Собачья смерть Чхартишвили Григорий

Летом 1918 года Сидней Рейли любил двух московских женщин. Обе были уникальны и прекрасны. Он метался между ними, словно мотылек меж двух огней. Один светил ровно и тихо, другой рассыпался бенгальскими искрами. Экзистенция вибрировала и звенела, как натянутая до отказа струна, вот-вот оборвется. Мир великих свершений, где правит История, а стало быть Смерть, перемешивался с миром, в котором царствует Любовь, а стало быть, Жизнь, в какой-то невообразимый павлиний хвост. Наверное, это было счастье.

* * *

Лизхен ходила не похожая на себя, потухшая. Она не могла обходиться без музыки. Обычно насвистывала, будто щегол, или распевала шансонетки, а теперь мычала грустные оперные арии без слов. Днем еще ничего, днем в студии шли репетиции, разучивали новую революционную пантомиму «Марат», где Лизхен играла Шарлотту Корде — исполняла танцы в стиле «гротеск» (особенно хорош был канкан с кинжалом), но вечером было одиноко. По четвергам же репетиций не было. Согласно теории руководителя студии Николая Осиповича Массалитинова, актерам надлежало заниматься «само-рефлексией» — вживаться в роль и упражняться дома, перед зеркалом, это накапливает творческое напряжение.

Сегодня был четверг. Напряжения в Лизхен накопилось через край. С утра она то гримасничала, то, одетая в трико, задирала длинные ноги перед зеркалом, то выходила в коридор и застывала перед золотой дверью — точь-в-точь как тетина болонка Тяпа, по десять раз на дню бегавшая на кухню к своей миске и удивлявшаяся, что там пусто.

Дверь вообще-то была обыкновенная, покрашенная охрой, но за нею происходило волшебство, и потому она мерцала, словно вход в златой чертог. Волшебство началось, когда три месяца назад в большой тетиной квартире поселился постоялец, как и Лизхен, приехавший из Петрограда. Сначала он ей не понравился — черный носатый грек. Старый, лет сорока, занимается чем-то скучным, и фамилия сюсюкающая: Массино, будто слово «машина» с греческим акцентом. Но в первый же вечер они разговорились, просидели в столовой до полуночи. Тетя давно ушла к себе, а Лизхен всё слушала рассказы человека, объехавшего весь свет и пережившего тысячу удивительных приключений. Много смеялась, пару раз расплакалась — она легко переходила от одного настроения к другому. Он сделал ей очень странный комплимент: «Ваше лицо похоже на лампочку». «Почему на лампочку?» — рассмеялась она. «В обычном состоянии пустое, никакое — стекляшка и стекляшка. Но стоит вам чем-то заинтересоваться, и зажигается электричество, вокруг становится светло. Я никогда не видел такого лица». Другая бы на «стекляшку» обиделась, а Лизхен была польщена. Настоящая актриса и есть электрическая лампочка: когда загорается, темный зал наполняется светом. У Константина Марковича лицо тоже было поразительное — как переводная картинка, которые Лизхен любила в детстве: трешь мутный, аляпистый рисунок, и от прикосновения он расцветает красками, бесформенное пятно превращается в прекрасного принца. Даже удивительно, что поначалу она не заметила всей красоты этого лица. На одном из занятий Николай Осипович объяснял японскую концепцию «югэн» — потаённой красоты, открыващейся не всем и не сразу.

В ту ночь Лизхен всё ворочалась в постели, вспоминая, с каким восхищением он на нее смотрел, словно любовался драгоценным ювелирным изделием. Однако ничего такого себе не позволил — никаких заигрываний, ни малейшего намека на ухаживание. И всё же не было ни малейших сомнений: он в нее влюблен и сейчас, конечно, тоже не спит.

Лизхен не колебалась — это ей было несвойственно. Просто откинула одеяло и как была, в одной рубашке, легкая и воздушная, словно эльф, прошелестела по коридору к золотой двери. Она, незапертая, с легким скрипом отворилась. За нею ждало волшебство.

На рассвете, сонно поцеловав еще вчера незнакомого, а теперь самого близкого на свете человека в горячие губы, Лизхен прошептала: «Я буду звать тебя Югэн».

Первой встрепенулась Тяпа и, возбужденно повизгивая, понеслась со всех лап в прихожую еще прежде, чем раздался звонок. Собака была дура дурой, но сразу почуяла в Югэне что-то особенное. Едва тот майским утром впервые появился на пороге и сказал тете: «Здравствуйте, я от Александра Николаевича», болонка принялась на него запрыгивать, вертеть пушистым хвостом.

Лизхен выглянула из своей комнаты. Было темно, электричество в квартиры теперь давали только в десять вечера, на один час, но с лестничной площадки проникал свет, на его фоне мужская фигура казалась вырезанной из черной бумаги.

Из гостиной шла тетя Дагмара с керосиновой лампой. По стенам закачались тени, из мрака проступило дорогое лицо. Лизхен прижала пальцы к погорячевшей щеке.

— Костя, милый, наконец-то, — сказала тетя. — Мы так волновались! Про железную дорогу рассказывают ужасы. Всё ли у вас хорошо?

— У меня всё архивеликолепно, — весело ответил вошедший. — Велено передать вам от Александра Николаевича А) поклон… — Поклонился. — …Б) поцелуй… — Поцеловал тетю в щеку. — …В) кляйн гешенк.

Протянул коробочку.

От поцелуя тетя раскраснелась. Она любила Константина Марковича, Костю, почти так же сильно, как Лизхен и Тяпа. Дагмара Генриховна по представлениям двадцатидвухлетней Лизхен была старая дева. Тете шел тридцать шестой год.

Пока Дагмара рассматривал содержимое коробочки и ахала (там сверкала золотая брошка — плата за постояльца), Югэн подошел к племяннице.

— Елизавета Эмильевна…

Приложился к руке. Руку обожгло пламенем.

Об их отношениях Дагмара, невинная душа, не догадывалась. Югэн сказал: незачем тревожить ее девственное воображение эротическими фантазиями, это небезопасно. Вечерами Лизхен кралась к золотой двери на цыпочках, к себе возвращалась на рассвете. Это было романтично.

В эпоху всеобщего «уплотнения» они жили в пятикомнатной квартире только втроем. Югэн дал членам жилкомитета мзду, и обошлось без подселений. Это был человек, который с легкостью решал проблемы, представлявшиеся безнадежными.

Сели к столу. Жестом фокусника Югэн извлек из одного кармана большую плитку американского шоколада, из другого — плоскую бутылочку любимого тетиного ликера «бенедектин». Рассказывал про Питер и про дорогу смешное. Лизхен расположилась напротив. Целомудренно улыбалась, гладила под столом ногой его щиколотку.

От ликера тетя, как обычно стала прыскать, полчаса спустя заклевала носом. «Долго не засиживайся, Лизочка, тебе к восьми на репетицию, и Константин Маркович с дороги устал».

Ушла. В дальнем конце квартиры щелкнула дверь. В следующий же миг они кинулись друг на друга, как цирковые борцы. С грохотом отлетел стул.

Югэн подхватил ее на руки, понес по коридору к золотой двери. Оба задыхались.

* * *

«Клавдий» (такое кодовое имя получил у Петерса новый и неожиданный персонаж пьесы — таинственный господин с эспаньолкой) знает командиров всех частей Латышской дивизии. Возможно и в лицо. Это означает, что подсовывать ему чекиста рискованно, можно спалить весь театр.

Яков сидел за своим рабочим столом и, будто гадалка, раскладывающая карты, перебирал бумажки. На каждом имя, выписка из формуляра. Комдив Авен, бывший подполковник, и трое комбригов в конспираторы не годились — слишком на виду. Выбирать надо было из командиров десяти полков и шести артиллерийских дивизионов. Вроде бы кандидатов много, но скоро на зеленом сукне остался только один листок: Эдуард Берзин, командир первого легкого артдивизиона.

Логика была простая.

Доверять большое, важное дело человеку незнакомому и непроверенному нельзя. Знакомиться со всеми времени нет, встреча назначена на завтра. Ergo круг сужается до тех, кого Яков знал лично. Из шестнадцати потенциальных кандидатов таких было трое, и двое точно не годились. У Лиепиня, отличного храброго вояки, всё на лице написано. Ян Бейка — тугодум, а тут нужна мгновенная реакция и творческая жилка.

Берзин был хорош по всем показателям. Во-первых, умный. Во-вторых, хладнокровный. В-третьих, сразу видно человека крупного калибра — если такой стоит во главе подпольной организации, можно быть уверенным, что это организация непустяковая. Во время революции Берзина, всего лишь прапорщика, солдаты выбрали командиром дивизиона единогласно. В-четвертых (самое интересное), Эдуард закончил Берлинское училище изящных искусств, он художник. Нужно будет увлечь его монументальностью сего полотна, сразу перешел к психологическому планированию Яков. На революционную сознательность давить не будем, он не член партии (что в данном случае превосходно — коммунисту Клавдий не поверит). А вот дайну на латышской струне мы непременно исполним — Берзин, кажется, большой патриот родных дюн. Рассказать ему про ленинскую программу самоопределения наций, про будущую свободную Латвию, привести в пример Финляндию, которой Совнарком в январе предоставил независимость. (Финны к тому времени уже взяли ее сами, но на этом мы заостряться не станем).

Сразу же, не откладывая, отправился в дивизион. Берзин жил в казарме вместе с бойцами, одной семьей.

Беседой Яков остался очень доволен. Он был на волне вдохновения. Говоря о Латвии, даже прослезился.

Берзин порадовал. Пока слушал, по малоподвижному лицу было не понять, согласится или нет. Однако по первым же вопросам стало ясно, что важностью задания проникся и всё выполнит. В конце сказал: «Раз это нужно для Латвии, сделаю».

Трудность состояла в том, что артдивизион не использовался для охраны правительства и устроить переворот никак не мог, но эту проблему Яков решил следующим утром. Поговорил с наркомом товарищем Троцким, тот сделал телефонный звонок, и к полудню вышло распоряжение командующего московским гарнизоном: поскольку артиллерийские части латышских бригад пока не получили орудий, приказываю использовать дивизионы посменно для несения комендантской службы по списку номер один (то есть для охраны высших органов власти).

Теперь Берзин становился невестой с богатым приданым, Клавдий не мог в такую не влюбиться.

В некогда модном бульварном кафе «Трамбле» от былой импозантности остался только интерьер в стиле «нового искусства». Подавали морковный чай да отвратительные на вид и вкус «гороховые птифуры». Эдуардс Берзиньш — по русским документам Эдуард Петрович Берзин — откусил серо-зеленый пирожок, поморщился и есть не стал. Интерьер ему тоже не нравился. Он считал ар-нуво сиропной пошлостью для мещан, которые любят изячно оттопырить мизинец. Эдуардс отдавал предпочтение грубым мазкам и кричащим краскам экспрессионизма, бескомпромиссность которого так выпукло передает корчи нового, рождающегося на глазах мира, что вылезает из утробы зловонный, измаранный кровью и безобразный, как все новорожденные. Таков уж закон природы.

Британский агент запаздывал, но Эдуардс не волновался. Не имел привычки волноваться из-за уродств бытия, к числу которых несомненно относилась эта шпионская возня. Волновало Берзиньша только красивое: сочетание цветов, изгиб линий и, конечно, воспоминания о Родине. А если Клавдий (странная кличка) не явится, то и слава богу. Участвовать в чекистской операции командир артдивизиона согласился лишь потому, что чувствовал себя не в праве отказаться. Независимость Латвии могли дать только большевики — в награду за то, что маленький народ оказывает им такую беспримерную помощь. Латыши стали гвардией революции, и политической полицией советской России тоже руководит латыш. С будущим председателем ВЧК Эдуардс познакомился прошлой осенью на фронте, когда Якабс Петерс был членом Реввоенкомитета Двенадцатой армии. Человек себе на уме, но волевой и смотрящий далеко вперед. А главное не чужак. Латыши все любят свою тихую Родину, даже интернационалисты.

Но Клавдий придет, никуда не денется. Затаился где-нибудь, проверяет, нет ли слежки. Петерс пообещал, что слежки не будет. Сказал: такой волчище враз срисует моих олухов.

Вошел брюнет с небольшой бородкой клином, по описанию — Константин Маркович, он же Клавдий. Встретились взглядами. Клавдий тоже догадался, что его поджидает именно Эдуардс. Других военных в кафе не было.

Направился к столику.

— Вы от Шмидхена?

— Это Шмидхен был от меня. Садитесь, — пригласил Берзиньш, рассматривая своего визави цепким взглядом художника.

Одно из полученных от Петерса заданий было сделать портрет агента для последующей идентификации.

Такое лицо запомнить и нарисовать легко. Черты определенные, ни малейшей расплывчатости, рельефность бронзовой медали: высокий лоб с двумя продольными морщинами; глаза — как нацеленная двустволка; гравюрный нос и хорошо прорисованные носогубные; под эспаньолкой угадывается острый, стальной подбородок.

Оба были люди выдержанные. Разглядывали друг друга, начинать беседу не спешили.

Нарушил паузу Клавдий.

— Вы кто?

— Сначала представьтесь вы, — спокойно сказал Эдуардс.

Он ждал, что собеседник опять назовется Константином Марковичем или скажет что-нибудь неопределенное. Ответ, однако, удивил.

— Я лейтенант Королевского летного корпуса Сидней Рейли. Невысокий чин пусть вас не смущает. Я уполномочен правительством его величества вести дело, представляющее для нас обоюдный интерес.

Идентифицировать не понадобится, подумал Эдуардс. И тоже представился.

Опять помолчали, но теперь первым заговорил Берзиньш.

— Полагаю, вы желаете получить представление о возможностях нашей организации?

На сей счет от Петерса были получены подробные сведения: структура, имена и прочее. Эдуардс заучил наизусть.

Ответ снова был поразительным. При всей своей невозмутимости Берзиньш даже вздрогнул.

— Никакой подпольной организации в Латышской дивизии не существует. Клоуны, которых я вчера видел, в любой нормальной контрразведке не продержались бы и одного дня. Они могли охмурить простака Кроми и дилетанта Локкарта, но не меня. Однако я должен был посмотреть, кого пришлет Чрезвычайка. Вы настоящий командир, не чекист, это сразу видно.

Руки англичанин прятал под столом. Очень возможно, в одной из них был пистолет. Сейчас выстрелит в живот и преспокойно уйдет.

Мысль была несерьезная, Берзиньш на ней задерживаться не стал.

— Зачем же вы пришли, если уверены, что это чекистская провокация?

— Подумал, если явится подсадной, застрелю его, обрублю концы. Если же увижу человека серьезного, можно поговорить.

Рейли положил руки на стол. Они были пустые, с длинными и видимо сильными пальцами. Красивые.

— Поговорить о чем?

— О Латвии.

Эдуардс слегка приподнял брови. Он впервые встречал человека, который обладал даром все время удивлять — за пару минут уже в третий раз.

— Я знаю, чего больше всего хотят латыши. Жить в собственном государстве, избавившись и от русских, и от немцев. Так?

— Коммунисты обещают Латвии свободу. Председатель Совета Народных Комиссаров Ленин выступает за право наций на самоопределение. Как только Германия проиграет войну и уйдет из Прибалтики, туда войдет наша дивизия. Она станет основой национальной армии. Советская Россия будет союзником независимой Латвии.

Англичанин покривился.

— Доктрину о праве наций на самоопределение разработал не Ленин, а президент США Вудро Вильсон. И, в отличие от Ленина, намерен претворить ее в жизнь. Большевики же, как вам известно, никаких наций не признают — только классы. Цель Ленина и Троцкого — интернационал, всемирная пролетарская империя, которая будет управляться из Москвы.

— Империя? — недоверчиво усмехнулся Берзиньш. — Бросьте, они только что расстреляли всю императорскую семью.

— Неважно, как называется государственная система. Важна архитектура власти. Это может быть или «горизонталь», или «вертикаль». В первом случае власть разделена с представителями населения — это называется «демократия». Во втором власть сосредоточена в одной точке — это называется «диктатура». Скажите, много демократии вы видите у большевиков, при всей их болтовне про советы трудящихся? Это диктатура, господин Берзиньш. И диктатура очень жесткая. Чем сильнее она будет становиться, тем тотальней будут править большевики. Никакой независимой Латвии они не допустят, не обманывайтесь. А вот Антанта руководствуется доктриной Вильсона. И, в отличие от коммунистов, ложных обещаний не дает. Скоро мы добьем кайзера и установим в Европе новый порядок. Вы хотите, чтобы Латвия обрела свободу? Тогда держитесь нас, а не Ленина. Если латыши помогут нам избавить мир от большевистской угрозы, мы предоставим вам все необходимые гарантии. Больше я ничего говорить не буду. Вы человек умный. Думайте, я подожду. Что это у вас? Можно?

Он взял птифур и с аппетитом, в два укуса, проглотил.

— Морковный чай? Я в России к нему пристрастился. Эй, товарищ, еще один чайник!

Удивительный человек с удовольствием пил мутно-красную бурду. Берзиньш думал.

Большевики ему не нравились. Они не уважали дисциплины, всё делали вкривь и вкось, рубили лес так, что щепок получалось больше, чем дров. Но других хозяев в России нет. Берзиньш считал, что жить и договариваться придется с этими.

Однако после поражения Германии (а оно неизбежно) миром будет править Антанта, это ясно. Насчет наций и классов британский лейтенант тоже прав. Для того же Петерса неважно, латыш ты или нет, для него главное — кто за пролетариат, а кто за «буржуев». Но в Латвии нет пролетариата. Крестьяне у нас не голодранцы, потому что умеют трудиться. Рабочие — не пролетарии, потому что не пьют. Согласится ли Москва, чтобы рядом существовала некоммунистическая Латвия? Ни за что и никогда. А если Латвией будут управлять комитеты бедноты и советы бездельников, что это будет за страна?

Эдуардс думал минут пять, для него долго. Внешняя неторопливость Берзиньша была обманчивой, голова у него работала быстро.

— Ну допустим, — негромко сказал он наконец. — Но ведь никакой организации нет. А кроме того мною занимается председатель ВЧК Петерс. Лично.

Неожиданно Рейли засмеялся, и его жесткое лицо сразу помягчело, сделалось обаятельным. Наверное, этот человек умел и веселиться, и радоваться жизни.

— «Ну допустым», — повторил он с латышским акцентом. — I like that and I think that I like you, you cold-blooded bastard[7].

— Я не понимаю по-английски, но слово «бастард» я понял, — заметил Эдуардс. — Оно означает «ублюдок».

— Не когда оно произносится таким восхищенным тоном. Мне нравится ваше хладнокровие. Я вижу, что не ошибся в вас. Я в мужчинах никогда не ошибаюсь. Только в женщинах.

Отулыбавшись, лейтенант снова сделался серьезен. Наклонился ближе.

— Организация и не нужна. Слишком велик риск, что кто-то предаст или проболтается. Нужна одна воинская часть, которая полностью доверяет своему командиру и в назначенный день выполнит любой его приказ. Это во-первых. А во-вторых, требуется, чтобы это было подразделение, которое охраняет советскую верхушку. Скажите, в каких вы отношениях с командиром Девятого полка Лиепинем?

Эдуардс сразу ухватил суть.

— Лиепинь — человек, не способный на самостоятельные поступки. Для него существует только приказ начальства. Но Девятый полк не понадобится. Желая сделать меня более соблазнительной приманкой, Петерс перевел мой дивизион на комендантскую службу. По определенным дням охранять большевистских вождей буду я.

Энергично, но при этом бесшумно Рейли стукнул кулаком по столу.

— Тогда нам вообще никто больше не нужен! В таких делах простота конструкции — залог успеха! Но о технологии мы поговорим после.

— Вы забыли, что меня контролирует сам Петерс.

— Не забыл. Но это не проблема. Наоборот — плюс. Петерс должен полностью вам доверять. Для этого мы сделаем две вещи… — Лейтенант полез во внутренний карман и вынул толстый конверт. — Вы сообщите Петерсу, что с британской стороны делом руководит Сидней Рейли. Я назвался вам другим именем, но вы однажды, еще в начале лета, видели меня в Наркомате и запомнили мое прекрасное лицо. Я действительно часто бывал у Троцкого и Бонч-Бруевича — еще когда ходил по Москве в военной форме.

— Я тоже там бываю. И память на лица у меня отменная, — кивнул Берзиньш. — Петерс поверит.

— И проникнется к вам еще большим доверием. Кроме того вы дадите ему вот это. — В руку Эдуардсу лег конверт. Внутри плотно лежали царские сторублевки, ценившиеся выше всех прочих дензнаков. — Я выдал вам деньги на оперативные расходы и пообещал, что это только начало. Вы могли бы прикарманить куш, но вместо этого передадите его в ЧК. Никто так не ценит деньги, как презирающие златого тельца коммунисты.

Снова мелькнула быстрая улыбка, теперь сардоническая. Англичанин Берзиньшу всё больше нравился. И кажется, симпатия была взаимной.

— На следующем этапе мне нужно будет убедиться, что ваши солдаты выполнят приказ, даже если он станет для них полной неожиданностью. Мне придется наведаться к вам в казарму и посмотреть на ваших подчиненных. Придумайте, как это устроить.

Берзиньш немного поразмышлял.

— В одиночку у меня не получится. Понадобятся помощники. Во всех трех батареях. В каждой есть человек, пользующийся безоговорочным авторитетом. Все они мои фронтовые товарищи и патриоты Латвии. Уверен, они согласятся. Но мне понадобится день или два. После этого я вас с ними сведу.

— Это командиры батарей?

— Командиры первой и второй батарей. Третьей командует партиец, но его не любят, бойцы уважают взводного Волковса.

— А как я попаду в казарму?

— У нас барахлит электричество. Что-то с распределительным щитом. Вы придете чинить. Разбираетесь вы хоть сколько-нибудь в технике?

— Я летчик, — с достоинством ответил Рейли. — Меня учили чинить авиационный мотор при вынужденной посадке. Уж с паршивым распределительным щитом я как-нибудь разберусь. Вы свой чай не будете допивать? Тогда, если позволите…

Четыре гвоздики

Был уверен, что Агата не позвонит. Если же позвонит — он скажет, что в ближайшее воскресенье никак не получится, а потом как-нибудь спустит на тормозах. Такая своенравная девица навязываться не станет, зачем ей?

Ужасно на себя злился. Какого, спрашивается, хрена позвал? Чтоб закрутить роман? Во-первых, это пустит под откос только-только наладившуюся, пускай не особенно счастливую, но всё же сильно улучшившуюся жизнь. Во-вторых, никакого романа не будет — только самоедство и унижение, от ворот поворот. Агата молодая и красивая. Он немолодой и некрасивый. Смотрел на себя в зеркало — кривился. Очки с толстыми стеклами (в войну из-за нехватки витаминов сильно просело зрение), мясистые щеки, толстогубый, какой-то немужской рот. А еще в решительной барышне угадывалось что-то тревожное, исключающее всякий покой и всякую нормальность. Может быть, даже опасное.

Марат успокаивал себя: нет, она не позвонит.

Но в субботу вечером Агата позвонила. Он хотел сказать, что встреча отменяется, но сжалось сердце. От страха, что он ее больше никогда не увидит.

— Отлично. Тогда в одиннадцать перед воротами. Только не старого Донского кладбища, а нового, где колумбарий. Не перепутайте.

И тут же рационализировал свой поступок. Для этой цели у Марата был целый арсенал полезных цитат на все случаи жизни. Например, такая: «Лучше раскаиваться из-за содеянного, чем из-за упущенного». Лукавство, конечно. Когда он после колебаний решал чего-то не делать, на помощь приходила другая поговорка, из интернатского детства: «Не ищи на свою жопу приключений, сами найдут».

Марат приехал с пятнадцатиминутным опозданием, что было для него нетипично. Интернат на всю жизнь приучил его к пунктуальности, там за малейшее опоздание можно было получить затрещину или — самое страшное наказание — остаться без еды.

На выходе из квартиры посмотрел на себя в зеркало и решил переодеться. Тоже поступок в высшей степени нехарактерный. Если шли в гости или на какое-то мероприятие, надевал то, что велела жена. Она же и покупала, вернее сказать доставала, новые вещи. Собираясь на кладбище, Марат нарядился в нейлоновую рубашку густого синего цвета, светлые брюки, новые югославские туфли, но вспомнил Агатины техасы с полукедами. Вернулся к платяному шкафу, хоть и ругал себя за дурость: ах, ждет любовник молодой минуты верного свиданья.

Напротив ворот, прислонившись спиной к тополю, курила Агата. Одета она была так же, как у Гриваса, только не в тенниске, а в ковбойке.

— Извините, — сказал Марат. — Долго трамвая не было. Здравствуйте.

Она просто кивнула, что, видимо, означало и «здрасьте», и «понятно».

При ярком свете было видно, что глаза у нее не просто зеленые, а какого-то удивительного изумрудного оттенка, волосы же будто присыпаны золотой пылью. Чертова девица была пугающе хороша.

— Вам сколько лет? — спросила она, бесцеремонно его разглядывая.

— Сорок.

— Тогда говорите отчество. Тех, кто старше тридцати пяти, я зову по отчеству.

— Ничего, можно просто «Марат». Иначе я буду обращаться к вам «Агата Юльевна». А вам сколько?

— Скоро двадцать три.

— Учитесь?

— Работаю. Хотите?

Вынула пачку «Кента».

— Интересно, — сказал Марат. — Одеваетесь вы попросту, во всё советское, а сигареты курите американские. Моя жена такие у знакомого спекулянта по двадцать рублей за блок достает. Весь ваш туалет, я думаю, столько не стоит. Это у вас что-то концептуальное?

Решил: раз она бравирует естественностью, он тоже церемониться не будет. Про жену помянул нарочно. К этой красотке наверняка всё время клеятся, так пусть не думает, что он такой же.

От сигареты отказался.

— Спасибо, я «Беломор» курю. Американские меня не пробирают.

— Одежда — плевать, было бы удобно, — ответила Агата, будто не заметив (а может, вправду не заметив) иронии. — Но внутрь я Сову не пускаю. Ни в мозги, ни в легкие, ни в желудок. Ничего совиного не читаю, не смотрю, не курю, не ем.

— Совиного?

— Всего, на что наложила свои цапки Сова.

— В смысле ничего советского? — сообразил он. — Да как это возможно?

— Запросто. Продукты покупаю только натуральные — никаких микояновских говноколбас и «мосгорпищепромов», ничего такого, над чем потрудились рационализаторы и передовики производства. Сигареты и жбанку тырю у папочки. Лучше ничего не курить и не пить, чем травиться совиной дрянью. Туземные книги и фильмы употребляю, только если какой-нибудь надежный человек скажет, что туда Сова не нагадила. За вашу повесть поручились — я прочитала. А иначе не стала бы.

Это было, пожалуй, лестно.

— Идем на кладбище или что? — спросила Агата.

— Сначала докурим. Около могил нехорошо.

Марат втянул царапающий дым своей «совиной дряни», которая во времена его юности считалась шиком, тогда все курили махорку и самосад.

— А как же вы учились в школе, в институте?

— Школа была в Академгородке. Сова туда почти не залетала. Институт я кончила заочно. На экзамены по всякой марксистско-ленинской мути вместо меня ходила кузина — на заочном ведь никто никого в лицо не знает…

«Кузина», елки зеленые, подумал Марат.

— Но вы сказали, что работаете. Где у нас можно работать, не соприкасаясь с Совой?

— Дома. Я перевожу техническую литературу с английского и немецкого. Патенты, лицензии, статьи из специальных журналов. Нормально зарабатываю, мне хватает.

— Конечно, хватает. Ведь сигареты, выпивку и, наверное, что-нибудь еще можно взять у папы?

«Что ты ее всё за косички дергаешь, будто влюбленный третьеклассник?» — одернул он себя.

Но Агата опять восприняла вопрос как самый обычный, требующий ответа.

— Да, папочка весь с головы до ног в совином помете. Так что с белоснежностью у меня хреново. «Нельзя жить в выгребной яме и не запачкаться. Просто не ныряй в дерьмо с головой», — говорит папочка.

— Не самое плохое у вашего отца кредо — в наших условиях.

Агата наморщила нос.

— Он в сущности преступник в тысячу раз хуже «Мосгаза». Водородная бомба была ему, видите ли, интересна как научная задача. Приделал Сове стальные когти, которыми она когда-нибудь растерзает человечество. Я ему это говорю — отвечает: дело не в стальных когтях, а в человечестве. Если оно решит себя угробить, туда ему и дорога. Возникнет какая-нибудь другая цивилизация. Из дельфинов, например, или муравьев. У папочки теория, что люди — не первая попытка планеты Земля обзавестись разумной фауной. Один папочкин знакомый руководит астрономической лабораторией, там сверхмощный телескоп. Так он уверен, что за нами наблюдают какие-то инопланетяне. Им постоянно шлют туда, в космос сигналы, но ответа нет. И понятно почему. С нормальной, внеземной точки зрения мы дикари и варвары. А может быть, инопланетяне умеют просчитывать будущее и твердо знают, что человечество себя в каком-нибудь 2023 году к черту подорвет, так какой смысл с нами контактировать?

Агата сама была похожа на инопланетянку. Марату больше не хотелось ее цеплять едкими вопросами.

— Ладно, идем. Только цветы куплю. Дайте. Терпеть не могу, когда мусорят, — сказал он, видя, что Агата собралась бросить сигарету на землю.

— Человек конвенций? — усмехнулась Агата, но отдала.

Марат отнес оба окурка к урне. Купил у тетки четыре гвоздики, хотя в повести героиня приносит своим мертвецам разные цветы и каждый что-то символизирует, но жизнь — не литература. У всех торговок были только гвоздики да тюльпаны, букетами по четыре, шесть, восемь или десять стеблей, потому что на кладбище принято приносить четное количество.

— Я проведу вас по четырем местам памяти, четырем персонажам, которые сначала были в тексте, а потом я их оттуда изъял.

— Почему?

— По кочану, — буркнул Марат. На него уже накатывало тягостное настроение, с которым он всегда входил в эти красные ворота. — Вы пока молчите, хорошо? Слушайте экскурсовода, а то он собьется.

— Хорошо, — кивнула Агата, внимательно на него посмотрев. Что-то почувствовала.

— Ненавижу расспросы о писательском замысле, — сказал тогда он. — Какая к лешему разница, что хотел донести до читателя автор? Важно, что читатель сам понял или ощутил. Ладно. Вам — объясню. Дело не в цензуре или самоцензуре. Главным мотором повести были очень личные воспоминания. О конкретных людях. Но штука в том, что эти фрагменты получились… слишком личными. Я их потом убрал, потому что читатель должен ощутить всеобщность. Понимаете? Не сочувствие к горю автора, а скорбь по человечеству, извините за пафос. Всякое по-настоящему сильное произведение именно так и пишется. Главный мотор рассказываемой истории, ее сердце — физически отсутствует, но пульсация остается. Читатель должен заполнить эту пустоту собственным сердцем.

Агата немного подумала.

— Интересно.

И видно было, что ей действительно интересно. Врать она не стала бы.

Марат повел ее своим обычным маршрутом. Сначала — к бюсту Муромцева, стоящему прямо под стеной.

— Чей это памятник? — с любопытством спросила Агата.

Прочла вслух:

— «Председатель Первой Государственной Думы».

Удивилась:

— А я про такого и не слышала.

Еще больше удивилась, когда Марат положил справа от надгробья, прямо на траву, первую гвоздику.

— Муромцев-то вам что? Он умер в девятьсот шестом году, тут написано.

— Это не Муромцеву. Это моему отцу. У него нет могилы. Расстреляли в тридцать шестом и закопали в какой-нибудь общей яме. Я решил, что здесь будет место его памяти. Во-первых, в лице есть что-то похожее. Отец не носил бородки, но лоб, глаза, нос… Хотя вообще-то я его помню неотчетливо, мне было восемь лет, а фотографий не осталось, ни одной. Их потом замазывали в книгах или вырезали. Имя зачеркивали. Так было положено. Чтобы начисто стереть из памяти. Как будто человека никогда не было. Я еще и поэтому выбрал место рядом с Муромцевым. При жизни он был очень важный для страны человек, председатель первого в истории российского парламента, а сейчас совершенно забыт. Даже вы, с вашим Академгородком и высшим образованием, услышали про него впервые.

— А кто был ваш отец? Наверное, какой-то большой начальник, если его портреты печатали в книгах?

— Он был большевик с дореволюционным стажем, соратник Ленина и Дзержинского. Посты занимал самые разные. У него была присказка: «Работай там, где больше работы». Я отца помню странно, урывками. Мы с матерью жили отдельно.

— Почему? Они развелись?

— Нет, не думаю. Впрочем, я не уверен, что они вообще были официально женаты. В двадцатые и начале тридцатых брак часто не регистрировали. Когда я спрашивал у мамы, почему папа с нами не живет, она говорила: он живет на работе. Появлялся он только по воскресеньям. Я ждал этого дня как праздника. Он приходил большой, энергичный и вез нас на сверкающей черной машине в какое-нибудь интересное место. На аэродром, на стройку, на ипподром, в цирк, на завод. Помню какой-то цех, где из ковша лился расплавленный металл… Иногда, даже часто, он не мог прийти, и воскресенье превращалось в пустой, серый день. Перед самым концом его не было три воскресенья подряд. Потом приехал, вечером и ненадолго. Говорил с матерью, дверь была закрыта. Зашел ко мне и стал что-то объяснять или втолковывать. Так серьезно, напряженно, что я разволновался и ничего не понял. Во всяком случае не запомнил. Дорого я бы дал, чтобы восстановить тот разговор. Только осталось в памяти, как он повторяет, дважды: «Чего бы тебе это ни стоило. Чего бы тебе это ни стоило». Что «это»? Всю жизнь пытался угадать. Первую свою повесть назвал «Завет отца». Там к молодому человеку попадает записка, которую много лет назад оставил ему отец, как и мой, казненный в тридцать шестом году — только, разумеется, не своими, а японцами, на КВЖД. Неважно, не в сюжете дело. Повесть очень плохая. Но «мотор» в повести был: немое кино, в котором отец обращается ко мне с последними важными словами, губы шевелятся, а слова сливаются в неразличимый гул. Повесть следовало бы назвать «Зависть». Я завидовал своему герою.

— А что завещал ему отец в записке?

— Неважно. Всякую чушь. По вашей терминологии повесть — «сова» «совой», недаром она получила Сталинскую премию, что по нашим временам срамно. Ладно, идемте.

— Куда?

— Теперь к матери.

Шли аллеей к колумбарию. Марат рассказывал.

— Ее арестовали вскоре после отца. Я крепко спал, ночного звонка не слышал. Трясут за плечо. Яркий свет в глаза. Мама говорит, ласково: «Одевайся, Маратик. Поедешь с этим дядей». Целует меня. Кто-то скрипучий берет ее за руку, уводит в другую комнату. Всё. В следующий раз я ее увидел восемнадцать лет спустя.

— Выжила? — обрадовалась Агата.

— Как сказать…

Остановились в колумбарии, перед табличкой. Имя, годы жизни, овальная фотография на керамике: смеющееся молодое лицо с косой челкой по лбу.

— Она была солнечная, веселая, всё время пела или насвистывала, по утрам тащила меня делать зарядку, мы рубились в пинг-понг, ругались из-за спорных шариков… Она меня постоянно обнимала, тискала, тормошила, целовала. Если на людях — я вырывался, шипел: «Ну мам!». Мне, маленькому дураку, было стыдно.

Он покашлял.

— А в пятьдесят пятом вхожу к ней в комнату… Она у нас отказалась жить, у знакомой поселилась, ту раньше выпустили… И не узнал. Совсем. То есть вообще ничего похожего. Короткие седые волосы. Старуха старухой, а ей ведь не было и пятидесяти. Сиплый голос. В пепельнице горой окурки. Посмотрела снизу вверх, помахала рукой, разгоняя дым. Глаза тусклые. Я хотел ее обнять — и не решился. Затоптался на месте. Говорю: «Я каждое утро и каждый вечер о тебе думал». Задыхаюсь. Она мне в ответ: «А я о тебе не думала. Запретила себе». Почему, спрашиваю. «Иначе не выжила бы. Есть, говорит, будешь? У меня котлеты из кулинарии». И зашлась кашлем. У нее был туберкулез, тяжелый. Я устроил ее в писательскую больницу. Сначала навещал каждый день. Пытался расспрашивать — молчит. Рассказываю о своей жизни — слушает без интереса. И всё время курит, несмотря на строжайший запрет. Курит и кашляет.

— Неужели она вас ни о чем не расспрашивала?

— В самый первый день спросила, женат ли я. Я говорю, да, в следующий раз обязательно приведу Тоню, познакомлю. Мать мне: «А дети у вас есть?». Нету, говорю, мы решили, что рано заводить. Она: «Тогда не приводи». И всё. Я принес ей в больницу свои публикации: две вышедшие книжки, журналы с рассказами. Оставил. Положил на тумбочку, так они потом и лежали. Я думал, не прочитала. Наконец не выдержал, спросил. Она сказала: «Дрянь». Я после этого четыре года писать не мог… Что еще? Пробовал расспросить ее об отце. Ответила: «Что вспоминать?». Спрашиваю, а похож я на него, хотя бы внешне? «Нет». И больше ни слова. Через три месяца она умерла. Ночью, в приступе кашля…

Марат замолчал. Не стал рассказывать, как, напившись на похоронах, плакал и говорил жене: «Лучше бы она не возвращалась, лучше бы умерла в лагере». Потом, когда они ссорились, Тоня не раз поминала ему те слова. Она бывала жестокой, когда разозлится.

— «Руфь Моисеевна Скрынник. Тысяча девятьсот семь — тысяча девятьсот пятьдесят шесть», — медленно прочла Агата вслух, словно запоминая. — Красивое имя. Библейское. Дайте гвоздику. Я положу… Куда теперь?

— В дальний конец.

На площадке, где скрещивались аллеи, тоже торговали цветами. Цыганка в пестром капроновом платке сидела на оградке, поплевывала в кулак шелухой от семечек.

Подбежали две смуглые девчонки, лет по девять-десять. Одна схватила за штанину Марата, другая за ремень Агату.

— Дай десять копеек, мамка погадает! Не ходи, спытай судьбу! Уйдешь — беда будет! Не жидись, козырной, дай гривенник! — звонко, наперебой загалдели они.

— Отстаньте, а? — Марат отвел от себя чумазую ручонку. — Тут кладбище, не базар.

Но уже подошла «мамка», сверкнула золотыми зубами.

— На кладбище самое гаданье. Мертвые врать не дают, — сказала она хриплым голосом. — Дай двугривенный, кавалер. И тебе, и барышне погадаю. Деткам на хлебушек, вам на счастье.

— Я хочу, — объявила Агата. — Вот.

Достала из кошелька монетку.

Цыганка взяла ее руку, повернула ладонью — и Марат засмотрелся. Ладонь у Агаты была неожиданно нежная и, кажется, мягкая.

Девчонки прилипли с обеих сторон, тоже смотрели.

— Богатая не будешь, а счастливая будешь… За три моря уедешь… За князя выйдешь, — затянула-запела гадалка. — Сыновей нарожаешь… Старая-престарая помрешь, ни о чем не пожалеешь.

Агата осталась очень довольна.

— Класс!

Почесала ладонь — наверно было щекотно.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Он – сущий кошмар. Невыносимый, черствый и наводящий на многих страх. Самый настоящий монстр без сер...
Трудным и опасным оказался путь на север. Но ведь добраться до усадьбы Рысевых лишь часть задуманног...
Недовольная жизнью в Третьем Районе, где царят бедность и недостаток солнечного света, Кристина Мэйе...
Самая тяжелая работа на свете – выглядеть красавицей 24 часа в сутки. Но это же не повод воровать! В...
Для кого-то самым важным в жизни является власть, для кого-то – деньги, а для кого-то – дело, которо...
Вбойщик KGBT+ (автор классических стримов «Катастрофа», «Летитбизм» и других) известен всей планете ...