Петр Первый Толстой Алексей
— Нашумели много… Это можем. — Петр бросил ложку. — Воевать еще не научились. Не с того конца взялись… Никуда это дело еще не годится. Чтоб здесь пушка выстрелила, ее надо в Москве зарядить… Понял?
Алексашка сказал:
— Сейчас еду, — в первой роте у костра солдаты разговаривают. Шведов ждут — весь лагерь гудит. Честят генералов — ну-ну… Один — слышу: «Прапорщику, говорит, первую пулю…»
— Генералы! (У Петра замерцали глаза.) С хоругвями по стенам ходить! Воеводы… Старые дрожжи…
Тогда Алексашка сказал осторожно, — запустил глазом:
— Петр Алексеевич… Отдай войско мне на эти три дня… Ей-ей. А?
Будто не расслышав, Петр полез в карман за кисетом. Сопя, уминал пальцами крошки табаку:
— Главнейшим начальником с завтрашнего дня имеет быть герцог фон Круи. Дурак изрядный, но дело знает по-европейски, — боевой… И наши иностранцы при нем будут бодрее…Ты соберись, слышь, до свету — поедем…
Сопел. Придвинув свечу, раскуривал, Алексашка спросил тихо:
— Петр Алексеевич, куда поедем?
— В Новгород.
Петр взглянул наконец в раскрытые чрезмерным изумлением прозрачно-синие глаза Алексашки. Вдруг густо начал багроветь (надулась жилка поперек вспотевшего лба) — и, — сдерживая гнев:
— Тому мальчишке терять нечего, а мне есть чего… Думаешь — под Нарвой начало и конец? Войне начало только… Должны одолеть… А с этим войском не одолеем… Понял ты? Начинать надо с тылу, с обозных телег… Скакать со шпагой — последнее дело… Дура, храбрее Карла хочешь быть? Опусти глаза! (Бешенство метнулось по лицу его.) Не моги смотреть на меня!
Алексашка не послушал, не опустил глаза, от жгучего стыда наливались слезы, капля поползла по натянутой щеке. Петр узкими зрачками впился в него. Оба не дышали. Петр вдруг усмехнулся. Отвалясь к стене, глубоко засунул руки в карманы.
— «Мин херц», — передразнил Алексашкиным голосом. — Сердечный друг… За меня стыдно стало? Подожди, еще чего случится, — все морду отворотят. Карла испугался… Войско бросил… В Новгород ускакал, все равно как тогда — к Троице… Ладно… Вытри личико. Поди встреть — господа генералы пожаловали…
. . . . . .
Окрики часовых. Топот подков по мерзлой земле. За окном — свет факелов. Звеня шпорами, вошел герцог и генералы — красные от ветра, встревоженные, — что случилось в такой поздний час?.. Петр кивнул им, подойдя к герцогу, обнял. Показал Меньшикову — взять свечу — и пошел за дощатую переборку в чулан.
Здесь Меньшиков поставил свечу на столик, заваленный бумагами, засыпанный табаком. Все стояли. Петр сел, взял листок, шевеля губами, строго перечел про себя присыпанные золой, исчерканные строки. Кашлянул и, — ни на кого не глядя:
«Ин готснам, во имя божье, — начал читать суровым, твердым голосом. — Понеже его царское величество ради нужнейших дел отъезжает от войска, того ради вручаем мы войско его княжеской пресветлости герцогу фон Круи по нижеследующим статьям… (Герцог, стоя у самого стола, задергал ляжкой. Петр посмотрел на его тощую ляжку в белой лосине, потом — на сухие руки, обхватившие золотую рукоять сабли.) Первая статья: его пресветлейшество имеет быть главнейшим начальником… Второе: все генералы, офицеры, даже и до солдата имеют быть под его командой, как самому его царскому величеству… Третье… (Поднял голос.) Добывать немедленно Нарву и Иван-город всячески… Четвертое… За ослушание генералов, офицеров и солдат чинить над ними расправу, яко над подданными своими даже и до смерти…»
Мимо герцога стал смотреть на генералов: Вейде согласительно кивал, князь Трубецкой вспух вспотевшим лицом, у Бутурлина седые стриженые волосы задвигались над низким лбом, Артамон Головин низко опустил голову, будто позор и беда уже легли на его плечи.
«Также его пресветлейшеству зело проведывать про шведский сикурс. Когда подлинно уведомится о пришествии короля Каролуса и если оный нарочито силен, — оного накрепко стеречь, чтобы в город Нарву не пропустить, и поиск над оным с божьей помощью искать… Но лучше обождать, буде возможно, до прибытия подмоги…» (Опустил листок и — герцогу.) Репнин и гетман с казаками и огнеприпасные обозы — в немногих днях пути… (Головину.) Садись, перебели…
В дверь из сеней постучали. Меньшиков озабоченно протискался в кухню. Кто-то вошел, — в раскрытую дверь с шумом ветра донеслись отдаленные крики множества голосов. Петр, оттолкнув кого-то, шагнул в кухню.
— Что случилось? — крикнул страшно.
Перед ним стоял юноша, — осунувшееся розовое, как у девушки, лицо, вздернутый нос, смелые глаза, над ухом русые волосы запеклись кровью…
— Павел Ягужинский, поручик, при Борисе Петровиче Шереметьеве, — быстро сказал Меньшиков.
— Ну?
У того задрожало лицо. Подняв нос к Петру, справился:
— Борис Петрович послал, государь, спросить — куда стать полкам?
Петр молчал. Генералы испуганно теснились в дверях чулана.
Меньшиков, — торопливо надевая полушубок:
— Бежали без чести от самых Пигаиок… Шапки побросали… Дворяне…
. . . . . .
Иррегулярные полки дворянского ополчения, утром семнадцатого ноября, узнав от сторожевых, что шведские разъезды за ночь прошли мимо теснин берегом моря в тыл на ревельскую дорогу, смешались и, не слушая Бориса Петровича Шереметьева, стали уходить от Пигаиок — в страхе оказаться отрезанными от главного войска. Он подскакивал к расстроенным сотням, хватал за поводья, сорвал голос, бил нагайкой по лошадям и по людям, — задние напирали, конь его вертелся в лаве отступающих. Ему только удалось собрать несколько сотен, чтобы остеречь тыл и спасти часть воинского обоза от шведов, появившихся с восходом солнца, — в железных кирасах и ребрастых касках, — на всех скалистых холмах. Шведы не преследовали. Дворянские полки уходили вскачь. Ночью они появились под палисадами нарвского лагеря. Сторожа на валу, в темноте приняв их за врата, открыли стрельбу. Всадники отчаянно кричали: «Свои, свои…» Пробудился и загудел весь лагерь.
За палисады впустили поручика Павла Ягужинского, он поскакал к царю. Бушевал ледяной ветер. Служилые люди, сойдя с коней, стояли по ту сторону рва у поднятых мостов. С палисадов кричали им: «Помещики, чего скоро прибежали?.. В осаду хотите, сердешные?..» По всему лагерю начали бить барабаны, поплыли огоньки, поскакали всадники с фонарями. В полках и сотнях под знаменем читали царский указ о вручении войска преславному и непобедимому имперскому герцогу фон Круи. Войска молчали, пораженные изумлением и страхом. Скоро летучей молвою побежал слух, что царя уже нет в лагере и швед всею силою стоит в пяти верстах.
Никто не спал. Зажигали костры — их разметывал ветер. Под утро конницу Шереметьева отвели на правый фланг. Не заходя за палисады, она стала на самом берегу, там, где Нарова, выше города, бешено ревела между островками на порогах. Рассвело — шведов не было видно. Посланные дозоры нигде вблизи врага не обнаружили, хотя шереметьевцы и божились, что он висел у них на хвосте от самых Пигаиок.
Под хриплые вопли рожков герцог, в пышном плаще, с маршальским жезлом, упертым в бок, и за ним — позади на пол-лошадиного корпуса — генералы: Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский и князь Яков Долгорукий — объезжали лагерь. Герцог, взбодряя висячие усы ребром перчатки, кричал солдатам: «Здорово, молодци! Умром за батушку цара!» Во всех полках под барабанный бой читан приказ:
«…Ночью половине войска стоять под ружьем… Перед рассветом раздать солдатам по двадцать четыре патрона с пулями. На восходе солнца всей армии выстроиться и по трем пушечным сигналам — музыке играть, в барабаны бить, все знамена поставить на ретраншементе. Стрелять не прежде, как в тридцати шагах от неприятеля…»
Ночью ветер повернул на запад — с моря. Потеплело. В темноте шведский генерал-майор Рибинг с двумя рейтарами, приказав обернуть войлоком конские копыта, тайно подъехал к самым палисадам, измерил глубину рва и высоту раскатов.
. . . . . .
Алексей Бровкин, голодный, как черт, насквозь продутый ветром, ходил по валу, — три шага вперед, три назад, — около ротного значка. Вал тянулся на семь верст, солдаты стояли редко друг от друга. Рожки протрубили, барабаны протрещали. Пушки, мушкеты заряжены, фитили дымились. Ветер трепал полотнища знамен на ретраншементах. Было одиннадцать часов утра…
Алексей со всей силой подтянул кушак. Новый главнейший начальник обо всем позаботился, только забыл накормить. Который день солдаты, — и офицеры строевые, — жевали заплесневелые сухари, вытряхивали крошки из сумок. В эту ночь и сухарей не выдали. Солдаты вороньими пугалами торчали на валу (из роты Бровкина осталось восемьдесят здоровых). Было время, — Алексей, ох, как ждал сразиться! — повести роту в пушечном дыму, самому схватиться за древко неприятельского знамени… («Спасибо, Алексей, жалую тебя в полковники…») Сегодня одного хотелось — залезть в теплую вонь землянки, похлебать из котелка жидкой каши, чтоб обожгло глотку…
Жмурясь от ветра, Алексей крикнул ближайшему — Голикову:
— Чего рот разинул, стоять бодро.
Тот не услышал, — подняв рваные плечи, уставил востроносое лицо, будто увидал смерть… И другие солдаты, как ощетиненные псы, глядели в сторону холма Германсберг. Над ним в стремительно летящих тучах показывалось, заволакивалось невысокое солнце. Между пней и мотающихся голых берез двигались тяжело навьюченные люди, — все больше их выходило из лесу. Они скидывали с плеч мешки и вьюки, перебегали вперед, строились в широкие, плотные колонны. Шестерными упряжками выезжали пушки, одни вниз — прямо — к середнему редуту, другие — на рысях через ручей — к сильным укреплениям Вейде, третьи вскачь мчались направо по равнине. Шесть пеших колонн выстраивались на холме Германсберг. Двойными тусклыми железными рядами выезжала из леса конница.
Алексей не своим голосом закричал:
— Барабанщики, боевая тревога!
На вал выскочили усатые унтер-офицеры, надвигали треуголки, чтобы не унес ветер. Затрещали барабаны… Леопольдус Мирбах, неизвестно чему радуясь, указывал пальцем, кричал Алексею: «Глядите, вот тот на коне — это король Карл». Колонны шведов, страшные своей правильностью, порядком, будто не люди, бесчувственные, бессмертные, поколыхиваясь черно-синими рядами, ползли с холма… Там, на высоком месте, стояло пять-шесть всадников, и один тоненький — впереди, — помахивал рукой, к нему подскакивали верховые и мчались вниз, к колоннам.
Ветер гнул древки знамен и значков на валу, надрывая душу, трещали барабаны. Свинцово-снежная туча поднималась со стороны моря, быстро накрывала небо. Четыре орудийные запряжки подскакали, шагах в двухстах от рва, против места, где стояла рота Бровкина, с хода завернули, — снялись передки, подскакали зеленые зарядные ящики, завернули. Соскочили крепкие люди в темно-синих мундирах, стали у пушек. Бегом, не расстраивая правильного ряда, подошла пехотная колонна, — впереди ее выскочило несколько человек с белыми отворотами… При взмахе блеснувших шпаг ряды шведов сдвоились, развернулись по сторонам батареи, припали, — полетели комья земли…
Алексей, приложив ко рту руки, перекрикивал ветер: «Господа прапорщики… Передать унтер-офицерам… Передать солдатам… Без приказу не стрелять за страхом смерти…» Леопольдус Мирбах побежал в длинных ботфортах по валу, крича по-немецки, грозя тростью… Федька Умойся Грязью (бородатый, грязный, чистое пугало) злобно оскалился — Леопольдус ударил по башке… Ветер рвал полы кафтанов, высоко полетела чья-то шляпа…
Алексей оборачивался к нашей батарее: «Да ну же… Скорее». Наконец тяжело рвануло уши… «Дьяволы, стрелять не умеют!..» В ответ четыре шведские пушки, отскочив, плюнули огнем… В полуверсте, особенно и важно, прогрохотали «Лев» и «Медведь»… «Ох, наши — лениво». Четыре запряжки снова подскакали, подцепили пушки, подвезли ближе к валу. Пушкари догнали бегом, — прочистили, зарядили, отскочили — двое к колесам, третий присел с фитилем. Человек с белыми отворотами поднял шпагу… Залп… Четыре ядра ударили в сосновые бревна палисада, рвануло железным визгом, полетели щепы. Алексей попятился, упал. Вскочил… Мельком, но страшно ясно (запомнил потом на всю жизнь) увидел: по кочковатому полю, близко вдоль рва, скачет на сивой лошади прямо, тонкий, как палец, юноша в маленькой треуголке, из-под нее подскакивает на загривке кожаный мешочек, ноги его не по-русскому вытянуты вперед, засунуты в стремя до каблука, узкое лицо насмешливо обращено к стреляющим с палисада, за ним десятка два вздвоенных ровных рядов кирасиров на очень костлявых конях скачут голова в голову… «Господи, помилуй!» — донесся отчаянный крик Голикова.
Низкая туча стремительно закрывала все небо. День быстро темнел. Пеленою снега затягивало лагерь, ряды скачущих кирасир, двигающиеся шведские колонны. В вое ветра рявкали пушки, — пламя их вспыхивало мутными сияниями. Трещал, рвался палисад. Ядра свирепо прошипывали над головой. Закрутилась метель, косой колючий снег бил в лицо, залеплял глаза. Не было видно ни того, что впереди — по ту сторону рва, ни того, что уже с четверть часа началось в лагере.
На Алексея налетел бегущий без памяти, согнувшись, солдат не из его роты… Алексей схватил его за бока… Солдат истошно заорал: «Продали!..» — вырвался, исчез в метели… Только тогда Алексей заметил, как из крутящейся пелены стали валиться в ров будто бы вязанки хвороста. Сдирая с лица снег, закричал:
— Огонь!.. Огонь!..
Во рву уже копошились проворные люди…
(…Шведские гренадеры, коим снег бил в спину, подбежав, стали забрасывать ров фашинами, и по ним без лестниц полезли на палисад…)
…Алексей увидел еще: выстрелил Голиков, пятясь, — пихал перед собой багинетом… Большой, засыпанный снегом человек перекинул ноги через палисад, схватился рукой за багинет, — Голиков тянул мушкет к себе, тот — к себе… Алексей завизжал, тыкая его, как свинью, шпагой. Еще, еще переваливались люди, будто гнала их снежная буря… Алексей колол и мимо и в мягкое… Брызнула боль из глаз, — череп, все лицо сплющилось от удара…
…Голиков не помнил, как скатился со рва… Полз на четвереньках, — от животного ужаса… Мимо, размахивая руками, пробежал кто-то, за ним с уставленными багинетами — двое шведов, яростные, широкие… Голиков прилег, как жук… «Ох, какие люди!..» Поднял голову, — снегом забило рот. Вскочил, шатаясь, тотчас наткнулся на двоих… Федька Умойся Грязью лежал животом на Леопольдусе Мирбахе, добирался пальцами до его горла… Леопольдус рвал Федькину бороду… «Врешь, сатана», — хрипел Федька — навалился плечами… Андрей побежал… «Ох, какие люди!..»
. . . . . .
Средняя колонна шведов, — четыре тысячи гренадеров, — всею фурией бросилась на дивизию Артамона Головина… Четверть часа длился бой на палисадах. Русские, ослепляемые метелью, истомленные голодом, не веря командирам, не понимая, зачем нужно умирать в этом снежном аду, отхлынули от вала… «Ребята, нас продали… Бей офицеров!..» Беспорядочно стреляя, бежали по лагерю, давили друг друга в занесенных рвах и на турах батарей… Смяли и увлекли за собой полки Трубецкого. Тысячами бежали к мостам, к переправе…
Шведы недалеко преследовали их, страшась самим затеряться в метели среди столь огромного лагеря. Хриплые трубы повелительно звали — назад, на вал… Но часть гренадер наткнулась на рогатки, — за ними стояли обозы… Гренадеры закричали: «Мит готе хильф, во имя божье…» — и штурмом взяли обоз. Здесь под занесенными снегом рогожами нашли бочки с тухлой солониной и бочонки с водкой. Более тысячи гренадеров так и остались до конца боя у разбитых бочонков… Русских, метавшихся меж телег, одних перекололи, других просто прогнали прочь.
Вслед за пехотой в лагерь через разломанные ворота ворвалась конница — прямо на главный редут. Пищали «Лев» и «Медведь» взяты были в конном строю, — прислуга порублена, командир Яков Винтершиверк, раненный в голову, отдал шпагу. Пищали повернули на восток и стали бить по укреплениям Вейде. Шведы здесь встретили упорное сопротивление, — Вейде поставил всю дивизию на палисады, в четыре ряда, тесно, сам офицерским копьем сбивал шведов, лезущих на тын. Солдаты позади заряжали мушкеты, передние стреляли бегло… Весь ров был завален убитыми и ранеными. Когда стали долетать ядра с главного редута и опознали голоса «Льва» и «Медведя», — Вейде верхом поскакал по валу: «Ребятушки, стойте твердо…» Под конем его рвануло бомбу, видели, — в летящем снегу, в дыму конь его встал на дыбы, опрокинулся…
. . . . . .
Конные полки Шереметьева стояли припертые к реке, между палисадами Вейде и лесом. В лицо неслись снежные вихри, позади ревела Нарова. Страшно шумел лес. Стояли, ничего не видя, не понимая. Справа, издалече, все чаще били пушки… Совсем близко на палисадах началась мушкетная пальба, крики, смертные вопли такие, — волосы зашевелились под мурмолками у детей боярских…
Борис Петрович был на холме посреди своего войска. Подзорную трубу спрятал в карман, — едва можно было различить уши коня… Понятно — что делалось в нашем лагере. Тщетно ждал приказа командующего. Но он либо забыл о дворянской коннице, либо ее не могли отыскать, либо случилось нехорошее…
Стрельба послышалась с левого крыла, должно быть, из леса. Борис Петрович слушал, привстав на стременах. Подозвал молодого князя Ростовского:
— Возьми, батюшка, четыре сотни, скачи в лес, выбей-ка оттуда неприятеля… С богом…
Князь, окоченевший в кольчуге и железном колпаке, невнятно что-то ответил, съехал с холма… И из леса рявкнула пушка. Чей-то голос затянул смертную жалобу. И сразу — справа, слева, спереди — захлестали мушкетные выстрелы. Борис Петрович оглядывался, чтобы приказать: «Сабли вон, вперед с богом…» Но приказать было некому: на холм пятились конские зады… «Пропали, пропали, уходите через реку!» — закричали тысячи голосов. Борису Петровичу оставалось одно, — чтобы не смяли, самому повернуть коня: зажмурился, заплакал, рвя узду…
Рев, дикое гиканье… Колыхающаяся лава конских задранных голов, косматых грив, спин, осыпанных снегом, мчалась к реке. Берег был крут, лошади съезжали на задах, упирались, задние врезались в них вскачь, перескакивали через падающих… В желтой воде под пеленой метели закрутились конские морды, захлебывающиеся человеческие лица, из водоворотов показывались руки, судорожно цепляли воздух… Новые и новые сотни всадников бросались в Нарову, — плыли, бились на струях, тонули…
Добрый конь под Борисом Петровичем выбрался на островок посреди реки, постоял, поводя боками, осторожно опять вошел в воду, оскалясь, поплыл, вынес на тот берег…
. . . . . .
Метель, застилавшая поле битвы, была для шведов, пожалуй, опаснее, чем для русских. Нарушилась связь между наступающими колоннами, — вестовые напрасно метались в снежных вихрях, разыскивая генералов и короля. Смелый план, — стремительными ударами опрокинуть фланги противника, окружить его и прижать к крепости под огонь бастионов, — план этот не удался: центр русских сразу был прорван — войска Артамона Головина беспорядочно отступили, пропали в пурге, но фланги оборонялись с неожиданным упорством, особенно правый, где находились лучшие полки — Семеновский и Преображенский.
Шел четвертый час, стрельба не затихала. Валил, крутился снег. До темноты необходимо было закончить бой победой, иначе четыре батальона шведов, проникшие в центре в лагерь, потрепанные и уставшие, могли быть в свою очередь окружены и уничтожены, если русские осмелятся наконец выйти из-за палисадов — на флангах у них по скромному расчету оставалось тысяч пятнадцать свежего войска.
В начале боя Карл с тремя экскадронами кирасир находился между колоннами Штенбока и Мейделя, чтобы видеть одновременно атаку центра и правого фланга. Здесь застала его метель. Наступающие колонны скрывались за пеленой снега, не стало видно даже вспышек орудий. Карл, подняв нос, сжав зубы, слушал упоительные звуки боя. Подскакавший адъютант генерала Рёншельда рапортовал, что гренадеры прорвали центр и гонят русских в глубь лагеря. Карл, схватив офицера за плечо, крикнул в ухо:
— Скажите генералу — король приказывает остановить преследование, занять центральный редут, приготовиться к обороне, ждать распоряжений…
Одного за другим он посылал вестовых на правый фланг к Шлиппенбаху, безуспешно штурмовавшему линию укрепления Вейде… «Передайте генералу — король удивлен». Он послал ему в подкрепление две роты из резерва, но их не нашли и не послали. Шведы бешено штурмовали полуразрушенный палисад, генерал Вейде был ранен осколком бомбы, русские продолжали отбиваться чем попало…
Опасность увеличивалась с каждой минутой. Вчера на военном совете все генералы высказались против безумной операции под Нарвой: с десятью тысячами голодных, измученных солдат, навьюченных мешками (обозы пришлось бросить в поспешном наступлении), броситься на пятидесятитысячную армию за сильными укреплениями… Это было бы неосторожно… Но Карл сказал: «Выигрывает наступающий, опасность увеличивает силы, завтра вы приведете ко мне в палатку царя Петра…» Он изложил генералам свою диспозицию, — в ней было предвидено и учтено все, кроме бурана…
Подняв нос, вытянувшись в седле, весь занесенный снегом, он вслушивался в звуки боя. Опасность пьянила его. Эта игра несравнима даже с охотой на медведей в Кунгсёрском лесу. Ветер с особенной силой доносил выстрелы с левого фланга, где два батальона гренадер генерала Левенгаупта штурмовали позиции семеновцев и преображенцев. Неужели и там, в наиболее ответственном месте, еще нет успеха?
Обернувшись, Карл схватил за узду чью-то лошадиную морду (лошадь и всадника за бураном не было видно), крикнул, чтобы послали четыре роты из резервов в помощь Левенгаупту. Лошадиная морда вздернулась, исчезла. (Эти роты также не были найдены и посланы.) Пальба слева становилась все отчаяннее. Из облаков снега выскочил занесенный всадник:
— Король… Генерал Левенгаупт просит подкреплений…
— Я послал ему четыре роты… Я удивлен…
— Король… Палисады разбиты, рвы завалены фашинами и трупами… Но русские отошли за рогатки… Они озверели от страха и крови… Выкрикивают ругательства и лезут на штыки… Генерал Левенгаупт получил несколько ран и пеший продолжает сражаться впереди солдат…
— Указывай дорогу!..
Карл толкнул коня, нагнувшись против снега и ветра, поскакал о стремя с посланным офицером в сторону выстрелов на левом фланге. Ветер, пронизывая тело, казалось, пел в сердце… В этом упоении ветра, снега, грохота выстрелов ему нужно было ощутить сопротивление клинка, входящего в живое тело… Офицер что-то крикнул, указывая вперед, где на снегу расплылось желтое пятно… Это было занесенное русло ручья. Карл вонзил шпоры, конь тяжелым махом перенесся через желтый снег и увяз в трясине, вскидываясь, глубже увязил зад, — захрапел ноздрями в снежный ветер. Карл соскочил, — левая нога погрузилась в вязкий ил по самый пах… Рванул, вытащил ногу из ботфорта, на четвереньках, потеряв шляпу и шпагу, пополз на тот берег, где, спешась, стоял офицер, протягивая руку…
Так, — об одном ботфорте, без шляпы, — Карл влез на его дрожащую, покрытую ледяной коростой, худую лошадь, колотя шпорой, поскакал на близкие выстрелы, дикие крики. Лошадь стала перепрыгивать через снежные бугорки, — это были убитые или раненые… Впереди перебегали неясные тени. Огненно грохотнула пушка… Неожиданно близко он увидел беспорядочную толпу своих гренадеров, — они угрюмо стояли, опираясь на ружья, глядели туда, где за истоптанным, окровавленным снегом, за уткнувшимися телами убитых торчали наискось острые колья рогаток. За ними колыхалась стена русских. Они что-то надрывно кричали, грозя кулаками и мушкетами. Видимо, только что была отбита атака…
Он наехал лошадью на гренадер: «Шпагу!» — крикнул, как выстрелил… К нему обернулись, его узнали… Нагнувшись с седла, вытянув руку, растопырил пальцы.
— Шпагу! (Кто-то сунул ему в руку эфес шпаги.) Солдаты! Честь вашего короля — здесь, на этих рогатках… Они должны быть взяты… Вы опрокинете в Нарову грязных варваров. (Поднял шпагу, и сейчас же протяжно заиграл горн, и второй, и — еще, — невидимо за метелью.) Солдаты… С вами бог и ваш король!.. Я иду впереди вас… За мной!..
Он поскакал по кровавому снегу. Позади угрюмые глотки рявкнули: «Во имя божье!» Из-за рогаток раздались редкие выстрелы. Он наметил одного, — русский — великаньего роста — стоял, нагнув башку, посреди бреши в рогатках, разбитых ядрами… Усмехаясь, Карл поднял лошадь на дыбы, русский — с озверелым лицом вонзил штык, как вилы, в грудь лошади… Карл распластался по конской спине, соскальзывая, со всей силы вытянулся, погрузил шпагу в грудь великану…
Но, соскакивая с коня, он пошатнулся… (Вокруг — орущие рты, лязг железа, хрусткие удары.) Его толкнули, — упал. Тяжелый сапог наступил на спину, вдавил в снег… Сейчас же короля подхватили, подняли, понесли… Мысли его смешались. Карл очнулся на пушечном лафете под вонючей шинелью. Горны протяжно играли отбой. Сбросив шинель, сел:
— Принесите чьи-нибудь сапоги, я бос… Сапоги и коня…
. . . . . .
Перемешавшиеся полки Головина и Трубецкого, в страхе быть отрезанными от переправы, добежали до берега и так тесно поперли на мост, что понтоны осели, — желтые воды вздутой западным ветром Наровы начали перехлестывать через перила. Там, в пенной воде, под снежной завесой, плыли трупы лошадей и людей конницы Шереметьева (потонувших при переправе пятью верстами выше). Конские туловища прибивало, громоздило у осевшего моста. С берега напирали орущие люди. Зыбкий мост сильнее накренялся правым бортом, вода хлынула через настил, перила затрещали, пеньковые канаты начали рваться, середние понтоны погрузились совсем и разошлись. В ревущий поток, где крутились конские и человеческие трупы, попадали те, кто был на мосту. Поднялся крик, но сзади продолжали напирать, — солдаты сотнями валились в Нарову, покуда разорванную половину моста не прибило к болотистому берегу.
Там, близ реки, стоял шатер герцога фон Круи, — в тылу расположения Преображенского и Семеновского полков. Третий час длился отчаянный бой на рогатках на южной и западной стороне лагеря. Ни руководить, ни распоряжаться в этом снежном аду… В шатре у стола, обхватив голову, сидел толстый преображенский полковник Блюмберг, изредка сопел. Напротив него — скучный Галларт мигал ресницами на свечу, спокойно ждал, когда надо будет отдавать шпагу — эфесом вперед, с поклоном — шведскому офицеру.
В шатер вошел герцог в осыпанной снегом оленьей шубе поверх лат, — забрало поднято, усы висели сосульками, губы тряслись…
— Пускай черт воюет с этими русскими свиньями! — крикнул герцог. — Майор Кунингам и майор Гаст задушены в землянках… Капитан Вальбрехт с перерезанным горлом лежит здесь, в двенадцати шагах от шатра… Царь знал, что подсунуть мне, — армию! Сброд, сволочи!..
Галларт поспешно поднялся и откинул ковер, — в палатку влетел вихрь снега. Рев многотысячной толпы заглушал звуки выстрелов. Герцог бросился вон из шатра. Внизу были видны очертания подносимого к берегу моста, на нем кричали люди. Справа, там, где частокол лагеря упирался в реку, бесновались бесчисленные толпы…
— Центр прорван, — сказал Галларт, — это полки Головина…
Солдаты лезли через частокол, отдельные кучки их бежали к шатру…
— О черт! — крикнул герцог. — На коней, господа! — Он потащил с себя оленью шубу, — латы мешали движениям. — Помогите же, о черт!
Герцог, Галларт и Блюмберг влезли на коней, спустились вниз к воде и по топкому берегу тяжело поскакали на запад, навстречу шведским выстрелам, — сдаваться в плен, чтобы этим уберечь свои жизни от разъяренных солдат.
. . . . . .
Стемнело. Ветер затихал, валил мягкий снег. Изредка хлопал одинокий выстрел. В русском лагере было тихо, как на кладбище, ни одного огня… Лишь в центре, в захваченном обозе, пьяные шведские гренадеры хрипло орали песни. Пламя горящих бочек озаряло пелену снега, ложившуюся на мертвецки пьяных и на убитых.
Артамон Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский, Яков Долгорукий, десять полковников (среди них — сын славного генерала Гордона и сын Франца Лефорта), подполковники, майоры, капитаны, поручики — восемьдесят командиров — собрались на конях и пешие у землянки, где совещались генералы. Только что были посланы к королю Карлу парламентеры, — князь Козловский и майор Пиль, — но они наткнулись на своих солдат, были опознаны и убиты…
В землянке при свете лучины Артамон Головин говорил:
— Укрепления прорваны, главнокомандующий бежал, мосты разломаны, пороховые обозы — у шведов… Назавтра не можем возобновить боя… Покуда ночью шведы не видят нашего бедствия, можем добиться от короля женерозных[14] условий, сохранить оружие и войска… Ты, Иван Иванович (поклонился Бутурлину), ступай, батюшка, сам к королю, скажи ему, что, не желая-де пролития христианской крови, хотим разойтись: уйдем-де в свою землю, а он пускай уходит в свою…
— А пушки? Отдать? — прохрипел Бутурлин.
На это никто не ответил, генералы потупились. У гордого Головина слезно сморщилось все лицо. Толстогубый, черный Яков Долгорукий сказал, ломая брови:
— Что зря-то болтать… Выпьем сраму досыта… На милость сдаемся.
Бутурлин щелкнул кремнями двух пистолетов, сунул их за пояс, надвинул шляпу на лоб, вышел из землянки:
— Трубача!
К нему придвинулись офицеры:
— Иван Иванович, ну что? Сдаемся?
— Мы готовы умереть, Иван Иванович… Да ведь от своих же умирать-то…
В версте от русского лагеря, на мызе, Карл и генералы приняли Бутурлина. Шведы, так же как и русские, боялись завтрашнего дня. Поломавшись для чести, согласились пропустить на ту сторону Наровы все русское войско при оружии и со знаменами, но без пушек и обозов. В залог потребовали доставить на мызу всех русских генералов и офицеров, а войско пусть идет с богом домой… Бутурлин попытался было спорить. Карл сказал ему с усмешкой:
— Из любви к брату, царю Петру, спасаю его славных генералов от солдатской ярости. В Нарве вам будет спокойнее и сытнее, чем при войске.
Пришлось согласиться на все. Взвод кирасир поскакал брать заложников. Шведские саперы, запалив на берегу костры, начали наводить мост, чтобы как можно скорее спровадить русских за реку. Первыми покинули лагерь семеновцы и преображенцы, — со знаменами и оружием, под барабанный бой перешли мосты; солдаты все были рослые, усатые, угрюмые. На плечах несли раненых. Когда стала проходить дивизия Вейде, шведские кирасиры угрожающе придвинулись, потребовали сдать оружие. Солдаты, матерясь, бросали мушкеты. Остальные полки прогнали уже просто — выстрелами…
На рассвете остатки сорокапятитысячной русской армии — разутые, голодные, без командиров, без строя — двинулись обратной дорогой. Вслед им бастионы крепости Иван-города послали несколько бомб…
Весть о нарвском разгроме догнала Петра в день, когда он въехал в Новгород, на двор воеводы. В раскрытые ворота за царской повозкой вскакал на шатающейся лошади Павел Ягужинский, соскочил у крыльца и блестящими глазами глядел на царя.
— Откуда? — нахмурясь, спросил Петр.
— Оттуда, господин бомбардир.
— Что там?
— Конфузия, господин бомбардир…
Петр быстро низко опустил голову. Разминая ноги, подошел Меньшиков, — сразу все понял: что было спрошено и что отвечено. Воевода Ладыженский, пучеглазый старичок, стоя на нижней ступени, разинул рот, — колючий ветер поднимал его редкие волосы.
— Ну… Идем, расскажи. — Петр поставил ногу на ступень и вдруг повернулся к воеводе, будто с великим изумлением разглядывая этого новгородского правителя: — У тебя все готово к обороне?
— Великий государь… Ночи не сплю, все думаю: как тебе угодить? — Воевода Ладыженский стал на колени, молил собачьими глазами, трепетал вывороченными веками. — Где ж его оборонять?.. Город худой, рвы позавалились, мост через Волхов сгнил совсем… Да и мужиков не сгонишь из деревень, лошадей всех побрали в извоз… Смилуйся…
Воевода не говорил, а вопил, хватался за ноги государя, Петр отряхнул его от ноги, взбежал в сени. Там повскакали с мест монахи, монашки, попы, старцы в скуфейках. Один, с гремящими цепями на голом теле, пополз под лавку…
— Это что за люди?
Чернорясные и попы замахали туловищами. Строгий, сытый иеромонах стал говорить, закатывая зрачки под лоб:
— Не дай запустеть монастырям и храмам божьим, великий государь. Указом твоим велено с каждого монастыря брать до десяти и более подвод и людей с железными лопатами, сколько вмочно, и кормы им… И от каждого прихода ставить подводы и людей же… Воистину сие выше сил человеческих, великий государь… Одною милостыней живем Христа ради…
Петр слушал, держаясь за дверную скобку, — выпучась, оглядывал кланяющихся.
— От всех монастырей челобитчики?
— От всех, — враз бодро ответили монахи. — От всех, от всех, милостивец наш, — клиросными голосами пропели монашки…
— Данилыч, не выпускать никого, поставь караул!..
Войдя в столовую, он велел Ягужинскому рассказывать о конфузии. Не присаживаясь, шагал по низенькой, жаркой комнате, брал со стола соленый огурец, жевал, торопливо переспрашивал. Павел Ягужинский рассказал о потере всей артиллерии, о гибели в Нарове тысячи всадников шереметьевской конницы, о гибели пяти тысяч солдат на разломавшемся мосту, — да более того убито во время боя, — о сдаче в плен семидесяти девяти генералов и офицеров (в их числе и раненый Вейде), о злосчастном отступлении войска — без командиров и обозов (остались только младшие офицеры и унтер-офицеры, и то главным образом в гвардейских полках)…
— Герцог первый сдался? Цезарец-то, герой, сукин сын! И Блюмберг с ним? Алексашка, можешь понять? Брат родной — Блюмберг — ускакал к шведу… Вор, вор! (Изо рта Петра летели огуречные семечки.) Семьдесят девять предателей! Головин, Долгорукий, Бутурлин Ванька, знал я, что — дурак… но — вор! Трубецкой, боров гладкий! Как они сдались?..
— Подъехал к землянке капитан Врангель с кирасирами, наши отдали ему шпаги…
— И ни один, — хотя бы?..
— Которые плакали…
— Плакали! Ерои! Что ж они, — надеются: я после сей конфузии буду просить мира?
— Мира просить сейчас — подобно смерти, — негромко сказал Алексашка…
Петр остановился перед слюдяным окошечком, — в глубине низкого свода, расставя ноги, сжимал, разжимал за спиной пальцы.
— Конфузия — урок добрый… Славы не ищем… И еще десять раз разобьют, потом уж мы одолеем. Данилыч… Город поручаю тебе. Работы начнешь сегодня же — копать рвы, ставить палисады, — шведов дальше Новгорода пустить нельзя, хоть всем умереть… Да скажи, чтоб нашли и немедля быть здесь Бровкину, Свешникову, которые новгородские купцы из добрых — тоже пришли бы… А воеводу — отставить… (Вдогонку Алексашке.) Вели выбить в шею со двора. (Меньшиков торопливо вышел. Петр — Ягужинскому.) Ты ступай найди подвод сотни три, грузи печеный хлеб, к вечеру выезжай с обозом навстречу войску. Уразумел?
— Будет сделано, господин бомбардир…
— Позови монахов…
Сел напротив двери на лавку, — неприветливый, чистый антихрист. Вошли духовные. И без того было душно, стало — не продохнуть.
— Вот что, божьи заступники, — сказал Петр, — идите по монастырям и приходам: сегодня же выйти на работу всем — копать землю. (Иеромонаху, задвигавшему под клобуком густыми бровями, — угрожающе.) Помолчи, отец… Выйти с железными лопатами и с лошадьми не одним послушникам, — всем монахам, вплоть до ангельского чина, и всем бабам-черноризкам, и попам, и дьяконам, с попадьями и с дьяконицами… Потрудитесь во славу божью… Помолчи, говорю, иеромонах… Я один за всех помолюсь, на сей случай меня константинопольский патриарх помазал… Пошлю поручика по монастырям и церквам: кого найдет без дела — на площадь, к столбу — пятьдесят батогов… Этот грех тоже на себя возьму. Покуда рвы не выкопаны, палисады не поставлены, службам в церквах не быть, кроме Софийского собора… Ступайте…
Взялся за край лавки, вытянул шею, — на круглых щеках отросшая щетина, усы торчком. Ох, страшен! Духовные, теснясь задами, улезли в дверцу. Петр крикнул:
— Кто там в сенях, — снять караул!..
Налил чарку водки и опять заходил… Немного времени спустя бухнула дверь с улицы. В сенях — вполголоса: «Где сам-то? Грозен? Ох, дела, дела…»
Вошли Бровкин, Свешников и пятеро новгородских купчиков, — эти мяли шапки, испуганно мигали. Петр не позволил целовать руки, сам весело брал за плечи, целовал в лоб, Бровкина — в губы:
— Здорово, Иван Артемич, здорово, Алексей Иванович! (Новгородским.) Здравствуйте, степенные… Садитесь… Видишь, закуски, вино — на столе, хозяина велел прогнать. Ах, как меня огорчил воевода: я чаял, здесь у вас и рвы и неприступные палисады готовы уж… Хоть бы лопатой ткнули…
Налил всем водки. Новгородцы, приняв, вскочили. Он выпил первый, хорошо крякнул, стукнул пустой чаркой:
— За почин выпили… (Засмеялся.) Ну, что ж, купцы, слышали? Побил нас маленько шведский король… Для начала — ничего… За битого двух небитых дают, так, что ли?..
Купцы молчали, — Иван Артемич, поджав губы, глядел в стол, Свешников, перекосив страшенные брови, тоже отводил глаза. Новгородские купчики чуть вздыхали…
— Шведов ждать надо сюда на неделе. Отдадим Новгород — и Москву отдадим, — всем тогда пропадать.
— Охо-хо… — тяжело вздохнул Бровкин. У чернобородого Свешникова лицо стало желтое, как деревянное масло.
— Задержим шведов в Новгороде, — к лету соберем, обучим войско сильнее прежнего… Пушек вдвое нальем… Пушки под Нарвой! Пожалуйста, бери их: дрянь были пушки… Таких пушек лить не станем… Генералы — в плену, я тому рад… Старики у меня как гири на ногах. Генералов надо молодых, свежих. Все государство на ноги поднимем… Потерпели конфузию, — ладно! Теперь войну и начинаем… Даешь на войну рубль, Иван Артемич, Алексей Иванович, — через два года десять рублев верну…
Откинувшись, ударил кулаками по столу.
— Так, что ли, купцы?
— Петр Алексеевич, — сказал Свешников, — да где его, этот рубль-то, возьмешь? В сундуках у нас — деньги? Мыши…
— Истина, охо-хох, истина, — застонали новгородские купчики.
Петр метнул на них взором. (Поджались.) Тяжело положил ладонь на короткую спину Ивану Артемичу:
— Ты что скажешь?
— Связал нас бог одной веревочкой, Петр Алексеевич, куда ты, туда и мы.
Толстое лицо Бровкина было ясно, честно. Свешников даже обмер: ведь сговорились только что — попридержать денежки, и вдруг Ванька-ловкач сам выскочил… Петр обнял его за плечи, прижал запотевшее лицо к груди, к медным пуговицам:
— Другого ответа от тебя не ждал, Иван Артемич… Умен ты, смел, много тебе воздается за это… Купцы, деньги нужны немедленно. В неделю должны укрепить Новгород и посадить в осаду дивизию Аникиты Репнина…
. . . . . .
«…Рвы копали и церкви ломали… Палисады ставили с бойницами, а около палисадов окладывали с обеих сторон дерном…
А на работе были драгуны и солдаты, и всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина — мужеска и женска пола…
А башни насыпали землею, сверху дерн клали, — работа была насыпная. А верхи с башен деревянные и со стен кровлю деревянную же всю сломали… И в то же время у приходских церквей, кроме соборной церкви, служеб не было…
В Печерском монастыре велено быть на работе полуполковнику Шеншину. И государь пришел в монастырь и, не застав там Шеншина, велел бить его нещадно плетьми у раската и послать в полк, в солдаты…
И в Новгороде же повешен начальник Алексей Поскочин за то, что брал деньги за подводы, — по пяти рублев отступного, чтобы подводам у работы не быть…»
Караульный офицер на крыльце Преображенского дворца отвечал всем:
— Никого не велено пускать, проходите…
На дворе собралось много возков и карет. Декабрьский ветер забивал снежной крупой черные колеи. Шумели обледенелые деревья, скрипели флюгера на ветхих дворцовых крышах. Так, в возках и каретах, и сидели с утра весь день министры и бояре. Шестериком в золоченой карете раскатился было Меньшиков, — и того поворотили оглоблями назад…
Вечером, в одиннадцатом часу, приехал Ромодановский. Караульный офицер затрясся, увидя князя-кесаря, — в медвежьей шубе, вперевалку вползающего по истертым кирпичным ступеням. Пустить, — нарушить царский приказ, не пустить, — князь-кесарь своею властью, не спрашивая царя, велит ободрать кнутом…
Ромодановский прошел во дворец, — стража у каждых дверей, заслыша грузные шаги, пряталась. По пути до царской спальни три раза присаживался. Постучав ногтем, вошел, поклонился старинным уставом.
— Ты чего, дядя, сюда забрел? — Петр ходил с трубкой, в дыму, недовольно обернулся, не ответил на поклон. — Я сказал — никого не пускать.
— Никого и не пускают, Петр Алексеевич. А меня и родитель твой без доклада пускал. (Петр пожал плечом, продолжал ходить, грызть чубук.) О чем, Петр Алексеевич, целые сутки думаешь? Родитель твой и родительница наказывали тебе совета моего слушать. Давай вместе подумаем… Ай — чего надумаем…
— Будет тебе пустое молоть… Сам знаешь… О чем?..
Федор Юрьевич не сразу ответил, — сел, распахнул шубу (старику в такой духоте трудно было дышать), цветным платком вытер лицо.
— Может, и не пустое пришел я молоть… Как знать, как знать…
Петр, сам не слыша своего голоса, так вдруг громко начал кричать, что за стеной в темной тронной зале часовой уронил ружье с испугу.
— В Бурмистерской палате толстосумы рассуждать стали: под Нарвой-де мы себя показали, воевать со шведом не можем… Мириться надо… В глаза мне не глядят… Я с ними вот как говорил… (Взял Федора Юрьевича за грудь, за кафтан, тряхнул.) Плачут: «Вели нам хоть на плаху, великий государь, а денег нет, оскудели…» О чем я думаю!.. Деньги нужны! Сутки думаю — где взять? (Отпустил его.) Ну? Дядя…
— Слушаю, Петр Алексеевич, мое слово потом будет.
Петр прищурился: «Гм!..» Походил, косясь на князя-кесаря, — и уже голосом полегче:
— Медь нужна… Лишние колокола — пустой трезвон, без него обойдутся, — колокола снимем, перельем… Акинфий Демидов с Урала пишет: чугуна пятьдесят тысяч пудов в болванках к весне будет… Но — деньги! Опять с посадских, с мужиков тянуть? Много ли вытянешь? Им и так дышать нечем, да и раньше года дани не собрать… А ведь есть золото и серебро, есть оно, — лежит втуне… (Петр Алексеевич еще не выговорил, а уж у Федора Юрьевича глаза стали пучиться, как у рака.) Знаю, что ответишь, дядя. За тобой поэтому и не посылал… Но эти деньги я возьму…
— Монастырской казны трогать сейчас нельзя, Петр Алексеевич…
Петр крикнул петушиным голосом:
— Почему?
— Не тот час… Сегодня — опасно… Я уж тебе и не говорю, каких людей ко мне едва не каждый день таскают… (Толстые пальцы Федора Юрьевича, лежавшие на колене, начали беспокойно шевелиться.) Московское купечество — верные твои слуги покуда… Что ж, испугались Нарвы… Всякий испугается… Поговорят, да и перестанут, — война им в выгоду… И денег дадут, только не горячись… А тронь сейчас монастыри, оплот-то их… На всех площадях юродивые закричат, что намедни-то Гришка Талицкий кричал на базаре с крыши. Знаешь? Ну, то-то… Монастырскую казну надо брать исподволь, без шума…
— Хитришь, дядя…
— А я — стар, чего мне хитрить…
— Деньги немедля нужны — хоть разбоем добыть…
— А много ли тебе?
Федор Юрьевич спросил и чуть усмехнулся. Петр опять, — «гм», пробежался по спаленке, закурил у свечи, пустил клуб другой и выговорил твердо:
— Два миллиона.
— А поменьше нельзя?
Петр сейчас же присел перед ним, стал трясти князя за колени:
— Будет тебе томить… Давай так, — монастыри я покуда не трону… Ладно? Есть деньги? Много?
— Завтра посмотрим…