Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
Винисиус молчал. У меня сжались кулаки.
– Тебе-то что? – огрызнулась я. – Песни есть песни.
– Давайте послушаем что-нибудь! – предложил Худышка.
– Ну, ребята… – Банан покачал головой. – Вот провалимся мы в какую-нибудь скользкую дыру.
– По мне, нет ничего лучше, – заявил Худышка.
Граса взвыла от смеха.
– Смейтесь, смейтесь, – сказал Банан. – На карнавале над нами будет смеяться вся Лапа, а вот нам будет не до смеха.
– К черту Лапу! – воскликнул Винисиус. – Если песня хороша, то какая разница, кто ее написал?
Размер самбы – две четверти. Я сделала это открытие много лет спустя, в Нью-Йорке, когда какие-то лабухи из Союза музыкантов Нью-Йорка пошутили, что смогут сыграть хоть самбу, хоть румбу, хоть ча-ча-ча, все они на слух американцев звучат одинаково. Но когда эти нью-йоркские музыканты услышали «Голубую Луну», то поняли, что слух их подвел.
– Это точно две четверти? – спросил один из этих свинговых музыкантов после первой репетиции. – Кроме барабана есть еще ударные, из-за которых музыка кажется быстрее, как будто восьмыми, верно?
Винисиус кивнул.
– О чем он говорил? – спросила я, когда музыкант ушел.
– Ни о чем, – сказал Винисиус. – Он пытался понять, не чувствуя.
Мы никогда не говорили о музыке в терминах – четверти, восьмые, шестнадцатые… Винисиус, исправляя нас на роде, никогда не говорил про ноты или такты.
– Куика, Буниту! – кричал он. – Слушай же свою куику! Она должна умолять, а не ныть. – Или говорил, когда ребята не могли уяснить себе ритм: – Не скользит. Слишком отрывисто. Мы же не на митинг собрались. Надо, чтобы было жирно. Чтобы музыка оставалась у вас на пальцах, на губах. Надо, чтобы вы как будто скользили.
И мы понимали, что имеет в виду Винисиус. Мы слушались его. Если Худышка был шоуменом «Голубой Луны», то Винисиус – его курандейру, высшим жрецом, посредником между известным и неизвестным. И когда той ночью на роде Винисиус рассказал про наши песни, ребята и Граса затихли, предоставив нам слово.
Винисиус тронул струны гитары. Его глаза встретились с моими. Я кивнула, узнав мелодию, написанную для «Воздуха, которым ты дышишь». Я пропела первый куплет, потом второй. Послышался скрежет реку-реку, Кухня играл, уперев инструмент в колено. Маленький Ноэль вступил, выбивая ритм из тамборима стремительными ударами. Худышка забренчал на кавакинью. Потом вступили Буниту и Банан, куика и гитара, и песня обрела глубину, насыщенность, печаль, которых прежде не было. Завершив последний куплет, я вернулась к первому и зашла на новый круг. Граса наблюдала за мной с таким вниманием, так жадно-сосредоточенно, что я чуть не запуталась в написанных мною же словах.
Однажды утром 1937 года, проспав всего несколько часов, я проснулась от громовых ударов в дверь. Место в кровати рядом со мной было пустым. Граса не вернулась домой. Накануне она убежала с роды на свидание, и Винисиус поссорился с ней, обвинив в неуважении. Граса лишь рассмеялась ему в лицо.
Стук не прекращался. Я глянула на наручные часы: семь утра. Я распахнула дверь, готовая излить на Грасу поток самых едких упреков за то, что она забыла ключи. Но за дверью стояла хозяйка – в ночной рубашке и шали, суровая лицом. Мне звонили по телефону. Я кое-как спустилась по лестнице и взяла тяжелую черную трубку. Голос – тонкий, слабый, но который я мгновенно узнала – позвал с того конца, прерываемый всхлипываниями:
– Дор!
Она была на пляже Копакабана. Ее пустили в какую-то пекарню, разрешили позвонить. Я спросила, как называется пекарня, и велела ждать меня там.
Потом я ехала на трамвае по пустым улицам. Шеренга солдат окружила подходы к дворцу Катете. Молодой человек рядом со мной прошептал своему соседу:
– Я пытался попасть в университет, но ворота на запоре. Жеже задумал очередной переворот.
Когда я добралась до Копакабаны, на пляже уже стояло пекло. Вдоль побережья белой крепостью вытянулся отель «Копакабана-Палас» с казино. Белоснежные башенки, огромные балконы – самое высокое здание на берегу и самое величественное во всем Рио. Вход охранял швейцар с толстой шеей.
Граса ждала меня не в кондитерской, как мы условились. Я нашла ее на пляже – она не отрываясь смотрела не на океан, а на отель. Рукава ее платья были разорваны, шея исцарапана. Правый глаз заплыл, под ним растекся фиолетовый синяк, левый глаз был залит кровью.
Я кинулась к подруге:
– Господи, что случилось?
– Не кричи, – сказала она, по-прежнему не отрывая глаз от «Копакабаны». – И не говори, что ты не привезла выпить.
Я вытащила из кармана брюк ополовиненную бутылку с ромом и протянула Грасе. Она основательно глотнула, задохнулась и снова воззрилась на отель.
– В «Шимми!» всегда печатают фотографии «Копакабаны», – сказала она. – Самая большая сцена в Бразилии. Грета Гарбо была там, сидела в зале. И президент Америки. – Граса сделала еще глоток из бутылки. – Я должна петь там, на этой сцене. А я вместо этого каждый вечер торчу у Тони перед толпой пьяниц.
Ее слова удивили меня не меньше, чем синяки. Заведение Тони все еще казалось мне пределом мечтаний – нас там любили, хорошо принимали, от нас зависела выручка, и пусть мы с Грасой грызлись, сойдя со сцены, – у Тони мы забывали все заботы и пели, держась за руки.
– У нас будет сцена получше, – сказала я. – Надо только работать.
– С кем? С этой компанией, в которую ты меня затащила? Если ты считаешь, что они – наш счастливый билет, то ты и вполовину не так умна, как я про тебя думала.
– Я тебя туда затащила? Если тебя не устраивает мое общество, ходи на свидания.
– Да что свидания, – сказала Граса. – Ты столько времени пела и играла в бэнде – в настоящем самба-бэнде – и ничего мне не говорила. Даже ни разу не позвала с собой. Мне пришлось ломиться туда самой, а когда я пришла, вы с Винисиусом посмотрели на меня как на заразную.
Кровь запузырилась у нее из пореза на верхней губе. Граса спрятала лицо в ладони.
– Что все-таки случилось?
Я обняла ее за плечи. Граса снова взглянула на башню отеля.
– Один козел постарался прошлой ночью, гребец из «Фламенго». Важная птица. Сказал, что проведет меня в «Копу». А оказалось, что он не собирался вести меня на концерт, а хотел покувыркаться на пляже. Я ему сказала – нет, любезный. Сказала, что я приличная девушка. Что буду, мать его так, настоящей звездой, что в один прекрасный день он будет умолять меня дать ему автограф. И знаешь, что он сделал?
Я помотала головой.
– Он захохотал.
Слезы ручьем полились по ее щекам. Она стерла их тыльной стороной ладони.
– Он все равно хотел заставить меня валяться с ним. Такой сильный! Я устала отталкивать его, а потом подумала про тебя. Вспомнила, как ты вломила Соузе. И подумала: «А как бы Дор обошлась с этим придурком?» И ты как будто оказалась рядом. И я лупила этого хлыща, пока он от меня не отстал.
У меня в ушах поднялся звон. Собственный голос я услышала словно издалека:
– Я бы его убила.
Граса схватила мою ладонь и крепко сжала.
– Кому он нужен? Кому вообще нужен хоть один из этих идиотов? Мне – нет.
Мне вспомнилось, как несколько недель назад мы стояли в темном переулке, как я пыталась притянуть ее к себе, а она оттолкнула меня.
– Тогда зачем ты тратишь на них время?
Граса снова воззрилась на белые башни.
– Когда я не пою, мне кажется, что люди смотрят сквозь меня. Я ничего не значу. Меня можно сдуть самым легким дыханием, – едва слышно сказала она. – Ты не понимаешь, как смотрят на меня эти мальчики поначалу, когда они свистят мне. Когда кто-нибудь смотрит на тебя так, ты как будто оказываешься в центре внимания. Чувствуешь себя настоящей.
– Ты и есть настоящая. Для меня.
Граса улыбнулась. Она неожиданно взяла меня за подбородок и прижалась окровавленными губами к кончику моего носа.
– Тогда не бросай меня больше, – выдохнула она, и ее губы коснулись моих.
В тот вечер мы с Грасой пришли в заведение Тони пораньше, рассчитывая найти мисс Лусию и попросить ее замазать пудрой синяки Грасы. Когда мы прибыли, Тони уже включил радио. Мы с Грасой стояли плечом к плечу, рядом с нами – сам Тони, бармен и мисс Лусия, и слушали обращение Жеже к нации. Слова Жеже падали из динамика, голос был проникновенным, глуховатым – учитель, читающий урок. Конгресс и Сенат закрыты. Новая конституция отдает всю полноту власти президенту. Бразилия из беспорядочного собрания штатов превратилась в объединенную республику. Не будет больше ни фальшивых выборов, ни войн. Жеже продолжит служить народу – своему народу – невзирая ни на что. Военные были (в тот момент) на его стороне. Историки потом назовут этот строй диктатурой, порожденной бюрократами, но Жеже в тот вечер назвал его Иштаду Нову.[28]
Потом заведение Тони начало заполняться завсегдатаями, как в прежние вечера. (Что было, как мы потом поняли, признаком перемен, Иштаду Нову оказалось сравнительно умеренной тиранией, а Жеже – не столько диктатором, сколько волшебником: по мановению его волшебной палочки свобода исчезла так, что никто этого не заметил.) Мы с Грасой разыгрывали нимфеток перед нашими поклонниками и собирались после выступления отправиться к Тетушке Сиате. Казалось, все как всегда – за исключением лица Грасы. Синяки проступали даже из-под толстого слоя грима. На вопрос Винисиуса, что произошло, мы сказали, что она споткнулась и упала. И пока мы с Грасой, стоя на тускло освещенной сцене, пели друг другу песни о трагической любви, я не могла оторвать взгляда от ее покрасневшего левого глаза. В груди у меня все полыхало.
Ближе к концу выступления Граса повернулась лицом к залу и на мгновение сбилась с ритма. Большинство даже не заметило этого огреха, но меня он заставил вглядеться в толпу – туда, куда смотрела Граса. И я увидела его. Он околачивался в баре, лапа гребца сжимала букетик цветов. Дорогой костюм. Волосы зализаны назад. На щеке несколько вспухших красных царапин, как от кошачьей лапы.
У меня затряслись руки. Слова танго перепутались, а потом и вовсе вылетели из головы. Граса, продолжая петь, сжала мои пальцы, чтобы вернуть в реальность. Я высвободилась. Не спуская глаз с хлыща, я подошла к краю сцены и спрыгнула прямо в толпу. Это так поразило пьяниц, что они не освистали меня, не запротестовали, не попытались схватить. Граса бросила петь, а Винисиус – играть. Я протолкалась к гребцу.
– Что это? – спросила я, указывая на чахлый букетик в его руке.
– Цветы, – глупо ответил он.
– А это? – Я указала на царапины. Хлыщ бросил взгляд на сцену, на Грасу.
Я схватила гребца за руку. Пальцы у него были толстые и жесткие, как деревянные ложки Нены. Я представила себе, как эти пальцы касаются Грасы, как пытаются забраться в самые потаенные места. И я выгнула эти пальцы назад.
Раздался хруст, а за ним пронзительный крик – точнее, вой, – прозвучавший где-то не здесь, словно все происходило на сцене. Меня оттолкнули, я упала на спину. Пол был липким. Завизжала Граса. Бармен перемахнул через стойку – и вот он уже стоит между мною и гребцом. Я почувствовала на своих плечах чье-то прикосновение, чьи-то руки поднимали меня.
– Ты как? – спросил Винисиус.
– Она мне палец сломала, сука! – орал гребец, прижимая руку к груди, пока могучий бармен тащил его вон из клуба.
Граса опустилась на колени рядом со мной. Я узнала ее запах – розовые духи, которые она покупала в аптеке. В толпе наконец заулюлюкали. Пьяницы топали ногами. Появился Коротышка Тони.
– Вы почему оборвали выступление на середине? – набросился он. – Марш на сцену, пока тут бунт не начался.
– Нет. – Граса обняла меня. – Мы не будем продолжать. Дор избили.
– Он меня не бил, – сказала я, с усилием поднимаясь.
– Или на сцену, – потребовал Тони, – или убирайтесь к чертям.
Граса распустила хвостики и швырнула ленты на пол. Вопли Коротышки Тони потонули в криках толпы. У сцены началась драка. Толпа колыхнулась совсем рядом с нами. Винисиус подхватил гитару и принялся пробиваться к выходу, таща нас за собой. Мы бежали бегом до самого дома Сиаты.
Было, по меркам Лапы, еще рано, дворик Сиаты пустовал. Мы, задыхаясь, ввалились туда.
– Может, расскажете, что произошло? – спросил Винисиус.
Мы с Грасой уставились друг на друга. От пота ее грим поплыл, обнажив синяки. Лозы на костюме Евы вились по ногам странно-зловеще, словно грозили навеки привязать Грасу к грязному полу. Граса едва заметно качнула мне головой.
– Кажется, Дор не любит букеты от своих обожателей, – сказала она.
Винисиус улыбнулся мне:
– Вот как, оказывается, ты обходишься со своими поклонниками?
– А ты не знал? – спросила Граса. – Хорошая трепка – вот что Дор считает романтикой.
– Запомню. Вдруг еще какой-нибудь парень про нее спросит, – сказал Винисиус.
– А что, кто-нибудь уже спрашивал? – Граса хихикнула. – Надеюсь, ты предупредил слабых духом и они успели убраться.
Винисиус захохотал, словно шутки смешнее в жизни не слышал. Я хотела сунуть руки в карманы брюк – и обнаружила, что карманов нет, я все еще в костюме Евы. Я распустила дурацкие хвостики и пошла к калитке.
– Вы так веселитесь на мой счет, – сказала я. – Можете в цирке выступать с этим номером.
– Да ладно, Дор. – Винисиус догнал меня. – Давай выпьем.
Я фыркнула.
– Лучше спрыгну с Христа Искупителя.
– Я с тобой, – пообещал он. – Но вниз падать будет долго. Давай сначала выпьем по стаканчику. Противно, наверное, когда мозги разбрызгиваются.
– У тебя разбрызгиваться нечему, – буркнула я.
– Верно, – согласился Винисиус и понизил голос: – Что это за придурок, которого ты побила? Он к тебе пристает?
Я помотала головой:
– Так, один гребец из «Фламенго».
По лицу Винисиуса расползлась улыбка.
– У меня такое чувство, что на этой неделе он не будет участвовать в регате. Со сломанным пальцем как веслом орудовать?
Я не сдержала ответной улыбки.
– Всегда ненавидела этот сволочной «Фламенго».
– Ну да. Еще один способ продемонстрировать свое увлечение спортом.
Он засмеялся. Я тоже, и громче. Мы не могли остановиться. Взглянув друг на друга, мы снова заходились в хохоте. Скоро мы уже согнулись пополам, гогоча, как двое пьяниц. Из глаз лились слезы. Я ткнулась лбом Винисиусу в плечо. Коснулась лицом его шеи. От Винисиуса пахло водой после бритья и дымом. Почему мое сердце вдруг очутилось где-то в горле, почему так запульсировало в висках?
– Надо рассказать ребятам, – сказал Винисиус. – Они полюбят тебя навеки.
Послышался скрежет, Граса волокла к центру двора ржавый мусорный бак. Потом схватила с ближайшего стола спички, зажгла и бросила в бак.
Винисиус отлепился от меня.
– Что ты делаешь?
Промасленные газетные листы и тряпки в баке занялись сразу. Оранжевые языки пламени пробились над железными краями.
Граса посмотрела на меня, губы ее искривились в самодовольной улыбке. Она сунула руку себе под мышку, схватила язычок молнии и медленно потянула вниз. Трико разъехалось. Граса выпростала одну руку, потом другую, словно сбрасывая старую кожу. Костюм Евы упал к ее ногам.
В те времена эластика еще не существовало. Мы носили нижние сорочки на тончайших, как волос ангела, бретельках и панталоны, удерживаемые на талии кулиской. У Грасы сорочка была бледно-голубая, с фестончиками по подолу; изношенная ткань не скрывала изгибов тела, а на фоне пламени была и вовсе прозрачной. Соски под кисеей обозначились двумя твердыми кружками. Пупок темнел маленькой кляксой, словно на рубашку капнули водой. Бедра налились, а между ними, там, где они сходились, темнела глубокая тень.
Винисиус выдохнул.
– Что… что ты делаешь?
Граса шагнула из костюма Евы, сгребла его одной рукой и швырнула в огонь.
– Разделываюсь со всякой ерундой, – сказала она, глядя на огонь.
Винисиус оглянулся на калитку, потом опять посмотрел на Грасу. Лоб у него блестел.
– Тебя увидят ребята.
– Подумаешь. – Граса улыбалась. – На пляже девушки одеты еще меньше.
Тонкие волоски на ее руках и ногах блестели в свете пламени, отчего она казалась покрытой золотыми нитями. На ляжке темнели пять отметин – синяки овальной формы. Во мне поднялась боль. Я схватилась за живот, боясь, что меня все же ударили, что гребец пнул меня, а я не заметила.
– Ты не можешь оставаться в таком виде, – хрипло сказал Винисиус.
– Тогда дай мне свой пиджак.
Винисиус снял пиджак не сразу. Какое-то время они с Грасой молчали, глядя друг на друга, пока я не поинтересовалась, не пропустила ли я что из их разговора. Винисиус снял пиджак и набросил его Грасе на плечи. Та улыбнулась.
– Дор, не хочешь присоединиться? – спросила она, кивая на мой костюм Евы.
Я отказалась.
Граса запахнула пиджак Винисиуса.
– Если передумаешь, попроси пиджак у кого-нибудь из ребят. Этот – мой.
На следующий вечер я получила приказ от Мадам Люцифер явиться к нему. Граса хотела пойти со мной, но Люциферов посланец отрицательно покачал головой:
– Только дылда. Приказ Мадам.
Было еще рано, всего семь часов, но музыка уже лилась из патефона, девушки присаживались на бархатные диваны, болтая с первыми вечерними клиентами. Я прошла мимо них, в кабинет Люцифера. Он сидел, скрестив ноги, в своем любимом кресле; плюш на подлокотниках протерся, местами проглядывала набивка. Люцифер велел мне сесть на стул.
– Тони вас уволил. Ваша история теперь известна каждому владельцу кабаре, отсюда до Сената. Вы перед всем залом излупили парня из «Фламенго».
– Мы его не излупили. Это он побил Грасу.
Люцифер заохал, как расстроенная мамаша.
– Ты сломала ему палец у всех на глазах? Да еще в костюме? Ах, Дор, Дор. Месть и плотская любовь – две вещи, которые нельзя выносить на публику.
– Значит, я должна была позволить ему разгуливать по залу как ни в чем не бывало?
– Ты должна была прийти ко мне. – Улыбка Люцифера исчезла. – Но теперь уже поздно. Теперь мне придется поговорить с Коротышкой Тони.
Я заставила себя взглянуть Люциферу в глаза:
– Ты сделаешь так, что нас снова примут?
– Тони правильно поступил, выкинув вас, но он поступил неправильно, не спросив моего на то разрешения. И что теперь? Ни один клуб в Лапе не примет на работу твою подружку, если только я не выкручу кому-нибудь руки ради нее.
– А ради меня? – спросила я.
Мадам Люцифер вздохнул. Он поставил ноги ровно и подался вперед, уперев локти в колени.
– У Грасы голос лучше. И она знает, как вести себя перед залом. Ну-ну, котик, не грусти. Твои таланты гораздо полезнее.
– Например?
Мне надоело, что Люцифер и Анаис вечно указывают, что Граса лучше меня, как будто мне не хватает смелости признать это самой. Но мне всегда казалось, что понятия «лучше» или «хуже» неприменимы к нашему дуэту; мы с Грасой просто разные и потому дополняем друг друга. Мой голос – с хрипотцой, низкий, непривычный – оттенял ее загадочный голос, придавал ему глубины. Ее голос – обволакивающий, яркий и дерзкий – смягчал мое пение. А теперь я потеряла роль нимфетки, а с ней и свое место рядом с Грасой.
– Как ты думаешь, почему я отправлял тебя с поручениями? – спросил Мадам. – Грасинья в этих поездках просто сопровождала тебя. Ты, милая Дориш, никогда ни в чем не просчитывалась. Не потеряла ни багета. Не позволила никому вскружить тебе голову и выманить лишнее. И никому не позволила запугать себя. Ты умеешь считать, милая Дориш, умеешь делать деньги. Какой смысл в таланте, если он тебя не кормит?
Я пожала плечами.
Мадам неотрывно смотрел на меня, взгляд его обрел стальной блеск.
– Итак, твои детские мечты не сбылись. А чьи сбылись? Когда-то давно я мечтал выступать на сцене, не вышло. Если бы я упорствовал в своих мечтах, чем бы я стал – вечно пьяным черным? Посмотри на этих malandros, которые сегодня готовы кланяться мне в ноги. Как ты думаешь, милая Дориш, не будь у меня моей нынешней репутации, не перерезали бы они мне глотку бутылочным осколком? Даже здесь, в нашей шкодливой Лапе, люди терпят меня, потому что я заставляю их это делать. Пусть шепчут bicha у меня за спиной, если хотят, но я все же мужчина. И никому не позволю забыть об этом. Употребляй в дело свои таланты, а не гоняйся за теми, каких у тебя нет.
– Значит, ты устроишь на сцену Грасу, а не меня?
Мадам снова откинулся на спинку кресла.
– Нет. Грасу на сцену устроишь ты.
– Но ты сказал, никто теперь нас не наймет… ее. Я же не ты, я не смогу выкручивать руки.
– Я делец. Вы приносили мне хорошие деньги, когда пели у Тони, а ты, милая Дориш, их упустила. Ты мне симпатична, и я даю тебе шанс их вернуть. Вот тебе три недели. Через три недели я хочу свою долю. Приноси мне столько же, как у Тони, – и мы в расчете.
У меня похолодели пальцы. Я вцепилась в подлокотник.
– А если у меня не получится?
– Я всегда получаю свои деньги, так или иначе. – Мадам улыбнулся. – Не бойся, милая Дориш. Я в тебя верю.
Музыка внизу стала громче. Девушки смеялись. Мадам поднялся и застегнул пиджак:
– Я тебя провожу. Вечер еще только начинается.
Люди, которые приписывают успех везению, никогда не бывают успешными по-настоящему. Благодаря везению они могут получить шанс, но обратить шанс в истинный успех может лишь постоянная, напряженная сосредоточенность.
Думаю, нам повезло, что за несколько недель до моего разговора с Мадам старый добрый Жеже во время своего еженедельного радиообращения объявил о переменах в «культурной политике» страны. Газеты на иностранных языках отныне были запрещены. Говорить в школах и общественных местах можно было только по-португальски. «Неужели нашей музыке так нужно иностранное влияние? – говорил Жеже. – Мы новые люди, а новые люди торжествуют над старыми. У Бразилии есть собственная музыка, новая музыка».
Ни аргентинское танго, ни американский джаз, ни европейская опера отныне не допускались ни на государственное радио, ни туда, где, по мысли правительства, бывали иностранные туристы. И гостям, и самим бразильцам следовало предъявлять «новую» бразильскую музыку, желают они того или нет. Этой музыкой была самба. Хотя Жетулиу поначалу не называл ее самбой. Радиодикторы и новый министр культуры именовали ее «народная музыка», а самбистас – «народными исполнителями», словно их песни родом из седой старины.
Мы с Грасой ломали голову, как измениться в том направлении, в каком Жеже внезапно изменил самбу. Люцифер оказался прав: в кабаре и клубах нас не ждали. Многие прослышали о скандале у Тони, а кому-то просто не нравилось высокомерие Грасы: она отказывалась стоять в очереди на прослушивание вместе с десятком других хорошеньких юных талантов. Двери одна за другой закрывались перед нами, особенно передо мной. Анаис давала нам подработать у нее в магазине, так что на оплату комнаты нам хватало, а вот с едой стало сложнее. От отчаяния я тайком вернулась в заведение Тони – проситься назад. Тогда-то я и узнала, что Тони в больнице Святой Марии – у него сожжено пол-лица. Через несколько недель после того, как он уволил нас с Грасой, посланец Люцифера – тот же мальчишка, что отыскал нас у «Майринка», – вошел в бар, плеснул Тони в лицо раствором щелочи и убежал.
Эту новость сообщила мне мисс Лусия. Не видя ничего, я вышла из пустого бара и, ступая прямо по грязным лужам, бросилась в ближайший проулок.
Вытерев туфли газетой, я купила кока-колы и, потягивая газировку, двинулась по переулкам Лапы на встречу с Винисиусом. Он устроился в другое кабаре, но мы продолжали наши послеобеденные композиторские встречи. Не считая вечеров у Сиаты, я ничего так не ждала в те дни, как встреч с Винисиусом. Мне нравилось, как мягко касается он моей руки, пропуская меня в кафе. Или как он достает из кармана носовой платок и проходится им по стулу, прежде чем я сяду. И как увлеченно слушает, когда я излагаю свои мысли по поводу какой-нибудь песни.
В день, когда я побывала в заведении Тони, никаких мыслей, которыми я могла бы поделиться, у меня не имелось. Винисиус сыграл несколько новых мелодий и пытался добиться от меня стихов, но слова не шли. Песни отказывались говорить со мной.
– Что с тобой? – спросил он наконец. – Перенеслась в какое-нибудь место получше?
За спиной у Винисиуса, за стойкой, владелец кафе включил радио. Глупая самба – быстрый темп, фривольный текст – заполнила внутренний дворик.
– Ты веришь в эту чепуху про народное? – спросил Винисиус. – Какой-нибудь молокосос из Санта-Терезы в первый раз в жизни хватает кавакинью, объявляет себя исполнителем народных песен и гребет бабки. И все благодаря Папаше Жеже.
– Как думаешь, сколько они заколачивают на записи таких песен? – спросила я.
Винисиус пожал плечами:
– Достаточно, чтобы продолжать их петь. Люди хавают. Погляди только на этого типа. Попрошу-ка его выключить радио.
– Люди ничего лучше не знают, – сказала я.
– Позорище.
Сердце у меня бешено заколотилось – птица, запертая в грудной клетке.
– Мы можем дать людям настоящую самбу. Мы можем записать пластинку.
Винисиус дернул головой:
– Я пишу песни не для пластинок.
– А для чего мы все это делаем? Для чего пишем песни?
– Для роды.
– Чтобы их слушали ребята и Сиата?
– Конечно. А что такого? Так всегда было.
– Потому что раньше не было пластинок, радио не было. Мы могли бы показать людям нашу самбу. Настоящую самбу.
– Зачем мне это? – спросил Винисиус.
– А ты хочешь, чтобы люди считали самбой эту «народную» чепуху?
– Люди, которые считают самбой вот это? Да наплевать мне на них, – ответил Винисиус.
– Но на Грасу тебе не наплевать, верно? И на меня?
Винисиус провел рукой в мозолях по волосам. Я ждала его ответа, возбужденная и оцепеневшая одновременно, будто снова сидела в поезде, который нес меня из одной жизни в другую.
– Конечно, нет, – ответил он. – Конечно, не наплевать.
– Тогда помоги нам.
– Записав самбу?
– Мадам Люцифер – делец. Ты сам мне это говорил, помнишь? Он хочет свою долю, работаем мы у Тони или нет. Если мы с ребятами запишем песню и она попадет на радио, то владельцы клубов выстроятся к нам в очередь. Наша самба единственная в своем роде. И мы – единственный бэнд, где поют девушки. Это же всем на пользу: мы станем настоящим ансамблем и покажем людям, что такое настоящая самба.
Винисиус мучительно долго смотрел на меня.
– Мне надо поговорить с ребятами.
– Да они за тобой на Сахарную Голову пойдут, если ты объявишь, что собрался прыгать оттуда.
– Не знаю, Дор. А если людям не понравится наша музыка?
Я притянула руку Винисиуса к себе.
– Никто из нас не знает, что им понравится, а что нет. Мы просто поступаем так, как легче всего. Вот и облегчи людям путь.
Неделю спустя мы уже стояли в тесной студии звукозаписи в центре Рио. К стенам и потолку гвоздями были прибиты пожелтевшие матрасы, в воздухе висел белый дым. За стеклом сидела парочка студийных продюсеров – воротнички и манжеты в пятнах, лица усталые. За спинами – название студии, «Виктор». Между ними стояла стеклянная пепельница с горой раздавленных окурков.
Музыканты не ждали особой прибыли от пластинок, источником денег были концерты, а концерты обеспечивались радиопередачами. Перед записью Винисиус подписал контракт, по которому наша песня «Дворняга» переходила в полную собственность студии звукозаписи «Виктор». За передачу прав нам выплатили сумму, равную пятидесяти долларам США, и предоставили честь записать пластинку. Тогда нам казалось, что это событие стоит отметить.
Когда мы с Грасой втиснулись в студию и встали рядом с мальчиками и Винисиусом, один из продюсеров, тот, что сидел слева, встал и подошел к двери. Стекла его очков в массивной оправе были заляпаны.
– Девочки, подождите снаружи, пока ваши парни поработают.
– Мы певицы, – сказала я.
Он покачал головой:
– Это что-то новенькое. Вы на подпевке?
Прежде чем я успела ответить, Граса схватила меня за руку.
– Вроде того. – И она послала ему обольстительную улыбку.
Продюсер долго рассматривал нас через свои толстые, как бутылочное стекло, линзы, наконец кивнул и вернулся в кресло.
– Разыграйтесь немного, – прокричал он из-за стекла. – Когда нажму «запись», у вас будет только один шанс, вы поняли? После вас у нас еще пять ансамблей.
На запись пластинки отводилось всего два дубля. Первый – чтобы рассчитать время звучания. На стене студии висели часы, стрелки отсчитывали временной лимит, три с половиной минуты. Больше на десятидюймовую пластинку не помещалось.