Лживая взрослая жизнь Ферранте Элена

Сердце чуть не выскочило у меня из груди. Мама, увидев золовку в дверном проеме, крикнула — именно что крикнула: “Андре, тут твоя сестра”. При виде Виттории у отца глаза полезли на лоб от удивления, рот раскрылся и он воскликнул: “А ты что здесь делаешь?” Боясь того, что вот-вот случится, я вся обмякла, покрылась потом, я не понимала, что ответить тете, как оправдаться перед родителями, я думала, что сейчас умру. Но все прояснилось и разрешилось неожиданно быстро.

Виттория ответила на диалекте:

— Я приехала за Джованной. Сегодня семнадцать лет, как я встретила Энцо.

Больше она ничего не сказала, словно родители должны были сразу понять, почему она явилась и почему им придется отпустить меня без всяких возражений. Однако мама все же произнесла по-итальянски:

— Джованне нужно в школу.

Отец, не обращаясь ни к жене, ни к сестре, спросил меня ледяным голосом:

— Так ты все знала?

Я стояла, опустив голову и глядя в пол, и отец повторил тем же голосом:

— Вы договорились? Ты хочешь пойти с тетей?

Мама медленно сказала:

— Андре, ну что за вопросы? Конечно, она хочет пойти, конечно, они договорились, иначе бы твоей сестры здесь не было.

Тогда отец сказал мне: “Раз так, иди!” и еле заметным жестом велел сестре отодвинуться. Виттория отодвинулась — бесстрастная маска над желтым пятном легкого платья, — и папа, не отрывая глаз от наручных часов и не попрощавшись ни с кем, даже со мной, помчался вниз по лестнице, а не поехал, как обычно, на лифте.

— Когда ты ее привезешь? — спросила мама золовку.

— Когда она устанет.

Они сухо обсудили время и договорились, что я буду дома в половине второго. Виттория протянула мне руку, я дала ей свою, как маленький ребенок: ладонь у нее была холодная. Она крепко сжала мои пальцы — наверное, боялась, что я убегу и вернусь в квартиру. Другой рукой она вызвала лифт на глазах у мамы, стоявшей на пороге и не решавшейся закрыть дверь.

Вот так примерно все и произошло.

5

Вторая встреча оставила во мне еще более глубокий след, чем первая. Для начала я обнаружила внутри себя пустоту, способную мгновенно заглотить любое чувство. Тяжесть раскрывшегося обмана, позор предательства, вся боль из-за той боли, которую я, очевидно, причинила родителям, давили на меня лишь несколько мгновений — пока из-за решетки и стеклянных дверей лифта я видела маму, закрывавшую дверь. Как только я очутилась на первом этаже, а затем в машине Виттории, как только села с ней рядом — Виттория сразу же закурила, руки у нее заметно дрожали, — со мной произошло то, что потом происходило очень часто, то принося облегчение, то лишая сил. Привязанность к знакомым местам, к надежным отношениям уступила место любопытству — что же будет дальше? Соседство с этой пугающей и словно заманивающей в свои сети женщиной действовало на меня, так что я уже ловила ее малейшее движение. Она вела грязную, провонявшую табаком машину не твердо и решительно, как водил отец, и не спокойно, как мама, а то рассеянно, то нервно, рывками, резко тормозя, с пугающим скрипом, трогаясь не на той скорости, — мотор почти всегда глох, раздавались оскорбительные выкрики нетерпеливых водителей, на которые она, держа сигарету во рту или в руке, отвечала словами, которых я от женщины прежде не слышала. В общем, родители были легко задвинуты в угол, и об обиде, которую я им нанесла, сговорившись с врагом, я и думать забыла. Спустя несколько минут я уже не чувствовала себя виноватой, меня даже не волновало, что я скажу им вечером, когда мы все трое вновь окажемся дома, на виа Сан-Джакомо-деи-Капри. Разумеется, где-то в глубине души тревога еще копошилась. Но и из-за уверенности в том, что родители, что бы ни случилось, никогда меня не разлюбят, и из-за рискованной езды на зеленой малолитражке, и из-за того, что мы мчались по все менее знакомому городу, и из-за несвязных речей Виттории я оставалась сосредоточенной и напряженной, а это действовало как анестезия.

Мы проехали через Доганеллу и наконец припарковались — после яростной ссоры с самозваным парковщиком, требовавшим с нас деньги. Тетя купила красные розы и белые маргаритки, поспорила с продавщицей из-за цены, но когда букет уже был готов, передумала и заставила разделить его на два. Она сказала: “Этот понесу я, а этот ты, он будет доволен”. Разумеется, она имела в виду Энцо: с тех пор как мы сели в машину, она, то и дело отвлекаясь, рассказывала о нем с нежностью, совсем далекой от свирепости, которую проявляла за рулем. Она продолжала говорить о нем и на кладбище, пока мы пробирались между колумбариями и величественными надгробиями, старыми и новыми, по дорожкам и лесенкам, которые все время вели вниз, словно мы попали в населенный покойниками высокий район, откуда, чтобы отыскать могилу Энцо, нам приходится спускаться все ниже и ниже. Меня поразили тишина, серый цвет колумбариев с подтеками ржавчины, запах мокрой земли и темные прорези в форме креста, оставленные в мраморных плитах, — словно чтобы у тех, кто уже не дышал, была возможность дышать.

Раньше я никогда не бывала на кладбище. Папа с мамой меня туда не возили, ходили ли они туда без меня, я не знала, в день поминовения усопших — уж точно нет. Виттория это сразу поняла и не упустила случая обвинить моего отца. “Он боится, сказала она, он всегда боялся, боялся болезней и смерти: все высокомерные люди, Джанни, все, кто считает себя невесть кем, притворяются, будто смерти нет. Когда скончалась твоя бабушка, да покоится она с миром, твой отец даже не явился на похороны. С дедом он поступил так же — пробыл пару минут и сбежал, потому что он трус, он не хотел видеть их мертвыми, чтобы не думать о том, что и сам когда-нибудь умрет”.

Я попыталась осторожно возразить, что отец очень смелый, чтобы защитить его, я повторила то, что он сказал мне однажды: мертвые — как сломанные вещи, как телевизор, радио или блендер, лучшее, что можно сделать, — помнить, какими они были, когда работали, единственный достойный могильный памятник — воспоминание. Виттории мой ответ не понравился, и поскольку она не считала меня маленькой девочкой, с которой нужно тщательно взвешивать слова, она меня отругала, сказав, что я повторяю за отцом как попугай всякие глупости и что так же делает и моя мать, да и она сама так делала, когда была молоденькой. Но когда она встретила Энцо, она выбросила брата из головы. “Вы-бро-си-ла”, — проговорила она по слогам и наконец-то остановилась перед колумбарием, указав на нишу внизу, перед которой была отдельная огороженная клумба; в нише горела лампочка в форме свечи, а еще там были два портрета в овальных рамках. “Ну вот, — сказала она, — мы и пришли. Энцо слева, справа — его мать”. Вместо того чтобы, как я ожидала, застыть с торжественным или сокрушенным видом, Виттория рассердилась из-за того, что рядом валялись какие-то бумажки и сухие цветы. Недовольно вздохнув, она всучила мне свой букет и сказала: “Жди меня тут, никуда не уходи, это такое отстойное место, что если не скандалить, порядка не будет”. Потом она ушла.

Я осталась с двумя букетами разглядывать черно-белую фотографию Энцо. Он не показался мне красавцем, я была разочарована. У Энцо была круглая физиономия, он улыбался, скаля белые зубы. Крупный нос, живые глаза, низковатый лоб, обрамленный черными кудрями. Наверное, он был глупый, подумала я: у нас дома высокий лоб — как у мамы, папы и меня — считался верным признаком ума и благородных чувств, низкий лоб, говорил отец, это прерогатива идиотов. Впрочем, сказала я себе, глаза тоже важны (так считала мама): чем ярче они сияют, тем сообразительнее человек, а из глаз Энцо словно вылетали задорные искры, так что я окончательно запуталась, глаза явно не сочетались со лбом.

Тем временем в кладбищенской тишине раздался громкий голос Виттории, которая с кем-то ругалась; меня это напугало, я решила, что сейчас ее побьют или арестуют, а я одна не сумею выбраться из этого места, где все казалось одинаковым — шорохи, птицы, высохшие цветы. Но вскоре она вернулась с пожилым мужчиной, который со скучающим видом раскрыл для нее металлическую табуретку с сидением из ткани в полоску и принялся подметать аллею. Мрачно поглядывая на мужчину, Виттория спросила:

— Ну как тебе Энцо? Красивый, правда, красивый?

— Красивый, — солгала я.

— Очень красивый, — поправила она. Как только пожилой мужчина удалился, она вытащила из ваз старые цветы, бросила их в сторону, выплеснула туда же воду, а потом велела мне сходить набрать свежей воды в фонтанчике за углом. Я боялась потеряться и стала отнекиваться, но она прогнала меня, помахав рукой: иди-иди!

Я пошла и обнаружила фонтанчик, из которого текла слабая струйка. Хоть я и содрогалась при мысли, что призрак Энцо шепчет Виттории ласковые слова через прорези в форме креста, мне все-таки нравилось, что связь между ними не прервалась. Вода чуть слышно шипела, струйка медленно тянулась в металлическую вазу. Не страшно, что Энцо некрасивый, — я внезапно растрогалась, слово “некрасивый” утратило смысл, растворилось в журчанье воды. Главное, чтобы тебя любили, даже если ты некрасивый, злой или глупый. Это по-настоящему важно, и я надеялась, что, каким бы ни стало мое лицо, у меня тоже проявится способность любить, как у Энцо и у Виттории. Я вернулась с двумя вазами, наполненными водой, мне хотелось, чтобы тетя, продолжая разговаривать со мной, как со взрослой, подробно рассказала на своей не знающей стыда смеси итальянского с диалектом об их с Энцо огромной любви.

Но, свернув на аллею, я испугалась. Виттория сидела, широко расставив ноги, на складной табуретке, которую принес ей пожилой мужчина, — сидела согнувшись, закрыв лицо руками, опираясь локтями о колени. Она разговаривала — разговаривала с Энцо, я это не придумала, я слышала ее голос, хотя слов разобрать не могла. Она и правда поддерживала отношения с ним после смерти; их диалог меня взволновал. Я старалась идти как можно медленнее, громко топая, чтобы она услышала. Но она меня словно не замечала — пока я не оказалась совсем рядом. Тогда она неспешно, сверху вниз, провела руками по лицу: этим выражающим страдание движением она словно пыталась вытереть слезы и одновременно показать мне всю свою боль — не стесняясь ее, а, напротив, гордясь ею. Уголки красных блестящих глаз остались влажными. У нас дома было принято скрывать свои чувства, те, кто поступал иначе, считались людьми невоспитанными. А Виттория спустя долгих семнадцать лет — для меня целая вечность — все еще горевала и плакала на кладбище, разговаривала с мрамором, обращалась к невидимым останкам человека, которого больше не было. Она взяла одну вазу и сказала тихо: ты поставь свои цветы, а я свои. Я послушно опустила свою вазу на землю и развернула букет, пока она, шмыгая носом и доставая цветы, ворчала:

— Отец знает, что я рассказала тебе про Энцо? А сам он тебе про него говорил? Сказал тебе правду? Сказал, что поначалу прикидывался другом — хотел все разузнать про Энцо, все выведать, — а потом поступил дурно, погубил и его, и меня? Рассказывал, как мы чуть не убили друг друга из-за родительской квартиры — той самой убогой дыры, где сейчас живу я?

Я отрицательно помотала головой, мне хотелось сказать ей, что меня совершенно не интересуют их ссоры, пусть расскажет мне про любовь, никто из моих знакомых не мог бы рассказать об этом так, как она. Но Виттория в основном поливала грязью отца и требовала, чтобы я ее слушала, ей хотелось, чтобы я хорошенько поняла, почему она на него сердита. И Виттория — сидя на табуретке и ставя в вазу цветы, пока я, опустившись на корточки менее чем в метре от нее, проделывала то же самое, — принялась рассказывать, как они поссорились из-за квартиры — единственного, что ее родители оставили в наследство пятерым детям.

Рассказ оказался долгим и неприятным. Твой отец, сказала она, никак не уступал. Он упорствовал: “Квартира принадлежит нам всем, это квартира мамы и папы, они заработали ее своим трудом, я один им помог и вложил в нее свои деньги”. Я отвечала: “Все так, Андре, но вы все устроены, у вас есть какая-никакая работа, а у меня нет ничего, наши сестры и брат согласны, что квартира достанется мне”. Но он заявил, что квартиру нужно продать и поделить деньги на пятерых. Может, другие и не потребуют свою долю, это их дело, а он свою требует. Так продолжалось не один месяц: с одной стороны твой отец, с другой я и все остальные. Поскольку мы не могли прийти к согласию, вмешался Энцо — взгляни на него, на его лицо, на его глаза, на его улыбку. Тогда никто не знал, что мы с ним безумно влюблены, только твой отец — он был другом Энцо, моим братом, нашим советчиком. Энцо меня защитил, он сказал: “Андре, сестра не может отдать тебе деньги, где она их возьмет”. А твой отец ответил ему: “Помалкивай, кто ты такой, ты и двух слов связать не можешь, не лезь в наши с сестрой дела”. Энцо совсем расстроился и сказал: “Ладно, пусть оценят квартиру, я сам выплачу тебе ее долю”. Но твой отец стал браниться, крикнул ему: “Что ты можешь мне дать, ты дурак, ты мелкий полицейский чин, откуда ты возьмешь деньги? А если они у тебя есть, значит, ты вор, вор в полицейской форме”. И дальше все в таком духе, представляешь? Дошло до того, что он заявил… знаешь, девочка, твой отец только выглядит приличным человеком, а на самом деле он обыкновенный хам!.. заявил, что Энцо, дескать, хочет не только меня прибрать к рукам, но и прибрать к рукам квартиру наших родителей. А Энцо ответил, что коли так, то он достанет пистолет и пристрелит его. Прямо так и сказал: “Я тебя пристрелю” — да так уверенно, что твой отец побледнел от страха, заткнулся и сразу ушел. А теперь, Джанни, — тут тетя шмыгнула носом и вытерла сухие глаза, продолжая кривить рот, словно сдерживая слезы и гнев, — хорошенько послушай, что натворил твой отец. Он отправился прямиком к жене Энцо и в присутствии троих его детей заявил: “Маргери, твой муж трахает мою сестру”. Вот что он наделал, вот в чем он виноват, вот как он испортил жизнь и мне, и Энцо, и Маргерите, и трем бедным деткам, которые тогда были совсем маленькие.

Теперь солнце освещало клумбу, цветы сияли в вазах куда ярче, чем лампочка в форме свечки: дневной свет придавал краскам такую живость, что свет мертвецов казался бесполезным, тусклым. Мне было грустно, грустно из-за Виттории, из-за Энцо, из-за его жены Маргериты, из-за троих детишек. Неужели отец и вправду повел себя так? Мне не верилось, ведь он всегда говорил: “Джованна, самое мерзкое — быть доносчиком”. Но если Виттория не лжет, то он сам сделался доносчиком, и хотя у него были на то веские причины — в этом я не сомневалась, — все равно это было на него не похоже, да нет, это было просто невозможно. Но я не осмеливалась сказать об этом Виттории, мне казалось оскорбительным утверждать, что в семнадцатую годовщину их любви она врет перед могилой Энцо. Поэтому я молчала, хотя мне опять стало грустно: ведь я в очередной раз не защитила отца; я неуверенно глядела на Витторию, которая, словно пытаясь успокоиться, протирала мокрым от слез платком прикрывавшие фотографии овальные стеклышки. Молчание стало невыносимым, и я спросила:

— А как умер Энцо?

— От тяжелой болезни.

— Когда?

— Через несколько месяцев после того, как между нами было все кончено.

— Он умер от горя?

— Да, от горя. Он заболел из-за твоего отца, из-за него мы расстались. Твой отец его убил.

Я сказала:

— А почему же ты не заболела и не умерла? Ты не страдала от горя?

Она посмотрела мне прямо в глаза так, что я сразу их опустила.

— Джанни, я страдала и страдаю до сих пор. Но горе не убило меня по трем причинам: во-первых, чтобы я всегда помнила об Энцо; во-вторых, ради его детишек и Маргериты, потому что я добрая, я знала, что должна помочь их вырастить, ради них я работала и сейчас работаю прислугой в половине богатых домов Неаполя, с утра до ночи; в третьих, из-за ненависти, ненависти к твоему отцу — ненависть заставляет жить, даже когда жить больше не хочется.

Я все не унималась:

— Неужели Маргерита не рассердилась из-за того, что ты отняла ее мужа, а приняла помощь от женщины, которая его украла?

Она закурила, глубоко затянулась. Отец и мама, отвечая на мои вопросы, обычно и бровью не вели, а если им было неловко, уходили от ответа или долго советовались между собой, прежде чем заговорить. Виттория нервничала, становилась грубой, сразу выплескивала раздражение, но отвечала откровенно — раньше никто из взрослых со мной так не говорил.

— Ты же видишь, что я права, — сказала она, — ты умная девка, такая же умная, как я, только мерзавка, строишь из себя святошу, а самой нравится бередить рану. Украла мужа — да, ты права, я украла у нее мужа. Украла Энцо, отобрала его у Маргериты и у детей, и я бы скорее умерла, чем вернула его. Это нехорошо, — воскликнула она, — но с любовью не спорят, иногда приходится поступать плохо. Ты не выбираешь, ты знаешь, что без зла не будет добра, и поступаешь так, потому что иначе не можешь. А Маргерита, да, она рассердилась, она забрала мужа обратно с криками и дракой, но когда потом увидела, что Энцо плохо, плохо от болезни, которая развилась в нем за несколько недель скандалов, она погрустнела и сказала ему: ладно, возвращайся к Виттории, если бы я знала, что ты захвораешь, я бы сразу тебя к ней отправила. Но было уже поздно, так что мы обе оставались с ним рядом, пока он болел, я и она, до самой последней минуты. Маргерита такая хорошая, добрая, чуткая, надо тебя с ней познакомить. Когда она поняла, как сильно я люблю ее мужа, как сильно страдаю, она сказала: ладно, мы любили одного мужчину, я тебя понимаю, разве можно было не любить Энцо? Так что хватит. Этих детишек я родила от Энцо, если ты тоже станешь их любить, я не против. Понятно, Джанни? Ты поняла, какая она великодушная? Твой отец, твоя мама, все их друзья, все важные шишки — разве они способны на такое, разве могут быть настолько великодушными?

Не зная, что сказать в ответ, я пробормотала:

— Я испортила тебе годовщину знакомства, прости, не стоило мне ни о чем расспрашивать.

— Ничего ты не испортила, наоборот, мне приятно. Я рассказала об Энцо, а всякий раз, когда я о нем рассказываю, я вспоминаю не только о страданиях, но и о том, как мы были счастливы.

— Об этом мне узнать интереснее всего!

— О счастье?

— Да.

Ее глаза загорелись еще ярче.

— Знаешь, чем занимаются мужчины и женщины?

— Да.

— Говоришь “да”, а сама ничегошеньки не знаешь. Трахаются. Слышала такое слово?

Я вздрогнула.

— Да.

— Мы с Энцо занимались этим всего одиннадцать раз. Потом он вернулся к жене, а я больше никогда ни с кем не была. Энцо всю меня целовал, гладил, лизал, а я гладила и целовала его — всего, до кончиков пальцев ног, гладила и лизала. А потом он входил в меня глубоко-глубоко, хватал меня за задницу обеими руками, одной здесь, другой вот здесь, и трахал с такой силой, что я начинала орать. Если ты за всю свою жизнь ни разу не сделаешь это так, как делала я, со всей страстью, которая была у меня, со всей любовью, которая была у меня, пусть не одиннадцать раз, а хотя бы разок, тебе незачем жить. Передай своему отцу: Виттория сказала, что если я не буду трахаться, как трахались они с Энцо, мне незачем жить. Так и скажи. Он думает, что своим поступком отнял у меня что-то важное. Ничего он не отнял, у меня было все, у меня и сейчас есть все. А у твоего отца нет ничего.

Эти ее слова я так и не сумела забыть. Они прозвучали неожиданно, я никогда не думала, что она мне скажет такое. Конечно, она обращалась со мной, как со взрослой, мне нравилось, что с самого начала она не разговаривала так, как обычно разговаривают с тринадцатилетней девчонкой. Но все равно это было настолько внезапно, что мне захотелось заткнуть уши. Я не сделала этого, я стояла неподвижно, я даже не сумела избежать ее взгляда, когда она попыталась прочесть на моем лице, какое впечатление произвели на меня ее слова. В общем, меня физически — да, физически! — потрясло, что она так со мной говорила, здесь, на кладбище, перед портретом Энцо, не заботясь, что ее могут услышать. Вот это история, вот бы и мне научиться так говорить, наплевав на правила, царившие у нас дома. Прежде никто не рассказывал мне — именно мне — об отчаянной плотской страсти, так что я была потрясена. Мой живот наполнился куда более сильным жаром, чем в ту минуту, когда Виттория танцевала со мной. Это не шло ни в какое сравнение с теплом тайных разговоров с Анджелой, с истомой, охватывавшей меня в последнее время, когда мы с ней обнимались, когда вместе запирались в ванной у нее или у меня дома. Слушая Витторию, я мечтала испытать наслаждение, о котором она говорила, но при этом мне казалось, что испытать его невозможно, если за ним не последует боль, какую она чувствовала до сих пор, и если не хранить верность, как хранит ее она. Поскольку я ничего не говорила, она поглядывала на меня с беспокойством, а потом буркнула:

— Пошли, уже поздно. Запомни то, что я тебе рассказала. Тебе понравилось?

— Да.

— Я так и знала, мы же с тобой одинаковые.

Повеселев, она встала, сложила табуретку, взглянула мельком на браслет с голубыми листочками:

— Тот, который я тебе подарила, был намного красивее.

6

Видеться с Витторией вскоре вошло у меня в привычку. К моему удивлению, родители — хотя, если задуматься, это соответствовало их жизненному выбору и данному мне воспитанию — не ругали меня за поездку на кладбище ни вместе, ни поодиночке. Они не говорили: нужно было предупредить нас, что ты должна встретиться с тетей Витторией. Не говорили: ты хотела прогулять школу и все от нас утаить, это нехорошо, ты повела себя глупо. Не говорили: в городе очень опасно, нельзя гулять просто так, с девочкой твоего возраста может произойти что угодно. А главное, они не говорили: забудь эту женщину, ты знаешь, что она нас ненавидит, ты не должна с ней больше встречаться. Они поступили наоборот, в особенности мама. Спросили, интересно ли я провела утро. Какое впечатление произвело на меня кладбище. Весело заулыбались, как только я принялась описывать, насколько плохо Виттория водит машину. Даже когда папа спросил — почти с рассеянным видом, — о чем мы разговаривали и я упомянула — почти ненароком — Энцо и ссору из-за квартиры, он не разнервничался, а коротко сказал: “Да, мы поссорились, я не одобрял ее выбор, было ясно, что этот Энцо намеревался забрать квартиру наших родителей. Хотя он и носил форму, он был преступником, он даже угрожал мне пистолетом, поэтому, чтобы Энцо окончательно не испортил жизнь сестре, мне пришлось все рассказать его жене”. Мама же прибавила только, что Виттория, несмотря на скверный характер, очень наивна, так что не стоит на нее сердиться, лучше ее пожалеть, своей наивностью она испортила себе жизнь. В любом случае, сказала мне мама позже, когда мы с ней остались одни, мы с папой тебе доверяем, ты разумная девочка, постарайся нас не разочаровать. Поскольку я только что сказала ей, что хочу познакомиться и с дядей и тетями, о которых упоминала Виттория, а также с двоюродными братьями и сестрами, вероятно, моими ровесниками, мама усадила меня к себе на колени и сказала, что ей это очень приятно. В конце она заявила: если захочешь еще раз повидаться с Витторией — пожалуйста, главное, чтобы мы об этом знали.

Мы стали обсуждать следующие встречи, я напустила на себя строгий вид. Сказала, что мне нужно учиться, что зря я прогуляла школу, а если уж мне захочется опять повидать тетю, то я могу сделать это в воскресенье. Разумеется, я не упомянула о том, что Виттория рассказала мне о своей любви к Энцо. Я понимала, что как только повторю хоть что-то из ее слов, родители рассердятся.

Теперь мне было не столь тревожно, как прежде. В школе к концу учебного года дела пошли лучше, меня перевели в следующий класс с приличными оценками, скоро должны были начаться каникулы. По традиции в июле мы провели две недели на море в Калабрии вместе с Мариано, Костанцей, Анджелой и Идой. В той же компании мы отправились в первую декаду августа в Абруццо, в Виллетта-Барреа. Время пролетело быстро, начался новый учебный год, я пошла в четвертый класс гимназии — не в лицей, где преподавал папа, и не в мамин лицей, а в один из лицеев[4] в Вомеро. Отношения с Витторией не завяли, а, наоборот, окрепли. Еще до летних каникул я начала звонить ей, мне хотелось услышать ее грубоватый голос, мне нравилось, что она обращается со мной, как с ровесницей. Пока мы были на море и в горах, я, как только Анджела и Ида принимались хвастаться богатыми дедушкой и бабушкой и прочей состоятельной родней, немедленно заводила речь о Виттории. В сентябре с разрешения папы и мамы я пару раз с ней виделась. Потом, поскольку у меня дома никто особенно не возражал, мы стали встречаться регулярно.

Поначалу я надеялась, что благодаря мне отец и тетя сблизятся, я убедила себя, что мой долг — добиться их примирения. Но этого не случилось. У нас сложился особый, холодный ритуал. Мама довозила меня до тетиного дома и ждала в машине — читала или правила верстку. Иногда Виттория заезжала за мной на виа Сан-Джакомо-деи-Капри, но не звонила в нашу дверь без предупреждения, как в первый раз, — я сама спускалась к ней на улицу. Тетя никогда не предлагала: спроси у мамы, вдруг она хочет подняться, угощу ее кофе. И отец никогда не говорил: пусть зайдет, побудет с нами немного, поболтаем, а потом уже идите. Взаимная ненависть не ослабла, и вскоре я отказалась от попыток их помирить. Зато я все яснее понимала, что их ненависть была мне на руку: если бы отец помирился с сестрой, встречи с Витторией перестали бы быть чем-то особенным, меня бы наверняка перевели в разряд племянниц, я бы перестала быть подругой, доверенным лицом, сообщницей. Порой мне казалось, что если бы ненависть между отцом и Витторией угасла, я бы постаралась ее возродить.

7

Однажды, безо всякого предупреждения, тетя повезла меня знакомиться со своим братом и сестрами. Мы съездили к дяде Николе, работавшему на железной дороге. Виттория называла его старшим братом, словно моего отца, самого старшего из детей, вовсе не существовало. Съездили к тете Анне и тете Розетте, домохозяйкам. У первой муж работал в типографии, где печатали газету “Маттино”, у второй на почте. Я словно исследовала мир родственников. Сама Виттория на диалекте так говорила о наших поездках: ты знакомишься с кровной родней. Мы передвигались по Неаполю на старой зеленой малолитражке: сначала поехали в Кавоне, где жила тетя Анна, потом на Флегрейские поля, где жил дядя Никола, а потом в Поццуоли, к тете Розетте.

Я понимала, что почти не помню этих родственников, — возможно, я никогда даже не слышала их имен. Я пробовала это скрыть, но тетя Виттория обо всем догадалась и сразу принялась поливать грязью отца, который лишил меня любви тех, у кого не было образования, не был хорошо подвешен язык, но зато было доброе сердце. Сердце для Виттории значило очень много, у нее оно совпадало с пышными грудями, по которым она ударяла широкой ладонью с узловатыми пальцами. Во время наших поездок она советовала: смотри внимательно, сравнивай, каковы мы и каковы твои родители, потом сама скажешь, что ты об этом думаешь. Она настаивала, чтобы я постоянно присматривалась. Говорила, что у меня шоры, как у лошади, что я, мол, смотрю, но не замечаю того, что должно было бы меня встревожить. Смотри, смотри, смотри — все время твердила она.

Я действительно смотрела во все глаза. Эти люди, их дети — чуть старше меня или мои ровесники — стали для меня приятным открытием. Виттория врывалась к ним в дом без предупреждения, однако дяди, тети и двоюродные братья встречали меня ласково, словно мы были хорошо знакомы, словно все эти годы они только и ждали моего появления. Квартирки у них были тесные, невзрачные, среди вещей я замечала те, что привыкла считать простоватыми и даже пошлыми. Книг не было, только дома у тети Анны валялось несколько детективов. Все говорили на смеси диалекта и итальянского, звучавшей очень сердечно, я пыталась им подражать; по крайней мере, в моем сверхправильном итальянском появилась неаполитанская мелодия. Никто не заводил речь о моем отце, никто не спрашивал, как у него дела, никто не просил передать ему привет — это ясно говорило о враждебном к нему отношении, однако мне всячески давали понять, что на меня никто обиды не таит. Они звали меня Джаннина, как звала Виттория и как никогда не называли родители. Я полюбила их всех, я никогда не была настолько готова привязываться к людям, как в те дни. Я вела себя так раскованно и весело, что решила, будто имя, которое придумала для меня Виттория — Джаннина, — чудесным образом вылепило из моего тела другого человека, более приятного и в любом случае не похожего на Джованну, которую знали мои родители, Анджела, Ида, одноклассники. Для меня это были счастливые поездки; полагаю, что и для Виттории тоже: во время наших визитов она всегда бывала добродушна и никакой агрессии не проявляла. А еще я заметила, что брат, сестры, их жены, мужья и дети обращались с ней нежно, как с человеком, которому очень не повезло и которого очень любят. Особенно заботлив с ней был дядя Никола; вспомнив, что ей нравится клубничное мороженое, и обнаружив, что я тоже его люблю, он послал одного из сыновей купить мороженого на всех. Когда мы прощались, он поцеловал меня в лоб и сказал:

— Слава богу, ты совсем не похожа на отца.

Я все лучше училась скрывать от родителей то, что со мной происходило. Вернее, я стала ловчее врать, говоря правду. Разумеется, мне было тяжело, я страдала. Когда я была дома и слышала их шаги, узнавала их походку, когда мы вместе завтракали, обедали, ужинали, любовь к родителям брала верх и мне все время хотелось крикнуть: папа, мама, вы правы, Виттория вас терпеть не может, она хочет отомстить, хочет отнять меня у вас, чтобы причинить вам боль! Удержите меня, запретите мне с ней встречаться. Но едва я слышала их идеально правильные фразы, сдержанную интонацию, из-за которой мне казалось, что за всяким словом скрываются другие, настоящие слова, которые мне знать не положено, я тайком звонила Виттории и договаривалась о встрече.

Теперь только мама ненавязчиво расспрашивала меня о том, что со мной происходит.

— Куда вы ездили?

— К дяде Николе, он передавал вам привет.

— Ну и как он тебе?

— Какой-то он придурковатый.

— Нельзя так говорить о дяде.

— Он все время смеялся без причины.

— Да, я помню эту его манеру.

— На папу он совсем не похож.

— Верно.

Вскоре состоялся другой ответственный визит. Тетя отвезла меня — как всегда, не предупредив, — к Маргерите, которая жила недалеко от нее. Весь этот район пробуждал во мне детские страхи. Меня пугали облупленные стены, низенькие, казавшиеся пустыми здания, серо-голубые или желтоватые краски, злые собаки, бросавшиеся с лаем за машиной, запах газа. Припарковавшись, Виттория направилась к просторному двору, окруженному бледно-голубыми домами, вошла в подъезд и, уже поднимаясь по лестнице, обернулась и сказала: “Здесь живут жена и дети Энцо”.

Мы поднялись на четвертый этаж, и, вместо того чтобы позвонить (первый сюрприз!), Виттория открыла дверь своим ключом. Она громко объявила “Это мы”, сразу раздался возглас на диалекте “Ой, как хорошо!” — и появилась маленькая кругленькая женщина, с головы до ног одетая в черное; ее красивое голубоглазое лицо словно утопало в розовой плоти. Она провела нас на темную кухню и познакомила меня с детьми, двумя сыновьями, которым было чуть за двадцать, — Тонино и Коррадо, и с дочкой Джулианой, выглядевшей лет на восемнадцать. Джулиана была стройная, очень красивая, темноволосая, с ярко накрашенными глазами, наверное, ее мать в молодости была такой же. Старший, Тонино, тоже был красивым, в нем чувствовалась сила, но он показался мне очень застенчивым, он покраснел, пожимая мне руку, а после со мной почти не разговаривал. Коррадо, единственный, кто держался свободно, был похож на человека, которого я видела на кладбищенской фотографии: такие же кудрявые волосы, такой же низкий лоб, такие же живые глаза, такая же улыбка. Увидев на стене кухни фотографию Энцо в полицейской форме, с пистолетом на боку, — снимок был больше, чем фото на кладбище, в богатой рамке, и перед ним горела красная лампадка, — я отметила, что у Энцо были длинное тело и короткие ноги; сын показался мне его ожившим, резвым призраком. Коррадо — спокойно, ласково — засыпал меня шутливыми, ироничными комплиментами, мне было смешно и приятно, что благодаря ему я оказалась в центре внимания. Но Маргерита решила, что он ведет себя невоспитанно, она несколько раз тихо сказала: “Корра, это невежливо, оставь девочку в покое”, потом на диалекте велела ему прекратить. Коррадо замолчал, глядя на меня горящими глазами, пока его мать угощала меня сладостями, а Джулиана — яркая красавица с пышными формами — звонким голосом говорила мне всякие приятные вещи. Тонино молчал, но был очень приветлив.

Во время нашего визита Маргерита и Виттория часто поглядывали на фотографию. Столь же часто они вспоминали Энцо, говоря “Знаешь, как бы смеялся Энцо”, “Ух, как бы он рассердился”, “А ему бы понравилось”. Вероятно, они вели себя так почти двадцать лет, две женщины, вспоминающие одного мужчину. Я смотрела на них и внимательно изучала. Я воображала Маргериту в молодости, похожую на Джулиану, и Энцо, похожего на Коррадо, и Витторию с моим лицом, и отца — моего отца, — каким он был на фотографии из железной коробки, на той, где они снялись рядом с магазином. Наверняка они часто там бывали и даже сфотографировались на его фоне — возможно, до того, как юная и хищная Виттория отняла у нежной Маргериты зубастого мужа, а, возможно, и после, когда у них уже был роман, но уж точно не когда отец повел себя как доносчик и когда все закончилось страданиями и ссорой. Сначала было так, потом все изменилось. Теперь обе они, моя тетя и Маргерита, беседовали спокойно, мирно, но я не могла отделаться от мысли, что мужчина с фотографии сжимал ягодицы Маргериты точно так же, как сжимал их моей тете, когда она его украла, с равной силой и ловкостью. Представив эту картину, я вспыхнула так, что Коррадо заметил: “Ты думаешь о чем-то приятном”, а я в ответ почти крикнула “Нет”, хотя никак не могла прогнать эти мысли и все воображала, как здесь, в этой темной кухне, две женщины не раз подробно пересказывали друг другу слова и поступки мужчины, которого они делили; наверняка им пришлось нелегко, прежде чем они сумели уравновесить хорошее и плохое.

Совместное воспитание детей тоже вряд ли проходило спокойно. Да и сейчас, вероятно, не все шло гладко. Вскоре я заметила, по крайней мере, три вещи: во-первых, Виттория предпочитала Коррадо, а его брата и сестру это обижало; во-вторых, Маргерита зависела от моей тети: она говорила и все поглядывала на Витторию — согласна та с ней или нет, если нет — Маргерита быстро отказывалась от своих слов; в-третьих, все трое детей любили свою мать и порой как будто защищали ее от Виттории, хотя и относились к моей тете с каким-то испуганным поклонением, уважали ее как хранящее их божество и одновременно боялись. Суть их отношений неожиданно стала ясна, когда, уж не помню как, всплыло, что у Тонино есть друг, Роберто, который тоже вырос в этом районе, в Пасконе, но в тринадцать лет перебрался с семьей в Милан. Роберто должен был приехать в тот вечер, и Тонино согласился, чтобы друг переночевал у них дома. Маргерита рассердилась:

— Что это тебе взбрело в голову, где мы его положим?

— Я не мог ему отказать.

— Почему? Ты ему чем-то обязан? Что такого хорошего он тебе сделал?

— Ничего.

— Тогда зачем?

Они стали спорить: Джулиана встала на сторону Тонино, Коррадо — на сторону матери. Я поняла, что все они давно знали этого парня, они с Тонино вместе учились в школе. Джулиана стала горячо говорить о том, какой он добрый, скромный и умный. Коррадо, однако, явно его не выносил. Он обратился ко мне, противореча сестре:

— Не верь ей, он уже у всех в печенках сидит.

— Придержи язык, ты как о нем говоришь?! — рассвирепела Джулиана, а Тонино сказал воинственно:

— Да уж получше твоих дружков!

— Мои дружки ему морду набьют, если он посмеет повторить то, что сказал в прошлый раз, — ответил Коррадо.

Повисло молчание. Маргерита, Тонино и Джулиана повернулись к Виттории. Коррадо тоже умолк, будто жалея о своих недавних словах. Тетя помолчала еще немного, а потом заговорила тоном, какого я у нее не слышала, — угрожающим и каким-то страдающим, точно у нее болел живот:

— Что это еще за дружки, ну-ка рассказывай!

— Да так, никто, — нервно усмехнулся Коррадо.

— Это сын адвоката Сардженте?

— Нет.

— Розарио Сардженте?

— Я же сказал — никто.

— Корра, ты знаешь, что я на тебе живого места не оставлю, если ты еще раз осмелишься приблизиться к этому “никто”!

Повисло такое молчание, что, как мне казалось, Маргерита, Тонино и Джулиана уже мечтали замять спор с Коррадо, лишь бы спасти его от гнева тети. Но Коррадо не унимался, он опять стал поливать грязью Роберто:

— Свалил в Милан, так какое у него право учить нас, как здесь жить…

Поскольку Коррадо не уступал, обижая в том числе и мою тетю, Джулиана снова накинулась на него:

— Ты бы лучше помалкивал, а я лично всегда буду слушать Роберто.

— Потому что ты дура.

— Хватит, Корра, — прикрикнула на него мать. — Роберто отличный парень. Но почему он должен ночевать у нас, Тони?

— Потому что я его пригласил, — ответил Тонино.

— И что? Скажи, что ты не подумал, квартира тесная, места нет.

— А еще скажи, — опять вмешался Коррадо, — что ему в наш район лучше не соваться, да, вот так и скажи.

Тут Тонино и Джулиана в отчаянии одновременно повернулись к Виттории, словно именно ей предстояло решить это дело. Меня поразило, что и Маргерита тоже посмотрела на нее, будто спрашивая: “Витто, как мне быть?” Виттория тихо сказала: “Ваша мать права, здесь тесно, пусть Коррадо переночует у меня”. Несколько слов — и глаза Маргериты, Тонино и Джулианы вспыхнули благодарностью. Коррадо фыркнул, снова попытался что-то сказать против гостя, но тетя шикнула на него: “Тихо!” Тогда он нехотя поднял руки в знак того, что сдается. Потом, словно понимая, что нужно показать Виттории, какой он послушный, Коррадо подошел к ней сзади и несколько раз звонко поцеловал в шею и щеку. Виттория, сидевшая у кухонного стола, поморщилась и проговорила на диалекте: “Господи, Корра, ну чего пристал?” Вся эта троица приходилась Виттории в каком-то смысле кровной родней, а значит, они были родней и мне? Тонино, Джулиана и Коррадо мне понравились, Маргерита тоже. Жаль, что я появилась в их компании последней, жаль, что я не говорила на их языке, что мы не были по-настоящему близки.

8

Словно понимая, что я ощущаю себя чужой, Виттория иногда старалась помочь мне преодолеть это чувство, а иногда, наоборот, нарочно его усиливала. “Мадонна! — восклицала она, — Нет, ты только глянь, у нас одинаковые руки!” — и прижимала свои ладони к моим, так что ее большой палец утыкался в мой. Это прикосновение меня волновало, мне хотелось крепко ее обнять или лечь рядом с ней, положив ей голову на плечо, и слушать ее дыхание, грубоватый голос. Но чаще, когда я говорила что-то, что ей не нравилось, Виттория меня ругала, твердя “яблочко от яблони недалеко падает”, или смеялась над тем, как мама меня одевает: “Ты уже взрослая, вон какие сиськи, разве можно выходить из дома одетой, как маленькая девочка? Пора взбунтоваться, Джанни, иначе они тебя погубят”. А потом заводила обычную песню: “Смотри на своих родителей, смотри внимательно, не дай себя обмануть”.

Для нее это было очень важно, всякий раз, когда мы встречались, она настойчиво требовала рассказать, чем занимаются мои родители. Поскольку я отделывалась общими фразами, она сердилась, издевалась надо мной или громко смеялась, широко разевая рот. Ее выводило из себя то, что я обычно рассказывала: отец все время работает, его уважают, у него вышла статья в известном журнале, мама его очень любит, потому что он красивый и умный, оба они многого добились, мама редактирует, а нередко и переписывает любовные истории, которые специально сочиняют для дам, она очень умная и очень милая. “Ты их любишь, — заключала Виттория, чернея от ненависти, — за то, что они твои родители, но раз ты не видишь, что как люди они полное говно, ты тоже станешь говном, и я не захочу больше с тобой знаться”.

Чтобы ей угодить, однажды я сказала, что у папы несколько голосов и он меняет их в зависимости от обстоятельств. У него были нежный голос, властный голос, ледяной голос — ими он прекрасно говорил на итальянском, а еще у него был презрительный голос, которым он говорил на итальянском, а иногда на диалекте с теми, кто его раздражал, например с торговцами, пытавшимися его надуть, с неумелыми автомобилистами или со всякими грубиянами. О маме я рассказала, что она старается подражать своей подруге Костанце и что ее выводит из себя мерзкими шуточками муж Костанцы, Мариано, хотя моему отцу он как брат. Но и эти признания Виттория не оценила, сказала даже: все это чепуха. Оказалось, что она помнила Мариано: ха, тоже мне брат выискался, да он настоящий кретин!.. Она почти вышла из себя. “Андреа, — сказала она резко, — не знает, что такое быть братом”. Помню, мы сидели у нее дома, на кухне, за окном, на грязной улице, лил дождь. Мне пришлось состроить грустную физиономию, даже слезы на глаза навернулись; к моему удивлению и к моей радости, это ее невероятно растрогало. Она улыбнулась мне, притянула к себе, усадила на колени и крепко поцеловала в щеку, а потом стала ее легонько покусывать. И прошептала на диалекте: “Прости, я сержусь не на тебя, а на твоего отца”, а после засунула мне руку под юбку и легонько пошлепала по ляжке у самой попы. И еще раз шепнула на ухо: “Присматривайся к родителям, не то пропадешь”.

9

Внезапные порывы нежности на фоне привычного недовольства случались все чаще, из-за этого я все сильнее скучала по Виттории. Пустота между нашими встречами тянулась невероятно долго; пока я ее не видела и не имела возможности ей позвонить, мне хотелось о ней рассказывать. Поэтому я была все откровеннее с Анджелой и Идой, взяв с них клятву, что это останется нашим секретом. Только с ними я могла похвастаться дружбой с тетей, хотя поначалу они меня почти не слушали, а принимались рассказывать смешные истории про своих чудаковатых родственников. Но вскоре им пришлось уступить: родственники, про которых они говорили, не шли ни в какое сравнение с Витторией, которая — по моим словам — была не похожа на всех, кого они знали. Их состоятельные тети, кузины и бабушки жили в Вомеро, Позиллипо, на виа Мандзони, на виа Тассо. Я же, используя фантазию, поселила папину сестру в район кладбищ, разлившихся рек, злых собак, вспышек газа, скелетов и заброшенных домов, я говорила: у нее была несчастная любовь, какой не было ни у кого, он умер от горя, но она будет любить его всю жизнь.

Однажды я шепотом призналась: когда тетя Виттория рассказывает, как они друг друга любили, она говорит “трахаться”, она рассказала мне, как и сколько раз они с Энцо трахались. Анджелу это особенно потрясло, она выспросила у меня подробности; отвечая, я наверняка многое преувеличила, приписав Виттории то, о чем давно думала сама. Но я не чувствовала себя виноватой, по сути, все было правильно, тетя так со мной и говорила. Вы даже не представляете, — сказала я, разволновавшись, — как мы с ней замечательно дружим: мы очень близки, она меня обнимает, целует и часто повторяет, что мы похожи. Разумеется, я умолчала о ссорах между тетей и отцом, о спорах из-за убогой квартирки, о том, что отец все рассказал Маргерите, мне это казалось недостойным. Зато я рассказала, как Маргерита и Виттория жили после смерти Энцо, как замечательно помогали друг другу, как занимались детьми, словно рожали их по очереди — сначала одна, потом другая. Должна признаться, этот образ возник у меня случайно, но я отточила его в следующих рассказах, пока сама не поверила, что Маргерита и Виттория волшебным образом вместе произвели на свет Тонино, Джулиану и Коррадо. Особенно я давала волю фантазии, беседуя с Идой, я чуть было не наврала ей, будто Маргерита и Виттория ночью летают по небу и изобретают волшебные зелья, собирая заколдованные травы в лесу на Каподимонте. Зато я в лицах изобразила, как Виттория беседовала с Энцо на кладбище и как он давал ей советы.

— Они разговаривают, как сейчас мы с тобой? — спросила Ида.

— Да.

— Значит, это он пожелал, чтобы твоя тетя стала его детям второй мамой.

— Наверняка. Он был полицейским, делал все, что хотел, у него даже был пистолет.

— Как если бы моя и твоя мамы стали нашими общими мамами?

— Да.

На Иду все это произвело сильное впечатление, Анджела тоже была зачарована. Чем дольше я сочиняла и переделывала эти истории, добавляя в них новые подробности, тем чаще они восклицали “Как здорово, я сейчас расплачусь!” Особенно сестры заинтересовались моим рассказом о забавном Коррадо, красавице Джулиане и милом Тонино. Я сама поразилась тому, с каким жаром описала Тонино. Я не ожидала, что он настолько мне понравился, в тот день он не произвел на меня особого впечатления, наоборот, показался самым неярким. Но я так много о нем говорила, так здорово его придумала, что когда опытная читательница романов Ида сказала “Ты в него влюблена”, я согласилась — в основном, чтобы увидеть реакцию Анджелы, — что да, это правда, я его люблю.

Подружки требовали все новые подробности о Виттории, Тонино, Коррадо, Джулиане и их маме, и я не заставляла себя упрашивать. Какое-то время все шло хорошо. Потом они стали просить меня познакомить их хотя бы с Витторией и Тонино. Я сразу сказала “нет”, это было мое дело, мои фантазии, мне было от этого хорошо: я зашла слишком далеко, узнай они правду, это бы все испортило. Кроме того, я понимала, что благополучная жизнь родителей закончилась, нам было трудно сохранять прежнее равновесие. Один ложный шаг — “Мама, папа, можно мне взять Анджелу и Иду к тете Виттории?” — и все накопившиеся отрицательные эмоции мгновенно выплеснутся наружу. Однако Анджеле и Иде было любопытно, они настаивали. Я провела осень в метаниях, зажатая между настойчивыми подругами и настойчивой Витторией. Подружки хотели удостовериться, что мир, в который я заглядывала, куда интереснее нашего; Виттория собиралась прогнать меня из этого мира, отдалить от себя, если я не признаю, что поддерживаю ее, а не папу и маму. Я чувствовала, что поблекла в глазах родителей, поблекла в глазах Виттории, что подруги мне больше не верят. В этом состоянии, почти неосознанно, я всерьез начала шпионить за родителями.

10

Об отце я выяснила только то, что он оказался неожиданно жадным до денег. Я неоднократно слышала, как он негромко, но настойчиво упрекал маму в том, что она слишком много тратит, причем на всякую ерунду. В остальном он вел обычную жизнь: утром лицей, после обеда работа в кабинете, вечером собрания у нас дома или у кого-то еще. Что касается мамы, я часто слышала, как в спорах о деньгах она столь же негромко возражала: “Я сама их заработала, имею право потратить кое-что на себя”. Новым было то, что мама, всегда беззлобно посмеивавшаяся над папиными собраниями, — подтрунивая прежде всего над Мариано, она называла их участников “заговорщиками, которые построят лучший мир”, — внезапно сама начала в них участвовать, хотя папе это явно не нравилось. Причем не только когда собирались у нас, но и когда собирались у других; теперь я частенько проводила вечера, болтая по телефону с Анджелой или Витторией.

От Анджелы я узнала, что Костанца не разделяет маминого интереса к собраниям: когда они проходили у них дома, она исчезала, или садилась смотреть телевизор, или читала. В конце концов я рассказала Витттории — хотя и не без колебаний — о ссорах из-за денег и о внезапном интересе мамы к папиным вечерним занятиям. Неожиданно она меня похвалила:

— Наконец-то ты увидела, что твой отец любит деньги.

— Да.

— Из-за денег он испортил мне жизнь.

Я не ответила, я была рада, что наконец-то сообщила ей кое-что такое, что ей понравилось. Она стала расспрашивать:

— А что покупает себе твоя мама?

— Платья, белье. А еще много кремов.

— Вот дура! — довольно воскликнула Виттория.

Я поняла, что Виттории хочется знать о подробностях из жизни моих родителей, не просто подтверждающих, что она права, а мои папа и мама нет, но и доказывающих: я учусь видеть то, что не лежит на поверхности, и во всем разбираться.

Увидев, что ей хватает подобных доносов, я испытала облегчение. Как бы она этого ни ждала, я не собиралась порывать с родителями, связь с ними была крепкой, отцовское внимание к деньгам и мелкое транжирство мамы не могли заставить меня их разлюбить. Опасность заключалась в том, что, не зная, что рассказать Виттории, или рассказывая ей всякие глупости, я, чтобы укрепить наше взаимное доверие, незаметно для себя начну выдумывать. К счастью, рождавшиеся у меня в голове выдумки были слишком очевидными, я приписывала членам своей семьи такие злодеяния, какие бывают только в романах, и всякий раз останавливалась, опасаясь, что Виттория скажет: “Ты все врешь”. Поэтому я старалась подмечать незначительные, но действительно имевшие место странности и немножко их раздувать. Однако мне все равно было неспокойно. Я не была ни по-настоящему любящей дочерью, ни по-настоящему хорошей шпионкой.

Однажды вечером мы отправились на ужин к Мариано и Костанце. Когда мы спускались по виа Чимароза, я обратила внимание на огромные черные тучи, тянувшие к нам рыхлые лапы: мне это показалось дурным предзнаменованием. В большой квартире, где жили мои подружки, я сразу замерзла, отопление еще не включили, поэтому я не стала снимать шерстяной пиджак, который мама находила весьма элегантным. Хотя у них дома всегда вкусно кормили — безмолвная служанка прекрасно готовила (глядя на нее, я думала о Виттории, работавшей прислугой в похожих домах), — из-за страха испачкать пиджак, который мама советовала снять, я почти не притронулась к еде. Иде, Анджеле и мне было скучно, мы ждали десерт целую вечность, заполненную разглагольствованиями Мариано. Наконец наступил момент, когда можно было попросить разрешения выйти из-за стола, — и Костанца разрешила. Мы пошли в коридор и уселись на пол. Ида принялась бросать красный резиновый мячик, мешая мне и Анджеле, которая приставала ко мне с вопросом, когда же я наконец познакомлю их с моей тетей. В тот вечер Анджела была невероятно назойлива, она сказала:

— Знаешь что?

— Что?

— Я думаю, никакой тети у тебя нет.

— Конечно, есть.

— А если и есть, она совсем не такая, как ты рассказываешь. Поэтому ты не хочешь нас с ней знакомить.

— Она даже лучше, чем я рассказываю.

— Тогда отведи нас к ней, — сказала Ида и с силой бросила мне мяч. Чтобы он в меня не попал, я резко отклонилась назад и растянулась на полу между стеной и раскрытой дверью столовой. Стол, вокруг которого до сих пор сидели наши родители, был прямоугольной формы, он стоял в самом центре. Мне было видно всех в профиль. Мама сидела напротив Мариано, Костанца напротив моего отца, они о чем-то беседовали. Отец что-то сказал, Костанца засмеялась, Мариано ответил. Я лежала на полу, откуда мне были лучше видны не их лица, а их ноги, их обувь. У Мариано ноги были вытянуты, он разговаривал с моим отцом и одновременно сжимал щиколотками мамину ногу.

Я быстро поднялась, испытывая смутный стыд, и с силой отбросила мяч Иде. Но меня хватило всего на пару минут, потом я опять улеглась на пол. Мариано продолжал держать ноги вытянутыми, но теперь мама отодвинула свои ноги и повернулась всем телом к отцу. Она говорила: “Ноябрь, а еще тепло”.

— Что ты там делаешь, — спросила Анджела, осторожно ложась на меня сверху, — еще недавно мы с тобой были одинаковые, а теперь ты стала длинней, видишь?

11

Весь оставшийся вечер я следила за мамой и Мариано. Мама почти не участвовала в разговоре, не обменялась с Мариано даже взглядом, она смотрела на Костанцу и на отца, но так, словно была занята своими мыслями, — смотрела и никого не замечала. Мариано же не мог оторвать от нее глаз. Он глядел ей то на ноги, то на колени, то на уши хмурым, печальным взглядом, контрастировавшим с его привычной навязчивой болтовней. Считаные разы, когда они обращались друг к другу, мама отвечала односложно, а Мариано почему-то говорил тихим, ласковым голосом, какого я у него прежде не слышала. Вскоре Анджела стала уговаривать меня остаться у них ночевать, она всегда так поступала, когда мы приходили на ужин. Обычно мама, сказав несколько фраз о том, что я наверняка доставлю беспокойство, разрешала, отец молчал, но было понятно, что он с самого начала был “за”. Однако в тот раз мама согласилась далеко не сразу, она колебалась. Тогда вмешался Мариано: напомнив, что завтра воскресенье, в школу идти не надо, он обещал сам отвезти меня до обеда домой на виа Сан-Джакомо-деи-Капри. Я слушала их бессмысленный разговор, было уже очевидно, что ночевать я останусь, и я подозревала, что, говоря вроде бы обо мне — мама слабо сопротивлялась, Мариано был настойчив, — они на самом деле ведут речь о том, что ясно лишь им двоим и чего остальные понять не могут. Когда мама наконец разрешила мне переночевать у Анджелы, Мариано принял серьезный, растроганный вид, можно было подумать, будто от моей ночевки зависело невесть что — его университетская карьера или решение серьезных вопросов, над которыми они с отцом бились десятилетиями.

Было уже почти одиннадцать, когда родители все же собрались уходить.

— У тебя нет пижамы, — сказала мама.

— Наденет мою, — ответила Анджела.

— А зубная щетка?

— У нее есть своя, она оставила в прошлый раз, и я ее убрала.

Костанца иронично прокомментировала неожиданное сопротивление мамы такому обычному делу, как ночевка у Анджелы. “Когда Анджела остается у вас, — сказала она, — разве она не надевает пижаму Джованны, разве у нее нет своей зубной щетки?” “Да, конечно, — нехотя сдалась мама и повернулась к отцу: — Андреа, пошли, уже поздно”. Тот со скучающим видом встал с дивана и попросил меня поцеловать его, пожелав доброй ночи. Мама отвлеклась и забыла меня поцеловать, зато она расцеловала в обе щеки Костанцу, да так звонко, как никогда раньше не делала: мне показалось, нарочно, чтобы подчеркнуть, что они старинные подруги. У мамы горели глаза, и я подумала: что с ней такое? Наверное, неважно себя чувствует. Мама уже направилась к дверям, как вдруг, внезапно вспомнив, что за ней стоит Мариано, а она с ним даже не простилась, почти легла ему спиной на грудь, словно теряя сознание, и — пока отец прощался с Костанцей, в очередной раз нахваливая вкусный ужин, — повернула голову и подставила Мариано губы. Это длилось всего мгновение, мое сердце бешено колотилось, я уже представляла, что они поцелуются, как в кино. Но он только коснулся губами ее щеки, и она сделала то же самое.

Едва мои родители ушли, как Мариано и Костанца принялись убирать со стола, а нас отправили спать. Но я все не могла опомниться. Что же произошло у меня на глазах, что именно я видела: невинную шалость Мариано или нечто запретное, проделанное им нарочно, — либо же нечто запретное, нарочно проделанное ими обоими? Мама никогда не была скрытной, так как же она могла стерпеть подобное прикосновение под столом, да еще со стороны мужчины, куда менее привлекательного, чем отец? Мариано ей не нравился: “Какой же он дурак”, — сказала она пару раз в моем присутствии, и даже с Костанцей она не сдерживалась, а частенько спрашивала в шутку, как это подруге удается выносить человека, который никогда не молчит. Что же означала ее нога между его лодыжками? Долго они так сидели? Несколько секунд, минуту, десять минут? Почему мама сразу не отдернула ногу? А почему после она была так рассеянна? Я ничего не понимала.

Я очень долго чистила зубы, Ида даже недовольно буркнула: “Хватит, все зубы сотрешь”. Все было, как обычно: стоило нам закрыться в их комнате, как Ида начала злиться. На самом деле она боялась, что мы как старшие займемся своими делами, и потому заранее принималась капризничать. Она сразу же с вызовом заявила, что тоже хочет спать с Анджелой, а не одна в своей постели. Сестры некоторое время спорили — “Нам тесно, уходи, нет, нам удобно”, — но Ида не уступала, она в таких случаях никогда не уступала. Тогда Анджела подмигнула мне и сказала Иде: “Ладно, но как только ты заснешь, я пойду и лягу в твою постель”. “Хорошо”, — обрадовалась Ида и, довольная не тем, что проспит рядом со мной всю ночь, а тем, что этого не сделает ее сестра, налетела на нас с подушкой. Мы с Анджелой лениво от нее отбивались. Наконец Ида прекратила, устроилась между нами и погасила свет. В темноте она весело заявила: “Дождь! Как здорово, что мы вместе! Спать совсем не хочется, давайте всю ночь болтать”. Но Анджела велела ей замолчать, сказав, что хочет спать, мы еще немного похихикали, а потом стал слышен только стучавший в окно дождь.

Я сразу вспомнила мамину ногу, зажатую между лодыжек Мариано. Я пыталась стереть эту картину, убедить себя, что она ничего не значит, что это просто дружеская шутка. Ничего не получалось. Если это ничего не значит, расскажи об этом Виттории, сказала я себе. Тетя наверняка объяснит, нужно ли придавать значение этой сцене, разве она не просила меня следить за родителями? Смотри, смотри на них внимательно, призывала она. Ну вот, я и посмотрела — и кое-что увидела. И если я расскажу об увиденном тете, я сразу узнаю, в шутку это было или всерьез. Но я уже поняла, что никогда и ни за что на свете не открою ей то, что видела. Даже если в этом не было ничего плохого, Виттория все равно бы его нашла. “Ты увидела, — объяснила бы она, — тех, кто хочет потрахаться”. Не так, как написано в книжках об устройстве человека, которые дарили мне родители — с яркими картинками и незамысловатыми, понятными объяснениями, — а как-то отвратительно и одновременно смешно: так, к примеру, как полощут горло, когда простужаются. Я бы этого не вынесла. Впрочем, достаточно мне было вспомнить тетю, как ее грубые, возбуждающие слова уже зазвучали у меня в голове, и я ясно увидела в темноте, как Мариано и моя мама занимаются тем, о чем говорила Виттория. Неужели они способны испытывать то же невероятное наслаждение, о котором рассказывала тетя и которое она пожелала испытать и мне, назвав его единственным подлинным даром, который сулит нам жизнь? Мысль о том, что, расскажи я ей все, она бы описала это теми же словами, которыми рассказывала о себе и об Энцо, только еще более грязными, чтобы запачкать маму, а через нее и отца, окончательно убедила меня, что самое лучшее — никогда не говорить ей об этой сцене.

— Она уснула, — прошептала Анджела.

— Давай тоже спать.

— Ладно, только пошли к ней в постель.

Я слышала, как она осторожно выбирается из-под одеяла, крадется в темноте… Анджела возникла рядом со мной, взяла меня за руку, и я тихо пошла за ней к другой кровати. Мы закутались, было холодно. Я думала о Мариано и о маме, думала, что будет с отцом, когда все откроется. Я ясно понимала, что скоро у нас дома все изменится к худшему. Я говорила себе: даже если я ничего ей не расскажу, Виттория вскоре сама все узнает, а может, она уже знает, может, она просто хотела, чтобы я увидела все своими глазами. Анджела прошептала:

— Расскажи о Тонино.

— Он высокий.

— А еще?

— У него темные, глубокие глаза.

— Он правда хочет стать твоим женихом?

— Да.

— А если вы станете женихом и невестой, вы будете целоваться?

— Да.

— И с языком тоже?

— Да.

Она крепко обняла меня, я обняла ее: мы всегда так делали, когда спали вместе. Так мы полежали некоторое время, стараясь как можно теснее прижаться друг к другу, я обхватила руками ее шею, она — мои бедра. До меня долетел ее запах — хорошо знакомый, сильный и в то же время нежный, я почувствовала ее тепло. “Ты слишком сильно меня сжимаешь”, — пробормотала я, а она, хихикая и уткнувшись мне лицом в грудь, назвала меня “Тонино”. Я вздохнула и сказала: “Анджела”. Она повторила, на этот раз без смеха: “Тонино, Тонино, Тонино”, а потом прибавила: “Клянись, что ты меня с ним познакомишь, иначе я не стану с тобой дружить”. Я поклялась, и мы стали долго-долго целоваться и ласкать друг друга. Хотя мне хотелось спать, мы никак не могли остановиться. Наслаждение дарило нам покой, прогоняло тревогу, и нам казалось, что отказываться от него нет причин.

Часть III

1

Я целыми днями наблюдала за мамой. Если звонил телефон и она сразу же бежала отвечать — говоря сначала громко, а потом переходя на шепот, — я подозревала, что она разговаривает с Мариано. Если она подолгу простаивала перед зеркалом, отбраковывая то одно платье, то другое, то третье, а потом звала меня, чтобы я сказала, которое из них ей больше идет, я была уверена, что она собралась на тайное любовное свидание — подобные выражения я выучила, заглядывая в верстку любовных романов.

Так я узнала, что могу быть страшно ревнивой. Прежде я была уверена, что мама принадлежит мне одной, что мое право на нее даже не обсуждается. В разыгрывавшемся в моей голове представлении отец тоже был моим, а еще, по закону, маминым. Они спали вместе, целовались, зачали меня — как именно это произошло, мне объяснили, когда мне было лет шесть. Их отношения для меня были данностью, поэтому они никогда не вызывали особых переживаний. Однако вне их отношений я, непонятно почему, чувствовала, что маму нельзя отделить от меня, что я ее никому не отдам, что она принадлежит мне одной. Ее тело было моим, ее запах — моим, даже ее мысли — моими, я твердо знала — сколько себя помню, — что они сосредоточены на мне одной. Теперь же в мою голову внезапно закралось подозрение — я вновь думала языком любовных романов, которые редактировала мама, — что она, разрушая семейный союз, тайком, отдается другому мужчине. Другой мужчина полагал, что имеет право сжимать ей под столом ногу своими лодыжками, он неизвестно где наполнял ей рот своей слюной, посасывал ее грудь, которую сосала я, и — как говорила Виттория с диалектной интонацией, которой у меня не было, но которой мне от отчаянья хотелось научиться, — хватал ее обеими руками за задницу. Когда мама возвращалась домой запыхавшаяся, переделавшая кучу всяческих дел, я замечала, что у нее сияют глаза, я словно различала под ее одеждой следы рук Мариано, ловила исходивший от всего ее тела запах никотина — мама не курила, — запах его пожелтевших от табака пальцев. Вскоре мне стало противно до нее дотрагиваться, хотя и было невыносимо осознавать, что отныне я лишена удовольствия залезать к маме на колени, трепать ей мочки ушей до тех пор, пока она не рассердится и не велит прекратить (“У меня уши уже красные, хватит!”), хохотать вместе с ней. Я упорно старалась понять, зачем она это делает. Я не находила ни одной веской причины, оправдывающей мамино предательство, и поэтому все думала, как поступить, чтобы вернуть маму в прежнее состояние, в то, что было до того дня, когда я увидела их ноги под столом, чтобы мама опять стала только моей — как тогда, когда я даже не догадывалась, насколько она мне дорога, когда мне казалось само собой разумеющимся, что она рядом, что она готова во всем мне помогать, что она всегда будет со мной.

2

В это время я старалась не звонить Виттории и не видеться с ней. В оправдание себе я думала: так мне легче соврать Анджеле и Иде, будто Виттория занята и ей некогда встречаться даже со мной. Но дело было в другом. Мне постоянно хотелось плакать, а я знала, что теперь могу свободно выплакаться только рядом с тетей — рыдая, не сдерживая крики. Да, мне нужно было все выплеснуть — без слов, без признаний, просто выплеснуть мою боль. Но кто мог гарантировать, что, расплакавшись, я не заявлю ей, что это она во всем виновата, не крикну со всей яростью, на какую способна, что я сделала так, как она просила, что я смотрела внимательно, как велела смотреть она, а теперь понимаю, что не надо было этого делать, ни за что, никогда, потому что я обнаружила, что лучший друг моего отца — отвратительный человек — за ужином сжал лодыжками ногу моей мамы, а она не вырвалась с возмущением, не воскликнула “Что ты себе позволяешь?!”, не помешала ему? В общем, я боялась, что, если дать волю слезам, решимость молчать об увиденном ослабнет, а этого я никак не могла допустить. Я прекрасно понимала, что как только я признаюсь, Виттория подойдет к телефону, позвонит отцу и все ему выложит, радуясь, что может причинить боль.

Все — это что? Я задумалась и мало-помалу успокоилась. Я в сотый раз вспоминала, что конкретно я видела, гнала прочь фантазии, день за днем пыталась избавиться от ощущения, что с моей семьей вот-вот произойдет нечто ужасное. Мне нужна была компания, нужно было отвлечься. Поэтому я еще чаще виделась с Анджелой и Идой, а они еще настойчивее просили познакомить их с тетей. В конце концов я подумала: разве мне это трудно, что в этом дурного? И однажды после обеда я решилась спросить у мамы: а что если как-нибудь в воскресенье я возьму Анджелу и Иду к тете Виттории?

Мама, независимо от моих навязчивых идей, была в те дни действительно загружена работой. Она бежала в лицей, возвращалась домой, опять уходила, опять возвращалась и шла к себе — работать до поздней ночи. Я не сомневалась, что она рассеянно ответит: “Хорошо, возьми”. Но мама совсем не обрадовалась.

— Какое отношение имеют Анджела и Ида к тете Виттории?

— Они мои подруги, им хочется с ней познакомиться.

— Ты же знаешь: тетя Виттория им не понравится.

— Почему?

— Потому что она не вполне презентабельная.

— Как это?

— Хватит, сейчас у меня нет времени на споры. Думаю, тебе тоже лучше перестать с ней общаться.

Я рассердилась и заявила, что поговорю об этом с отцом. У меня в голове, против моей воли, крутилось: это ты непрезентабельная, а не тетя Виттория, вот возьму и расскажу папе, чем ты занимаешься с Мариано, ты мне за все заплатишь! Поэтому, не дожидаясь, пока мама, как всегда, выступит между нами посредником, я помчалась в отцовский кабинет, чувствуя — я сама от себя такого не ждала, я была в ужасе, но остановиться не могла, — что сейчас я и впрямь способна вывалить на него все, что увидела, и вдобавок то, о чем догадалась. Но когда я ворвалась к отцу и почти выкрикнула, что хочу познакомить Анджелу и Иду с Витторией, словно это было делом жизни и смерти, он оторвал глаза от бумаг и ласково сказал: “Не надо так кричать, что случилось?”

Мне сразу полегчало. Я проглотила слова, вертевшиеся на кончике языка, крепко поцеловала отца в щеку, рассказала о просьбе Анджелы и Иды, пожаловалась на мамину строгость. Сохраняя примирительный тон, отец не стал мне ничего запрещать, но повторил, что относится к сестре плохо. Он сказал: “Виттория — это твоя проблема, это тебе было любопытно на нее посмотреть, я не хочу ничего говорить заранее, но вот увидишь — Анджеле и Иде она не понравится”.

К моему удивлению, даже Костанца, которая никогда в жизни не видела тетю Витторию, отнеслась к этой идее враждебно, словно сговорившись с мамой. Ее дочкам долго пришлось добиваться разрешения, они рассказали мне, что Костанца предложила: “Пригласите ее сюда, к нам, или повидайтесь где-нибудь в другом месте, хоть в кафе на пьяцца Ванвителли, — так вы с ней познакомитесь и не огорчите Джованну”. Мариано ее поддержал: “Зачем проводить с этой женщиной целое воскресенье да к тому же ехать черт знает куда, в жуткую дыру, где нет ничего интересного”. Но, по моему мнению, Мариано вообще не имел права раскрывать рот, поэтому я соврала Анджеле, будто тетя сказала: или мы приедем к ней, к ней домой, или ничего не получится. В конце концов Костанца и Мариано сдались, но вместе с моими родителями тщательно продумали наше перемещение: Виттория заедет за мной в полдесятого, потом к десяти мы вместе отправимся за Анджелой и Идой, на обратном пути к двум часам доставим моих подруг домой, а я буду дома в полтретьего.

Только тогда я позвонила Виттории — признаюсь, не без волнения: я с ней заранее ничего не обсуждала. Она, как обычно, была резка, отругала меня за то, что я давно не звонила, но в целом была довольна тем, что я беру с собой подружек. Она сказала: “Раз тебе это приятно, значит, приятно и мне” и даже одобрила составленное родителями точное расписание, хотя и таким голосом, будто хотела сказать: “Ладно-ладно, я все равно сделаю по-своему”.

3

И вот однажды в воскресенье, когда витрины уже украшали к Рождеству, Виттория в назначенный час заехала за мной. Я, страшно волнуясь, целых пятнадцать минут прождала ее у подъезда. Она выглядела веселой, мы спустились на ее малолитражке на умеренной скорости до виа Чимароза: Виттория что-то напевала и велела мне подпевать. Там нас ожидали Костанца и девочки — все красивые и нарядные, как в рекламе по телевизору. Заметив, что тетя, толком не припарковавшись, сжимая в руках сигарету, с вызовом уставилась на необычайно элегантную Костанцу, я проговорила с тревогой:

— Не надо выходить, сейчас я позову девочек и мы поедем.

Но Виттория, словно не слыша меня, засмеялась и ехидно сказала на диалекте:

— Она что, спит в таком виде? Или на прием какой собралась с утра пораньше?

Потом она вылезла из машины и поздоровалась с Костанцей с такой чрезмерной любезностью, что было понятно — все это неискренне. Я тоже попыталась вылезти, но ручка дверцы заедала, и, сражаясь с ней, я, вне себя от волнения, глядела на вежливо улыбающуюся Костанцу, которая стояла между Анджелой и Идой, и на Витторию, которая что-то говорила, широко размахивая руками. Я надеялась, что она обойдется без неприличных слов… наконец дверца поддалась. Выскочив наружу, я успела услышать, как тетя, мешая итальянский с диалектом, отвешивает комплименты моим подругам:

— Красавицы, какие красавицы! Вылитая мамочка!

— Спасибо, — сказала Костанца.

— А что это за сережки?

И она принялась расхваливать серьги Костанцы — предварительно их потрогав, — затем перешла к ее бусам, платью, щупая все так, словно перед ней стоял наряженный манекен. Я испугалась, что сейчас она задерет ей юбку, чтобы получше разглядеть чулки и трусики, — Виттория была на это способна. Но внезапно она угомонилась, словно ее шею сжал невидимый ошейник, приказывая вести себя сдержаннее. С чрезвычайно серьезным видом тетя уставилась на браслет на руке у Костанцы — я хорошо его знала, мама Анджелы и Иды им дорожила: браслет белого золота, с цветком, лепестки которого были из рубинов и бриллиантов, сиял, словно светясь изнутри. Я знала, что маме тоже хотелось такой.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Роль И. В. Сталина в победе в Великой Отечественной войне долгое время значительно преуменьшалась. Н...
Сборник статей и эссе знаменитого создателя Плоского мира Терри Пратчетта. Он легко и с юмором расск...
Кто убил Кристофера Ольсена и почему? В этом захватывающем триллере Маттиас Эдвардссон плетет паутин...
Это трогательная фантастическая история, повествующая о случайной встрече состоявшегося человека с д...
Этот роман был очень дорог Агате Кристи – возможно, как никакой другой. Она всегда выделяла его сред...
Мораиш Зогойби по прозвищу Мавр излагает семейную историю, вплетая в нее рассказы о современной Инди...