиты, что убийство вообще не имеет отношение к усадьбе Зайцевых. В их вердикт, с подачи обвинителей, было включено недостоверное и неточно сформулированное указание, что якобы кровавое преступление совершено: «в одном из помещений кирпичного завода, принадлежащего еврейской хирургической больнице и находящегося в заведывании купца Марка Ионова Зайцева», – родного дяди, а в будущем тестя Марка Алданова. Это давало косвенную возможность антисемитам говорить о «доказанности» ритуальной версии. Однако, вопреки всем неприятностям, строительство нового здания в филантропическом комплексе Зайцевых было завершено, и с 1912 года богадельня и синагога в его стенах начали действовать.

Обратим внимание на еще один интересный момент, касающийся этого процесса: обвинение настойчиво муссировало бредовую гипотезу о том, что не ортодоксальные иудеи, а именно хасиды45, – к этому направлению в иудаизме принадлежал Иона Зайцев (sic!), практикуют ритуальные убийства.

Ко времени начала «процесса Бейлиса» и в те годы, что он длился, Марк Алданов пребывал за границей, где продолжал свое образование. По этой причине он не являлся очевидцем ожесточенных публицистических баталий на тему «о пролитии евреями христианской крови в ритуальных целях», развернувшихся в русском обществе. Но не вызывает сомнение, что они не прошли мимо его внимания и оставили в его душе неизгладимый след.

Теперь еще раз обратим внимание на интересный биографический факт, доселе остававшийся вне поля зрения алдановедов: Марк Алданов, хотя и родился в Киеве, вплоть до 1910 г. являлся подданным Австро-Венгерской монархии. Если принять за конец Российской империи момент провозглашения Российской Советской Республики (РСР) – 25.10 (7.11) 1917 г.46, то в российском подданстве Марк Ландау-Алданов находился всего-навсего не полных 8 лет! Тем не менее, именно Россия была для него «землей обетованной». В письме к Л.Е. Габриловичу от 26 февраля 1952 года он говорит, что в мечтах не прочь был бы посетить родимые места:

Я по крови не русский, но думаю, что если б я еще раз мог увидеть Россию, особенно Петербург и Киев (где я родился и провел детство), – то это удлинило бы мою жизнь – говорю это без малейшей рисовки… [ЧЕРНЫШЕВ А. (II)].

Но эти мечты так и остались мечтами.

Итак, по материнской линии47 Марк Алданов – отпрыск просвещенной династии украинских евреев-промышленников, исповедовавших хасидизм и свято блюдущих талмудическую заповедь о том, что «благотворительность (цдака) по своей важности равна всем остальным заветам вместе взятым»48. При всем этом Иона Зайцев, несомненно, был человеком из числа тех, кого в еврейской среде того времени называли «маскилим» («просвещенные»), т.е. поборником светского просвещения и интеграции евреев при условии сохранения ими своих национально-религиозных особенностей. Маскилим в еврейской среде появились с возникновением в Западной Европе ХVIII столетия идейно-просветительского, культурного и общественного движения «Хаскала», сторонники которого под влиянием идей эпохи Просвещения:

Стремясь к изменению отношений между евреями и неевреями путем искоренения традиционной еврейской обособленности от нееврейской среды и приобщения евреев к «общечеловеческим» ценностям, маскилим настаивали на введении обучения евреев светским наукам, на изучении евреями языков тех государств, в которых они жили, на развитии у них стремления к гражданскому равноправию и одновременно гражданской лояльности, на изменении их внешнего облика и поведения, включая ношение европейской одежды усвоение европейского этикета, на изменении характера экономической деятельности евреев в направлении ее продуктивизации, чтобы по своей социальной принадлежности они ничем не отличались от населения тех стран, в которых они проживают.

<…>

В светской сфере Хаскала повлекла за собой не только широкую языковую и культурную ассимиляцию европейского еврейства, но и возникновение новой литературы на иврите и идеологических течений национального характера – гебраизма (движения за возрождение языка иврит), идишизма (как выражения секулярного национализма) и политического сионизма49.

В Западной Европе Хаскала, в конечном итоге, привела к полной культурно-языковой ассимиляции подпавших под нее евреев, которые, согласившись считаться немцами или французами «Моисеевого закона», таким образом, практически утратили свою этническую идентичность.

В Российской империи, которую населяло более 200 народностей и этнических групп (sic!), евреи, в отличие от их западноевропейских собратьев, в конце ХIХ в. составляли отдельный этнос, причем весьма крупный – 5, 250 млн. человек – см. [БУДНИЦКИЙ (I). С. 14]. В своем абсолютном большинстве евреи на территории империи изъяснялись между собой на идиш, религиозно образованные представители еврейства, главным образом мужчины, владели также и ивритом. Идиш был живым литературным языком, а переводы на русский язык произведений еврейских писателей делали их имена известными русскому читателю – см. [УРАЛЬСКИЙ М. (III). С. 236 – 343]. С ростом национального самосознания и просионистских настроений активизировался интерес еврейской интеллигенции к изучению иврита и созданию литературных произведений на этом языке.

Страницы: 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Этот роман был очень дорог Агате Кристи – возможно, как никакой другой. Она всегда выделяла его сред...
Мораиш Зогойби по прозвищу Мавр излагает семейную историю, вплетая в нее рассказы о современной Инди...
Эта книга о том, как фотомонтаж стал одним из самых востребованных жанров в середине 1920-х годов. С...
Времена Пушкина называют «золотым веком русской поэзии», тогда все сочиняли стихи, читали их в салон...
Джим Квик – тренер №1 в мире по нейродисциплине и развитию мозга. Более 25 лет автор сотрудничал с т...
Используя свой оригинальный подход, Игорь Олегович Вагин практикует коучинг уже 30 лет: коучинг перс...