Собачья смерть Чхартишвили Григорий
— Теперь ему.
— Давай другую монетку, с одной и той же нельзя, — потребовала цыганка, хотя уже получила свой двугривенный.
— Мне не надо. Идем!
Цыганка крикнула в спину:
— Всю жизнь будешь, как дурная собака, за своим хвостом гоняться! И помрешь, как собака, один! Никто к тебе на могилу не придет!
— И вам того же, — огрызнулся Марат, не впечатленный плохим предсказанием, а пожалуй что и проклятьем. Он в мистику не верил.
— «Цыганка гадала, цыганка гадала, цыганка гадала, за ручку брала», — отчаянно фальшивя пропела Агата. Слух у нее был чудовищный. — Вот так я и хочу. Прожить жизнь и ни о чем не пожалеть. Особенно о том, что хотела сделать и не сделала.
Марат был расстроен. Идиотское гадание сбило всё настроение.
— Охота вам всякую чушь слушать? Абсурд же. С одной стороны, «за князя выйдешь», с другой — «богатая не будешь». Лепит что на язык ляжет, даже не задумывается.
Агата нахмурилась. Ей хотелось, чтобы гадание сбылось.
— Князья бывают и бедные. Мышкин, например. Но хотелось бы какого-нибудь помужественней… — Махнула рукой. — Ладно, проехали. Кому третий цветок?
— Дяде Якову. Маминому брату. Это вон там.
Встали перед могилой. Гвоздика легла на плиту с вырезанным на граните скрипичным ключом. Дядя Яков Моисеевич преподавал в музыкальной школе.
— В шестьдесят втором? — прочла Агата год смерти. — Тоже отсидел и вернулся?
— Нет, он не сидел. Всё еще… печальней. Знаете, я не испытываю жалости, когда думаю об отце. Чувство трагичности — да. Но не жалость. Он сгорел на костре, который сам и разжег. И мать вспоминаю не с жалостью, а… — Марат запнулся, пытаясь найти точные слова. — Если бы она для меня навсегда осталась такой, какой я знал ее в раннем детстве — молодой, веселой, полной жизни, то наверное очень жалел бы, но я закрываю глаза, вижу ледяную старуху в облаке табачного дыма, и меня охватывает совсем другое чувство, более сильное, темное и… пугающее. Что-то в обычных обстоятельствах мне совсем не свойственное. Ярость? Бешенство? А дядя… Он был хороший, добрый человек. После ареста матери взял меня к себе. Славная такая семья. Жена Лия Львовна, две дочки, уже подростки. Все со мной носились, пылинки сдували. Но осенью тридцать седьмого стало очень страшно. Я прямо чувствовал это по взрослым. Однажды дядя отвел меня в «Детский мир», накупил всякой одежды. Потом пошли в кафе-мороженое, они тогда только появились. Сказал: «Выбирай что хочешь». Я попросил тройную порцию. До сих пор не выношу вкус ванили. Дядя сморкался, отводил глаза. Говорил, что я поеду жить с другими мальчиками, мне там будет лучше. В общем отвез в интернат для таких, как я. И у меня началась совсем другая жизнь… Всё понятно, осуждать нельзя. Дядя должен был в первую очередь думать о собственных детях. Когда я вернулся в Москву, в пятидесятые, разыскивать его не стал. Он тоже не пытался. Только перед самой смертью, уже из онкологического отделения, прислал мне письмо. Раздобыл где-то адрес. Я пришел. Дядя плакал, просил прощения, говорил, что мучился всю жизнь. Вот его мне жалко. Человека нельзя ставить перед таким выбором. Никогда…
— Вот за это, за всё это, я Сову и ненавижу, — брезгливо передернулась Агата. — Даже не за миллионы погубленных жизней, а за сотни миллионов изуродованных. Не страна, а фрик-шоу. Цирк уродов. И дядя ваш тоже урод. Нечего ему цветы носить. Это же надо — самому отвезти ребенка в приют. Да лучше сдохнуть! Идем отсюда. Кому четвертая гвоздика? Тоже родственнику?
— Нет, совсем чужому человеку. Я про него почти ничего не знаю… Нам нужно вернуться на центральную площадку, и потом направо… Однажды в пятьдесят пятом, осенью, мне в редакцию позвонил какой-то старик. Сказал, что знал моего отца, хочет встретиться. Я, конечно, разволновался. Отменил все дела…
Они вышли из тени на открытое место. Июльское солнце палило вовсю. Марат легко потел, было у него такое малоприятное физиологическое свойство. Вот и сейчас на лбу сразу выступила испарина. Полез за платком. Остановился.
— Черт! Бумажник пропал!
Агата схватилась за задний карман техасов.
— А у меня кошелек!
— Как же я теперь доберусь до центра? У меня в два встреча, — пробормотал Марат. Хотел посмотреть, сколько времени — и совсем растерялся. Часов на запястье не было.
— Ну и физиономия у вас! — засмеялась Агата. — Это нас девчонки обчистили, пока мамаша внимание отвлекала. Вот фокусники!
Он побежал к площадке, но цыганок, конечно, след простыл. Сзади с хохотом шла Агата.
— Это из-за того, что вы связались со мной, — сказала она ошеломленному Марату. — Папа говорит: «Где ты — там всегда приключения». Вот с вами часто происходит какая-нибудь полоумная фигня?
— Нет…
— Со мной постоянно. Хуже другое. — Она потерла живот. — Я не завтракала, а ужасно есть хочется. Тут близко, на Шаболовской, булочная. Зайдем? А потом будем выбираться отсюда.
— Да как? У нас ни копейки! Даже в трамвай не сядешь.
— В трамвай — нет, там кондуктор. Но по Ленинскому ходит троллейбус, и там кондуктора нет.
— Зайцами? А если контролер?
— Я дам деру, а вы как хотите. Но сначала в булочную. У меня под ложечкой сосет и в животе бурчит, слышите?
Удивительно, но случившаяся катастрофа — хорошо, не катастрофа, но в любом случае серьезная неприятность — привела Агату в прекрасное расположение духа. У нас с ней совсем ничего общего, подумал Марат. Я от потрясений цепенею, а она от них, наоборот, заряжается.
— Булочная — не троллейбус. Без денег там не получится.
— Отставить разговоры! Рота, за мной! — приказала Агата и замаршировала первая, отмахивая руками. Еще и запела «Соловей-пташечка», на какой-то собственный мотив. Посетители кладбища смотрели на нее с осуждением. Марат шел сзади, делал вид, что он сам по себе.
Перед булочной Агата жестом велела дожидаться за дверью — там, где к перилам крыльца был привязан нетерпеливо поскуливающий эрдель. Марат приблизился к окну, стал смотреть.
К прилавку, на котором в лотках были разложены хлебобулочные изделия, стояла очередь. Агата лениво прошлась, трогая ценники. Спросила о чем-то продавщицу. Направилась к выходу.
Потянула Марата за рукав. И азартным шепотом:
— Дербаним добычу.
В каждой руке по десятикопеечной ржаной лепешке. Одну протянула ему, от другой жадно откусила.
— Вы… украли?! — пролепетал Марат.
— Всё вокруг народное, всё вокруг мое, — беспечно ответила она с набитым ртом. — Берите, чего вы.
— Не хочу.
— Ну тогда я обе слопаю. Потом топаем на троллейбусную остановку.
Ехать «зайцем» Марат не собирался. Хорош будет член Союза Писателей, пойманный за безбилетный проезд. Прикинул, что до гостиницы «Москва», где договорились встретиться с Антониной, идти час с хвостиком. Сейчас четверть первого.
— На четвертую могилу не пойдем? — спросил он, глядя на последнюю гвоздику.
Агата ответила не сразу. Испытующе смотрела на него, жевала, что-то решала.
— Чего по кладбищам ходить? Мертвецов вокруг и так полно. Только прикидываются живыми. Хотите свожу вас к настоящим живым людям? Не таким, как у Григория Павловича.
Марат удивился. Ему казалось, что более живых людей, чем компания Гриваса, не бывает.
— Они вам не понравились?
Наморщила нос.
— Да ну их. Изображают из себя, будто им все трын-трава, а сами — как зайцы на поляне.
— На какой поляне?
— Это меня один ухажер водил на «Мосфильм» смотреть новую комедию, она еще не вышла. Глупая, но смешная. Там была песенка про зайцев, которые косят трын-траву: «А нам всё равно, а нам всё равно, пусть боимся мы волка и сову». Вот и эти тоже боятся Сову. А люди, про которых я говорю, никого не боятся. Отблагодарю вас экскурсией за экскурсию. Впрочем как хотите. Нет — так счастливо.
— Хочу. Конечно, хочу, — быстро сказал он.
Сэйдзицу
Роман
Встреча с Берзиным всё изменила. Появился шанс, реальный шанс повернуть ход истории. От этой мысли у Сиднея кружилась голова и перехватывало дыхание. Он прибыл в Россию, чтобы находиться близ эпицентра землетрясения, которое разрушит цивилизацию, и сигнализировать отсюда беспечному человечеству о надвигающейся опасности: укрепляйте крыши, подпирайте стены, готовьте убежища — и вот случилось невероятное. Катастрофу можно предотвратить. И спасет цивилизацию он, Сидней Рейли. Вот для чего он родился на свет. Всё было не напрасно. Судьба — в книге она называется «карма» — причудливыми зигзагами вела тебя сорок четыре года именно к этой точке, чтобы испытать твой сэйдзицу.
От возбуждения Сидней не мог ни есть, ни спать, всё ходил из угла в угол. Чтобы дать отдых усталому мозгу, садился почитать поразительную книгу, делал из нее выписки. Это была старая привычка: записывать то, что требует осмысления.
Книгу он взял у Грамматикова перед отъездом из Петрограда, скоротать время в дороге. Небольшой англоязычный томик с самурайским шлемом на обложке Сидней выбрал, потому что много лет, еще с Порт-Артура, интересовался всем японским.
Сначала книга показалась ему очень странной. Это был набор коротких мыслей и историй, не все они были понятны. Но скоро попалась фраза, которую захотелось прочитать еще раз. Потом другая, третья. Трясясь в переполненном тамбуре, где по стенам метались тени от качающегося керосинового фонаря, Сидней подчеркивал строчки карандашом, чтобы потом выписать самое важное.
Правильная книга — как правильная женщина. С нею нужно встретиться в тот миг, когда ты к ней готов, не раньше и не позже. Тогда она даст тебе то, в чем ты сейчас больше всего нуждаешься.
Почитав книгу, напитавшись ее духом, Сидней снова вскакивал, возвращался к разработке плана. Мысли о подготовке акции и мысли о женщинах переплетались. Они были связаны.
Есть женщины, которых нужно заботливо оберегать от опасностей, и есть женщины, которых опасность возбуждает, обостряет в них наслаждение жизнью.
Много лет назад, когда Сидней носил другое, давно забытое имя, по юности лет увлекался ницшеанством и считал мораль подлой ложью, единственная цель которой — превратить людей в овечье стадо, он влюбился в одну женщину, мучившуюся с деспотичным мужем. И был у них с Маргарет разговор, который Сидней запомнил на всю жизнь.
— Старый скот не дает тебе развода? — сказал он. — Значит, я женюсь на вдове. Ни о чем меня не спрашивай, тебе не нужно знать лишнего. Я всё сделаю сам. Просто доверься мне. Мы будем вдвоем, и ты будешь счастлива.
— Мне не нужно, чтобы ты сделал меня счастливой, — ответила Маргарет. — Я хочу сама сделать себя счастливой. И мне провернуть такое дело легче, чем тебе, ведь я всё время с ним рядом. Он очень следит за своим поганым здоровьем, перед сном проглатывает кучу пилюль, пьет пять разных микстур. Ты достанешь лекарство, от которого не просыпаются, остальное я исполню сама. А теперь обними меня.
С того момента их любовные слияния обрели неистовую, надрывную страстность. Они были очень счастливы друг с другом, так опьяняюще счастливы, что долго это продолжаться не могло.
После Маргарет было много других удивительных женщин, и понемногу Сидней научился угадывать, что делает каждую из них счастливой — шторм или штиль.
Проблема заключалась вот в чем. Подготовка великого акта требовала активных действий. Активные действия повышают градус риска. Азбука профессии предписывала развести оперативный центр с местом обитания в два разных, желательно не связанных между собой пункта. Это первое. И второе: эффективно и плодотворно работает только тот, кто полноценно отдыхает.
Вечером из студии вернулась Лизхен.
Он усадил ее за стол, плотно запер дверь, наклонился и тихо, с мукой в голосе начал каяться.
— Милая, бесконечно милая Лизонька, я негодяй и подлец, я страшно виноват перед тобой. К тому же я еще и преступник, ибо нарушаю присягу. Но плевать на присягу, я больше не хочу тебя обманывать. Я должен сделать признание…
Про присягу Лизхен не поняла или не расслышала, но при слове «признание» затрепетала, рванулась встать.
— У тебя другая женщина!
— Зачем мне другая женщина, если есть ты? — удивился Сидней. — Молчи, не перебивай. Мне и так трудно…
Она опустилась на стул. Смотрела снизу вверх широко раскрытыми глазами. Ему стало ее невыносимо жалко — ведь в сущности девочка. В какую опасную игру он ее втягивает! Но инстинкт подсказывал: всё верно, именно это ей и нужно.
— Я не тот, за кого себя выдаю. Моя фамилия не Массино, и я не коммерсант.
Прошептала:
— А кто?
— Британский офицер, выполняющий секретное задание огромной важности. ЧК охотится за мной, круги сужаются, мне нужно перебраться на конспиративную квартиру. Я не могу больше подвергать тебя угрозе. Но исчезнуть, не попрощавшись, тоже не могу. Прости меня и прощай.
Рейли отстранился, будто не уверенный, захочет ли она его на прощанье поцеловать.
— Как же… как тебя зовут? — еле слышно произнесла Лизхен. Зрачки у нее были расширены.
— Сидней. Сидней Рейли.
— Сидней… Красиво…
Лизхен взяла его за руки. Крепко.
— Я никуда тебя не отпущу. Останьс! Пусть опасно. Пусть мы даже погибнем.
Инстинкт не подвел. Эта женщина была создана для бурь.
В Шереметевском он, конечно, не остался. Договорился, что Лизхен перестанет ходить на репетиции, скажется больной, будет сидеть дома, встречать связных и курьеров. Сидней пообещал наведываться каждый день. Одну штору в комнате Лизхен должна держать полузакрытой. При любом звонке в дверь отодвигать. Если это не чекисты, потом задвигать обратно. Полузакрытая штора будет для Рейли знаком, что всё чисто, можно войти.
Тем же вечером он перебрался на Малую Бронную.
Была еще одна причина, кроме необходимости дистанцировать себя от центра связи. При новом, авральном режиме существования бурь хватит и без африканского нрава Лизхен. Нужна тихая гавань, где можно хоть на время укрыться от штормов, починить такелаж, собраться с мыслями, да просто выспаться.
Для этого в жизни скромного греческого подданного существовала Оленька. Ее он встретил и полюбил месяц назад, когда начал немного уставать от страстей Шереметевского переулка.
Оленька служила машинисткой в исполнительном отделе ВЦИКа, большевистского парламента. Константин Маркович познакомился с лучистой светловолосой барышней, похожей на русалку, из практических видов — рассчитывал получать копии секретных постановлений. Но влюбился в нежное, доверчивое, отзывчивое на ласку существо и передумал — не стал впутывать Оленьку в свои дела. Она и так, безо всякого задания, доставляла немало важных сведений.
Женщины бесконечно разнообразны, к каждой нужен свой подход, но есть два ключа, которыми можно открыть почти всякое женское сердце. Нужно быть интересным и щедрым. Та, кому никогда не бывает с тобой скучно и кому ты без конца устраиваешь праздники с подарками, будет как минимум признательна, а от этого всего шаг до любви.
Оленька несколько раз говорила, что с появлением «Кости» ее жизнь превратилась в рождественскую сказку. Он снял уютную квартиру, которую Оленька с наслаждением превратила в маленький рай — во времена, когда вокруг царствовало разрушение, это само по себе было сказкой. Оленька больше не томилась в длинных, унизительных очередях «отоваривая карточки» — любимый давал ей довольно денег, чтобы покупать на черном рынке давно исчезнувшие из магазинов продукты. Она достала кулинарную книгу и готовила умопомрачительно вкусные блюда. Расстраивалась, если «Костя» не появлялся ими полакомиться (он иногда исчезал по своим коммерческим делам без предупреждения на несколько дней), но никогда не корила его, а только радовалась возвращению. Они собирались пожениться и, когда закончится война, уехать в Грецию, где тепло, солнечно, прямо на деревьях растут апельсины и нет военного коммунизма.
Оленька была простая и светлая. После дня, проведенного в метаниях по грязному, ощетиненному городу, после конспиративных встреч, каждая из которых могла оказаться засадой, Сидней приходил на Малую Бронную и попадал в совсем иной мир.
Он клал голову Оленьке на колени, легкие пальцы гладили лоб, перебирали волосы.
— Ты очень устал, — шептала она. — Ты столько работаешь. Боже, я никогда не думала, что буду кого-то так любить…
В эти минуты ему ничего не хотелось — ни спасать мир, ни войти в историю. Только лежать, закрыв глаза, ощущать невесомые прикосновения и слушать нежный голос.
Однако ключевой элемент будущей операции возник именно благодаря Оленьке.
21 августа на очередной встрече с Берзиным, передав ему новую пачку денег (все они потом попадали в ЧК, к Петерсу), Сидней сказал:
— День определился. По сведениям из надежного источника ровно через неделю, 28-го, в Большом театре состоится чрезвычайное заседание ВЦИК. Троцкий приедет с фронта, чтобы сделать доклад о положении дел. Перед началом в директорском кабинете соберется президиум. Будет вся большевистская верхушка, но главное — оба вождя, Ленин с Троцким. Это идеальный момент для удара. Сможете вы устроить, чтобы в охрану назначили ваш дивизион?
— Смогу, — уверенно ответил латыш. — Я скажу Петерсу, что у нас есть шанс взять самого Сиднея Рейли с поличным. Предположим, план у вас такой… — Спокойные глаза сосредоточенно прищурились. — «Англичанин помешан на том, чтобы сыграть роль в истории, — скажу я Петерсу. — Он собирается собственной рукой бросить в кабинет две лимонки, чтобы разом уничтожить весь штаб революции. Гранаты должен принести я. Я их и принесу. Рейли бросит, но они не взорвутся. Главарь британской агентурной сети будет схвачен после неудачного покушения». Уверен, что Петерсу это понравится.
— Блестяще, — признал Сидней.
План в самом деле был превосходен. Впечатлила и реплика о роли в истории — не в бровь, а в глаз. С Берзиным несказанно повезло: умный, сильный, решительный. Прирожденный лидер.
В казарме дивизиона, изображая электрика, Рейли понаблюдал, как командир общается со своими солдатами. Нет сомнений, что они выполнят любой исходящий от него приказ. Посмотрел Сидней и на трех помощников, которых выбрал Берзин. Они тоже были хороши.
— Какую батарею вы отберете для дежурства в Большом театре?
— Третью. В ней меньше всего коммунистов, только пятнадцать человек. Сделаю так. Предложу комиссару собрать партийцев батареи перед ответственным дежурством на собрание. Отведу для собрания снарядный склад. Это глухое помещение с железной дверью. Волковс и Крастиньш запрут засов снаружи, останутся караулить. Кигурс поведет батарею в театр, поставит около директорского кабинета самых надежных людей. Я, разумеется, тоже там буду. Возьмем всех наркомов без шума и пыли. Кто станет брыкаться — проткну штыком. Куда их потом, вы решили?
— Ленина с Троцким сразу увезем и изолируем. Остальную мелочь, всяких Свердловых-Каменевых-Сталиных, посадим под замок, они опасности не представляют.
— «Изолируете» в смысле убьете? — покачал головой Берзин. — Это, конечно, проще всего, но может стать миной замедленного действия. Революционные мученики становятся бессмертными.
— А как бы с ними поступили вы? — заинтересовался Сидней.
— Я бы их выставил на посмешище. Это надежнее. Допустим, спустил бы с них штаны и провел в одних кальсонах, связанных, под конвоем, через Охотный Ряд и Красную площадь. Потом, когда с севера подойдут ваши войска, нужно будет устроить суд. Не это их революционное судилище, а настоящий, с прокурором и адвокатами. Чтобы все видели: восстановилась настоящая, законная власть.
Идея была остроумная и живописная, достойная художника. Сидней оценил. Но еще больше ему понравилась мысль про лимонки. Кинуть в кабинет и разом отсечь дракону все его головы. Раненых добить из револьвера. Неостроумно и неживописно, зато надежно.
Но говорить об этом, конечно, не стал. Берзин и сам сменил тему. Его волновало, что высадившийся в Архангельске союзный десант остается малочисленным, подкрепления не прибывают. Значит ли это, что Антанта передумала вести наступление на Москву?
Увы, именно это и произошло. Локкарт рассказал, что умники из Уайтхолла решили не распылять силы. На Западном фронте сейчас решается судьба войны, немцы отступают, нужно их додавить, а Советы — забота второстепенная, может и подождать. Тупые, бездарные слепцы!
Что ж, Сидней Рейли сразит дракона в одиночку. Двумя гранатами.
Ночью приснился Фрицис. Такой, каким Яков видел его последний раз, на опознании, в морге. С черной дыркой во лбу — от снайперской пули.
— Мистер Питерс, можете ли вы идентифицировать покойного? — спросил тогда инспектор.
— Да. Это мой двоюродный брат Фриц Сваарс, — ответил Яков, и в тот момент ему померещилось, что рот мертвеца чуть раздвинулся во всегдашней бесшабашной улыбке.
Так же улыбался Фрици и во сне. Несмотря на пробитый череп, он был живой, веселый.
— Что, Йека, всё было не напрасно? — Оскалил прокуренные зубы. — Мы ведь знали, что кто-то из нас ее поймает. Не я, так ты. Будешь «хозяином», твоя взяла. Мне-то она теперь на кой?
Это в детстве, в заводи на Даугаве, они охотились на большущую щуку. Она была старая, хитрая, никак не давалась. Побились с Фрицисом на «хозяина-батрака», была у них такая игра. Победивший на условленный срок становился «хозяином», проигравший должен был выполнять все его приказы. Щука тогда так и не далась, Яков про нее давным-давно позабыл, а тут вдруг вынырнула из омута памяти. Во сне.
В жизни-то обычно первенствовал Фрицис. Он был бесстрашный и фартовый, опасность его не пугала, а приманивала. Это Фрицис втянул Якова в лихое дело, в революцию, и потом, когда бегали от полиции, в трюм уходящего из Вентспилса корабля, в угольную яму, затащил тоже он. «Поглядим, братуха, что за Англия такая, нечего нам тут больше ловить, революции амба».
Но в Англии дороги разошлись. Фрицис собирался жить по-прежнему, по-российски. Якову же захотелось стать англичанином. Он выучил язык, поступил на службу, стал носить воротнички и галстук. С двоюродным братом почти не виделся. Тот появлялся редко, над галстуком смеялся, вынимал из кармана скомканные купюры, кидал на стол: «Бери, не жалко».
А потом полиция повезла Якова на опознание. Фриц Сваарс и его напарники, грабя ювелирную лавку, застрелили трех полицейских. Англия не Россия и не Америка, там подобных страстей никогда не видывали. Грабителей выследили, полдня осаждали целой армией и всех убили. Яков потом на суде еле доказал, что он ни сном, ни духом.
Проснувшись, лежал на спине, курил. Думал: что-то от Фрициса в меня переселилось, живет внутри, пузырит кровь. Я нынешний — не тот, что был тогда. Там, в морге, Фрицис не зря улыбнулся. Он знал, что я пустил в себя его неугомонную душу. Что я больше не захочу быть англичанином, а захочу быть только собой, Яковом Петерсом. И немного Фрицем Сваарсом.
Потом, раз уж вспомнился Лондон, стал думать о жене и дочке. Не видел их больше года и увидит ли когда-нибудь — бог весть, а поскольку бога нет, то никто не весть. Товарищам по коллегии ВЧК сказано, что Мэй — английская леди, дочь банкира, влюбившаяся в революционера. Пролетарии только прикидываются, что ненавидят белую кость, на самом деле им лестно, когда кто-то из бар переходит на нашу сторону. Ну и вообще, читайте Достоевского: аристократ в революции обаятелен. Вон Жора Лафар из ОБК, отдела по борьбе с контрреволюцией, не преминет ввернуть при случае, что он из французских маркизов. Тоже наверняка врет. Мэй была служанкой, когда Яков ее обрюхатил. Женился только после родов.
Пускай жена остается в своей Англии, на что она в Москве, курица. А вот дочку Мейси повидать ужасно хочется, маленькую хохотушку.
Ничего, весело сказал себе Яков, под звон будильника. Скоро выменяем. Будет на кого. Дочь председателя Всероссийской Чрезвычайной Комиссии прибудет к отцу первым классом, а за это мы так и быть не расстреляем какого-нибудь Локкарта. Но уж Сидней-то Рейли, несостоявшийся убийца советского правительства, от расплаты не уйдет.
Вчера товарищу Ленину отправлен доклад с подробным описанием операции «Заговор послов». Ильич несомненно оценит масштаб замысла и высокую художественность разработки. В Большом театре на заседании ВЦИК будет вся иностранная пресса. Пусть полюбуется на арестованного Рейли, на неразорвавшиеся гранаты. Ниточка к британскому представителю прямая, не отопрется. Французов притянуть — не проблема, есть оперативные данные по тайным встречам Локкарта с Гренаром и Лавернем. По американской линии, правда, жидковато, но хватит и Франции с Англией. Разразится скандал на весь мир, Антанта сядет в лужу, а Яков Петерс наконец перестанет быть «временноисполняющим».
Длинный «бельвиль», в котором раньше ездил московский градоначальник, вез Петерса на службу. От гостиницы «Националь», где обитали большие люди Республики (но недостаточно большие, чтобы жить в Кремле), до Лубянки было десять минут пешком, на автомобиле минута, но, заняв место председателя, Яков стал передвигаться по городу только на колесах, и непременно с охраной. Положение обязывало. Лицо, облеченное высокой властью, не может теряться в толпе, оно должно быть окружено дистанцией почтительности. Это нужно не тебе, это нужно народу. Человек, к которому так просто не приблизишься, вызывает трепет, без нее власть не будет пользоваться авторитетом, а что это за власть без авторитета? Ну и потом есть соображения безопасности. На каждой встрече талдычишь товарищу Ленину: «Владимир Ильич, вы ведете себя безответственно. Глава государства не может разъезжать запросто, позвольте мне приставить к вам настоящую охрану» — отмахивается. Значит, надо подавать пример. Сапожник не должен быть без сапог.
Рядом с шофером сидел сотрудник, грозно вертел головой, в руке сжимал маузер. Сзади тарахтел мотоциклет с коляской, на нем двое в черной блестящей коже, тоже с оружием наготове. Прохожие провожали взглядами, некоторые наверняка знали: сам Петерс едет. Феликс-то был вроде Ильича, шагал до Лубянки попросту, мерил тротуар своими длинными ногами, будто циркулем.
Город, где осуществилась вековая мечта угнетенного люда о счастье, выглядел несчастным. Был он пылен, убог и тускл. Повсюду только два цвета: преобладающий серый и, клочками, алые флаги. К дверям «продпункта», бывшей булочной, тянулся длинный унылый хвост. Прямо посередине мостовой, на углу Малого театра, валялась издохшая лошадь, никто не торопился ее убирать. По раздутому боку деловито расхаживали два ворона. Мусорщики, как унизительная для пролетарского достоинства профессия, упразднены, грязь с улиц убирают представители эксплуататорских классов, но их не хватает. Многие прячутся или сбежали на юг. Покончу с заговором и с «временноисполнением» — возьму порядок в Москве под свой контроль, пообещал себе Петерс. Столица победившего пролетариата должна быть витриной социализма.
Не терпелось скорее попасть в кабинет, там ждали захватывающе интересные дела, но заставил себя дождаться, чтобы сопровождающий распахнул дверцу. Сошел на тротуар неспешно. Председатель Чрезвычайной Комиссии не может выскакивать из машины чертиком. Всем своим видом он должен показывать, что никакой чрезвычайности нет, в Советской Республике всё спокойно.
Зато внутри здания — через проходную и потом по лестнице — Яков пронесся со скоростью мяча, летящего в ворота.
В девять ноль ноль коллегия, в десять тридцать — прямой провод с начальниками трех Губчека, потом можно будет заняться главным. Придет с очередным отчетом Берзин, доложит о контактах с Рейли, принесет полученные деньги. На подкуп латышских стрелков англичане дали уже миллион. Не скупятся сэры и пэры. Хорошее пополнение для особого фонда ВЧК.
К себе в кабинет Яков вошел, посмеиваясь — и застыл на пороге.
За столом сидел Феликс, просматривал бумаги, попивал жидкий чай.
Поднял бесстрастные глаза.
— А, Яков Христофорович. — (Он ко всем обращался чопорно — только на «вы» и по имени-отчеству.) — Проходите, садитесь.
Показал на кресло для посетителей.
Ничего не понимая, Петерс приблизился. Глупо спросил:
— Феликс Эдмундович, вы ко мне?
— Нет, это вы ко мне, — ответил Дзержинский. — Сегодняшним приказом Совнаркома я возвращен на должность председателя ВЧК. А вы — на должность моего заместителя.
Яков не совладал с лицом — по нему прошла судорога. Феликс вздохнул, поманил рукой.
— Садитесь, садитесь. Поговорим начистоту, без недомолвок. Я вас ценю, нам вместе работать, но нужно, чтобы между нами не осталось никаких теней.
В голове метались сумбурные мысли. «Почему? За что? В чем я ошибся?».
— Вы хотите знать, почему принято такое решение, — кивнул Феликс. Уточнил: — Почему Ильич принял такое решение. Потому что он мудр и лучше всех нас понимает архитектуру политической власти. Разработанная вами операция «Заговор послов» (превосходное кстати говоря название), с одной стороны, восхитила Ильича. С другой — заставила задуматься. Он вызвал меня и сказал: «Феликс Эдмундович, пора вам возвращаться». Знаете, почему?
— Почему? — проскрипел Петерс.
— Потому что слишком изобретательный и шустрый начальник ВЧК опасен. Ибо непредсказуем. Бог знает, что ему однажды может прийти в голову. Неизобретательный и нешустрый, зато предсказуемый Дзержинский надежнее. Ильич знает, что я — его человек. Навсгда. «На этом посту верность важнее таланта», — сказал он мне. Вы ведь его знаете, он деликатностью не отличается. — Тонкие, бескровные губы чуть изогнулись в полуулыбке — это был максимум веселости, доступной Феликсу. — «Держите-ка, говорит, талантливого товарища Петерса на коротком поводке».
Яков опустил глаза. Феликс не торопил, потягивал чай.
— Товарищ Ленин прав, — сказал Петерс. — Личная верность прежде всего. Вы — человек Ильича, а я буду вашим человеком. Можете на меня положиться. Знаю, что это не просто, но я восстановлю ваше доверие, товарищ Дзержинский. И никогда не подведу вас. Слово коммуниста.
— Ну-ну. — Феликс отставил стакан. — Заседание коллегии я перенес. Рассказывайте про Рейли во всех подробностях, ничего не упуская. Значит, исторический день у нас двадцать восьмое?
Антонина
Тоня была уже на месте, она никогда не опаздывала. Сияющий красным лаком «москвич-412» стоял перед гостиницей. Эту машину начали выпускать недавно, около нее стояло несколько мужчин и мальчишек, рассматривали. Автомобиль современных угловатых очертаний смотрелся совсем по-западному. Он тоже был частью новой жизни, к которой Марат еще не привык. «Москвич» принадлежал Тоне, она говорила, что это ее приданое. По четным дням водил он, по нечетным она. Сегодня было 21-е, потому Марат и поехал на кладбище общественным транспортом. Супруги существовали в режиме «союз нерушимый республик свободных» (Тонина шутка), у каждого собственная жизнь. Про свои дела рассказывали друг дружке, только если хотели. Про Донское, например, жене знать было незачем. Она тоже утром уехала куда-то, ничего не объясняя. Вид имела загадочный, велела в два часа быть в гостинице «Москва», на третьем этаже, в коктейль-холле. Пообещала некое важное известие. «Почему не дома?» — спросил он. Оказалось, что после встречи она едет на улицу Грановского, там Ляля Рокотовская, дочь маршала, в узком кругу проводит занятие по йоге. Ляля недавно вернулась из Индии, ее муж там работал в посольстве. Про маршальскую дочь и про йогу Марат услышал впервые, но не особенно удивился. Антонина вела чрезвычайно насыщенную жизнь, а круг ее знакомств делился на две категории: полезные люди и «штучные» люди. Дружила она с теми, кто совмещал в себе «штучность» с полезностью.
Тоня была зубастая лиса и даже волчица. Толстой и Достоевский с Чеховым описали бы ее самыми язвительными красками. И были бы неправы. Русские писатели ни черта не смыслят в женщинах. Не то что французы. Мужчине, который хочет чего-то добиться в жизни, нужна не Наташа Ростова и не Соня Мармеладова, а мадам Форестье. Особенно если ты писатель, который три четверти времени бродит сомнамбулой, натыкаясь на углы. Без жены-волчицы тебе не обойтись. Надо только, чтобы она была на твоей стороне, а щерила зубы на чужих.
И потом, Антонина ничего из себя не изображала. Сразу давала понять: я такая, какая есть, не устраиваю — гуд бай. Идя через мраморный вестибюль гостиницы, Марат вдруг подумал, что в этом Тоня очень похожа на Агату — и поразился. Неужели его тянет к женщинам подобного типа? Хотя какого «подобного»? Никаких других черт сходства между Тоней и Агатой нет.
Стоп. Есть еще одна. Обе — дочери героев Соцтруда, только одна — академика, а другая — живого классика. Гривас про таких говорит: «живого мертвого классика», и в данном случае это было очень точное определение. Тонин отец, драматург Афанасий Чумак, давно вышел в тираж, его пьесы теперь шли только в захолустных театрах, по инерции, но в пятьдесят втором, когда Марат карабкался на первый горб своего верблюда, это было очень громкое имя, и юная Тоня показалась робкому провинциалу ослепительной принцессой.
Красавицей она не была, скорее наоборот, но одежда, прическа, аромат духов, ухоженность рук, а главное уверенность в том, что у нее на всё есть право — естественная для девушки, которая никогда ни в чем не нуждалась — произвели на него большое впечатление.
«Мой отец Чумак, а я — чума», — говорила Антонина. Не он «положил глаз» на нее — она на него. Марату и в голову бы не пришло, что эта московская царевна может им заинтересоваться.
Лишь потом, годы спустя, он понял, что главной пружиной, главным зудом Тониной жизни является соперничество со старшей сестрой Полиной. Та была красивой, везучей, праздничной — попрыгуньей-стрекозой, которой всё очень легко давалось. Рано вышла замуж, по любви и очень счастливо, за молодого, но уже известного дирижера, сопровождала мужа на международные фестивали, в начале пятидесятых ездила на трофейном «опель-адмирале», одевалась у самых дорогих портных. Приятельствовала с «Димочкой» и «Ларой» Кабалевскими, глава Союза композиторов Хренников для нее был просто «Тиша».
Антонина завидовала не богатству сестры, оно казалось ей чем-то само собой разумеющимся. Она завидовала успеху, сиянию, штучности. Это было одно из ее любимых словечек, обозначавшее всё особенное, возвышающееся над обыденностью и толпой.
Нет, она не влюбилась в Марата. Она на него поставила. Именно так и сказала в первый же день, прямым текстом:
— Великим композитором я не стану. Нет таланта. [Она училась в консерватории, на композиторском]. Лучше поставлю на тебя. Моей симфонией будешь ты. Смотри: в 24 года ты уже сталинский лауреат. Ты — как Наполеон после Тулона. И ты добился этого сам, без чьей-то помощи. Но это пока только увертюра. Я сделаю тебя великим писателем, главным писателем страны. Сейчас перед тобой открыты все двери, и я позабочусь, чтобы они никогда не закрылись. Ты станешь новым Фадеевым, Бубенновым, Бабаевским.
Если быть точным, сказано это было не в первый день, а в первую ночь.
Всё произошло с головокружительной быстротой. Утром, на Слете творческой молодежи в Колонном зале Дома Союзов, где Марат, только что прибывший в Москву, внезапно оказался в центре всеобщего внимания как единственный сталинский лауреат комсомольского возраста, в перерыве к нему подошла ослепительная столичная девушка, аспирантка консерватории, и они моментально подружились, хотя обычно он сходился с людьми долго и трудно. Но девушка держалась так естественно и была так к нему расположена, с таким интересом его слушала, так весело смеялась его неуклюжим остротам, что Марат скоро перестал зажиматься. Они сходили в буфет, во втором отделении сели рядом, перешептывались, а в конце, когда министр культуры зачитал обращение товарища Сталина к делегатам и потом все очень долго аплодировали, Тоня шепнула прямо в ухо, горячо и щекотно: «Слушай, вообще-то у меня сегодня день рождения. Приходи, я буду рада». И дала адрес.
Вечером он явился в Лаврушинский переулок, долго стоял перед дверью, собираясь с духом, мял в руках букет роз. Боялся, что как-нибудь осрамится перед Тониными гостями и родителями. Знаменитый драматург жил в не менее знаменитом «Доме классиков», построенном для самых заслуженных работников пера. Лестница там была — как в Свердловском обкоме партии, широкая и с ковровой дорожкой. Внизу Марат с трепетом прочитал на доске объявлений список членов домкома: Федор Гладков, Николай Погодин, Константин Федин, Константин Тренёв, Петр Павленко, Всеволод Вишневский, Михаил Бубеннов. А вдруг кто-то из них тоже придет, по-соседски?
В квартире было тихо, и он испугался, что пришел раньше времени, перепутал. Но дверь открылась сама собой. Из неосвещенной прихожей протянулась тонкая рука, взяла Марата за узел галстука и потянула внутрь.
— Я в глазок подсматривала, — со смехом сказала Тоня. — Ты чего тут застрял?
Она была в китайском халате. От волос исходил умопомрачительный аромат, глаза таинственно мерцали в полумраке.
— А где гости?
— Никого нет. Папхен с мамхеном на даче. Я наврала про день рождения. Давай сюда розы.
Положила букет под вешалку, взяла Марата своими царственными руками за голову, пригнула книзу (Тоня была маленького роста) и поцеловала в губы.
Она стала его первой женщиной. Мир раскрывался перед вчерашним провинциальным газетчиком, как волшебная пещера Аладдина. Горб верблюда поднимался всё выше и выше.
Марат поселился сначала в огромной квартире Чумаков, где — невероятно для советской архитектуры — к кухне примыкала комната для домработницы. Потом тесть выбил для молодых отдельное жилище, на свадьбу подарил «москвич» (тот, первый, скопированный с немецкого «опель-кадета»), продавил для зятя членство в редколлегии журнала.
Марат не мог не полюбить Антонину — с ее появлением прежний мир, убогий, серый, уродливый, волшебно преобразился. Она была Царевна-Лебедь. А еще его совершенно околдовала ее бесстыжая, не описанная ни в какой литературе чувственность. Это тоже был совсем новый мир, о существовании которого раньше Марат и не догадывался. Он думал, половое — это что-то дерганое, быстрое, ночное, после чего стыдно смотреть друг другу в глаза. Тоня же предпочитала секс днем, в самых неожиданных местах, торопиться не любила, постоянно придумывала что-нибудь новенькое, а потом делалась разговорчивой и строила смелые планы на будущее. У нее это называлось «философия в будуаре» — как роман маркиза де Сада. С писательской точки зрения это, наверное, было самой интересной Тониной чертой: эротика и будущее у нее в сознании каким-то причудливым образом переплетались. «На самом деле ты хочешь трахнуть завтрашний день», — сказал он ей однажды, употребив глагол, которому научился у нее. В его прошлой жизни эвфемизмов для обозначения полового акта не существовало. Люди или употребляли похабный глагол — или вообще об этом не говорили.
— Женщины делятся на две категории, — философствовала Антонина лежа на ковре голая, одна рука подложена под голову, в другой сигарета. — Те, кто влюбляется в сильного мужчину, потому что у них комплекс дочери. И те, кто любит слабого, потому что у них комплекс матери. Мужчины-середнячки, ни рыба ни мясо, пролетают мимо. Они никому не нужны. Восхищаться ими не за что, оберегать тоже незачем. Я исключение из этого закона, я уникальная. Ты сильный, и я тобою восхищаюсь, но в то же время я загрызу всякого, кто тебя обидит.
— Брось. Какой я сильный? — скромничал разнеженный Марат, дымя своим «беломором». — Сама знаешь: легко падаю духом, вечно в себе сомневаюсь, да еще трусоват. Вчера в бассейне залез на вышку и не прыгнул, забоялся.
— Сила бывает разная, — убежденно отвечала Тоня. — С трамплина прыгнуть — это не храбрость. Морду набить — это не сила. Самая сильная сила — талант. А самый лучший из талантов — писательский. Ни театр не нужен, ни оркестр, ни мастерская, как художнику или скульптору. Только бумага и ручка. Из этого копеечного сырья талантливый человек создает миры, овладевает миллионами сердец и, между прочим, строит не фантазийные, а вполне материальные дворцы. Шолохов выпустил один-единственный великий роман — и получил всё, что только можно получить в СССР: славу, штучное положение, открытый счет в сберкассе, охранную грамоту от любых неприятностей. Никакому министру не снилось. Напиши великий роман, зая. А уж я позабочусь о том, чтобы он прогремел на весь мир.
Он старался, очень старался. Писал и печатался, но, если когда-нибудь довелось бы издавать собрание сочинений, ничего не включил бы из пятидесятых. Мать права. Всё было дрянью.
Антонина прожила с ним четыре года. Последний был тяжелым. Марат боялся своего рабочего стола, не написал ни строчки, зато начал пить, иногда целыми днями не произносил ни слова. Вспоминал слова князя Андрея: «Нет, жизнь не кончена в тридцать один год». Марату до тридцати было еще порядком, а жизнь, казалось, кончена. «Я не Болконский, а Лермонтов, — говорил он себе, когда воздух начинал подплывать и качаться от выпитого. — Только Лермонтова убили, а я сдулся сам». Потом морщился: какой я к черту Лермонтов, ни одной живой строчки.
Жена долго за него сражалась, надо отдать ей должное. Чего только не перепробовала. Даже совершила нечто почти героическое — родила ребенка, хотя в ее планы это совсем не входило. Надеялась, что Марат возьмет себя в руки.
И он действительно бросил пить. Навсегда. Часами сидел около кроватки, завороженно глядя на озаренное сиянием личико, подолгу гулял с коляской. В конце концов терпение Антонины закончилось. «Мне не нужен муж-нянька. Лучше бы уж ты спился», — объявила она. Забрала дочку и переехала к родителям. Долго потом не могла простить ему этого унижения — что вернулась под родительский кров неудачницей, как раз в то время, когда блистательная старшая сестра собиралась переезжать в Милан, ее муж получил контракт в «Ла Скала».
На развод Антонина не подавала, это подпортило бы ей анкету, но к дочери Марата не допускала. Даже когда он снова понемногу начал печататься. Середнячок, ни рыба ни мясо, был ей не нужен.
Они не встречались больше десяти лет. За дочкой он подглядывал украдкой — как она гуляет с няней, потом как ходит в школу. Пытался угадать, какой у Машеньки характер, обещал себе, что однажды подойдет и назовется — когда она станет повзрослее, а у него в жизни всё наладится. Боялся, что Антонина, предвидя нечто подобное, заранее настроила девочку против отца — на жену с ее дальним планированием это было очень похоже. К одиннадцати годам Маша вытянулась, сменила косички на модную стрижку а-ля Галина Польских. Судя по походке и резкости движений нрав у нее был независимый.
После ошеломительного успеха «Чистых рук» и «Поездки», на втором горбе верблюда, когда пришла известность и появились деньги, а главное исчезло ощущение вечного неудачничества и, еще хуже, собственной бездарности, Марат решил, что пора встретиться с дочерью. Но тут вдруг появилась Антонина. Просто вечером позвонила в дверь квартиры, где когда-то жила и до сих пор была прописана. Сказала: «Ну привет. Я знала, что тот Марат, которого я когда-то полюбила, однажды вернется. Потому что ты сильный. Просто нужно тебе не мешать, ты справишься сам. Потому и ушла. Но ты наконец вернулся. Значит, возвращаюсь и я».
И точно так же, как пятнадцать лет назад, с абсолютной естественностью и полной уверенностью, что ее не оттолкнут, притянула Марата к себе, обняла и поцеловала. Откуда-то знала, что у него так никого и появилось. Должно быть, специально выясняла.
За минувшие годы он видел жену только издали, когда партизанил в Лаврушинском, поджидая Машу. Вблизи стало видно, что Антонина очень изменилась. Раньше она была внешне интересной, но некрасивой, говорила про себя, что «берет стилем». Теперь же будто вошла в свой настоящий возраст и сделалась очень хороша. «Я научилась быть красивой, — сказала она, когда потом перед зеркалом приводила в порядок прическу, голая и совершенно домашняя, будто одиннадцатилетней разлуки и не было. — Это целая наука плюс много работы по превращению дефектов в эффекты. Я и тебя с твоей лошадиной физиономией сделаю если не Ален Делоном, то по крайней мере Фернанделем».
Никакого обсуждения, как они будут жить дальше, не было. На следующий же день Антонина просто переехала с Лаврушинского на Щипок.
Ее вернул к нему, конечно, не новообретенный Маратов достаток. Антонина отлично обеспечивала себя и сама. Из «музыки» она давно ушла, работала в ССОДе, Союзе Советских Обществ Дружбы, сопровождала делегации в заграничных поездках по линии культурного обмена. Зарплата маленькая, зато командировочные в валюте. Плюс привозила всякую всячину, продавала знакомым дамам или дарила — и получала ответные дары. В сложно устроенной московской экосистеме, где всеобщим эквивалентом были не деньги, а связи и взаимные услуги, Тоня чувствовала себя как рыба в море — и не какая-нибудь сардина, а ухватистая акула.
Нет, Маратовы гонорары тут были ни при чем. Наоборот, это Антонина изливала на новообретенного супруга всевозможные роскошества — совсем как тогда. Выкинула прежние очки и достала новые, французские. Поменяла весь его гардероб. Записала в писательский кооператив, на четырехкомнатную квартиру («ты — член СП, я — кандидат искусствоведения, у нас обоих право на допплощадь»), добыла новенький «москвич».
Дочь осталась жить у бабушки с дедушкой.
— Переедем на Аэропорт — заберем, — пообещала Антонина. — Тут, во-первых, тесно, а во-вторых, у Машки уже переходный возраст. Как только начались месячные, стала жуткой стервой.
Марат возражал, требовал наконец свести его с дочкой, но жена твердо сказала: «Скоро, но не сейчас. Сначала проведу подготовительную работу. Результат фирма гарантирует».
Так у Марата началась еще одна жизнь, по счету какая? Первая была детская, золотистая, наполовину придуманная, потому что память мало что сохранила, лишь какие-то картинки и ощущения. Вторая — черная, интернатская, ее и хотелось бы забыть, да разве забудешь. Третья — серая, с металлическим запахом, заводская. Четвертая — лауреатская, сверкающая фальшивыми блестками. Пятая — мутно-зеленого болотного цвета, неудачническая. Теперь вот эта, стало быть, уже шестая, такая ослепительно яркая, что после долгого сумрака Марат еще жмурился, никак не мог привыкнуть к сиянию.
Антонина сидела не за столиком, а у барной стойки, которая выглядела почти как в заграничном кино: помигивала лампочками в сиреневом сумраке, на полке блестели красивые бутылки. Конечно, если приглядеться, становилось видно, что часть из них соцлагерские (кубинский ром, венгерский джин, польский ликер), а некоторые пустые («Курвуазье», «Джонни Уокер», «Чинзано»), но на бармене была бабочка, магнитофон мурлыкал что-то на английском, и элегантная женщина покачивала острой туфелькой, пускала колечки дыма из не по-советски длинной сигареты. Место было очень модное, одно из немногих, где делали коктейли со сложными названиями, звучавшими, как музыка: «шампань-коблер», «глория», «ковбой». У входа стояла очередь, но Марат сказал «меня ждут», Антонина помахала рукой, и пропустили.
— У меня охренительные новости, — сказала она, подставляя щеку. — Твоя львица была на охоте и притаранила добычу. Сядь, зая, а то упадешь.
В полумраке она выглядела еще эффектней. Стиль у Тони был «продуманная небрежность», косметика «фрагментарная». Последнее означало, что, в зависимости от времени дня и погоды, солнечной или пасмурной, Антонина выделяла какую-то одну деталь лица. Или ярко красила губы, и смотреть хотелось только на них, они были резко очерченные, чувственные. Или «делала ресницы» и, кажется, что-то закапывала в глаза — они сияли, словно звезды. Невыигрышность кругловатого носа при этом как бы затушёвывалась. Сегодня было солнечно, поэтому Тоня утром вышла из дому «при губах», но перед тем, как войти в темный бар, должно быть, поработала и над глазами: Марат видел перед собой два врубелевских мерцания и смелую линию рта, а прочие черты лишь угадывались.
— Сэм, котик, сделай ему «планету», безалкогольную. У меня муж — непьющий урод, — попросила Антонина бармена.
Марат с обслуживающим персоналом всегда чувствовал себя неловко, ему казалось, что эти люди тяготятся своим положением. Тоня же, привыкшая к папиным шоферам, домработницам, приходящим маникюршам, держалась с любой прислугой очень естественно, по-свойски. Официанты, швейцары, дворники с удовольствием делали для нее то, чего не сделали бы для другого.
Когда Марат сел на высокий, неудобный стул без спинки, она спросила: